"Дворец грез" - читать интересную книгу автора (Гейдж Паулина)ГЛАВА 1Мой отец был наемным солдатом, белокурым, синеглазым великаном из тех, кого занесло в Египет в смутное время правления сирийского самозванца Ирсу,[1] когда но стране рыскали иноземцы, творя повсюду грабежи и насилие. Некоторое время он скитался но Дельте, берясь за любую работу, ибо он не был по натуре разбойником и не стал бы связываться с шайками этих бродячих хищников. Он пас скот, давил виноград, лепил кирпич, обливаясь потом в грязных ямах. А когда Осирис Сетнахт Прославленный,[2] отец нашего великого божественного Рамзеса, вырвал власть у грязного сирийца, мой отец увидел в этом свои шанс и вступил в отряд пеших воинов, которые прочесывали разбросанные вдоль Нила города и селения. Они преследовали и громили разрозненные шайки мародеров, хватали их и казнили. Отец сыграл свою роль в восстановлении Маат,[3] которая ослабела и потускнела, попираемая властолюбивыми тварями, что долгие годы боролись между собой за трон Египта, но никто из них не был достоин называться воплощением бога на земле. Иногда среди этого пьяного сброда, что доводилось истреблять отряду отца, встречались и либу,[4] из его собственного племени тамаху;[5] такие же светловолосые и ясноглазые, как он, но пришедшие к Обеим Землям[6] не с тем, чтобы способствовать их процветанию и вести честную жизнь, а с тем, чтобы грабить и убивать. Они были подобны диким зверям, и отец без сожаления расправлялся с ними. Однажды, под жгучим послеполуденным солнцем месяца мезори, отряд разбил лагерь в окрестностях селения Асват, что на севере от священных Фив. Солдаты были грязные, усталые и голодные, не было даже пива, чтоб утолить жажду. Капитан послал отца и еще четверых солдат что-нибудь реквизировать у управителя селения. Проходя мимо одного из грязных домишек, они услышали шум, мужские возгласы, женский визг. Движимые чувством опасности, обостренным долгими неделями скитании и стычек с разбойниками, и опасаясь худшего, они вошли в тесный темный проход и протиснулись внутрь, где увидели толпу полупьяных мужчин и женщин, которые, пошатываясь, весело хлопали в ладоши. Отцу тут же сунули в руку кружку с пивом. — Благодарение богам! У меня сын! — раздался чей-то голос. Жадно отхлебывая из кружки, отец проталкивался сквозь толпу, когда лицом к лицу столкнулся с хрупкой женщиной с миниатюрными чертами лица и оливковой кожей, которая качала на окровавленных руках сопящий льняной сверток. Это была повитуха. Это была моя мать. Отец посмотрел на нее поверх кружки долгим взглядом. Спокойным и твердым, как всегда. От переполнявшего их счастья люди были добры и великодушны. Управляющий щедро отсыпал солдатам зерна из скудных сельских запасов. Женщины пришли в лагерь и выстирали солдатскую одежду. Асват был живописный и тихий, со своими устоями, с тенистыми деревьями, с плодородными полями, за которыми простиралась бескрайняя пустыня. В день, когда отряд выступал маршем на юг, отец разыскал дом, где с родителями и тремя братьями жила моя мать. Он взял с собой единственное, что у него было из ценных вещей, — крошечного золотого скарабея на кожаном шнурке, которого он нашел в иле одного из притоков Дельты и привык носить на своем запястье. — Я служу божественному делу, — сказал он матери и вложил скарабея в ее маленькую смуглую ладонь, — но, когда отслужу положенный срок, я вернусь. Жди меня. И она молча кивнула, глядя снизу вверх в спокойные, но властные глаза этого высокого мужчины, чьи волосы были золотыми, как солнце, а рот обещал наслаждения, о которых она могла только мечтать. Он оказался верен своему слову. В следующем году он дважды был ранен, но наконец его отпустили из армии, заплатили за службу и наделили тремя ароурами[7] земли, что он попросил в номе[8] Асвата. Будучи наемником по первому призыву, он имел право на землю при условии, что в любой момент его могут призвать на военную службу; он обязан был также отдавать десятину в казну фараона. Но он получил, что хотел: египетское подданство, кусок земли и прелестную жену, которая уже что-то значила в этом городе и могла помочь ему завоевать доверие местных жителей. Все это я узнала, конечно, от матери. О том, как они встретились, как сразу почувствовали влечение друг к другу… Романтическая история любви неразговорчивого, утомленного боями солдата и маленькой гибкой деревенской девушки никогда не могла мне наскучить. Мать была из семьи крестьян, что жили в Асвате из поколения в поколение, занимаясь своим делом, исполняя религиозные обряды в маленьком храме Вепвавета, бога войны с головой шакала, что был божеством нашего нома. За долгие годы судьбы жителей городка тесно и прочно переплелись чередой рождении, свадеб и смертей. О предках отца мать знала мало, потому что он никогда не говорил о них. — Они либу, откуда-то оттуда, — обычно говорила она, неопределенно махнув рукой в сторону запада, с полным безразличием истинной египтянки ко всем и вся за пределами страны. — Ты взяла от них синие глаза, Ту. Наверное, они были пастухами, кочевниками. Однако, глядя на то, как свет от масляной лампы скользит по его мощным плечам, поблескивающим капельками пота, по его мускулистым рукам, когда он, бывало, сидел, согнувшись, со скрещенными ногами на песчаном полу нашей общей комнаты и чинил какую-нибудь крестьянскую утварь, я сильно в этом сомневалась. Его предками, вероятнее всего, были свирепые воины из дружины какого-нибудь варварского царевича либу и сражались под его началом в нескончаемом круговороте племенных распрей. Иногда я мечтала о том, чтобы в жилах моего отца текла благородная кровь, чтобы его отец, мой дед, был бы как раз таким царевичем, который жестоко рассорился с моим отцом и изгнал его, и вот он, неприкаянный и одинокий, нашел наконец приют на благословенной земле Египта. И когда-нибудь могло прийти известие, что отец прощен, и мы бы погрузили наши нехитрые пожитки на осла, продали бы быка и корову и отправились бы к далекому царскому двору, где увешанный золотом старик, весь в слезах, принял бы отца с распростертыми объятиями. Нас бы с матерью омыли, умастили благовониями, облачили бы в сияющие льняные одежды, украсили бы амулетами из серебра и бирюзы. Все бы стали кланяться мне, давно потерянной царевне. Я сидела в тени нашей финиковой пальмы и рассматривала свои смуглые руки, свои длинные, голенастые нош, к которым все время прилипала деревенская пыль, размышляя о том, что, возможно, кровь, которая чуть заметно пульсирует в голубоватых жилках моих запястий, может однажды стать драгоценным пропуском к богатству и высокому положению. Мой брат, Паари, бывший всего на год старше меня, вел себя намного рассудительнее и всегда глумился надо мной. — Эй, царевна-замарашка! — насмехался он. — Царица тростниковых зарослей! Ты что, правда думаешь, что, если бы отец был царевичем, он стал бы возиться с несколькими жалкими ароурами в этой глуши или женился бы на повитухе? Давай-ка вставай да отведи корову на водопой. Она хочет пить. И я тащилась туда, где была привязана моя любимая Милуока, наша корова. Я клала руку на ее мягкий, теплый бок, и мы вместе брели по тропинке к реке; пока она пила живительную влагу, я изучала свое отражение, вглядываясь в прозрачную глубину Нила. Течение неспешно завихрялось у моих ног, отчего мое отражение колыхалось и искажалось, превращая волнистые черные волосы в бесформенное облако вокруг лица, а мои необычные, синие глаза казались бесцветными и мерцающими, полными таинственных откровений. Да, возможно, царевна. Никто не знает. Я никогда не осмеливалась спросить об этом отца. Он любил меня, временами сажал на колени и рассказывал истории, он мог рассказать о чем угодно, кроме своего прошлого. Черта, которую не следовало переступать, была негласной, но вполне реальной. Думаю, он боялся говорить об этом из-за матери, которая была все еще отчаянно влюблена в него. И из-за крестьян, конечно. Они доверяли ему. Они полагались на него в некоторых мирских делах. Он помогал местному маджаю[9] обеспечивать порядок в окрестностях. Но с ним никогда не обращались так запросто, по-дружески, как с коренными жителями селения. Длинные золотистые волосы и твердый, пристальный, слегка пугающий взгляд синих глаз всегда выдавали в нем иноземца. Я преуспела немногим больше. Деревенских девчонок, с их хихиканьем, незатейливыми играми, бесхитростными и скучными деревенскими сплетнями, я не особенно любила, и они отвечали мне тем же. С детской подозрительностью ко всему непохожему они объединились против меня. Возможно, они побаивались дурного глаза. Я, со своей стороны, конечно же, никак не облегчала своего положения. Я была замкнутой и ощущала свое превосходство над ними, сама того не желая; я всегда задавалась не теми вопросами, и мой разум всегда стремился постичь больше, чем умещалось в границах их понимания. К Паари относились намного проще. Хотя он тоже был выше ростом и более ладно сложен, чем деревенские дети, у него не было этих окаянных синих глаз. От матери он унаследовал характерные для египтян карие глаза и черные волосы, а от отца — врожденную властность, что делала его вожаком среди школьных приятелей. Не то чтобы он стремился к лидерству — его тянуло к словам. Земля, пожалованная наемнику, могла бы перейти к его сыну, при условии, что он продолжит дело отца, но Паари хотел быть писцом. — Мне нравится наше хозяйство и нравится сельская жизнь, — сказал он мне как-то, — но человек, который не умеет читать и писать, вынужден полагаться на мудрость и знания других. Он не может иметь собственного мнения о чем-либо, что не имеет отношения к бытовым мелочам его повседневной жизни. Писец же имеет доступ в библиотеки, его возможности расширяются, он может оценивать прошлое и предвидеть будущее. Когда мне было три года, а Паари четыре, отец отвел его в школу при храме. Сам отец не умел ни читать, ни писать, и, для того чтобы подсчитывать свой урожай и платить ежегодный налог, ему приходилось полагаться на сельского писца, рассказывая тому, что у него есть. Мы не знали, что было у отца на уме, когда он взял Паари за руку и повел по выжженной солнцем дороге к храму Вепвавета. Возможно, он только хотел приобрести уверенность в том, что его наследника не обманут, когда наступит его черед пахать тот небольшой надел, что давал нам средства к существованию. Помню, я стояла в дверях нашего дома и смотрела, как они оба исчезают в прозрачном свете раннего утра. — Куда отец повел Паари? — спросила я у матери, которая появилась рядом со мной с полотняным узлом белья в руках. Она помедлила, поднимая свою ношу на бедро. — В школу, — ответила она. — Будь хорошей девочкой, Ту, сходи-ка принеси натрона.[10] Нам надо постирать это, а потом поставить тесто в печь. Но я не двинулась с места. — Я тоже хочу в школу, — сказала я. Мать рассмеялась. — Ты не можешь пойти, — ответила она. — Во-первых, ты еще слишком мала. Во-вторых, девочки не ходят в школу. Они учатся дома. А теперь поторопись-ка за натроном. Я пойду к реке. К тому времени, как мать закончила выколачивать белье на камне у воды, оттирая грубую льняную ткань и болтая с другими женщинами, что собрались у реки, вернулся отец и отправился в поле. Плетясь за матерью по тропинке обратно к дому, я видела его согнутую фигуру с мотыгой в руках, зеленые стрелы пшеницы царапали его оголенные нога. Я помогла ей развесить белье на веревке, натянутой через общую комнату под открытым небом, такую же, как у всех в селении, потом наблюдала, как она наклонилась и стала вымешивать тесто для вечерней трапезы. Я была тиха, задумчива, я скучала без Паари, который заполнял мои дни играми и маленькими приключениями среди прибрежных зарослей папируса и травы. Когда мать отправилась к общей печи, я бросилась в противоположном направлении, свернула с протоптанной дорожки, что извивалась рядом с рекой, и побежала вдоль узкого оросительного канала, из которого отец поливал свои несколько акров. Когда я приблизилась к нему, он распрямился и заулыбался, заслонив глаза широкой мозолистой ладонью Запыхавшись, я подбежала к нему. — Что случилось? — спросил он. Я стремительно обхватила ручонками его твердое бедро и крепко прижалась. Почему-то это воспоминание до сих пор живет во мне так ярко, будто и не было всех этих лет. Часто так бывает, что в намять накрепко врезаются не самые важные события, не те моменты, когда мы говорим себе: "Я буду помнить об этом всю жизнь", а самые незначительные мелочи, что пролетают незамеченными, но потом всплывают в памяти снова и снова, становясь все более реальными по мере того, как течение времени уносит нас все дальше от них. Так было тогда со мной. Я и сейчас ощущаю на своем лице касание густой, мягкой поросли на его загорелой коже, вижу чуть колышущийся ковер взошедшей пшеницы, такой зеленой на фоне залитых солнцем бежевых песков пустыни, чувствую запах его родного пота, такой успокаивающий, такой надежный. Я шагнула назад и посмотрела на него снизу вверх. — Я хочу ходить в школу вместе с Паари, — выпалила я. Он наклонился и, приподняв край своей короткой запыленной юбки[11] обтер им лоб. — Нет, — ответил он. — На будущий год, папа, когда мне будет четыре? Его улыбка стала шире. — Нет, Ту. Девочки не ходят в школу. Я изучала его лицо. — Почему нет? — Потому что девочки остаются дома и учатся у своих матерей, как стать хорошими женами и ухаживать за детьми. Когда ты подрастешь, мать научит тебя помогать детям приходить в этот мир. Здесь, в селении, это и будет твоей работой. Я нахмурилась, пытаясь понять. У меня появилась одна мысль. — Папа, если я попрошу Паари, он сможет остаться дома и учиться помогать детям приходить, а я тогда смогу ходить в школу вместо него? Отец редко смеялся, но в тот раз он запрокинул голову и его хохот прокатился эхом вдоль ряда засохших пальм, что росли между его землей и дорогой к селению. Затем он опустился на корточки и взял меня за подбородок своими огромными пальцами — Мне уже жаль того парня, который посватается к тебе! — сказал он. — Ты должна знать свое место, малышка! Терпение, покорность, скромность — вот достоинства хорошей женщины. А теперь будь умницей и беги домой. Можешь пойти с мамой, когда она пойдет за Паари. — Он поцеловал меня в разгоряченную макушку и пошел прочь. И я сделала, как мне было сказано. — еле волоча нога и взбивая дорожную пыль, поплелась к дому, смутно чувствуя что-то оскорбительное в его смехе, хотя я была слишком мала, чтобы разобраться в этом. Я нашла мать на тропе, с корзиной в руках. Она встревожено смотрела на тропинку. Увидев меня, она нетерпеливо замахала рукой. — Не приставай к отцу, когда он работает! — сказала она резко. — О боги. Ту, ты перемазалась, и мне некогда отмывать тебя. Что подумают жрецы? Идем. Она не взяла меня за руку, но мы вместе пошли мимо своего поля, потом мимо чужих, где вовсю поспевал урожай; слева от нас тянулся ряд пальм, справа обещали прохладу непролазные заросли прибрежной растительности, а за ними широкими плесами серебрилась река. Через некоторое время поля внезапно оборвались, кусты справа от нас сошли на нет, и перся нами возник храм Вепвавета, колонны из песчаника поднимались в ровную синеву неба, и солнце бессильно било в его стены. С самого рождения я попадала сюда в дни священных праздников, смотрела, как отец приносил наши дары, припадала к земле рядом с Паари, когда дым от воскурений мерцающими колоннами возносился над закрытым внутренним двором. Я наблюдала, как в торжественной процессии шествовали жрецы, их тягучие песнопения долго и благоговейно звучали в неподвижном воздухе. Я видела кружение танцовщиц, систры[12] в их тонких пальцах звенели, чтобы привлечь внимание бога к нашим мольбам. Пока родители творили свои молитвы в храме, я сидела на ступеньках причала над каналом, повернувшись спиной к мощеному храмовому двору, и мои пятки тихо ласкала вода. Для меня это место было и необычайно загадочным, притягательным, запретным, и средоточием Маат, к божественному образу которой неизменно сходились все нити нашей жизни. Чередование этих праздников было нашим ритмом, тем невидимым пульсом, по которому сверялись все важные события, все приливы и отливы — в каждой семье и во всем селении. В смутное время в храм пришла банда иноземцев. Грабители разбили лагерь по внешнем дворе храма, а во внутреннем разожгли огромные костры. Они пьянствовали и пировали в храме, замучили и убили одного из жрецов, который попытался протестовать, но не осмелились осквернить святая святых, место, которое никто из нас даже не видел, место, где жил бог, поскольку Вепвавет был богом воины, и они боялись прогневать его. Вскипая праведным гневом, управитель селения и все взрослые мужчины однажды ночью вооружились и обрушились на разбойников, когда те спали под прекрасными колоннами храма Вепвавета. Следующее утро женщины провели, отмывая камни от их крови, и ни один мужчина даже не обмолвился о том, где зарыты тела разбойников. Наши мужи были гордыми и храбрыми, истинными последователями бога войны. Верховный жрец осуществил жертвоприношение, вымаливая прощение у бога, и вновь освятил храм. Это все случилось еще до того, как отряд моего отца остановился поблизости и он пришел в селение в поисках пива. Я любила храм. Любила гармонию колонн, что уводили взгляд к безбрежным египетским небесам. Любила само действо отправления ритуалов; аромат цветов, пыли и фимиама; роскошное внутреннее убранство; прекрасные, струящиеся одежды жрецов. В то время я еще не понимала, что восхищаюсь не самим богом, а тон пышностью, богатством, что окружали его. Конечно, я была его преданной дочерью, я всегда была ею, но все же больше меня интересовал не он сам, а проблески какой-то другой реальности, они-то и питали мои мечты. Мы свернули на вымощенную площадку, пересекли ее и прошли между колоннами в храмовый двор, мать и я. Там уже собрались в ожидании другие женщины, они стояли или сидели на корточках, тихо переговариваясь. По внешнему периметру двора, будто соты, располагались маленькие помещения, из полумрака одного из них доносились звуки мальчишеских голосов, сливавшихся в звонкую песнь; когда мы с матерью остановились, голоса разделились снова и превратились в возбужденный гомон. Она приветливо поздоровалась с женщинами, и те закивали в ответ. Некоторое время спустя из комнаты гурьбой выбежали дети. У каждого был затягивающийся веревочкой мешок. Паари подошел к нам, запыхавшись, его глаза сияли. В мешке что-то звякнуло. — Мама, Ту! — закричал он. — Это было так весело! Мне это нравится! Он сел на пол, поджав ноги, и мы с матерью уселись рядом с ним. Мать открыла корзину, достала черный хлеб и ячменное пиво. Паари с важным видом принял свою порцию, и мы начали есть. Другие матери со своими сыновьями и более младшими детьми делали то же самое. Двор наполнился оживленной болтовней. Когда мы почти закончили, к нам подошел жрец, который занимался с мальчиками, его выбритый череп поблескивал под полуденным солнцем, на плече золотом сверкала повязка. Ноги в белых сандалиях казались невозможно чистыми. Ошеломленная, я уставилась на него. Я никогда раньше не была так близко к служителям бога. Только через некоторое время я узнала в нем того самого писца, что пахал землю на восточной стороне селения. У него были тогда кудрявые темные волосы, перемазанные засохшим илом половодья, он был пьян, брел по улице нетвердой походкой и распевал песни. Позже я узнала, что мужи бога тоже возделывали землю, как мой отец, отдавая службе в храме лишь три месяца в году, когда они облачались в тончайший лен, мылись четыре раза в день, регулярно брили всё тело, вершили обряды и выполняли все служебные обязанности, назначенные верховным жрецом. Мать быстро поднялась и поклонилась ему, подав нам знак сделать то же самое. Мне кое-как удалось изобразить неуклюжий поклон. Я не могла отвести глаз от черной краски вокруг его глаз и его туго обтянутого кожей черепа. От него очень приятно пахло. Поприветствовав нас, он опустил руку на плечо Паари. — У вас умный мальчик, — сказал он матери. — Он будет хорошим учеником. Я буду счастлив учить его. Мама улыбнулась. — Благодарю тебя, — ответила она. — Мой муж принесет завтра плату. Жрец слегка пожал плечами. — Это не к спеху, — сказал он. — Никто из нас никуда не денется. Почему-то от его слов на меня повеяло холодом. Я подняла руку и слегка потянула за широкий синий пояс, что обхватывал его грудь. — Я хочу ходить в школу, — сказала я робко. Он коротко глянул на меня, но ничего не ответил. — До завтра, Паари, — сказал он и пошел прочь. Мама легонько встряхнула меня. — Ты должна научиться не высовываться, Ту, — раздраженно сказала она. — Давай-ка собери остатки еды и сложи их в корзину. Нам пора домой. Не забудь свой мешок, Паари. Мы стали пробираться к выходу присоединившись к веренице семей, потянувшихся обратно в селение. Я подобралась поближе к брату. — Что у тебя в мешке, Паари? — спросила я. Он поднял его и встряхнул. — Мои уроки, — сказал он важно. — Мы записываем их красками на черепках. Я должен выучить их сегодня вечером, перед сном, чтобы повторить завтра в классе. — А можно мне посмотреть их? Мать, явно закипая и раздражаясь, ответила за него: — Нет, нельзя! Паари, беги вперед и скажи отцу, пусть приходит за своим обедом. Когда придем домой, вы оба должны вздремнуть. Так это началось. Каждый день на рассвете Паари уходил в школу, и в полдень мы с матерью встречали его с хлебом и пивом. В святые дни и в праздники он не учился. Тогда мы с ним убегали к реке или в пустыню и играли в свои детские игры. Он был очень забавный, мой брат, он редко разочаровывал меня, когда я заставляла его притворяться фараоном, так чтобы я была его царицей. Я тащилась за ним в изорванном куске льна, с вплетенными в волосы листьями и виноградной лозой на шее, на которую я нанизывала птичьи перья. Он садился на камень, будто это был трон, и выражал свою волю. Я отдавала приказания воображаемым слугам. Иногда мы пытались втянуть в свои игры других детей, но им быстро надоедало, они убегали плавать или просили у взрослых разрешения покататься на терпеливых деревенских ослах. Когда они все же играли с нами, то часто обижались, почему это я всегда была царицей, а до них никогда не доходила очередь мне приказывать. Поэтому мы с Паари развлекались одни, и так проходили месяцы. Когда мне исполнилось четыре, я снова попросила отца разрешить мне ходить в школу и снова встретила твердый отказ. Он едва смог позволить себе, чтобы Паари посещал школу, сказал он. О том, чтобы платить еще и за меня, не могло быть и речи, и, кроме того, что полезного может девочка узнать вне своего дома? Я некоторое время дулась, сидя угрюмо в углу нашей общей комнаты и глядя, как брат корпит над своими черепками; пламя лампы колебалось, и тень Паари на стене тоже двигалась вместе с ним. Он не хотел больше играть в фараона и царицу. Он подружился с деревенскими мальчишками, с которыми ходил вместе в школу, и теперь часто, встав после полуденного сна, убегал с ними рыбачить или охотиться на крыс в амбарах. Я маялась в одиночестве и очень им завидовала; но только в восемь лет меня вдруг осенило, что если я не могу пойти в школу, значит, школа могла бы прийти ко мне. К тому времени мать взялась за меня всерьез. Я училась печь хлеб, который был нашей главной едой, варить супы с чечевицей и бобами, жарить на огне рыбу и готовить овощи. Я стирала вместе с ней, бодро выколачивая отцовские юбки и наши грубые льняные платья на блестящих камнях, радуясь брызгам полы, что хлестали по моей разгоряченной коже, ощущая речной ил пальцами босых ног. Я вытапливала масло для ламп. Я научилась управляться с тонкой костяной иглой и старательно и аккуратно чинила отцовские юбки. Я ходила с ней в гости к подругам, где усаживалась со скрещенными ногами на земляной[13] пол их тесных общих комнат, потягивая из чашки пальмовое вино, пока она сплетничала и смеялась, обсуждая, которая из соседок снова беременна, за чьей дочерью ухаживает чей сын и как жена местного сборщика налогов однажды села слишком близко к сыну управителя, бесстыжая! Голоса плыли надо мной и вокруг, медленно погружая в сонное оцепенение, и часто возникало такое чувство, будто я сижу здесь целую вечность; и дрожание темной жидкости в моей чашке, и песок под моими бедрами, и струйка пота, медленно ползущая но шее, — все это вместе части некоего заклятия, удерживающего меня в плену. Некоторые женщины были на последних месяцах беременности, и я украдкой разглядывала их уродливые фигуры. И они тоже были частью заклятия, частью магии, которая удерживала меня здесь и стремилась превратить в одну из них. Иногда, в темное время суток, мать вызывали принимать младенца. Я не придавала особого значения этим редким нарушениям спокойствия. Я смутно слышала, как она торопливо о чем-то говорила с отцом и уходила из дому прежде, чем я успевала снова провалиться в глубокий сон. Учить же меня своему ремеслу она начала сразу после моих восьмых именин. Однажды ночью я открыла глаза и увидела, что она склонилась надо мной со свечой в руке. Паари безмятежно спал, уютно свернувшись на тюфяке на своей половине. В общей комнате слышались приглушенные голоса. — Вставай, Ту, — сказала мать мягко. — Меня зовут на роды к Ахмос. Это моя работа, и однажды она станет и твоей работой. Ты уже достаточно большая, чтобы помогать мне, поэтому начинай учиться принимать роды. Не надо бояться, — добавила она, пока я с трудом поднималась, нашаривая одежду. — Роды будут несложными. Ахмос молода и здорова. Пойдем. Сонная, я поплелась за ней. Муж Ахмос сидел на корточках в углу нашей общей комнаты, вил у него был озабоченный, рядом с ним сидел заспанный отец. Мать остановилась, чтобы взять мешок, который всегда стоял наготове у двери, и вышла. Я двинулась следом. Воздух был прохладный, наверху, в безоблачном небе, плыла луна, на фоне темного неба виднелись высокие островерхие пальмы. — За эту работу нам положен один живой гусь и рулон полотна, — сказала мать. Я не ответила. Дом Ахмос, как и все остальные, был не намного больше обшей комнаты под открытым небом, с задней стороны к нему примыкали ступени, что вели в спальни. Когда мы, босые, вошли в дом, нас встревоженно приветствовали мать роженицы и ее сестры, что сидели на корточках вдоль стены, возле них стоял кувшин с вином. Мать что-то шутливо сказала им, когда вела меня по ступеням наверх в спальню супругов. Мы вошли в маленькую уютную комнатку со стенами из саманного кирпича, увешанными циновками; на полу лежал грубый плетеный ковер. Большая каменная лампа горела у тюфяка, на котором, скорчившись, лежала Ахмос, одетая в свободную льняную сорочку. Она мало напоминала ту молодую улыбчивую женщину, которую я знала. Глаза у нее были огромные, лоб блестел от пота. Когда мать поставила свой мешок на пол и приблизилась к ней, женщина протянула руку. — Все хорошо, успокойся, Ахмос, — сказала мать, коснувшись стиснутых пальцев Ахмос. — Ложись, Ту, иди сюда. Я повиновалась с большой неохотой. Мать взяла мою руку и положила ее на раздувшийся живот роженицы. — Это головка ребенка. Чувствуешь? Очень низко. Это хорошо. А здесь его маленькая попка. Так и должно быть. Можешь отличить их по форме? Я кивнула, одновременно и восхищенная, и напуганная прикосновением к блестящей коже, туго обтягивающей некую непостижимую выпуклость. Когда я отдернула руку, то увидела медленную волну, прокатившуюся по животу, и Ахмос тяжело задышала и застонала, подтягивая вверх колени. — Дыши глубже, — командовала мать. Когда схватка прошла, она спросила Ахмос, давно ли начались роды. — На рассвете, — последовал ответ. Мать развязала свой мешок и достала глиняный горшок. Освежающий запах мяты наполнил комнату, когда она сняла крышку и, проворно, но осторожно повернув Ахмос на бок, стала втирать содержимое в твердые ягодицы женщины. — Это ускорит роды, — покосившись на меня, сказала мать. — Теперь можешь сесть на корточки, Ахмос. Постарайся успокоиться. Говори со мной. Что нового у твоей сестры, которая живет выше по реке? Все ли у нее в порядке? Ахмос с трудом села на корточки на своем тюфяке, прислонившись спиной к кирпичной стене. Когда схватка настигала ее, речь становилась сбивчивой, прерывистой. Мать подбадривала женщину, внимательно следя за всеми изменениями, и я тоже все время смотрела на нее: на огромные, испуганные глаза, на выступавшие на шее вены, на напряженное, раздутое И это тоже часть заклятия, думала я, и волна страха поднималась во мне при виде слабых отсветов лампы, плясавших по фигуре, скорчившейся и углу, дрожащей и вскрикивающей время от времени. Это еще одна комната моей темницы. В восемь лет я была, возможно, слишком мала, чтобы правильно выразить словами те чувства, что переполняли меня, но я отчетливо и ясно помню свои впечатления, помню, как мое сердце зашлось на мгновение. И это должно было стать моей участью — уговаривать испуганных женщин в полутемных деревенских лачугах среди ночи, растирать им ягодицы, мазать снадобьями их влагалища, как это сейчас делала моя мать. — Это смесь фенхеля, ладана, чеснока, сока серта, свежей соли и растения, которое называется осиный помет, — наставляла она меня через плечо. — Это одно из средств, стимулирующих роды. Есть и другие, но они хуже помогают. Я научу тебя их готовить, Ту. Давай теперь, Ахмос, с тобой все будет хорошо. Подумай, как горд будет твой муж, когда вернется домой и увидит своего новорожденного сына у тебя на руках! — Я ненавижу его! — злобно сказала Ахмос. — Я больше не хочу его видеть! Я думала, мать будет потрясена этими словами, но она даже внимания на них не обратила. Ноги у меня дрожали. Я соскользнула на теплый земляной пол. Два или три раза мать Ахмос или одна из ее сестер заглядывали к нам, обменивались несколькими словами с моей матерью и опять уходили. Я потеряла ощущение времени. Мне начало казаться, что я плыву по этой преисподней уже целую вечность с милой и славной Ахмос, теперь превратившейся в безумного духа, и тенью матери, что нависала над ней, как злобный демон. Голос матери оборвал мою иллюзию. — Иди сюда! — приказала она мне. Превозмогая нежелание, я вскочила и поспешила к ней; мать вручила мне кусок грубой льняной ткани и велела держать ее у чрева Ахмос. — Смотри, — сказала она. — Показалась головка ребенка. Тужься теперь, Ахмос! Пора! С последним воплем Ахмос сделала, что ей велели, и ребенок выскользнул, волей-неволей пришлось подставить руки. Он был весь какой-то желто-красный, измазанный околоплодной жидкостью. Я оцепенело стояла на коленях и смотрела, как он молотит своими маленькими ручками и ножками. Мать умело шлепнула его, и он зашелся первым криком. Она осторожно передала его Ахмос, которая уже слабо улыбалась и тянулась к нему. Когда она пристроила ребенка к своей груди, он покрутил головкой, слепо тыкаясь носом в поисках — Ты можешь не беспокоиться, — сказала мать, — Он кричит «ни-ни», а не «на-на». Он будет жить. И это мальчик, Ахмос, чудесно сложен. Ты молодец! — Она взмахнула ножом, и я увидела в ее скользких пальцах пульсирующий кусок веревки. С меня было достаточно. Что-то промямлив, я вышла из комнаты. Женщины снаружи вскочили, когда я пронеслась — Мальчик, — только и смогла выдавить я, и они с радостными криками кинулись к лестнице; я же вывалилась наружу, в простор и прохладу занимающегося рассвета. Я стояла, прислонившись к степе дома, и жадно вдыхала чистый запах зеленых побегов, песчаной пыли и слабый запах — Никогда! — шептала я в сереющее, со щетками пальм, небо. — Никогда! Не знаю, что я так неистово хотела выразить этим словом, но это каким-то странным образом имело отношение к тюрьмам, к судьбам и к вековым традициям моего народа. Я провела рукой по своей мальчишеской груди, но впалому маленькому животу, прикрытым платьем, будто хотела убедиться, что моя плоть все еще не изменилась. Я погрузила босые ноги в тонкий слой песка, что постоянно наносит из пустыни. Глотнула воздуха от едва поднявшегося ветерка, что был предвестником неспешного восхода Ра. За спиной были слышны возбужденно галдящие женские голоса, перемежавшиеся тоненькими протестующими криками ребенка. Вскоре вышла моя мать, с мешком в руках, и в первом свете дня я увидела, что она улыбается мне. — Она беспокоилась, хватит ли у нее молока, — заметила мать, когда мы отправились домой. — Все матери беспокоятся об одном. Я оставила ей бутыль с толчеными костями рыбы-меча; этот порошок разогревают с маслом и прикладывают к спине. Но ей не надо волноваться. Она всегда была очень здоровой. Ну, Ту, — просияла она, — как тебе это показалось? Разве не замечательное умение — помогать новой жизни приходить в этот мир? Когда та поприсутствуешь на родах много раз, я позволю тебе самой помогать мне с женщинами. И скоро я покажу тебе, как составлять снадобья, которыми пользуюсь в работе. Ты станешь гордиться своей работой так же, как и я. Я уставилась вперед на ровную ленту тропы с рядом деревьев вдоль нее, теперь все быстрее обретающих очертания, но мере того как Ра готовился вот-вот вспыхнуть над горизонтом. — Мама, а почему она сказала, что ненавидит своего мужа? — нерешительно спросила я. — Я думала, что они счастливы вместе. Мать рассмеялась. — Все женщины при родах проклинают своих мужей, — устало сказала она. — Это потому, что мужья являются причиной боли, которая терзает их. Но как только боль проходит, они забывают, как страдали, и радостно принимают своих мужчин обратно на ложе, с тем же пылом, что и прежде. «Терзает их… — думала я с содроганием, — Другие женщины могут забыть о боли, но я знаю, что никогда не смогу. И я знаю, что никогда не стану хорошей повитухой, хотя и буду стараться». — Я хочу узнать о снадобьях, — сказала я, и не было нужды продолжать, потому что мать, остановившись, наклонилась, чтобы обнять меня. — Ты узнаешь, мое синеглазое счастье. Теперь ты узнаешь, — добавила она, ликуя. Только много позже я поняла, как сильно повлияли события той ночи на мое абсолютное неприятие родов, которое, уверена, было у меня инстинктивным. Тогда я осознавала лишь то, что мне претит, что у людей это происходит так же, как у животных, еще я не завидовала Ахмос, которая теперь должна была постоянно заботиться о родившемся ребенке, и гнала от себя воспоминания о схватках, что были неразрывно связаны с родами. Я чувствовала себя виноватой, потому что мать, казалось, пришла в восторг от моего интереса ко всему этому действу. Но мой интерес не простирался дальше увлечения снадобьями, целебными мазями и эликсирами, которые она смешивала и варила, что было только частью ее работы. Конечно, я была горда, когда она вводила меня в маленькую комнату, где смешивала свои травы и готовила из них зелья, но гордость эта была только частью моего страстного желания учиться, овладевать знаниями, потому что знания, как говорил Паари, это сила. Эта маленькая комнатка, которую отец надстроил над нашим домом, насквозь пропахла душистыми маслами, мелом, ладаном и горьковатым пряным ароматом растертых трав. Мать не умела ни читать, ни писать. В работе она полагалась только на опыт и чутье: щепотку того, ложку этого, — все премудрости она узнала от своей матери. Я сидела на скамеечке, смотрела, и слушала, и все запоминала. Я продолжала ходить с ней по селению на роды, носила ее мешок и вскоре стала подавать ей нужные снадобья даже раньше, чем она успевала попросить о них, но отвращение к самому действу родов никогда не покидаю меня, и в отличие от нее я оставалась равнодушной к первому детскому крику. Я часто задумывалась, нет ли в моей природе какого-нибудь серьезного изъяна, — может быть, какой-то слабый росток материнства не прижился во мне, пока я сама была еще в утробе матери. Я тяготилась своей виной и поэтому очень старалась, чтобы мать была мною довольна. Скоро я стала осознавать, что работа моей матери — это нечто большее, чем просто работа повитухи. Женщины часто приходили к нам в дом по другим поводам, и некоторые о чем-то шептались с матерью. Она не обсуждала со мной их личных секретов, но объясняла общие случаи. — Для прерывания беременности может служить перетертая смесь фиников, лука и медвежьих ушек, настоянная на меду, которую прикладывают к вульве, — говорила она мне, — но я думаю, что средство подействует лучше, если после нанесения мази выпить смесь крепкого пива с солью и касторовым маслом. Будь очень осторожна, если тебя попросят прописать это, Ту. Многие жены приходят ко мне за этим тайно, без согласия своих мужей. Поскольку моя первая обязанность — помогать женщинам, я не отказываю в помощи, но ты должна научиться делать так, чтобы к тебе не обращались с подобными просьбами. Лучше предотвратить зачатие, чем потом лечить последствия неудачного аборта. При этих словах я навострила уши. — Как же это можно предотвратить? — спросила я, стараясь не выдать своей заинтересованности. — Это нелегко, — резко ответила она, не подозревая, насколько важен для меня этот вопрос. — Я обычно рекомендую густой сироп из меда и смолы аюта, в котором замачивались верхушки акации. Сначала натри туда акацию, а через три дня удали ее, затем можно вводить сироп во влагалище, — Она искоса взглянула на меня. — Но это не к спеху. — Она резко сменила тему: — Ты должна научиться помогать началу жизни, прежде чем научишься предотвращать ее зарождение. Дай мне пестик, там, в миске, а потом иди и посмотри, не вернулся ли отец с поля и не хочет ли он помыться. Я думаю, что отец, должно быть, заставил ее воспользоваться ее же собственным средством. Однажды, в сезон шему,[14] мне не спалось из-за жары, и я слышала, как они с отцом спорили ночью. Сначала они говорили шепотом, а потом перешли на крик, и я все слышала, пока Паари храпел. — У нас есть и сын, и дочь! — сказал отец резко. — И хватит. — Но Паари хочет быть писцом, а не пахарем. Кто потом будет возделывать землю, когда ты станешь старым и немощным? А Ту, она выйдет замуж и заберет с собой все, чему я ее учу, в семью своего мужа. — (Я чувствовала, что в ней растет страх; вызванное им раздражение прорвалось наружу, в голосе появились визгливые нотки.) — Не останется никого, кто будет заботиться о нас в старости. Я постыдилась бы полагаться на доброту наших друзей! Я подчиняюсь тебе, муж мой. Я не буду беременеть. И все же я горюю о пустоте моей утробы! — Тише, женщина! — приказал отец тоном, который обычно заставлял всех нас немедленно ему подчиниться. — Мне не вырастить столько зерна на своих трех ароурах, чтобы прокормить больше ртов, чем у нас уже есть. Мы живем бедно, но достойно. Заполонив наш дом детьми, мы обеднеем еще больше, принеся в жертву даже эту относительную независимость. Кроме того… — Он понизил голос, и мне приходилось напрягаться, чтобы расслышать слова. — Что заставляет тебя думать, будто Асват — такое уж мирное и безопасное место, каким кажется? Ты, как и все женщины, видишь не дальше той тропы, по которой ходишь стирать белье к реке, и слышишь только сплетни, которыми потчуют тебя другие женщины. Мужчины здесь не намного умнее. Они отправляют к женщинам разносчиков и странствующих работников и не слушают их рассказы, потому что они ограниченные, они с подозрением относятся ко всем, кто родился не здесь. Я повидал Египет. И я не питаю презрения к чужеземцам, что приходят и уходят. Я знаю, что племена с востока просачиваются в Дельту в поисках пастбищ для своего скота. И в Дельте неспокойно. Это может закончиться ничем, а может означать и то, что благой бог призовет всех своих солдат покинуть поля и встать на защиту своей страны. Как ты будешь жить тогда, если тебе придется кормить младенцев и работать повитухой? Если меня убьют, земля отойдет обратно фараону, потому что, как ты говоришь, Паари не имеет желания идти по моим стопам. Поразмысли над тем, что я тебе сказал, с закрытым ртом, потому что я устали мне надо поспать. Я слышала, как мать пробормотала что-то еще и покорно вздохнула, и потом все стихло. Когда голос отца умолк, я долго лежала на спине, глядя в гнетущую жаркую темноту маленькой комнаты, и представляла иноземцев, о которых он говорил; они медленно сыпались на плодородную почву Дельты — место, которого я никогда не видела и редко слышала о нем, — расползаясь, медленно просачиваясь на юг вдоль Нила к моему селению, подобно черному илу половодья. Живая картинка впечатлила меня. Внезапно Асват перестал быть для меня центром мироздания, он сжался в моем сознании, превратившись в крохотное болотце посреди угрожающей пустоты, и все же я не ощущала потерянности или опасности. Мне стало интересно, как выглядят эти зловещие люди, и как выглядит Дельта, и как священные Фивы, дом Амона, царя богов, и, когда я наконец заснула, мне чудилось, что я нахожусь в лодке, плывущей вниз по течению Нила, к столице легендарного благого бога. |
||
|