"Собрание сочинений в 4 томах. Том 4" - читать интересную книгу автора (Довлатов Сергей)

* * *

Мы тогда не виделись пять дней. За эти дни я превратился в неврастеника. Как выяснилось, эффект моей сдержанности требовал ее присутствия. Чтобы относиться к Тасе просто и небрежно, я должен был видеть ее.


Мы столкнулись в буфете. Я как назло что-то ел. Тася хмуро произнесла:

— Глотайте, я подожду.

И затем:

— Вы едете на бал?

Речь шла о ежегодном студенческом мероприятии в Павловске.

Я подумал — конечно. Однако чужой противный голос выговорил за меня:

— Не знаю.

— Мне бы хотелось знать, — настаивала Тася, — это очень важно.

Я посмотрел на Тасю и убедился, что она не шутит. Значит, все будет так, как я пожелаю. Я обрадовался и мысленно поблагодарил девушку за эти слова. Однако сразу же заговорил про каких-то родственников. Тут же намекнул, что родственники — это просто отговорка. Что в действительности тут романтическая история. Какие-то старые узы… Чье-то разбитое сердце…

Тася перебила меня:

— Я хотела бы поехать с вами.

— Вот и прекрасно.

Мне показалось, что я заговорил наконец искренним тоном. Помню, как я обрадовался этому. Однако сразу же понял, что это не так. Искренний человек не может прислушиваться к собственному голосу. Не может человек одновременно быть собой и находиться рядом…

— Так вы поедете? — слышу.

— Да, — говорю, — конечно…

Мы собрались около шести часов вечера. На платформе уже лежали длинные фиолетовые тени.

На перроне я встретил друзей. Мы решили зайти в магазин. После этого наши карманы стали заметно оттопыриваться.


Тасю я видел несколько раз. Однако не подошел, только издали махнул ей рукой.

Рядом с ней бродил известный молодой поэт. Лицо у него было тонкое, слегка встревоженное. Он был похож на аристократа. Хотя в предисловии к его сборнику говорилось, что он работает фрезеровщиком на заводе.


В результате они куда-то исчезли. Растворились в толпе. А может быть, сели в электричку.

Разыскивать Тасю я не имел возможности. В карманах моих тихо булькал общественный портвейн.

А ведь я мог сразу же подойти к ней. И теперь мы бы сидели рядом. Это могло быть так естественно и просто. Однако все, что просто и естественно, — не для меня.

Мы разошлись по вагонам. С нами ехали ребята из «Диксиленда». Они были в американских джинсах и розовых сорочках. Мне нравились их широкие ремни, а вот соломенные шляпы казались чересчур декоративными.

Трубач достал блестящий инструмент. Он дважды топнул ногой и заиграл прямо в купе. К нему, расстегнув брезентовый чехол, присоединился гитарист. Через минуту играли все шестеро.

Они играли с неподдельным чувством, заглушая шум колес. Кто-то передал мне бутылку вермута. Я сделал несколько глотков. Затем, дождавшись конца музыкальной фразы, протянул бутылку гитаристу. Тот улыбнулся и отрицательно покачал головой.

Я перешел в тамбур. Грохот колес тотчас же заглушил джазовую мелодию.


Когда мы подъехали, стемнело. Из мрака выступал лишь серый угол платформы. Да еще круглый светящийся циферблат вокзальных часов.

Несколькими группами мы шли к Павловскому дворцу. «Диксиленд» играл «Бурную реку». Затем «Больницу Святого Джеймса». Музыка, звучавшая в темноте, рождала приятное и странное чувство.


Силуэт дворца был почти неразличим во мраке. И только широкие желтые окна подсказывали глазу его внушительные контуры.

Бал начался с короткой вступительной речи декана. Закончил он ее словами:

— Впереди, друзья, лучшие годы нашей жизни!

Затем сел в персональную машину и уехал.


Мы отправились в буфет и заказали ящик пива. Мы решили, что будем хранить его под столом и вынимать одну бутылку за другой.


Тася сидела неподалеку от меня. Она казалась счастливой. Я не глядел в ее сторону.

Молодой поэт что-то вполголоса говорил ей. Он был в чуть залоснившемся пиджаке из дорогой материи. Из кармана торчала вторая пара очков. Его тонкое лицо выражало одновременно силу и неуверенность. Тасина сумочка висела на ручке его кресла.


В этот момент раздались аплодисменты. Я посмотрел туда, где возвышалась круглая эстрада. Но сцена была уже пуста.

— Юмор ледникового периода, — сказал Женя Рябов, убирая магниевую вспышку.

Речь шла о предыдущем выступлении.


Затем появилась толстая девушка с арфой. Она играла, широко расставив ноги. У нее было мрачное выражение лица.


Вдруг исчез поэт. Я хотел было развязно сесть на его место. Потом заметил на сиденье очки. Еще через секунду выяснилось, что он уже на эстраде. И более того, читает, страдальчески морщась:

От всех невзгод мне остается имя, От раны — вздох. И угли — дар костра. Еще мне остается — до утра Бродить с дождем под окнами твоими…

Тася повернулась ко мне и неожиданно сказала:

— Дайте спички.

Спичек у меня не было. Тогда я почти закричал, обращаясь ко всем незнакомым людям доброй воли:

— Дайте спички!

Тася глядит на меня, а я повторяю:

— Сейчас… Сейчас…

А друзья уже протягивают мне спичечные коробки и зажигалки.

— Милый, — улыбнулась Тася, — что с вами? Я же здесь ради вас.

Тогда я зашептал, рассовывая спички по карманам:

— Правда? Это правда? Значит, я могу быть рядом с вами?

Тася кивнула.

— А этот? — спросил я, указывая на забытые очки.

— Он мой друг, — сказала Тася.

— Кто? — переспросил я.

— Друг.

Слово «друг» прозвучало чуть ли не как оскорбление.


Поэт кончил читать. Я как сумасшедший захлопал в ладоши. Кто-то даже обернулся в мою сторону.

Поэт возвратился к столу. У него было радостное, совершенно изменившееся от этого лицо. Он поклонился Тасе. Затем уселся на собственные очки. И горячо заговорил с аспирантом, который принес два бокала вина.

— Да, но у Блока полностью отсутствовало чувство юмора, — шумел аспирант.

Поэт отвечал:

— Куда важнее то, что этот маменькин сынок был дико педантичен…


Тася улыбалась поэту. Было видно, что стихи ей нравятся. Поэт казался взволнованным и одновременно равнодушным.

Я злился, что он не интересуется Тасей. Это меня каким-то странным образом унижало. И все же я разглядывал его почти с любовью.

Он между тем приподнялся. Не глядя, вытащил из-под себя очки. Установил, что стекла целы. Сел. Достал из кармана несколько помятых листков. Затем начал что-то писать, растерянно и слабо улыбаясь.

Над столиками поднимался ровный гул. Иногда в нем отчетливо проступал чей-то голос. То и дело раздавался звук передвигаемого стула. Доносилось позвякивание упавшего ножа.


Вдруг стало шумно. Все заговорили о пишущих машинках.

— Рекомендую довоенные американские модели.

Это сказал незнакомый толстяк, вылавливая из банки ускользающий маринованный помидор. Консервы он, вероятно, привез из города. Что меня несколько удивило.

Вмешался Женя Рябов:

— Мой идеал — «Олимпия» сороковых годов. Сплошное железо. Никакой синтетики.

— Синтетика давно уже не в моде, — рассеянно подтвердила Тася.

— Что тебя не устраивает в «Оптиме»? — повернулся к Рябову Гага Смирнов.

— Цена! — ответили ему все чуть ли не хором.

— За такую вещь и двести пятьдесят рублей отдать не жалко.

— Отдать-то можно, — согласился Рябов, — проблема, где их взять.

— Предпочитаю «Оливетти», — высказался Клейн.

— У «Оливетти» горизонтальная тяга.

— Это еще что такое?

— А то, что ее в починку не берут…


Неподалеку от меня сидела девушка в бордовом платье. Я увидел ее желтые от никотина пальцы на ручке кресла. Вот она уронила столбик пепла на колени. Я с трудом отвел глаза.

— Здравствуй, Тарзан! — сказала девушка.

Я молчал.

— Здравствуй, дитя природы!

Я заметил, что она совершенно пьяная.

— Как поживаешь, Тарзан? Где твои пампасы? Зачем ты их покинул?

Тася неожиданно и громко уточнила:

— Джунгли.

Видимо, она прислушивалась к этому разговору. Девушка враждебно посмотрела на Тасю и отвернулась.


Потом я услышал:

— Вот, например, Хемингуэй…

— Средний писатель, — вставил Гольц.

— Какое свинство, — вдруг рассердился поэт.

— Хемингуэй умер. Всем нравились его романы, а затем мы их якобы переросли. Однако романы Хемингуэя не меняются. Меняешься ты сам. Это гнусно — взваливать на Хемингуэя ответственность за собственные перемены.

— Может, и Ремарк хороший писатель?

— Конечно.

— И какой-нибудь Жюль Верн?

— Еще бы.

— И этот? Как его? Майн-Рид?

— Разумеется.

— А кто же тогда плохой?

— Да ты.

— Не ссорьтесь, — попросила Тася и взяла меня за руку.

— Что такое? — спрашиваю.

— Ничего. Идемте танцевать.

Музыка как назло прекратилась. Но мы все равно ушли.


Мы бродили по дворцовым коридорам. Сидели на мягких атласных диванах. Прикасались к бархатным шторам и золоченым лепным украшениям. Обычная наша жизнь была лишена всей этой роскоши, казавшейся театральной, предназначенной исключительно для счастливой минуты.

Некоторые двери были заперты, и это тоже вызывало ощущение счастья.

Потом заиграла невидимая музыка. Девушка шагнула ко мне, и я положил ей руку на талию.

— Да обнимите же меня как следует, — заявила она, — вот так. Уже лучше. Мы не должны игнорировать сексуальную природу танца.

Я покраснел и говорю:

— Естественно…


О, если бы кто-нибудь меня толкнул! Я бы затеял драку. Меня бы увели дружинники. Я бы сидел в медпункте, где находился их пикет. Я бы спокойно давал показания и не краснел так мучительно.

Однако все как будто сговорились и не задевали меня. Да и в комнате мы были совершенно одни.

Тася была рядом. Потом еще ближе. И я уже не мог говорить. А она продолжала:

— Допустим, вы танцуете с женщиной. Это не значит, что вы обязательно станете ее любовником. Однако сама эта мысль не должна быть вам противна. Вам не противна эта мысль?

— Нет, что вы! — говорю, изнемогая от стыда.

Тут меня все же задели. Вернее, я сам задел плечом какую-то бамбуковую ширму.


Музыка прекратилась. Я обнаружил, что стою в центре комнаты, под люстрой. Тася ждала меня у двери. Она была в каком-то светящемся платье.

Я задумался — могла ли она только что переодеться у всех на глазах? А может, она и раньше была в этом платье? Просто я не заметил?


Затем мы шли рядом по лестнице. Я долго искал алюминиевый номерок в раздевалке. За деревянным барьером женщины в синих халатах пили из термоса чай. У них были хмурые лица. Музыка сюда почти не доносилась.

Тася оделась и спрашивает:

— А где ваш плащ?

— Не знаю, — сказал я, — отсутствует…


Мы шли по выщербленным ступеням. Оказались в сыром и теплом парке. В ночи сияли распахнутые окна дворца. Музыка теперь звучала отчетливо и громко. Музыка и свет как будто объединились в эту ночь против холодной тишины.


Мы обогнули пруд. Подошли к чугунной ограде. Остановились в зеленой тьме на краю парка. Я услышал:

— Ну что ты? Совсем неловкий, да? Хочешь, все будет очень просто? У тебя есть пиджак? Только не будь грубым…


Мы подошли к автобусной остановке. Остановились под фонарем. Я заметил у себя на коленях пятна от мокрой травы. Пиджак был в глине. Я хотел свернуть его, но передумал и выбросил.

Тася спросила:

— Я аморальная, да? Это плохо?

— Нет, — говорю, — что ты! Это как раз хорошо!


Подошел автобус. Оттуда выскочил мужчина с документами. На минуту исчез в фанерной будке.

Пожилая женщина в форменной шинели дремала у окна. На груди ее висели катушки с розовыми и желтыми билетами.

Помню Тасино отражение в черном стекле напротив.


Это был лучший день моей жизни. Вернее — ночь. В город мы приехали к утру.


Тасина подруга жила на Кронверкской улице в дореволюционном особняке с балконами. У подруги была отдельная квартира, набитая латышскими эстампами, фальшивой Хохломой, заграничными грампластинками и альбомами репродукций. Даже в уборной стояла крашеная гипсовая Нефертити.

Подруга взглянула на меня и ушла заваривать кофе. В ее шаркающей походке чувствовалась антипатия. Можно было догадаться, что сильного впечатления я не произвел.


Подруга вынесла чашки. Еще через секунду она появилась в шерстяной кофте и белых туфлях. Затем надела легкий серый плащ. Однако раньше чем уйти, подруга неожиданно спросила:

— Что с вами?

— Все нормально, — ответил я бодрым тоном.

Я даже испытал желание подпрыгнуть на месте. Так боксер, побывавший в нокдауне, демонстрирует судье, что он еще жив.

После этого мы остались вдвоем.


Сначала я услышал, как тикает будильник на мраморной подставке. Затем донесся шум капающей воды. Тотчас же раздались голоса на улице. И наконец — еле слышное позвякивание лифта за стеной.

Из темноты, как на фотобумаге, выплыли очертания предметов. Я увидел брошенную на ковер одежду, мои плебейские сандалии, хрупкие Тасины лодочки.

Затем вдруг ощутил чье-то присутствие. Встревоженно оглядевшись, заметил на шкафу клетку с маленькой розовой птицей. Она склонила голову, и вид у нее был дерзкий.

Я потушил сигарету. Пепельница в форме автомобильной шины лежала у меня на животе. Донышко у нее было холодное.

И тут я произнес:

— Ты должна мне все рассказать.

Стало тихо. На лестнице звякнуло помойное ведро. Тася прикрыла глаза. Затем почти испуганно шепнула:

— Не понимаю.

— Ты должна мне все рассказать. Абсолютно все.

Тася говорит:

— Не спрашивай.

А я и рад бы не спрашивать. Но уже знаю, что буду спрашивать до конца. Причем на разные лады будет варьироваться одно и то же:

— Значит, я у тебя не первый?


Вопрос количества тогда стоял довольно остро. Лет до тридцати я неизменно слышал:

— Ты второй.

Впоследствии, изумленный, чуть не женился на девушке, у которой, по ее заверениям, был третьим.


Часто бывает — заговоришь о некоторых вещах и с этой минуты лишишься покоя. Все мы знаем, что такое боль невысказанных слов. Однако слово высказанное, произнесенное — может не только ранить. Оно может повлиять на твою судьбу. У меня бывало — скажешь человеку правду о нем и тотчас же возненавидишь его за это.


— Ты должна мне все рассказать!

— Зачем?.. Ну, хорошо. С этим человеком мы были знакомы три года.

— Почему же ты здесь?

— Ну, если хочешь, уйдем.

— Я хочу знать правду.

— Правду? Какую правду? Правда то, что мы вместе. Правда то, что нам хорошо вдвоем. И это все… Какая еще правда? Был один человек. Прошла зима, весна, лето, осень. Потом опять зима. Еще одно лето. И вот мы расстались. Прошлогодний календарь не годится сегодня.

Тася рассмеялась, и я подумал, что мог бы ее ударить. И вдруг прошептал со злобой:

— Я хочу знать, кто научил тебя всем этим штукам?!

— Что? — произнесла она каким-то выцветшим голосом.

А затем вырвалась и стала одеваться, повторяя:

— Сумасшедший… Сумасшедший…