"МВ" - читать интересную книгу автора (Лысяк Вальдемар)ЗАЛ 1. УБИЙЦА СКАЗОКСамая первая картина, которую я помню с детства – это повернутый ко мне спиной силуэт флейтиста, идущего во главе армии гномов. И всегда в самых дальних уголках сознания остается нечто подобное, единственное, зафиксированное там будто образ самой первой раздетой тобою девушки. Это может быть интерьер, какое-то слово матери или отца, какая-то прогулка, игрушка, наказание, улыбка; какие-то очертания местечка, куда добираешься лет через сорок, считая, что никогда до сих пор тут не был, и удивляясь, откуда известно, что находится за углом вон той улицы… До сих пор вижу пейзаж из моих далеких снов, размытый в бесконечном времени, имеющий в себе нечто от каббалистической прелести случайного, закручивающего весь мир лентами радужной магии. Земля мерцает отблесками мотыльковых крылышек и солнца, ветер расчесывает густые ковры цветов, кораблики тучек плывут по голубому заливу меж кронами деревьев, гордо торчащих будто коралловые рифы. Небо и вода проводят вместе долгие и спокойные дни; время жужжит сонной осенней мухой; леса заполнены сонной, густой тенью, а широкие пустынные пространства обещают подарить вам одиночество. Вот первая причина, по которой я возвращаюсь в тот сон, с той же надеждой, с которой возвращаются в родные края, в страну сожженной степи, перемещающихся моренных камней и печальных можжевельников, что пахнут влажным полумраком нарождающегося рассвета. Все это настолько далеко от мира телефонов, что будто существует на иной планете, где можно дать отдохнуть сердцу, найти пылинку своей судьбы и замкнутую в ней тайну. В моих первых детских снах этот пейзаж вовсе не был пустынным. Его населяли когорты гномов, идущих за своим проводником. Ростом они не доходили ему до колена, но всматривались в его спину и вслушивались в звуки его флейты. Иногда ко мне возвращается и сам звук флейты, принадлежавшей этому музыканту, врывается в мои сны, хотя я и не уверен, не он ли сам был их хозяином во все времена, насколько мне помнится. Возможно, флейтист всегда был элементом пейзажа, поначалу реальным, как запахи и лесные шорохи, и лишь позднее стал харизматически доминировать над ним, благодаря своему инструменту. Музыка, извлекаемая им из флейты, наполняла звуками всю мою детскую вселенную и удивительнейшим образом преображала сны маленького мальчика в горькую фантасмагорию их воспоминаний человека, уже умудренного опытом и которому правда рвет сердце, желая выклевать оттуда последние крохи иллюзий. Мелодия была негромкой, но всеобъемлющей. Она трепыхалась в заряженном электричеством воздухе, скользила по стенкам сна, превращаясь под сводами черепа в мерный шепот, заглушала грохот машин и бушующий гнев моря; она вылавливала голоса людей умерших и ушедших в мир, заполненный молчаливыми прохожими; она находила утерянные ключи мыслей, мимолетные жесты и старые пьяные привидения; она пробуждала тени забытых переживаний и улыбок, продиралась сквозь белую завесу фантазии к еще более нереальным миражам; она скручивала струны из мгновений, давным-давно уже обыгранных временем; как обезумевшая борзая мчалась она на все четыре стороны света одновременно – на восток и на запад, на север и на юг. Я призываю эту мелодию очень редко и со все большим трудом. Я делаю это лишь тогда, когда не чувствую никакой иной любви кроме потребности творить, когда мне хочется только писать, а камней для невидимых строений, фундаментом которых служит внезапное озарение, не хватает. Тогда я прошу богов своей памяти и демонов воображения сжалиться надо мной, читаю молитвы более горячие, чем когда-то перед Рождеством, когда в далеком детстве посылал их к далеким пределам Страны Игрушек. Я молю, чтобы из глубочайшей пропасти немочи появилось видение пустоши, над которой взлетает мелодия Гаммельнского Крысолова, хотя самого его там уже нет. Закрываю глаза и жду эту удивительно эфирную музыку, оставленную им перед тем, как уйти. А когда она появляется, звуки флейты в желтоватом полумраке моей комнаты открывают передо мною страну, великолепную как великая фантастика Рождества, возносят над гнусным и бесплодным спокойствием пустых часов и минут. Демон экстаза опутывает все мои чувства, рвет все связи с землей и передает в мои руки господство над сушей и морем, выделяет местечко в стране всезнания над самыми верхушками спящих елей, над свернувшимися во сне городами, над пригашенными очагами людских страстей. О, сказка, какою волшебною силой ты обладаешь! Возвращаясь ко мне, вгоняя в состояние первобытной завороженности, ты одаряешь меня бесконечно простым счастьем, которое Ромен Роллан называл "роскошью творения". Это счастье невозможно объять только лишь чувствами, его нельзя описать, его можно только реализовать, срезая купоны с чека, который сказка выставила еще в детстве. Сказка – ты самое большое мое богатство, моя всеобъемлющая ностальгия, вместе с тобою ко мне возвращается утраченная было власть над наложницей-фантазией, с которой я наплодил детей гораздо больше, чем смог бы сделать это с какой-либо обычной женщиной. По твоей милости в моем воображении оживают все источники, которые сам я считал давным-давно пересохшими. А попросту, ты необходима для того, чтобы я жил. Подскажи же мне, почему именно этот худющий парень в тирольской шляпе с перышком, в зеленой, покрытой заплатками куртке и с флейтой у рта так сильно овладел моим сознанием еще у самых его истоков? Может потому, что он вывел детей из-за стен, из города-тюрьмы и увел их, свободных, в крестовый поход за золотым руном вечной радости? Ты же знаешь, что все это неправда, он только мстил жителям Гаммельна, которые не отдали ему обещанную награду за увод всех крыс из города. Не нужно было ему детское счастье, ведь ребятишки более всего счастливы с родителями, пусть даже и плохими. И может, именно потому на моей картинке за ним маршировали не дети, а диснеевские гномы? Два воспоминания слились в парадоксальное, и в то же время естественное видение (как и все существующее: чем человек богаче, тем скупее; чем ученее, тем меньше всего понимает; чем веселее, тем горше и отчаянней плачет). Две картинки: крысолов и куча гномов, тех самых, что были с Белоснежкой, которую Дисней снимал в тридцатые годы (сразу же после получения "Оскара" за "Пробуждение весны"), сплавленные несовершенной детской памятью, слились в одну, первую картину моей коллекции, первое произведение искусства в MW-367. Из двух сказок родилась одна. Во всяком случае – смысл в этом имеется, ведь для каждого зачатия нужны двое, а мое воображение только исполнило роль акушерки. Но позднее картина была покалечена – из нее исчез флейтист. Это была по-настоящему прекрасная сказка. Была, поскольку после встречи с одним канадцем в Париже она перестала существовать, во всяком случае, на какое-то время. И пусть она снова возвращается ко мне, в ней уже имеется изъян. А говоря точнее: может она все так же красива, но уже не так чиста. Она как красивая девушка, которую изнасиловали. Поэтому мне и пришлось провести жестокую операцию: я выгнал музыканта, картинку с гномами повесил в музее, а пейзаж и мелодию сохранил в арсенале наркотиков, необходимых мне для творчества. Позднее я все объясню… Только не говорите мне, будто сказочная картинка не является произведением искусства, а мой первый художник, Уолт Дисней, не принадлежит к мастерам Ренессанса – я даже не хочу этого слышать. Пред лицами Вольтера и Бальзака, Бабеля и Достоевского, Леонардо и Макиавелли, Паскаля и Конфуция, Кафки и Пикассо, пред алтарем великого искусства и великих мыслей я не отрекся от сказок в уверенности, что мир никогда не станет вполне цивилизованным, если не засчитает сказки как объекты самой зрелой мысли. И не надо мне говорить, что этого заслуживают только полезные сказки, поумнее диснеевских; сказки, мораль которых рассекает заслоны бытия. Послания сказочников-философов (Андерсен!) становятся понятными лишь после получения аттестата зрелости, а чаще всего, не воспринимаются уже никогда. То, что удельный вес Андерсена больше, это так, но истиной маленького ребенка становится то, что и делает его ребенком, а так же приятелем гномов, равно как истиной взрослого человека является то, что делает его приятелем самого себя. Об этом всегда следует помнить, иначе все наши мнения станут Кораном неколебимых фанатических истин вроде догмы о священности практики. Предпочтение этой последней является отличительной чертой рационального мира взрослых, но иногда эти догмы забываются, и в этом редком забытье проявляются детские атавизмы взрослых людей, проявляются будто бриллианты в куче ржавого хлама. Ну вот, например, разве не является истиной то, что рабочая лошадь сделала для человечества гораздо больше, чем скаковая? И все же гораздо больше мы любим эту, другую, потому что она красивее. Это сравнение не следует воспринимать дословно, поскольку сказки Андерсена красивее диснеевских, но, лишенные цветастого комикса иллюстраций, доходят до сознания намного позднее диснеевских, когда первые восхищения ребенка стали добычей гномов американца. Теперь-то в моем сказочном пейзаже хватает и нордической мрачности Андерсена, и потому-то это пейзаж отшельника. Но раньше он весь был заполнен гномами. Гений Диснея состоял и в том, что человек этот как никто другой до него спортретировал человечков, сопровождающих мир людей со времен Творения в виде гномов, кобольдов, подземничков, коротышей и бедняжечек. Помимо роста от людей их отличает лишь то, что ими не занялся Дарвин, в результате чего они происходят не от обезьяны, и науке совсем не обязательно выделывать эквилибристические фокусы, чтобы найти им предков. Они вечны, и это очаровало меня еще до того, как я услыхал о Дарвине. Согласно сентенции греческих мыслителей о том, что все в мире любит семерку, Дисней нарисовал семь гномов, ибо семерка правит Космосом (невооруженным глазом мы видим семь планет, семь звезд Большой Медведицы и семь Малой, семь Плеяд, семь основных звезд Ориона и т.д.), но в моих детских снах гномы непомерно расплодились, заселяя сказочный пейзаж будто красные муравьи. Тогда я не размышлял над их метаболизмом и вообще считал гномов однополыми существами. Истину я узнал намного позднее от голландского врача Вила Гюйгена, который после двадцати лет ночных наблюдений в 1978 году опубликовал труд "Жизнь и работа гномов". Так вот, Гюйген доказал, что обычный зрелый гном весит 300 граммов, роста в нем 6 дюймов, бегает быстрее зайца, а его обоняние ровно в 19 раз чувствительнее, чем у человека. Кроме того, у гномов имеется и женский пол (250-275 граммов веса, отсутствие колпачка и бороды, а также еще несколько мелких анатомических отличий). Особо завлекательным было утверждение Гюйгена о 350-летней сексуальной потенции самого обычного гнома. Пейзаж с флейтистом и гномиками путешествовал со мною долго, более двадцати лет. Запихиваемый все глубже и глубже новыми увлечениями, новыми образами и фантомами событий, книгами и опытом, он все же оставался где-то на самом дне сундучка воспоминаний как старая фотография или засушенная роза, самая первая, которую девушка получила от юноши, и с которой не расстается даже тогда, когда уже не помнит ни имени его, ни лица. Так он добрался со мною до Парижа. Это не был нынешний Париж с его Центром Помпиду, Домом Радио, Ля Дифенс, Фрон де Сейн, башнями Морлана и Заманского, с лесами небоскребов ХV квартала, о которых Андре Фремежье сказал, что это "самая несчастная и претенциозная карикатура на американскую архитектуру, которую только можно себе представить" ("Ле Нувель Обсерватер" 7-13.08.1972 г.). Видно мало Фремежье ездил по Европе и мало видел карикатур, отсюда и убожество его представлений о "самых", но фактом остается то, что тот Париж, куда я привез свое сказочное видение с дагерротипа детских впечатлений, был куда более парижским, чем теперь. Это были шестидесятые годы, и Рынок еще не был изгнан за город, Павильоны Балиара еще не были снесены отбойными молотками, величественная сказка Парижа доживала свои последние дни. Я жил в одном из тех малюсеньких, втиснутых меж такими как и он сам дешевых отельчиков, где все, а более всего – постель, даже самая чистая и накрахмаленная, пахнет спешной любовью за несколько франков. Из окна узенькой комнатушки были видны снежно-белые купола базилики Сакре-Кер, по вечерам из кафешки напротив вместе с запахами французского вина доносилось хоровое пение, заполняющее каньон доходных домов от камней мостовой до самых мансард, аккомпанируя печалям и грешным спазмам тел, иногда убегающим из полумрачного таинства комнат на экраны оконных занавесок как в китайской пантомиме теней. В этой комнате я украл у соседа книжку. У меня был очень важный повод сделать это, он же, канадец, даже не заметил пропажи. Мне не было стыдно, и не только потому, что он сам украл эту книгу, но и потому, что эта кража не была первой в моей жизни. Клянусь, что и не последняя! А собственно – чего мне было стыдиться? Мы крадем непрерывно, все. Мы учимся воровству, так же как и лжи, постепенно, с детских лет. И в самом конце, нося морщинистую кожу как протертое пальто, которое бедность приклеивает к спине нищего, нам хотелось бы украсть у кого-нибудь детство, поменяться с каким-нибудь ребенком этим проклятым плащом. Так чего же мне было стыдиться, что я крыса среди крыс, собака меж собаками, змея в змеином клубке? Вопрос: кто больший вор – тот, кто украл деньги, или тот, кто украл иллюзии, здоровье, счастье, последнюю возможность? Что предрассудительней, украсть часы или время, которым кто-то мог бы воспользоваться, чтобы еще раз поискать любви? Очищать карманы от бумажников или сердца от надежд? Вынести из чьего-то дома меха или принести меха в дом, откуда давным-давно уже изгнана радость? Отобрать браслет или право говорить правду без боязни? Ну?!… Пришло время рассказать о тебе, Крис Неважно-как-там-тебя, и о твоей любви к той истине, которую ты открыл в Стране Сказок и которая мучает тебя до сих пор, если ты все еще живешь. Истина – какая же это гнусная птица! Снарядом падает она на клубок совести и вытряхивает оттуда клочья шерсти, ночью, когда ты спишь, улетает, злобно кружит над крышей твоего дома и, триумфально злорадствуя, возвращается днем, чтобы обнажить бытие, подавить воображение, привязанность к иллюзиям, веселье; она пытается сделать весь мир обыденным, тривиальным, серым; содрать позолоту с мечтаний и лишить таинственной прелести все то, что мы обряжаем в одежды чудесного. Ты откармливал эту крылатую, ненасытную скотину своей ненавистью, и потому постарел слишком быстро, слишком рано, Крис. В Париже ты был таким же приблудой, как и я. Потому-то я тебя и впустил. Прекрасно помню тихие, горячечные удары костяшек твоих пальцев в двери моей комнаты, когда на лестнице был слышен топот полицейских сапог; твои молящие глаза; только не помню твоих первых слов, а может ты вообще ничего и не говорил. Я впустил тебя вместе с твоим чемоданчиком и спрятал в шкафу, как неверная жена прячет любовника, и когда ко мне постучали, я солгал, глядя им в глаза изумленным взором всех неверных жен в мире. Тогда я еще не знал, что ты натворил, но глаза твои говорили, что ты способен на преступление. Откуда же мне было знать, что ты убийца?! После их ухода ты долго сидел молча и тяжело дыша, чтобы заменить тот воздух, что замкнул в себе там, в шкафу, чтобы не выдать себя. А я ни о чем не спрашивал, и только ночью вино развязало тебе язык. Тогда я закрыл дверь на ключ, врубил радио, чтобы нас не подслушала хозяйка, и до самой предрассветной серости слушал о человеке, который сделался тобой. Это был психически больной американец, которого лечили в клинике профессора Дэвидсона. После восьми лет обследований, лечения, электрошока, массажа и ванн Дэвидсон посчитал его случай безнадежным. За эти восемь лет этого человека на пробу три раза, как выздоровевшего, выпускали. Он тут же шел в город и в первую же ночь вламывался в какой-нибудь книжный магазин. Утром его находила полиция, арестовывала, а потом препровождала в клинику, чтобы через какое-то время он опять вышел и снова начал свои издевательства над детскими книжками. Каждый раз его захватывали на куче обрывков бумаги, толстым слоем покрывавшей пол магазина. Работал он вручную – каждую страницу рвал на мелкие кусочки, терпеливо и методично, книжку за книжкой. К творениям для взрослых он даже и не прикасался, его интересовали одни только сказки: Эзоп, Федр, Перро, Лессинг, Гай, Андерсен, братья Гримм, Лафонтен, Дисней, детские издания "1001 ночи" и так далее. Никто не знал имени этого человека. Когда-то его забрали из книжного магазина и не нашли при нем ничего, что позволило бы его идентифицировать. На него не нашлось каких-либо сведений, а отпечатки пальцев не фигурировали ни в центральной картотеке ФБР, ни в какой-то другой картотеке США. Он и сам говорил, что не знает, как его зовут, и через какое-то время на задаваемые ему вопросы начинал отвечать односложно или вообще, кивком. Кто-то из детективов назвал его Фейблкиллером, так это и осталось, даже в реестрах клиники. С тех пор все называли его Убийцей Сказок, и никому это не казалось ненормальным. Он-то и сам не был похож на ненормального. Поначалу его закрывали в изолированном помещении без окон и дверных ручек, но когда выяснилось, что он весьма спокоен, полностью выполняет все распоряжения и принимает каждую процедуру без малейших признаков недовольства – ему предоставили некоторую, ограниченную клиникой, свободу. Спал он сам, но мог без помех передвигаться в доступной для выздоравливающих части клиники и долго гулять по саду. Когда ты, Крис, приехал из Канады в США и начал работать в клинике Дэвидсона его третьим ассистентом, Фейблкиллер сидел там уже девятый год. Тебе его показали уже в самый первый день. Его показывали всем, он был любимчиком персонала. У него были редкие волосы зеленовато-металлического оттенка, глубокие морщины, очки. Ему могло быть лет шестьдесят, а может и меньше, даже и намного меньше, но выглядел он на шестьдесят. Мне ты его описал так. Крис, тебе самому следовало бы поглядеть в зеркало, не хватало только очков. Я сразу же заметил это, но не хотел тебе говорить, так как еще не знал тогда, к чему ты все это ведешь. А потом просто забыл. Фейблкиллер заинтересовал тебя. Ты наблюдал за его прогулками. Он ходил по саду как механическая кукла, ровными отмеренными шажками. Маленький, худой, сильно горбящийся – издали он был похож на мальчишку. Иногда он наклонялся за валявшимся на земле листиком и, осмотрев его, либо выбрасывал, либо прятал в карман. Когда он возвращался в помещение, эти листья у него забирали, на что он совершенно не реагировал. Отдыхал он на старой деревянной скамейке, стоящей под дубом в углу сада, рядом с высокой стеной. Здесь была его любимейшая пристань. Все другие скамейки были современными, пластиково-алюминиевыми, с мягкими, обтекаемыми формами. Не заменили только эту одну, оставив ее в покое, так как полвека назад на ней любил посидеть основатель клиники. Вкопанный в землю столик, на котором сей достойный муж писал свои ученые статьи, неизвестно когда исчез, но скамейка сохранилась, и к ней относились как к исторической реликвии. То, что Убийца Сказок облюбовал ее для себя, было вполне понятно. Они подходили друг другу. В клинике тайной полишинеля была уверенность в том, что тот, кто сумеет "раскусить" Фейблкиллера, "раскрыть" его – как говаривал заместитель профессора – сможет рассчитывать на быструю карьеру. Чтобы стать первым ассистентом, необходимо было предоставить Дэвидсону способ, как развязать язык Убийце Сказок, больше ничего. И ты нашел этот способ, Крис, нашел очень быстро. Это было настолько просто, что было непонятно, почему об этом не догадались раньше. Ты мог сразу пойти с этим к Дэвидсону, но тебя заела амбиция, тебе не хотелось быть лишь генератором идеи, но о единственным исполнителем, тебе хотелось преподнести им этот случай на тарелочке: с анамнезом, анализом, выводами и, возможно, даже рецептом, чтобы все было в комплекте. Амбиция, Крис, как женщина – весьма часто она вдохновляет нас на великие дела, исполнению которых сама же впоследствии и мешает. В тот день ты уселся на скамейке рядом со стариком и стал перелистывать книжечку со сказкой о золотой рыбке. Не надо было даже поворачиваться, чтобы заметить, как он пожирает книгу своим взором. – Хотите, я дам вам эту книжку? – предложил ты. – Э… Только не здесь, пройдемте в мой кабинет. Он без слова направился за тобой. В комнате с тяжелыми шторами, которые ты сразу же опустил, он уселся на стул напротив стола и некоторое время рассматривал обложку. Затем, спокойным, но решительным движением, оторвал ее, разорвал на половинки, сложил оба куска и одним рывком превратил их в четвертушки, которые смял и бросил на пол. Последующие листы он рвал все быстрее, кряхтя широко открытым ртом, и с безумием в глазах расправляясь над картинками. Закончив, он поглядел на тебя как кролик, что сожрав одну морковку тут же клянчит и другую, а ты, подняв с пола яркий кусок страницы с рыбаком, забрасывающим сети, укоряюще буркнул: – Ну вот, покалечили вы старичка! – Он и так уже давно калека! Они все однорукие! – понуро ответил он. Заговорил! Ты стал ковать железо, пока горячо: – Все?… Кто это все, кого вы имеете в виду? На сей раз он не отвечал. Ты повторил свой вопрос несколько раз, но он – будто и не слыша – уставился мертвым взглядом на стенку: сгорбленный, маленький, хрупкий, излучающий из себя преданность и послушание. Если бы ты приказал ему немедленно выпить какую-нибудь вонючую микстуру, сделать приседания или спустить штаны для укола – он сделал бы это немедленно. Только вот говорить не хотел. Только когда ты открыл ящик стола и вынул прекрасный альбом с лакированной обложкой, на которой была изображена девочка, несущая через лес корзинку с едой, его глаза блеснули. – Ее королевское величество! – шепнул он. Его вытянутые вперед руки дрожали, он как наркоман желал книгу. – Получишь, когда расскажешь, что это за безрукие. Старик с золотой рыбкой?… А кто еще?… Прошло несколько секунд, пока он не выдавил из себя: – Все старики! Их искалечили! – Каким же образом? – Их заставляли работать на измор!… Старика-рыбака заставили выловить золотую рыбку, а она оказалась золотой пираньей! Деду Морозу не разрешили спрятаться летом, ему пришлось заняться приготовлением мороженого, и солнце растопило ему руку. Третьему старику приказали вырвать репку, величиной с гору, он вывихнул левую руку из сустава, и она потом усохла. – Почему же ему не помогла бабка? – Бабка?! – злобно заскрежетал зубами старик. – Бабка бросила деда и теперь воспитывает над озером гадкого утенка! Распутница, она представила себе, что станет Ледой, и теперь возится с птенцом! Ты удивился, но потом вспомнил сказку Андерсена. Все правильно! Гадкий утенок вовсе не был уткой, он превратился в лебедя. Ты представил все это, Крис, и тебе сделалось нехорошо. – Как же все это отвратительно! – вырвалось у тебя. – Вся Страна Сказок – одно сплошное отвращение! – крикнул старик, сжимая кулачки. Этот вскрик отрезвил тебя. Ты испугался, что вас услышат и приложил палец к губам: – Тихо! – Ну а теперь я получу ее? – спросил старик, глядя на книжку. Ты отдал ему ее. Через мгновение она превратилась в кучку бумажек. С удивлением ты заметил, что их вид тебе уже не отвратителен. – А что с другими бабками? – спросил ты. Он даже не дрогнул, и только тогда, когда ты вытащил из ящика следующую книжку, ответил: – Рыбаковой бабки уже нет. Ею воспользовались как приманкой для золотой пираньи, что плавает теперь в королевском аквариуме. Туда бросают вольнодумцев… – А бабушка Красной Шапочки? – Эта еще жива, а как же, вылеживается… – Да, я помню, она лежала на кровати, когда на нее набросился злой волк, но к счастью поспел храбрый лесничий… – На свое несчастье, – процедил старик. – То есть как? – Старуха потребовала, чтобы он лег в постель вместе с ней и волком. Бесстыдница, одного волка ей было уже мало! Все они в Стране Сказок сейчас такие. – Ну ладно, а что с лесничим?… – Лесничий не отказал ей, но, поскольку был уставшим, не проявил себя как следует. В наказание попал в аквариум. Тогда, Крис, ты почувствовал, что в животе у тебя что-то сжимается. Воображение подсказывало тебе, как пиранья вгрызается в твое тело. Ты отпил немного кока-колы и спросил: – Где же находится эта Страна Сказок? – А я получу еще одну книжку? – вопросом на вопрос ответил старик. Только теперь успел ты заметить, что предыдущую он уже успел изорвать. Больше книжек у тебя уже не было, и потому ничего нового ты не услыхал. Для следующего разговора ты приготовил большой запас книг, все сказки, что нашлись в ближайшем книжном магазине. Со стариком ты договорился на вечер. Когда уже погасили свет, и клиника уснула, он появился в твоем кабинете. Вначале, чтобы его расшевелить, ты дал ему "Робин Гуда", "Трех поросят", "Кота в сапогах" и "Пряничный домик". Потом показал содержимое еще двух ящиков. Когда пробило полночь, он начал тебе рассказывать о своем посещении Страны Сказок. Случилось это лет десять назад, когда в лавке старьевщика он увидал старинную, выгоревшую бархатную шапку. Она лежала в деревянной шкатулке вместе со свистком, вырезанным из корня мандрагоры. Хозяин лавки шутя уверял, что это шапка-невидимка, а свисток принадлежал самому Нострадамусу. Еще он добавил, что давным-давно купил шкатулку у какой-то старушки. Но, хотя цена была до смешного малой, никто на эти мелочи как-то не полакомился. Старик купил шкатулку и, по возвращению домой, надел шапку, а потом дунул в свисток. В тот же миг он потерял сознание, а в себя пришел, со свистком в руке и шапке на голове, в удивительнейшем месте, заполненном удивительными строениями, фантастическими созданиями и неизвестными ему растениями. Зато он знал всех, кто населял эту страну помня их с детства. Это и была Страна Сказок. Долго он там не оставался. Переполненный отвращением и ненавистью, он снова подул в свисток и очутился у себя в доме. В тот же день он впервые вломился в книжный магазин. Не прошло и года, как он попал в клинику Дэвидсона. Все было бы хорошо, Крис, если бы ты не спросил его тогда про шапку и свисток. Было бы еще лучше, если бы их у него не было, если бы он их потерял, а уж совсем замечательно – если бы он никогда не попал в лавку старьевщика и никогда не встретился с тобой. Сколько мелких случайностей могло вызвать то, что ты был бы сейчас уважаемым профессором какого-нибудь американского университета или ординатором крупной больницы в Торонто. Каждая из этих мелких случайностей, если бы только захотела, могла бы спасти тебя. Но, по воле случая, этого не произошло. Случайность, исключившая все иные возможности, сделала так, что в жизни твоей порвалась паутинка потенциальной судьбы, благодаря которой ты мог бы благополучно доплыть до конца своих дней. Лишь ее ты должен винить за то, что предназначение пало на один из мириад несущихся по орбите в космическом пространстве гвоздей, несущих в себе зло, перебило твой звездный код и загнало все это зло в твой череп. Когда ты спросил у пациента об этих смешных аксессуарах машины фантазии, оказалось, что они до сих пор существуют, вылеживаясь в камере хранения клиники. Ты достал их оттуда и ради забавы надел шапку, а затем, опять же для смеха, свистнул в мандрагоровый свисток. И в тот же миг шутки кончились. Ты очутился в Стране Сказок и как можно быстрее вернулся оттуда, переполненный той же, что и у старика, ненавистью и отвращением. Теперь уже ты не был тем Крисом, что раньше. Ты спросил меня, верю ли я? А почему бы мне тебе и не верить? Разве это противоречит законам природы? Ах, ведь столько существующих явлений им противоречит! Например, шмель, поскольку, исходя из пропорций массы тела и поверхности крыльев, он вообще не должен летать. Но все-таки летает! Во лжи я тебя, Крис, не обвиняю. Обвиняю в смерти старика. Остальное содержимое двух ящиков вы порвали вместе, за одну ночь. Перед наступлением рассвета вы сбежали из клиники на твоем автомобиле и мчали через все Штаты, от океана до океана, грабя и уничтожая книжные магазины в больших и малых городах. Ты разработал весьма эффективную систему, применяя бензин и спички. Однажды при устроенном вами пожаре сгорело два человека. Вас схватили, но лечить и не собирались, и вы схлопотали по двадцать лет тюрьмы. Старик умер в камере, а ты, отсидев три четверти срока, вышел на свободу и выехал в Европу. Ночью, перед самым отлетом, ты сжег два крупных книжных магазина в Нью Йорке. На прощание. Слава Богу, что ты не привез в Париж бархатную шапку и свисток, потому что я тоже люблю глупые шутки, и наверняка захотел бы сам испробовать. На мое счастье, шкатулка сгорела в машине, в которой ты врезался в придорожный столб, когда за вами гналась полиция. Я почувствовал странную дрожь, когда ты открывал свой чемоданчик, считая, что вот сейчас ты мне предъявишь и шапку и свисток, и мне придется переходить свой Рубикон. Дрожь мальчишки, которому впервые нужно доказывать, что он того же пола – вроде и не должен, а надо. Но чемодан был забит детскими книжками, которые ты украл в парижских магазинах. Все это ты высыпал на пол – и, конечно же, случайно – на самом верху очутилась "Белоснежка". Я увидал упитанные мордашки гномов из своего пейзажа, и меня окатила волна сентиментальных воспоминаний. Я взял книжечку в руки. "Blanche-Neige et les sept nains". – И она тоже? – спросил я. – Тоже. Сидит в каталажке, – ответил ты грубо, и это поразило меня. – За что? – снова спросил я. – Видите ли, две королевы в одной стране, это, все-таки, перебор. Повелительница Сказочной Страны давно уже хотела прикончить соперницу и только ждала случая. И такой случай представился. Полиция нравов накрыла Белоснежку в лесной сторожке с семью гномами: занимались групповым сексом. Я чувствовал, что у меня кружится голова, то ли от вина, то ли от рассказанного им, то ли от всего вместе. – По… полиция нравов?! Какая еще полиция нравов? – Три поросенка. Они выросли в три кабана и после окончания университета пошли в полицию. – Университета?!… Там имеются учебные заведения? – А как же. Ректором там Незнайка. – Минуточку, а что с принцем? В той сказке был еще и принц… – Принц развелся с Белоснежкой, потому что она путалась с гномами, и влюбился в Золушку. Только счастья ему это не принесло, потому что та вечно теряла свою туфельку, а каждого нашедшего благодарила слишком уж страстно. И вообще, та Золушка была мачехой, только переодевшейся в Золушку. Настоящей же Золушкой была Девочка со Спичками. Спички унес злой Ветер, бедная девчушка бегала туда-сюда, ловила спички, пока не заболела и умерла. Теперь же принц застраховался от наставления ему рогов перед следующей свадьбой. – Значит, там можно застраховаться? – Можно. Когда-то председателем Страховой Компании в Сказочной Стране был дракон, но он лопнул, проглотив подсунутого ему именованного профессора, нафаршированного научными достижениями. Вместо серы и пороха воспользовались пустотой. Теперь председательствует лиса. Та самая, что выманывала сыр у вороны. – У вороны, правильно… – задумчиво пробормотал я. – И что с ней? – На основе пластилина и жевательной резинки она производит сейчас плавленые сырки, которые не смогут выпасть из клюва даже тогда, когда откроешь его, чтобы попеть. Три поросенка закупили у нее лицензию. Таким же монополистом стал и Питер Пэн, который вместе с Пиноккио гонит самогон. Летучий Голландец вместе с Синдбадом Мореходом монополизировали перевозку заключенных в концлагерь на острове. Для этих несчастных концерн "Баба Яга, Ванечка и Машенька, Ко" производит сухари. Я уже рассказывал вам, что там совсем не весело. Никто даже словечка не осмеливается пискнуть против тирании, все боятся Мальчика с Пальчик, который влезет куда угодно и все вынюхает с помощью дрессированной мини-собаки, помеси Плуто и Микки Мауса. Никому не хочется очутиться в аквариуме с золотой пираньей, каждый мечтает об Ордене Звездочки с неба… Когда королева в своей накидке, сделанной из Кота в сапогах, в окружении сорока гвардейцев, которыми командует Али Баба, едет по улицам на верблюде, которого с помощью пластической операции сделали из Конька-Горбунка, или когда при свете Лампы Аладдина провозглашает речи, которые для нее пишет Утенок Дональд – все кричат "браво!", абсолютно все. Все аплодируют в ритме, который наигрывают Сверчок за камином и Флейтист Крысолов. Флейтист Крысолов. Мне опять припомнился мой пейзаж с человеком в тирольской шляпе. Я спросил о нем у Криса, и тот ответил: – О, это совершенная каналья. Он уводит детей из городов и продает Робин Гуду. Большинство из них погибает, потому что Робин экспериментирует на них с яблоками. У него комплекс Вильгельма Телля и… – Хватит! – крикнул я. – Достаточно! Не хочу слушать больше! Крис, я не хотел, так как боялся, что ты вернешься к гномам, и какими-нибудь гнусными сообщениями зальешь помоями мою память. Ведь память валится в прах будто старый город не тогда, когда забываешь, но когда воспоминания оскорбляют чувства. Потом мы вместе рвали книжки. Ты радовался, что я помогаю тебе, я же делал это лишь затем, чтобы ты позабыл о "Белоснежке и семи гномах". И это мне удалось. Ты не заметил, как я запихнул ее ногой под кровать. Прости меня, Крис, надо было спасать этих семерых развратников, уж слишком сильно я их люблю. Только лишь засерел рассвет, ты выбрался через окошко туалета в коридоре, а потом спустился вниз по пожарной лестнице. Мне казалось, что я тебя больше не встречу. Но встретил. Еще два раза. Помню – это было во время карнавала, которому жизнь дает венецианский Канале Гранде. Я стоял на площади св.Марка, расцвеченной лампочками и похожей на картину Гварди "Ночная процессия на Площади св.Марка" (в оксфордском музее "Эшмолеан"). Никто не смог лучше, чем Франческо Лаццаро Гварди сфотографировать ту Венецию XVIII века, которая уже клонилась к упадку (а сам упадок начался с тех пор, когда Васко да Гама открыл новый морской путь на Дальний Восток, что исключало республику дожей из контролеров над восточной торговлей) и получила свой "удар милосердия" через четыре года после смерти Гварди от руки Наполеона, в 1797 году. Построенная с мыслью об автократии и могуществе, много веков была она героической и могучей. Не могли будить удивления та красота, в которую она всегда была одета, и уважения тот факт, что за двадцать четыре часа ее верфи могли построить, полностью снарядить и выслать в море весельный корабль! У той Венеции были и тело, и душа. Совсем как в сказке давным-давно случилось в этом городе чудо: в инструменте человеческого гения тронули нужную струну. Струну, которая уже не прозвучит. Уже две сотни лет Венеция приходит в упадок и тонет, бредя вслепую через мели демократии, а ее гальванизирующий труп пичкают денежными вливаниями, что стекаются на спасение "жемчужины Адриатики" со всего света, и в большей части раскрадываются политиками и мафией. Остался лишь снобистский цинизм якобы озабоченности мира судьбою "Серениссимы", с которым неразрывно связан образ космополитичного, ни в чем не разбирающегося эксперта ЮНЕСКО, прохаживающегося по площади св.Марка и выдвигающего все более мудрые предложения по спасению Венеции. Только во время карнавала Венеция притворяется, что до сих пор живет. В толпе, наблюдающей за соревнованием гондольеров, я заметил твое лицо, Крис, но оно тут же затерялось, а я не был уверен, правильно ли мне показалось. На следующий день я сидел на набережной Пунта делла Догана, месте в Венеции, где по-настоящему можно расслабиться, и сознательно, как делал это уже не раз, вызывал в воображении одну изменчивую картину. Полуприкрытыми веками глазами я видел перед собою мерцающий над заливом чудный город Гольдони и Казановы, Венецию, которой вернули весь блеск давнего величия. Только эта иллюзия не продолжалась долго. Иллюзии вообще долго не длятся, и невозможны совершенно, если, например, ты не бродил по галерее Франчетти в здешнем Ка д'Сан Марко Гварди, а потом не украл ее для своего личного музея. Вдоль побережья катится шумная толпа туристов: японцы и техасские вдовушки, для которых один "лэтин лавер" стоит более всех великолепий Дворца Дожей, а со ступеней Санта Мария делла Салюте доносится пискливый, монотонный голос гида. Кто-то по-дружески касается рукой моего плеча. Оборачиваюсь… Крис, те безумства, которые мы совершили в книжных магазинах Венеции, заслуживали сурового наказания, и, чтоб я сдох, если не чудом было то, что полиция не свела с нами счеты. Во время погони нам удалось затеряться, только вот я лично убегал, скорее, от тебя. На следующий год я вновь очутился в Париже. Весь первый день я посвятил (это уже ритуал) Наполеону, начиная с визита в святилище, святость которому дает его гробница, но вечером мне вспомнился можно так вызывают духов, потому что чудо произошло еще раз. Через несколько дней, когда я присматривался к художникам на Пляс дю Тертр, снова, как и в Венеции, ты коснулся рукой моего плеча (по видимому, ты следил за мной!) и стал нашептывать: – Сделаем это снова, вместе безопасней, ведь один стоит на стреме, помнишь? Столько книжных магазинов, столько сказок, столько книжек с враками для наивных деток, столько этой гадкой пропаганды, столько ночей, столько возможностей, столько надо сделать!… О, Крис! Если бы ты видел себя тогда! У тебя было лицо "Безумной" Хаима Сотина, с глазами-лазерами и всезнающей гримасой губ. Эмоции окрасили твои щеки румянцем, так сильно хотел ты меня уговорить. Ты убеждал меня голосом вещающего дервиша, извергал заранее приготовленные слова, плевался мелкими капельками слюны: уничтожить! искоренить! размозжить! превратить в ничто! Надо, надо, надо! О, Крис! Я помню, как вырвался из твоих рук и как бежал по улице Норвинс, пропихиваясь сквозь плотную толпу, которая – если бы ты ничего не кричал наверняка бы задержала меня, судя, что я что-то украл. Но ты, гонясь за мной, орал во все горло: – Трус!… Проклятый трус!… Труууус!!!… Я не жалею, что встретил тебя, Крис. Со столькими людьми мы идем по жизни плечом к плечу, обмениваемся ниагарами слов, жестов, любезностей; всегда близко, но как далеко, а ведь это и есть само гудящее тишиной молчание, совершенная, кошмарная, безнадежная пустота; бесплодная пустошь, на которой ничего не взойдет – ни любовь, ни волнение, ни стыд, страх, отчаяние, даже и не ненависть. А от тебя, от тебя, Крис, я услыхал столько, что мне хватило на несколько снов, на полтора раза задуматься и на одну истину. Я люблю тебя, мой ты убийца сказок, и вспоминаю тебя, но прошло уже то время, когда ты шатался в моих мыслях как пастушеский пес, который желает быть верным, бдительным и хорошо исполнять свои обязанности громким лаем. Еще случаются такие ночи, когда я слышу твой крик: труууус! и просыпаюсь весь в поту. Но такое случается все реже и реже. Не рассчитывай на меня. Не рассчитывай, что я буду рвать книги и газеты, потому что это не имеет смысла, слишком много существует типографий. Со Сказочными Странами расправляются не так. Я не обвиняю тебя за то, что ты попортил мой пейзаж, когда-то такой радостный и беззаботный, как свадебный пир на деревне. Как-то ночью – это было через несколько дней после нашей первой встречи – гномики, которые до сих пор рассматривали инструмент крысолова будто дирижерскую или же волшебную палочку, посчитали ее обычной палкой, взбесились и набросились на своего божка. Возможно, его затоптали бы или даже пожрали, не знаю, на всякий случай я забрал его из пейзажа и выбросил на мусорник воспоминаний. Только не требуй, Крис, чтобы я сделал то же самое и с гномами – они очутились в моем музее – и вообще со сказкой. Я не смог бы жить без этого волшебного зеркала, что отражает мое внутреннее "я", без этого отпуска от действительности, без этой архаической религии детства, которая, как и каждая религия, объединяет в себе мифы и символы, ритуалы и церемонии, доверчивость, пророчества и обещания, и которая соотносится с определенными психическими состояниями, требуя веры в существование сверхчеловеческих существ. Но что же это за существа? Это воплощенные в них человеческие мечтания. И гномы, и боги равны. Пойми, Крис, столько нужно уметь и иметь, чтобы выдержать в этом мире, который вообще-то невыносим. Многие люди нуждаются в сказках и далеких мирах, и я один из них. Именно так и разыскивается свобода. Все так, Крис, я уже не дарю симпатией всех персонажей с карусели детских своих восхищений – из-за тебя они стали для меня падшими ангелами из "Утерянного Рая", которых рисовал Дорэ. Но это вовсе не значит, повторяю тебе, что я смог бы перестать любить сказку. Пойми, это так, как будто бы я любил красивую женщину, но перестал бы любить ее детей, которых она родила от других. Я жажду ее, и потому буду с нею столько раз, сколько охватит меня любовная горячка, пусть даже и придется брать ее силой. Из всего ее богатства я мечтаю только одной вещи – мелодии крысолова в пустынной местности, ибо она прививает в ней саженцы одиночества и заводит во мне пружину, благодаря которой я и могу писать. Ты слышишь эти звуки? Если бы нужно было превратить их из нотного стана чувств в слова, это прозвучало бы приблизительно так: Даже если у тебя забрали все, ты можешь выдумывать для себя сказки. Раз ты не делаешь этого – не вини никого, что ты нищий. Если не выдумаешь ни одной – с чем же встанешь ты перед Богом, когда Он вызовет тебя к доске? |
|
|