"Собрание сочинений в 4 томах. Том 4" - читать интересную книгу автора (Довлатов Сергей)

* * *

Рано утром в гостиницу позвонила моя жена. Я был в душе. Тася курила, роняя пепел на одеяло. Она и подошла к телефону. К счастью, заговорила по-английски:

— Спикинг!

Я выскочил из душа, прикрываясь рулоном туалетной бумаги. Вырвал трубку. Моя жена спросила:

— Кто это подходил?

Я сказал:

— Уборщица.

И трусливо добавил:

— Негритянка лет шестидесяти пяти.

— Подлец, — сказала Тася, впрочем, не очень громко.

Моя жена спросила:

— Как дела?

— Да все нормально!

— Ты когда вернешься?

— В среду.

— Купи по дороге минеральной воды.

— Хорошо, — говорю.

И с некоторой поспешностью вешаю трубку.


Тася спрашивает:

— Это была твоя жена? Я ее не узнала. Извинись перед ней. Она мне нравится. Такая неприметная…


Мы выпили по чашке кофе. Я должен был ехать на конференцию. У Таси были какие-то другие планы. Она спросила:

— Кстати, у тебя есть деньги?

— Ты уже интересовалась. Есть. В известных, разумеется, пределах.

— Мне необходимо что-то купить.

— Что именно?

— Откровенно говоря, все, кроме зубной щетки.

Видно, на лице моем изобразилось легкое смятение.

— Ладно, — слышу, — не пугайся. Я могу использовать «америкен экспресс».

— Это мысль, — говорю.


Потом звонили из моей конторы. Секретарша прочитала мне телекс из главного офиса в Кельне. Там среди прочего было загадочное распоряжение:

«Сократить на двенадцать процентов количество авторских материалов».

Я стал думать, что это значит. Число авторских материалов на радио было произвольным. Зависела эта цифра от самых разных факторов. Что значит — двенадцать процентов от несуществующего целого?


Вся эта история напомнила мне далекие армейские годы. Я служил тогда в лагерной охране. Помню, нарядчик сказал одному заключенному:

— Бери лопату и копай!

— Чего копать-то?

— Тебе сказали русским языком — бери лопату и копай!

— Да что копать-то? Что копать?

— Не понимаешь? В крытку захотел? Бери лопату и копай!..

Самое удивительное, что заключенный взял лопату и пошел копать…

Я поступил таким же образом. Продиктовал нашей секретарше ответный телекс:

«Количество авторских материалов сокращено на одиннадцать и восемь десятых процента».

Затем добавил: «Что положительно отразилось на качестве».


В борьбе с абсурдом так и надо действовать. Реакция должна быть столь же абсурдной. А в идеале — тихое помешательство.


Потом я отправился на заседание. Тася оставалась в гостинице. Когда я уходил, она сворачивала тюрбан из моей гавайской рубашки.


За день я побывал в трех местах. При этом наблюдал три сенсационные встречи. Первая имела место в Дановер-Холле.

На заседании общественно-политической секции выступал Аркадий Фогельсон, редактор ежемесячного журнала «Наши дни». Говорил Фогельсон примерно то же, что и все остальные. А именно, что «Советы переживают кризис». Что эмиграция есть «лаборатория свободы». Или там — «филиал будущей России». Затем что-то о «нашей миссии». Об «исторической роли»…


Неожиданно из зала раздался отчетливый и громкий выкрик:

— Аркаша, хрен моржовый, узнаешь?

При этом из задних рядов направился к трибуне худой огромный человек с безумным взглядом.

На лице Фогельсона выразилось чувство тревоги.

Он едва заметно рванулся в сторону, как будто хотел убежать. Но остался. Затем почти неслышным от испуга голосом воскликнул:

— А, Борис Петрович! Как же… Как же…

— Борух Пинхусович, — исправил человек, шагающий к трибуне, — ясно? Нет Бориса Петровича Лисицына. Есть Борух Пинхусович Фукс.


Человек с минуту подержал Фогельсона в объятиях. Потом, обращаясь к собравшимся, заговорил:

— Тридцать лет назад я стал рабкором. Мистер Фогельсон служил тогда в газете «Нарымский первопроходец». Я посылал ему свои заметки о людях труда. Все они были отвергнуты. Я спрашивал — где печататься рабочему человеку? В ответ ни звука.

Затем мистер Фогельсон перешел в областную газету «Уралец». Я развелся с женой и переехал в Кемерово. Я регулярно посылал мистеру Фогельсону свои заметки. Мистер Фогельсон их неизменно отвергал. Я спрашивал — где же печататься рабочему человеку? Никакой реакции.

Затем мистера Фогельсона назначили редактором журнала «Советские профсоюзы». Я развелся с новой женой и переехал в Москву. Я, как и прежде, отправлял мистеру Фогельсону свои заметки. Мистер Фогельсон, как вы догадываетесь, их отвергал. Я спрашивал — так где же печататься рабочему человеку? Ответа не было.

Затем я узнал, что мистер Фогельсон эмигрировал в Израиль. Стал издавать «Наши дни». Я развелся с третьей женой и подал документы на выезд. Через год я поселился в Хайфе. И вновь стал посылать мистеру Фогельсону заметки о людях труда. И вновь мистер Фогельсон их отвергал. Я спрашивал — так где же наконец печататься рабочему человеку? В ответ — гробовое молчание.

Теперь мистер Фогельсон перебрался в Америку. Я развелся с четвертой женой и приехал в Лос-Анджелес. И я хочу еще раз спросить — где же все-таки печататься рабочему человеку? Где, я вас спрашиваю, печататься рабочему человеку?!

До этой секунды Фогельсон безмолвствовал. Неожиданно он побелел, качнулся, сделал грациозное танцевальное движение и рухнул.

Началась легкая паника. Пользуясь моментом, я выбрался из рядов. На крыльце с облегчением закурил. Потом направился в церковную библиотеку.


Там как раз начинался обед. Где и произошла еще одна сенсационная встреча.

В одном из залов были накрыты столы. Между ними лавировали участники форума с бумажными тарелками в руках. Американцы — накладывали себе овощи и фрукты. Русские предпочитали колбасу, но главным образом белое вино. Наполнив тарелки, американцы затевали беседу. Мои соотечественники, наоборот, расходились по углам.


Я налил себе вина и подошел к распахнутому окну. Там на узкой веранде расположилась дружеская компания. Поэт Абрикосов взволнованно говорил:

— Меня не интересуют суждения читателей. Меня не интересуют суждения литературных критиков. Я не интересуюсь тем, что будут говорить о моих стихах потомки. Главное, чтобы мои стихи одобрил папа… Папа!..

Рядом с Абрикосовым я заметил невысокого плотного мужчину. На его тарелке возвышалась гора индюшачьих костей. Лицо мужчины выражало нежность и смятение.

— Папа! — восклицал Абрикосов. — Ты мой единственный читатель! Ты мой единственный литературный критик! Ты мой единственный судья!


Тут ко мне наклонился загадочный религиозный деятель Лемкус:

— Папа, должен вам заметить, объявился час назад.

— То есть?

— Это их первая встреча. Папа зачал Абрикосова и сбежал. Всю жизнь колесил по стране. А за ним всюду следовал исполнительный лист. Вернее, несколько листов от разных женщин. Наконец папа эмигрировал в Израиль. Вздохнул спокойно. Но к этому времени Абрикосов стал диссидентом. Через месяц его выдворили из Союза. Так они и встретились.


Я, как опытный халтурщик, сразу же придумал заголовок для радиоскрипта: «Встреча на свободе».

А дальше что-нибудь такое:

«После тридцати шести лет разлуки отец и сын Абрикосовы беседовали до утра…»

Лемкус еще интимнее понизил голос:

— Такова одна из версий. По другой — они любовники.

— О Господи!

— Поговаривают, что они находятся в гомосексуальной связи. Познакомились в Израиле. Там на это дело смотрят косо. Перебрались в Америку. Чтобы не было подозрений, выступают как отец и сын. В действительности же они не родственники. И даже не однофамильцы. Тем более, что Абрикосов — это псевдоним. Настоящая его фамилия — Каценеленбоген…

В эту секунду у меня началась дикая головная боль. Я попрощался с религиозным деятелем и отправился в галерею Мориса Лурье.


Писатель и редактор Большаков уже заканчивал свое выступление. Речь шла о бесчинствах советской цензуры. О расправе над Гумилевым. О травле Пастернака и Булгакова. О самоубийстве Леонида Добычина. О романах, которые не издавались сорок лет.

В конце Большаков сказал:

— Цензура в России — сверстница книгопечатания. От нее страдали Пушкин, Герцен, Достоевский и Щедрин. Однако границы свободы в ту эпоху допускали неустанную борьбу за их расширение. Некрасов всю жизнь боролся с цензурой, то и дело одерживая победы.

Лишь в нашу эпоху (продолжал Большаков) цензура достигла тотальных масштабов. Лишь в нашу эпоху цензура опирается на мощный и безотказно действующий карательный аппарат. Лишь в нашу эпоху борьба с цензурой приравнивается к заговору…

Не успел Большаков закончить, как в проход между рядами шагнула американка средних лет.

— Долой цензуру, — крикнула она, — в России и на Западе!

И затем:

— Вы говорили о Пастернаке и Булгакове. Со мной произошла абсолютно такая же история. Мой лучший роман «Вернись, сперматозоид!» подвергся нападкам цензуры. Его отказались приобрести две школьные библиотеки в Коннектикуте и на Аляске. Предлагаю создать международную ассоциацию жертв цензуры!..


— Не вернется, — шепнул сидящий позади меня Гурфинкель.

— Кто?

— Сперматозоид, — ответил Гурфинкель, — Я бы не вернулся. Ни при каких обстоятельствах.


Доклад литературоведа Эрдмана назывался «Завтрашняя свобода». Речь шла о так называемой внутренней свободе, которая является уделом поистине творческой личности. Эрдману задавали вопросы. Молодой американец, по виду учащийся юридической или зубоврачебной школы, сказал:

— Истинной свободы нет в России. Истинной свободы нет в Америке. Так в чем же разница?

Эрдман не без раздражения ответил:

— Разница существенная. Здесь ты произнес все это и благополучно уедешь домой на собственной машине. А москвича или ленинградца еще недавно увезли бы в казенном транспорте. И не домой, а в камеру предварительного заключения.


Затем произошла еще одна сенсационная встреча. Уже третья за этот день.

Бывший прокурор Гуляев выступал с докладом «Конституция новой России».

Подзаголовок гласил: «Правовые основы будущего демократического государства».

Речь шла о каких-то федеральных землях. О какой-то загадочной палате старейшин. О юридическом устройстве, при котором высшей мерой наказания будет депортация из страны.


В кулуарах Гуляева окружила толпа единомышленников и почитателей. Он что-то разъяснял, истолковывал, спорил. Будущее представлялось Гуляеву в ясном и радужном свете.

Но тут явился гость из прошлого. Мы услышали шум в задних рядах. Оттуда доносились сдавленные выкрики:

— Я этого мента бушлатом загоняю!.. Он у меня кирзу будет хавать!..

Эти слова выкрикивал знаменитый правозащитник Караваев. Его держали за руки Шагин и Литвинский. Караваев вырывался, но безуспешно. Изловчившись, он пнул Гуляева ногой в мошонку с криком:

— Вспомнил ты меня, краснопогонник?!

Гуляев, заслоняясь портфелем и болезненно смежив ноги, восклицал:

— Разве мы пили с вами на брудершафт? Я что-то не припомню…

Правозащитник сделал новый усиленный рывок. Но Шагин и Литвинский крепко держали его за плечи.

Караваев не унимался:

— Помнишь Октябрьский РОМ? Помнишь суд на Калугина, девять? Помнишь, как ты намотал мне червонец?

Гуляев неуверенно отвечал:

— Вы правы. Это было. Я согласен. Но это было задолго до моего прозрения. Задолго до моего нравственного перелома.

— Приморю гада! — рвался в бой Караваев.

Шагин миролюбиво говорил ему:

— Рыло этому типу набить, конечно, стоит. Но лучше бы где-то в другом месте. Иначе американцы подумают, что мы недостаточно толерантны.


Я вышел на балкон. Впереди расстилалась панорама Лос-Анджелеса. Внизу отчаянно гудели скопившиеся на перекрестке машины. Через дорогу, игнорируя раздражение водителей, неторопливо шла женщина. Она была в каких-то прозрачных газовых шароварах и с фиолетовой чалмой на голове.

Я понял, что водители затормозили добровольно. А сигналят — от переизбытка чувств.

Разумеется, это была Тася.


Она заметила меня и подошла к тротуару. Посмотрела вверх, заслонив ладонью глаза. Затем я услышал:

— Нет ли у тебя молока или сметаны?

— Представь себе, нет, — говорю. — Было, но кончилось.

Тася загадочно улыбнулась, как будто готовила мне приятный сюрприз:

— Дело в том, что я купила собачку. Двухмесячную таксу. При этом у меня нет денег. Щенка я приобрела в кредит. А молоко в кредит не отпускают…

— Где же, — спрашиваю, — этот несчастный щенок?

— В гостинице, естественно. Я соорудила ему гнездышко.

— Из моего выходного костюма?

— Почему из костюма? Всего лишь из брюк.

— Собаки, — говорю, — тебе не хватало.

Тася с удивлением посмотрела на меня.

— Это не мне. Это тебе. Подарок в честь Дня независимости. Ты же всегда хотел иметь собачку.


Подавленный, я с минуту разглядывал очертания домов на горизонте. Затем вдруг слышу:

— Молоко ты купишь по дороге. А вот как насчет сигарет?

Я очнулся и говорю:

— А не рано ли ему курить?

В ответ раздается:

— Не остри. И вообще, слезай. Что это за сцена на балконе!.. Пора обедать. Если, конечно, у тебя имеются деньги…