"Метели ложаться у ног" - читать интересную книгу автора (Ледков Василий Николаевич)

СИНЕВА В АРКАНЕ

… И поехали.

1

Олени бежали, закинув, рога над упругими спинами. Нет, не бежали олени — летели! Летели, как выстреленные из лука! И… то ли пересохшая земля звенела от копыт и полозьев, то ли олени трубили, наполняя резвой, как стремительный бег, музыкой простор.

Я давно ждал этого дня, давно мечтал сам на упряжке помчаться в тундру за песнями. А тут… на нартах со мной — синеглазая девушка.

— Держись! — говорю я.

Девушка цепко хватает меня за маличную рубаху.

Мне ещё утром сказали, что дневным самолетом прибудет ленинградская фольклористка, что времени в запасе у неё очень мало и надо бы увезти её в тундру прямо с самолета. Я согласился.

И вот летят нарты, среди тихого ясного дня поет ветер. Пусть поёт. У ветра свои заботы, свои дела…

Из-под копыт со свистом несутся над нами комья земли.

— Это Большая земля, — обращаюсь я к спутнице. — Тундра Большеземельская. Моя!

Мне весело смотреть в большие девичьи глаза, синие, как море в безоблачный день… Взгляды наши встречаются. Я отворачиваюсь. Олени несутся, сломя голову, словно хотят выскочить из шкур.

— О чём думаешь, мой проводник?

— О тебе.

Она засмеялась, скрестила на груди руки. Тут нарты запрыгали на кочках, и моя синеглазая спутница улетела куда-то.

Я спрыгнул. Вожжа натянулась, как тетива — до звона! Олени с храпом остановили бег. Девушка лежала на траве и вздрагивала.

«Плачет», — подумал я и, не помня себя, кинулся к ней. Поднял её, а она смеется.

— И о ком же ты думаешь, друг?

— О тебе!.. Поехали.

Олени рванули так, что меня откинуло назад, даже хрустнула шея. Но спутница моя крепко держалась за нарты.

Опять закачалась равнина. Я долго смотрел на оленей, и мне пришла в голову мысль: уже столько времени еду с девушкой, а имени её еще не знаю. Стало от этого неловко. Я сказал:

— Зовут меня Василием. Фамилия моя — Ледков.

— А я — Лида Попова.

Она замолкла, долго молчала и вдруг спросила:

— Слушай, Василий, а почему у тебя фамилия русская?.. И имя тоже?

— Как же это — русская?

— Да так.

— А вот и не так. Не русская.

— Какая же тогда?

— Ненецкая, — ответил я. — У меня ещё другая фамилия есть. Паханзеда.

— Па-хан-зеда?.. Почему так?

— Родовая она у меня.

— Родовая? — переспросила Лида. — Интересно!.. Расскажи, пожалуйста, как это получилось. То есть, почему не Паханзеда, а Ледков?

— Долго рассказывать.

— Это, наверно, очень интересно? А?

— Потом как-нибудь объясню. Сейчас ехать надо. Сама видишь, как олени летят. Трудно рассказывать, ничего толком не поймешь.

А она своё:

— Ну, пожалуйста, расскажи. Трудно, что ли? Дорога не уйдет.

Я остановил оленей, выбрал сухой бугорок, сел по-своему, скрестив ноги. Села и Лида.

— Рассказывай.

Я смотрел на неё, и мне казалось, что большие еёе глаза втягивают меня — тону, растворяюсь в них.

— И как же ты стал Ледковым?

— Было это давно… — начал я. — Наверно, не помнят этого и прадеды наши. Ты не смейся только. Я знаю, что это на сказку похоже. Но было. На самом деле было. Люди так сказывают, а я от отца слышал.

— Я не буду смеяться, — она улыбнулась, так и бегали ямочки на щеках.

Мне захотелось дотронуться до них, но я сказал себе: «Нельзя!»

— Взгляни вон туда, в сторону полуночи, — протянул я руку.

— Смотрю.

— Видишь остроголовую сопку?

Лида кивнула.

— Это — гора Крутая. Запомни: Крутая… Видна гора отсюда одна. А там, если подъехать, целая гряда сопок обнимает залив. На берегу залива стояло когда-то триста чумов моих предков. Место это называлось Паханзедами, что в переводе на русский значит — сопки у залива. По названию места соседние племена стали называть Пахензедами и людей, живущих здесь.

Мужчины ходили на охоту: в море — на нерпу и зайца, в тундру — на дикого оленя и песца. Дружно жили. Богатую добычу делили между собой поровну. Росли семьи, людей на стойбище прибавлялось.

Паханзеды были сильными, рослыми. Время бежало, и много раз слышали сопки весёлые и шумные свадьбы. Золотое было время…

Но с некоторых пор в стойбище стало твориться что-то непонятное: людей стало умирать намного больше, чем рождалось. Начались болезни, стали появляться уроды без суставов в руках и ногах, пошли хромые, слабоумные. Это встревожило Паханзедов. И однажды, с прилетом первых лебедей, собрались на лужайке все мужчины и женщины.

— Гольца, семги, нельмы и омуля полны наши реки, — говорили они, — в море много безрогого хора — морского зверя, тундра тесна от птицы, дикого оленя и песца. Но что случилось с людьми? Было у нас больше тысячи чумов, но уже половина их упала вместе с теми, кто под землю ушел. Если дальше так пойдет, не останется в живых и беспризорной собаки. Надо найти зло, надо спасти род Паханзедов.

И тогда-то поднялся рослый, с блеклыми, как осенняя трава, волосами старейшина и такую речь повел:

— Я десять раз по десять и ещё семь зим хожу по этой земле, но, как ваши глаза видят, кости мои ещё не съела плесень. А теперь пошли люди — от кашля задыхаются. Ткни такого пальцем — ноги протянет.

Старик помял жиденькую, но кудрявую бороду, окинул взглядом сидящих:

— Давно у меня сердце болит. И не от того, что я стар, пришло время под землю отправляться. Нет! Мне больно на наш паханзедский род смотреть. Хиреет он, вымирает. Какой нечистый дух напал на него?

Глаза у сидящих забегали, плечи упали, шеи вытянулись.

— Нет, не злой дух тут виноват, — продолжал старейшина. — В другом надо искать корни… Я пережил почти два поколения людей и кое-что видел. Рождение каждого нового человека — праздник для меня. Но всё-таки умирает людей всё больше и больше. Беда! А дети? Возьмите правнуков моих. У Микитки на ноге нет сустава. Хасавако родился без глаз, у Няданы голова набок… Здоровыми и ладными растут дети у Ядны и Ябтане. А они на другой земле разве живут? Я вот что скажу. Отец и мать у Микитки, Хасавако и Няданы — люди одной крови. Даже прабабушка у них одна: жила здесь красивая женщина Неркане. А Ядна и Ябтане — дети разных людей. У них кровь новая, и потому они здоровы. Так в чем же наша беда? Кровь наша стала одной. В ней всё зло. От неё идут болезни. Так и с оленями бывает, если долго не делаешь обмен хор и важенок со стадом другого стойбища.

Старик подумал и уже решительно сказал:

— И как бы ни была богата наша земля, ради спасения рода нам надо бросить её. Ищите, Паханзеды, новую кровь себе! Нельзя брать в жены девушку из своего рода. Чем дальше найдет себе жену юноша, тем выше поднимет свой род! И в семь раз лучше, если жена будет из другого племени и языка! А теперь думайте сами.

Я взглянул на синеглазую фольклористку, всю ушедшую, кажется, в дебри старины, и сказал:

— Вот так и покинул мой род сопки у залива. А место это до сих пор называют люди Паханзедами.

— Это здо-орово! — только и сказала Лида.

А я продолжал рассказ:

— По всей тундре разбрелся наш род. Те, кто ушли за Енисей, на Таймыр, Росляковыми стали; те, кто перевалил Уральские горы и поселился в низовьях Оби, сохранили фамилию в память о своей земле, а остальные откочевали в долину, что в глубине Большеземельской тундры. А долина или низина по-ненецки — «лед», маленькая — «ледко». С приходом в тундру русских появилось слово — Ледков.

— Ах, вот в чем дело!.. Лёд-то лёд, да не тот… — задумчиво и в то же время удивленно сказала Лида.

Я разогнул ноги, встал и сказал:

— Вот и весь рассказ. Ехать надо. Дорога ещё длинная.

2

Мы с Лидой долго мчались по августовской тундре. На краю земли, пропылав ярко, догорел закат. Первого августа просыпалась на небе первая звезда. Сейчас всё небо усыпано ими. Высоко, почти над головами, голубым огоньком мерцала Полярная звезда. Она всегда на одном месте. Вокруг неё ходит неустанно Большая Медведица.

— Созвездие это — часы ненцев, — сказал я Лиде. — Ковш рукояткой смотрит сейчас в сторону заката, на запад. Потом эта рукоятка медленно опустится и покажет полночь. К утру Большая Медведица поднимется справа от Полярной звезды, ковш опрокинется и покажет тремя звездами рукоятки на восход. Тогда-то и взметнется над тундрой рассвет, и звезды покинут небо.

Лида молчала. Она, наверно, устала сидеть целый день на танцующих нартах, да ей, привыкшей к домашнему уюту и теплу, видно, и спать хочется… А я люблю дороги тундры. Правда, я тоже бывал в больших и малых городах, мчался в поездах, летал на самолетах, качался в море на океанских лайнерах и рыбацких лодках — и всё-таки нет для меня на свете ничего прекраснее полета оленьих нарт. Я люблю спорить со встречными ветрами.

— Расскажи ещё что-нибудь.

— Что тебе, Лида, рассказать?.. А вообще везет мне в дорогах на Лид…

— Что-что? — заинтересовалась она. — Почему именно на Лид?

— Я люблю это имя. Многое у меня связано с ним.

— Что, если не секрет?

— Секретов нет. Была просто одна девушка. Не знаю, где она сейчас. Увидеть хочу её. Россия велика…

Олени, уставшие за день, шли шагом. Мы долго молчали. А я очень хотел слышать голос Лиды. В темноте от ощущения пустоты и безмолвия видел уродливые лица, дворцы в огнях и разную чушь.

Лида положила руку мне на плечо.

— Ты что замолк? Говори что-нибудь… У меня в ушах почему-то звенит, а в глазах…

— Кхы-ысь! — я стукнул хореем по спине крайнего пелея.

— У-ужас какой! — со вздохом сказала Лида.

— Не бойся, Лида. Миражи… Это бывает в тундре. Ночью.

— Ах так?! Я больше… Я никогда больше не поеду в тундру!

— Да ты что?

— В ушах звенит. Скачут огненные черти. Скаля зубы какое-то рожи!!. Вот! Вот они!.. Опять гримасничают!.. О у-у-жас!

Лида закрыла лицо руками.

— Лида…

Я остановил оленей. Она схватила меня за руку.

— Подожди. Сейчас ты не будешь бояться…

Я развёл костер — небо и земля вокруг нас сделались черными.

— Вот так веселее, — подставляя ладони к огню, сказала Лида. — Я и не думала, что увижу когда-нибудь миражи. Уф-уф!

Пляшут весело синие, желтые, голубые и зеленые языки пламени. Огонь с шумом гложет ветки карликовой березки. Летят к небу искры, и, рассыпаясь, они, кажется, превращаются в звезды. Хвост Большой Медведицы уже начал падать, но до полуночи ещё далеко.

— Может, поедем? — неуверенно спросил я Лиду. — День и ночь уже не дерутся. Миражей больше не будет до рассвета. Скоро мы до стойбища Ивана Лагейского доедем. Оно где-то рядом.

— Но стойбище найдешь ли?

— Найду. По звездам.

Лида покачала головой, но согласилась:

— Поехали.

Отдохнувшие олени пустились в бег. Я их придержал, и они перешли на шаг.

— Отец и мать мои, — начал я, — вовсе грамоты не знали. Бумагу недавно впервые увидели. В нашем роду все охотниками были. Зачем им бумага? А ты, Лида, бывала в тундре?

— Нет. Не приходилось.

Я плыву своим руслом:

— Так и жили они. Читали тундру… Хорошо знали её, понимали. Правда, в нашей семье был всё же один грамотный человек, со стороны матери. Брат её Антон Пырерка. Он первым ненецким ученым-лингвистом был, в Академии наук работал. Я его однажды в детстве видел. А в войну Антон Петрович погиб под Ленинградом. В те же годы умерла в тундре и моя мать Ирина Петровна.

— Много людей унесла война, — задумчиво проговорила Лида.

А над нами звезды. Спелые звезды. Они пляшут. А впрочем… звезды ли пляшут или прыгают нарты — не поймешь. Над головами ненцев всегда качались звезды и пел в ушах ветер. Ненец без дороги — не ненец, и дорога мертва, если в такт перестуку оленьих копыт не бьется его сердце. Дорога и ненец — дети одной матери.

Пели, как тетива лука, тягла постромок. Я только изредка, когда мысли начинали обгонять дорогу, вспоминал о хорее и вожже. Тогда я невольно ронял в ночь:

— Хэй! Хыть!

Ветер сменил песню на вой. Звезды как бы сбились с места и начали разматываться в небе огненными нитями.

Олени бежали…

Человек тундры со дня рождения на полозьях. «Так было всегда и так будет», — думал я в детстве. А дороги встречаются и расходятся, расходятся и встречаются. И разные они… Олень с недоумением и любопытством смотрит на рычащую машину, птица со страхом и завистью следит за тающим в небе самолетом.

— Интересная земля — тундра, — сказал я Лиде. — Здесь всё необычное обычно.

— То есть?

— Может, я не так выразился. Но я, например, не представляю сегодняшнюю тундру без самолетов и автомобилей.

Лида улыбается странно. Молчит.

— Да-да. Я не представляю тундру, вернее, небо тундры без крылатых машин. А дети мои удивятся: «Разве не было когда-то самолетов?»

— Так-то, конечно, так…

Меня удивило, задело за живое равнодушие Лиды.

— Сколько идет Як-40 из Архангельска?

— Минут тридцать пять — сорок.

— Вот видишь. А всего двенадцать лет назад из Нарьян-Мара до Архангельска летал Ли-2 с посадками в селе Нижняя Пеша и в Мезени. Ровно три часа длился рейс. Но тогда Ли-2 казались чудом века.

Моё знакомство с самолетом началось так. Я только что закончил на круглые пятерки семь классов. На экзамене по физике мне попался четырехтактный двигатель внутреннего сгорания. Я назубок знал все четыре такта этой мудреной машины. Они мне даже снились. А для чего, собственно, нужен этот четырехтактный двигатель, я не очень задумывался. Разумеется, для машин. Но машины я представлял тогда только по картинкам. Паровоз видел на иллюстрации к рассказу «Сигнал». Автомобиль и большие самолеты тоже видел лишь на рисунках в книжках.

Я всегда мечтал стать хорошим пастухом и охотником. И вот это время пришло. Я выезжал с отцом в тундру. Счастливый, покидал школу. Но ещё до этого меня вызвал наш директор.

— Ты как отличник должен ехать в Ленинград, на учебу, — сказал он.

«Ленинград? Это же не близко. Наверное, все мечтают побывать в этом городе…»

— Поеду, — ответил я.

А самому не терпелось как можно быстрее выехать в тундру. И вот она тундра — большая-большая. На просторе с первого шага чувствуешь себя хозяином земли. Олени!.. Как хорошо пасти оленей!..

Но скоро привезли в чум телеграмму от директора: выезжай, мол, на учебу. Но как поеду, если я уже пастух? Потом пришла телеграмма из окрисполкома: «Выезжай учиться». А в День оленя приехал в наше стойбище секретарь окружкома партии.

— Ты получал телеграммы?

Секретарь был ненец. Он говорил на русском, ненецком и коми языках.

— Зачем сыну учиться? — противился отец.

Тот дал отцу расписаться в бумаге с круглой печатью, и меня повезли в поселок.

Отец сидел на земле и плакал. У меня тоже текли слезы. Шутка ли? Мамин брат Антон Пырерка тоже когда-то уехал из нашей тундры и не вернулся. Погиб на войне. Но я уже сидел в фанерном самолете с каким-то землеустроителем, колени в колени, хотя он и был в два раза длиннее меня. Потом затарахтел мотор, самолет наш ожил, пробежал вдоль небольшого островка, загудел сильнее. Меня прижало к спинке сиденья. Вскоре мы уже качались в воздухе. Першило в горле, пахло бензином.

А внизу черной точкой на зеленом лугу — отец. Мне иногда кажется, что он и теперь сидит там.

Это был мой первый полет, хотя самолеты в нашем небе были давно уже привычными.

Лида смотрела на меня удивленно, но ничего не говорила. А меня теперь уже не остановишь: я — не радио, не выключишь.

— Теперь уж ничему не удивляешься. Гагарин… Титов… И пошла арканить Вселенную орбитами спутников и кораблей космическая эпоха! Люди на Луне… В космосе сразу семеро… А завтра, может быть, туда отправится аргиш звездных кораблей, и пойдут по неизведанным планетам наши земные вездеходы. И это тоже будет вполне естественно и обычно.

Вспоминаю, как по всей тундре шли разговоры о какой-то новой машине, которая летает без крыльев и называется вертолетом. Вертолет… Что это за чертовщина? Наверно, и вертится и летает… Нам, уже не представлявшим жизни без самолетов, хоть краешком глаза хотелось как можно скорее взглянуть на вертолет.

…Уже третьи сутки в Карских воротах гудели, как в трубе, ветры. Пурга — хоть глаз выколи! Уже который раз радист выстукивал на ключе всё одну и ту же телеграмму в Нарьян-Мар, в окрздравотдел: «Срочно дайте на Варнек санзадание зпт нужен врач-гинеколог тчк Смирнова».

В поселке, в домике, корчась и кусая губы, металась в беспамятстве женщина. Заведующая медпунктом Смирнова была как на иголках. Она то выбегала на улицу, то снова, вся в снегу, вваливалась в медпункт. Надежды на самолет уже никакой не было. Надо было предпринимать какие-то меры на месте. Но тут внезапно упал ветер, во всю ширину распахнулся голубой шатер неба, и в Варнек прилетел вертолет. Людям, правда, не пришлось долго любоваться им. Заслуженный врач РСФСР осмотрела больную и сказала:

— Срочно готовьте её в Нарьян-Мар.

Вскоре тонкохвостая и круглоголовая машина, которую тут же прозвали болотным комаром, поднялась в воздух. Это был первый рейс вертолета в Большеземельскую тундру. Пилоты с тревогой всматривались в разламывающуюся линию горизонта. Тревога была не напрасной. Сначала ожили на снегу легкие струйки белого дыма, а потом зачадил весь белесый простор. Одинаково серыми сделались небо и земля, вертолет затрясло: началась пурга. Вскоре заглох мотор.

— Приехали, — сказал пилот врачу.

— Так быстро?

— В куропачий чум приехали.

— В чум так в чум. Ладно… А окажись в голой тундре и…

— Так это куропачий чум. Голая тундра. Лететь больше нельзя. Пурга.

Врач опустила руки на колени.

— А если роды?..

— Примем, — спокойно сказал пилот, достал обогревательную лампу, разжег и поставил её к ногам врача. — Грейтесь.

В холодной кабине сделалось жарко, а за тонкой дюралевой стенкой властно бушевала непогода. Ветром даже раскачивало машину. Лишь под утро улеглась пурга и вызвездилось небо. Под огромной раскрасневшейся луной стало тихо-тихо. Звезды ещё по инерции продолжали качаться. Прислушайся, и обязательно услышишь их нежный серебристый звон… Первый пилот и врач устало сидели на низких сидениях, а второй пилот заботливо качал на руках укутанную в меховую летную куртку Вертолину.

— Кого? — переспросила Лида.

— Вертолину.

— Ещё не легче! Что это за имя?!

— Такое имя дала дочери мать. В честь первого вертолета. Что удивительного? Девочка родилась в вертолете. Машина спасла ей и матери её жизнь. Ничего плохого в этом я не вижу. Зато единственное на земле имя! Плохо ли?

За рассказом я совсем забыл о дороге. Олени брели словно в полусне. Издалека донесся лай.

— Что это?

— К стойбищу подъезжаем.

Впереди блеснул огонек.

— Огонек! Живой огонек!..

То ли от Лидиных восторгов, то ли почуяв жилье, олени перешли на бег, и мы подлетели к стойбищу.

Собаки визжали и гавкали.

— С чего они так разлаялись? Людей, что ли, не видели?

— Спроси их…

Лида, казалось, хотела обидеться, но…

— Вон огонек-то! Вон!.. — обрадовалась она.

Рядом с серой тенью чума красной звездочкой плавал огонек. Потом кто-то цыкнул на собак, и около нас вырос расплывчатый силуэт человека.

— Кто приехал? Здравствуйте!

По голосу я узнал Ивана Лагейского.

— Здравствуй, Иван! Здравствуй! Я гостью к тебе привез.

— А-а! Это ты? Здравствуй! — Он поздоровался еще раз и подал руку.

Лида с трудом вытащила из мешковатого суконного совика руку и сказала:

— Здравствуй, Иван! Будем знакомы. Меня зовут Лида Попова.

— Иван Лагейский, — подал тот руку и, повернувшись ко мне, произнес по-своему: — Хабене?

— Что-что? — спросила Лида.

— Ничего. Хабене. Русская женщина значит, — пояснил я.

Лида замерла недоуменно, но ничего не сказала.

— Заходите. В чум заходите. Будьте гостями, — сказал неторопливо Иван и начал распрягать наших оленей. — Стадо около стойбища пасется. Олени ваши не уйдут далеко. Заходите в чум, грейтесь.

Я повел Лиду к чуму.

— Это чум? — спросила она удивленно. — Как стог сена… Серый… Я ведь косила…

— Да, чум.

Я отыскал дверь и распахнул её.

— Заходи, Лида.

— Куда?

— Да вот дверь-то.

Лида просунулась с трудом внутрь чума, повертела головой туда-сюда и отпрянула назад.

— Выйдем, Вася.

Мы вышли.

— Что с тобой? Испугалась, что ли?

— Нет. Но… в чуме темно! Ничего не пойму я…

Я отчетливо вспомнил своё беспомощное состояние, когда из мира снежного безмолвия одним махом перелетел как бы через столетия и утонул в шуме самых современных городов.

— Я думал, вы давно в чуме. Что ж не заходите-то? — удивился Иван. — Заходите.

Иван, как все истинные ненцы, не разбрасывался лишними словами, не занимал нас лишними расспросами. Он прошел мимо нас, распахнул дверь и исчез за ней.

Лида подошла ко мне и шепнула:

— Обиделся он, что ли?

— Нет. Не обиделся. В тундре люди одно и то же не повторяют несколько раз. Запомни это на всякий случай. Зайдем.

Я отворил дверь и пропустил вперед Лиду и вошел сам. Яркий свет керосиновой лампы резанул глаза.

— Ой, как хорошо! — Лида не смогла удержаться. — Я думала, тут вообще некуда сесть, а места — хоть сто человек заходи!

Тревогу на сердце у меня как рукой сняло. Иван уже сидел в глубине чума, облокотясь о высокие подушки в наволочках из цветастого шелка.

— Проходите сюда. Садитесь. Будьте как дома.

Я перешагнул на латы, примостился рядом с Иваном и провел рукой по пушистому ворсу шкуры пестрого оленя.

— Садись, Лида…

Мы сидели на теплых оленьих шкурах. Супруга Ивана Авдотья раздула времянку, погремела за занавеской ковшом, поставила перед нами стол на низких ножках и занялась чашками.

Спутница моя уже ничему не удивлялась, хотя её цепкий взгляд и хватался за всё….

Мы с Иваном разговорились о своём детстве. Я и сейчас будто вижу, как висит над стойбищем белая луна и обливает волнистые снега мягким зеленоватым светом. Родители наши после удачной охоты на песца сидят в соседнем чуме. Они уже разговаривают громче обычного, кто-то пытается петь, но голос его срывается. Певец замолкает.

— Помнишь, Ваня, как стащили потихоньку малокалиберки у отцов? Целую пачку патронов в луну выпустили — все не падала, и ни одной пробоины!.. И давай палить в бабушкину лопату: всю-то, бедную, издырявили!

— Ну и ну! — качала головой Лида.

А в чуме запахло от времянки каленым железом, Жара. Мы с Иваном вылезли из малиц. Пришлось снимать суконный совик и Лиде.

После долгой езды по молчаливой тундре чай был очень кстати. Я, казалось, смог бы один выпить большой медный чайник, но Лида, к моему удивлению, достала из пузатой сумки бутылку спирта. На столе от этого стало как-то сразу светлей и уютней. Иван послал жену за гольцом, а сам занялся спиртом. Лида пила чай и удивлялась:

— Я бы никогда не подумала, что чай в тундре особенный: чем больше пьешь — тем больше пить хочется.

— Да, это так, — подтвердил я. — Главное — он душу греет.

Вскоре на фарфоровой тарелке вспыхнули коралловые куски нежного гольца, а в воздухе забродил густой аромат жаркого.

Иван поднял рюмку и сказал:

— За счастливую дорогу!

— За дорогу можно, — согласился я.

Тост охотно поддержала и Лида.

— Это уже не чай. Много не выпьешь.

— А я думал… наоборот, — удивился Иван и улыбнулся.

Рюмки пустели и снова наполнялись, но наша синеглазая гостья отказалась от спирта, ссылаясь на то, что завтра будет болеть голова, замутятся глаза, а ей всю тундру видеть хочется. Мы согласились, хотя знали, что всю тундру за один раз трудно увидеть.

Одна из разбавленных бутылок спирта «ушла в магазин»[81], на столе прозрачно заулыбалась вторая. Обычно молчаливый рассудительный Иван потерял равновесие: стал словоохотлив, весел и угловат в движениях. Лида поглядывала на Ивана с особым любопытством, а мне синева её глаз как бы шептала: «Будь человеком, не теряй голову…»

Я задумался, но тут подошла Авдотья.

— Люди с дороги, наверно, спать хотят… Я приготовила постель. Только одеяло одно…

— Ладно… по-дорожному, — сказал я.

Иван взялся за бутылку.

— Может, ещё по одной, а?

Свою пустую рюмку я опрокинул на стол.

— Отставим до лучших времен. Спать надо. Дорога — вещь серьезная и капризная.

Лиде мой поступок пришелся явно по душе. Я сначала почувствовал, а потом уже увидел, как лицо её посветлело. Я встал, зевая, перешел на другую половину чума и улегся в постель. Лида тоже не стала раздумывать — последовала моему примеру.

Чум засыпал. Ровное, успокаивающее дыхание рядом… Ещё не вполне овладевшая мной дрема тихо-тихо вынесла меня из чума и поставила на ноги у взлетно-посадочной полосы Нарьян-Марского аэропорта. Гул моторов и всплески голосов. Рукопожатья и поцелуи…

Не ошибаясь, прямо ко мне вышла из потока пассажиров худенькая синеглазая девушка с синей пузатой сумкой на ремешке.

— Это вы будете моим каюром?

Я молча взял у неё ношу и, не оборачиваясь, пошел к нартам. Девушка чуть ли не бегом последовала за мной. Уложив аккуратно диковинную сумку на нарты, обернулся. Гостья моя стояла, широко разведя руки, оторопев.

— Ой! Оле-ешки… Оле-ешки!..

Но опасливо удержалась от дальнейшего шага к ним. А олени большими равнодушными глазами посматривали на неё и продолжали жевать.

— Оле-ешки…

…А когда я почему-то проснулся, через макодан — отверстие в верху чума, которое служит и окном и дымоходом, — смотрело на меня голубеющее небо. Я осторожно взглянул на соседку. Глаза её открыты. «Что не спит?» — подумал я и повернулся на другой бок. Стали сниться какие-то города, вокзалы, раскидистые пальмы, каменистый пляж Черного моря, похожего почему-то на тундровое озеро, но скоро я опять оказался в чуме. Он был погружен на самое дно предутренних снов.

А соседка? Глаза её по-прежнему открыты. Меня это озадачило, кольнула обида, но нарушить тишину, спросить, почему не спит, не хватило воли. Меня, как зыбун, снова присосал сон…

— Что-то каюр у тебя, как сонный мешок, — услышал голос Ивана. — Наверно, неделю не спал, а?

— Всю ночь ворочался, — говорит Лида.

Я поднял голову. В чуме уже было светло. Жарко и даже душно от раскалившейся времянки.

Сложив ладошку к ладошке, передо мной на корточки присела Лида.

— С добрым утром, каюр! А я вот совсем хозяйкой чума стала.

— Утро-то доброе, — говорю я. — Спасибо. Я малость проспал… А чай-то у тебя готов, хозяйка?

— Всё готово, и даже обед. А скоро мы олешка будем резать! Вот. Это, Иван сказал, в честь моего приезда.

Лида встала, гордо шагнула раз, другой и упорхнула в глубину чума.

А после завтрака, уже на улице, она остановила меня.

— Мы уйдем в сторонку, когда начнут резать?!

А молодой олешек метался на конце тынзея из стороны в сторону, пытаясь всеми силами вырваться на свободу. Вокруг него безумолчно тявкали собаки. Они не скрывали своей радости, зная, что положенная доля от олененка скоро достанется и им.

Вели олешка к чуму Иван, Авдотья и молодой пастух Егор Явтысый. Я смотрел через плечо Лиды на бедного олешка и говорил:

— Какие картины идут в Ленинграде?

— Много хороших… Перед отъездом я «Ричарда Третьего» смотрела. По Шекспиру. В двух сериях.

— Да?.. В двух сериях?

— Да. А что?

— Тру-удно…

— Да ты что?

— Да так.

— Странный ты какой-то, Вася…

Я видел, как разделывали оленя, как в чашу налили кровь, посолили её, и Иван крикнул:

— Будьте к столу, гости! Кровь остынет!

— Ну вот… и готово, — трогательно сказала Лида, повернувшись. — Пошли.

Вокруг туши суетились люди с длинными ножами, которыми ловко подсекали куски нежного мяса у самого носа.

— Господи, как они носы-то не отрежут? — промолвила тихо Лида и подтолкнула меня, шепнув: — Иди тоже ешь.

Я взял острый охотничий нож и с удовольствием, как все, начал есть сладковатое оленье мясо, а моя синеглазая спутница торопливыми шагами ходила вокруг нас, словно мы за заколдованной чертой. Наконец, набравшись храбрости, она подошла ко мне и попросила:

— Дай попробую.

Я отрезал не очень жирный кусок, макнул его в кровь и подал с кончика ножа прямо в зубы. Лида долго ходила с ним, жевала его и всё же выплюнула, сказав:

— Очень знакомый вкус… Я часто разбивала нос в детстве.

Она хотела добавить что-то ещё, но тут подошла Авдотья — подала нам дымящиеся, поджаренные на огне ребра.

Теперь Лида ела, не глядя ни на кого, а когда упало на землю голое ребрышко, она выпрямилась, вытерла платком губы и… ничего не сказала.

3

— Значит, сказки собирать приехали? — обратился к нам Иван.

И нам показалось, что в голосе его прозвучала ирония.

— Утром мясо, днем мясо, вечером мясо — надоедает… — сказал он и угостил нас нельмой. — Небось, вкусная рыба? Я из поселка привез. Говорят, один план наши рыбаки уже выполнили.

Вскоре мы убедились, что не совсем правильно поняли отношение хозяина чума к сказкам. Песня Ивана была длиннее, чем августовский день в тундре. Он пел негромко, но так задушевно, что казалось, героем легенды был сам поющий.

Хорошо пел Иван. Песня его — что река в половодье. Разве оторвешься хотя бы на миг, если что ни слово, то образ, что ни предложение — оригинальная мысль.

Все люди стойбища собрались в чуме Ивана. Певец умел заинтересовать слушателей. Песнь его лилась стройно. Все слушали с напряженным вниманием. Порой, казалось бы, встречалась совсем незначительная деталь, но затем, когда в жизни героя проходил целый период времени с массой событий, эта же деталь становилась центром повествования и в то же время исходной вехой к новым подвигам героя.

Иван пел и время от времени пояснял непонятные, уже устаревшие слова и выражения. Тогда он, обращаясь к нам, ронял задумчиво:

— Это чтобы было понятно вам.

Лида ревниво следила за бобинами и индикатором «репортера». А я был рад и горд за пути-дороги родной мне Большеземельской тундры, которые вели нас с Лидой к людям, к их сердцам с чудесными песнями. А песен в любом чуме — что куропаток в тундре.

Песня Ивана Лагейского текла плавнее, чем реки по Варандэйской равнине, которая казалась шире неба, и звучала сильнее, чем прибой Баренцева моря. Герой сюдбабца[82] — Нохо Нгацекы. Он, батрак трех братьев-многооленщиков, пустозеров, пас оленей недалеко от Болванской губы. Нохо пел о пережитом:

Когда земля разденет снежную малицу и вдоль морского берега волны побегут песцовой стаей, на спине моря покажется, как скалистый остров, трехмачтовая лодка — лодка братьев-богачей. Они забьют оленей, они возьмут песцов, шкурки горностаев, лис и соболей, а нам оставят ветер, слезы и вино. Так живем мы с другом, караулим стадо. Нет своих оленей. А зачем живем мы? Не поймем и сами…

И вот однажды вдоль берегов рек потянулись на север аргишами проталины. Нохо увидел на льду Болванской губы живые темные точки. «Не часть ли оленьего стада отбилась?» — подумал он и выехал с четырьмя прицепами грузовых саней на лёд залива. Но там были не олени — нежилось под весенним солнцем стадо морского зайца. Не упускать же такой случай! Нохо решил поохотиться. Он так увлекся, что не заметил, как тронулся целиком весь лед залива и вместе с ним вынесло его в море.

Два с половиной года Нохо Нгацекы жил на плавучей льдине. Когда было съедено мясо всех шестнадцати оленей, он спасался от голодной смерти мясом морского зайца и нерпы[83]. К счастью, льдину прибило к припаю, и Нохо добрался до людей, до тепла живого огня где-то за морем Тетивы — Енисеем. Но куда деться человеку, если у него только две руки, две ноги и голова на плечах? И Нохо батрачил у новых хозяев. Он готовил дрова, носил воду, караулил оленей и пел об этом в своих песнях:

Только день откроет веки — я беру топор. Наколю дрова и воду принесу, а под вечер к стаду в полусне бреду…

Так шли дни, месяцы и годы. И всё же через десять лет Нохо Нгацекы отправляется в путь к родным печорским местам.

Три недели еду — нет земли знакомой. Справа — тень от моря, слева — тень от леса. Хмурит небо брови, плачет белым снегом. Быть беде ли страшной?.. Или быть добру?..

Но вот взвихрился снег, и выросла на просторе оленья упряжка. Она летела прямо на Нохо. А в ста саженях до Нохо ясавэй[84] остановил оленей и выхватил из-под амдера боевой лук.

Достал свой лук и Нохо Нгацекы. Запели стрелы. Стреляли день, два дня… три недели. Нохо Нгацекы ловил летящие в него стрелы левой рукой и отправлял их обратно. Левой рукой же хватал летящие в него стрелы и отправлял их обратно и противник Нохо Нгацекы.

Наконец неизвестный бросил на нарты свой лук и пошел к Нохо. Бросил лук и Нохо. Завязалась борьба не на жизнь, а на смерть. Дернет на себя Нохо противника — земля под ногами того обнажается до мертвых трав. Дернет на себя Нохо противник — под ногами Нохо сугробы ползут вместе с мёрзлым дёрном. На исходе седьмой недели под ногами бойцов хлынула из-под земли на снег голубая глина…

Иван долго пел — с утра до заката, но песне его ещё не было конца. А когда небо усеялось звездами, опоясали чум сполохи, Лида спросила:

— Много ещё до конца?

— Много. Ещё примерно… Нет, намного ещё больше, чем слышала, — спокойно ответил Иван.

Потом посмотрел на нас и о чем-то подумал.

— Может, на сегодня хватит? — неуверенно спросил он и тут же поправился: — Нет. Ещё немного. А завтра вторую половину начнем. С утра. Ладно?

В это время на времянке горлышко чайника затянуло комариную звень, и хозяин пригласил всех к столу.

За чаем мы не забывали о песне. Вспоминали яркие случаи из жизни Нохо, удивлялись его ловкости, силе, уму и воле.

— Да-а! Два с половиной года на льдине… — протирая глаза, говорил шестидесятилетний старик Явтысый. — Это много. Ой как много! Я всю жизнь ходил на морского зверя, всё бывало, были и самострелы, тонул в ледяной воде, но, видимо, счастье меня не обошло стороной: ни разу не приходилось плавать на льдине.

— Я бы, наверно, умер со страха, — продолжал речь отца сын старика от четвертой жены Егор Явтысый. — Надо же так! Вот ведь были люди-то раньше…

Лида с напряженным вниманием слушала разговор. Я переводил ей и текст песни, и слова говорящих.

А после ужина, когда была убрана посуда, песня Ивана Лагейского снова полилась. Слушали её старик Явтысый и его сыновья Егор и Ермолай. Слушали песню хозяйки чума Авдотья, Саване, Ламдоне, Августа и пастухи Петр Талеев и Егор Лаптандер. Ну и мы, конечно, с Лидой слушали. В чуме хозяином была только песня. Время от времени мы поддакивали певцу и, восхищаясь неожиданным образом, поворотом мысли, удалью героя, цокали языками. Это так положено, чтобы легче пелось и чтобы певец мог знать, не спят ли слушатели.

Только глубокой ночью песня замолкла, и Иван сказал:

— Пожалуй, хватит на сегодня. Завтра продолжим. Только пораньше соберитесь.

Люди расходились по чумам, и каждый, наверно, думал: «Что будет с Нохо дальше?»

Всю ночь стонал на улице ветер, хлестал по нюкам дождь. А утром открыл глаза тихий, хотя и пасмурный день. На травы и цветы медленно падали широкие хлопья снега. Подобное иногда бывает в тундре и в середине лета. Но когда бы ни шёл этот разлапистый снег, ненцы о нем обычно говорят: «И пошел снег каждой снежинкой с телячью шкуру».

Лида, накрывшись совиком, возилась на нартах с магнитофонными пленками. От чумов в сторону моря уносились необычные упряжки. В маленьких лодках, поставленных на нарты, деловито восседали морские охотники. Оленеводы перед уходом в глубь тундры решили заглянуть на море — обзавестись нерпичьими шкурами и сыромятным ремнем из кожи морского зайца. А мы поспешили к Ивану. В чуме гудела времянка, хозяин сидел на шкуре пегого оленя за столом и листал журнал «Огонек». Заметив нас, он отложил журнал и сказал тихо:

— Проходите. Я думал, у вас ещё свои дела. Встали-то рано… А наши, вы, наверно, уже видели, поехали на море.

— Видели. Тебе, может, тоже надо ехать? — говорю я.

— Как это так — ехать? А песня?..

Мы подсели к столу. Иван поглядел в открытую дверь на широкие хлопья снега, летящие лениво к земле, с минуту помолчал, словно что-то вспоминая, и запел:

Там, где Большое Ивовое море бежит к океану, направо пойдешь — нет края земли… Там на тропинках оленьих ищите меня. Там Камни. Два Камня Больших упираются в небо, под солнцем горят голубые вершины их, как высокие тучи под солнцем горят.

— Стой, а мелодия… другая? — заметил я.

— Разве другая? — лукаво улыбнулся Иван, и уже серьезно: — Это такая песня. Ты-то почему не знаешь? Теперь у всех ненецких песен две мелодии. Вы только машину лучше крутите, ни одного слова не теряйте.

Я кивнул одобрительно, и Иван опять запел. Он пел вдохновенно. Пело и всё его лицо. А когда заглянула в чум через макодан первая звезда, он сказал:

— Нохо Нгацекы теперь живет в собственном доме на оседлой базе колхоза, а ездит к оленям на вертолете. Счастье над головой Нохо уже давно горит электрической звездой, которую Ленин зажег. — Иван посмотрел на Лиду. — Машину свою теперь закройте, пока всё. Остальную часть песни мы все вместе будем петь. Всю жизнь. Этой песне нет конца…

Я тут же перевел слова Ивана, и Лида засмеялась.

— Ловко!.. Ловко купил ты нас, Иван. А вторую половину, что сегодня пел, ты сам сочинил?

— Сам. Что сочинять-то, если так всё было?

Лида, пряча лицо и стараясь отвлечь от себя взгляд Ивана, перевела магнитофон на воспроизведение. В притихшем чуме снова ожил голос Ивана. Он доносился из венгерского магнитофона, словно откуда-то издалека.

— Вэй! Что это? Кто поет?

Надо было видеть, как лицо у Ивана посветлело, узкие глаза всё шире и шире и — сделались круглыми.

— Страшная машина… — прошептал он и спросил по-русски: — А я умру? — И тут же заулыбался.

— Почему умрешь? — удивилась Лида.

— По нашей вере, тот, чья тень или точное изображение его отпечатается, скажем, на камне, дереве, металле, глине — уже не жилец: душа его украдена лешим, и он должен умереть, — объяснил я.

Лида сказала:

— Не бойся, Иван. Такие, как ты, не умирают.

— Я-то понимаю. Это то же, что и радио. Ничего не будет, — задумчиво проговорил Иван.

Да, он-то знал. И благо, что был с нами Иван Лагейский, а не кто другой. Иван все же — свой, и в школе учился… А ведь среди малограмотного кочевого населения тундры влияние языческой религии дает себя знать и до сих пор.

Встреча Ивана со своим голосом заставила нас задуматься…

4

Ветер споткнулся, упал, не дышит. Снег только напомнил о себе, и его как не бывало. В тундре будто снова стали цветы распускаться. Я лежал на траве около чума, вспоминал детство, пути-дороги, смотрел в синюю даль. В голове — стихи:

В ночном краю, где небо черное роняет в озеро звезду, олений путь и тропка торная тебя ко мне не приведут. Следы мои в снега упрятаны, и сам уже не знаю я, на чьих санях, за чьей упряжкою кочует молодость моя.

Они у меня сами выплеснулись, когда шагал по улице шумного города. А сегодня я снова в тундре. Низко над землей проплыли лебеди, обрызганные зарей.

— Лида!..

Лида не слышала меня. Не было её рядом. Мою синеглазую спутницу заворожили легенды и сказы бабок и дедов. Она то и дело щелкала кнопками «репортера», а певцы то заунывно, то торжественно, то сбиваясь на речитатив, покачиваясь и жестикулируя, готовы были с утра до первых звезд тянуть переливистые мелодии.

Лида… Я не знал, что родился в России. Долго не знал я, что есть на свете Россия. Глядел наивными детскими глазами на эту почти всегда белесую землю и не думал, что, кроме нас — отца, мамы, бабушки и меня, — есть где-то другие люди. Я любил этот лебединый край. Любил его простор и его величавый покой. Наяву и во сне я жил с думой дотянуться рукой до звезд, просыпался утрами с мечтой добежать до начала земли, где, говорит бабушка, прятало свое золотое гнездо солнце.

Но не из сказки узнал я, что Россия — моя Родина. Я вырос, обласканный её теплом и заботой, и ушел от дверей отцовского чума искать счастье. А там, где мечет прибой чаячьи стаи, где срываются с круч и гаснут в волнах под суровый напев океана закаты, я услышал про дальние земли и начал искать к ним дорогу… Но я о другом, совсем о другом хочу говорить.

На забытой некогда богом земле, в моем Заполярье, загорелось солнце в лесах новостроек. Не сказка это. Явь. Такое возможно только в России. Россия… Это она синеглазой русской женщиной терпеливо учила меня у классной доски слагать из букв певучие слова. Россия… От её душевного тепла оттаивает в тундре вечная мерзлота. За это и за своё второе рождение я буду славить Россию всегда!

Узнав о России, узнал я и то, что за зубчатой спиной гор, как всюду на земле, живут люди. Люди… У каждого свой любимый край, свой горизонт. Человек всю свою жизнь спешит к горизонту. От дверей отцовского чума, который, казалось мне, стоял в центре вселенной, уходил вслед за убегающим горизонтом и я.

…Гуляла весна девчонкой с голубыми мечтами. Тундра подернулась дымкой. Снег, умирая, подарил жизнь травам, цветам, листве. Вечерело. По пологому склону горы солнце катилось к морю на ночлег. Косые его лучи в переливах озерной воды вспыхивали, как янтари. Сбежавшие к ручью олени допивали остатки зари, лениво поднимались на берег и ложились беззаботно под кустики рогов. Детство… Как всё-таки свежи в памяти его следы! Кудрявая ива, ползучие березки, речка. Я вновь на берегу этой безымянной речки. Здесь повороты всех тропинок помню наизусть. Нельзя не помнить. Здесь я рос, ходил на охоту. Так вот же она — всё та же зелёная пойма, по которой я нёс в стойбище свой первый трофей — утку. Я шел к чуму, хмелея от счастья, и ноги не чуяли земли. Я не шел, а летел. И даль становилась как будто светлее. Сияло солнце. Раздвинув широко золотые ресницы, оно глядело на меня с любопытством.

Шагал я, забыв обо всём на свете, и гордо размахивал птицей.

Отец мой, охотник бывалый, сидел около чума, мастерил хорей. Он только взглянул на меня мельком и как ни в чём не бывало снова принялся за дело. «Похвали — загордится, пожалуй», — говорил его взгляд. А в дверях стояла в восторге мать. Она взяла у меня добычу:

— Нум нгарка! Бог велик! И сын мой охотником стал! Приготовлю сегодня самый вкусный обед.

Я ликовал. Забросив иглу и шитьё, как утка, вразвалку, к нам подбежала бабка:

— Внук с добычей пришел! Нум нгарка! Праздник настал! Мало женщине вырастить сына, счастье женщины — вырастить внука!

Я видел, как на её лице, похожем на высохший гриб, разгладились морщины. Бабка обняла меня, поцеловала и, взяв на руки, начала качать. Взгляд мой встретился случайно со взглядом отца, и меня словно огонь лизнул. «Я ж охотник!» — мелькнуло у меня в голове. Напряг все силы и вырвался из бабкиных объятий.

И ещё помню один давно потухший морозный вечер. В чум ввалился белый от инея, как сова, отец. Он бросил на латы двух голубых песцов и сказал:

— У зверя, сын, зорок глаз, но человек — хитрее. Зверь нюхом живет, человек — умом…

Отец очень хотел, чтобы сын его стал таким же охотником, как он сам. Он учил меня и пасти оленей. Но я не пошел отцовской дорогой. И это потому, что в маленьком тесном классе на краю земли то строгая, то ласковая синеглазая русская женщина открыла мне тысячи новых дорог. Те дороги и позвали меня вслед за убегающей чертой горизонта — в далекие, ещё не знакомые мне края. И тихим полярным рассветом закрутилась подо мной земля. Чум, море, ружье да олени — вот, пожалуй, и всё, что знал я, уходя в путь. А потом… Потом произошло со мной что-то подобное сказке. Я поднялся выше птиц. Я же с детства завидовал птицам, жалел, что нет у меня крыльев. И вот подо мной голубые озера с вышитыми серебряной пеной берегами, через тундру и горы ветвятся, как оленьи рога, реки.

Печора… Я много слышал о ней. В сказках и легендах у нас называют её Ивовым морем. Почему Ивовым? — не знаю. Вспомнилось: я иду к Печоре по деревянным длинным мостовым Нарьян-Мара. Тогда я впервые обул ботинки. Непривычно в них, ногам больно. Ботинки на середине дороги снял, завернул в газету и потопал в носках. Легко, хоть до края земли шагай!

Вспомнилось и то, как, чуть грустя по полярным просторам и певучей тишине родной тундры, я впервые сошел по трапу самолета на архангельскую землю.

Город… Мог ли я думать, город, что вот в этот летний день, пропахший всеми ветрами тундры, вольюсь в твой горячий поток? Асфальтовые мостовые. Большие многоэтажные дома. Огромные раскидистые деревья. Люди, люди, люди…

Народ разный. Старики, молодые. У каждого, конечно, заботы, дела…

Я вбирал в себя всё, как губка, но не успевал понять, осмыслить увиденное. Ломило в висках, болела голова. А мир во всём своём многообразии с новой неукротимой силой врывался в меня.

Солнце хлестало лучами по раскаленной мостовой, как водопад. Жара. Окунуться бы в зимнюю ночь! Пот — ручьями. Пересохло во рту. Воды бы! Нет воды… Мне бы в тундру сейчас, глотнуть бы воды ключевой из ладоней. Мне б мороженой нельмы, мерзлого мяса!..

— Мороженое! Покупайте мороженое, — остановил меня звонкий голос.

Чудится, что ли? Нет. За тележкой стоит девчонка в белом и говорит всем прохожим:

— Мороженое! Пломбир, эскимо! Покупайте мороженое!

Я ринулся к девушке и столкнулся с каким-то человеком в соломенной шляпе.

— Так можно и растоптать, — покачал он головой.

Я отошел от него, но снова наткнулся на кого-то другого…

Город, город… Велик ты и тесен. Злюсь на город, на зной, на себя…

Большой вокзал. Гриву дымную вздыбил паровоз. Я ещё никогда не видел настоящего паровоза. А теперь он — чихает, кашляет совсем рядом. Живой!

— Пломбир! Эскимо… Покупайте мороженое, — не умолкала звонкоголосая девушка.

«Эскимос… нашла мне тоже эскимоса! — возмутился я. — Нет, неприлично в городе есть мороженое мясо или рыбу. А сварить — не то. Да и негде сварить».

Но люди подходили к девушке с тележкой, брали у неё что-то белое, как снег, в стаканчиках и тут же начинали есть.

Я тоже купил стаканчик. Вкусно. Тогда я взял сразу пять стаканчиков с белым, сладким и холодным снегом.

— Извините, пожалуйста. Вы на скорый?

Я обернулся и увидел золотоволосую девушку с синими, как утреннее небо, глазами.

— Да. На скорый. А что?

— Ничего, но… Вы из тундры?

— Да.

— Я тоже. С Мезени, то есть. Будем знакомы. — Она протянула руку. — Лида. Я и не думала, что встречу в городе земляка. А далеко едете?

— Нет… Не дальше расстояния, — сказал я и подумал: «Навязчивая какая».

— Знаю… Нам с вами по пути, — улыбнулась лукаво Лида.

— Не хотел бы… Расставание будет… долгим.

— Ты не шути. Я же знаю, куда ты едешь. Улицу знаю, дом. Мне в облоно сказали. Едем! Началась посадка…

Я пошел за Лидой. А в вагоне, когда поезд наращивал скорость, подумал: «Как ясна ты, вчерашняя тропка, и как загадочен будущий путь…» Но я также понял, что в этот трудный час на перепутье мыслей и дорог мне опять помогло русское сердце.

За окошком вагона — ветер. На стыках рельсов стонут колеса. Поезд плавно летит по железной лыжне, по незнакомой, но все же родной земле. Навстречу бегут селенья, леса, мелькают реки, стройки, озера, поля. Мне почему-то становится особенно радостно, хочется петь. Петь всё равно что, лишь бы не молчать.

А рядом, будто поняв мои мысли, запел русый парень: Всё гляжу я в окошко вагонное, наглядеться никак не могу…

Подхваченный хором, рванулся из окон раздольный мотив. Полетел ширококрыло над простором. Запел, кажется, весь поезд. Люди пели о кудрявых березках, вольных русских далях, белопенных прибоях черемух, золотоголовых подсолнухах, о любви…

А за окнами вагона всё так же мелькали села, деревни, убегали назад города, зеленые леса. Утром затихающий стон колес прервал голос из репродуктора:

— Граждане пассажиры! Мы прибыли в город-герой Ленинград.

Город шумел, как прибой среди ясного дня. Сплошной бесконечной рекой текли люди… Я в жизни и оленей столько не видел, сколько здесь людей. Удивление и страх сковали у меня язык.

— Ну что, Вася? Куда пойдем — на такси или в автобус?

Я посмотрел молча на Лиду, не решаясь спросить, что такое «такси», «автобус», и сказал:

— Если можно, лучше пешком.

И так мы с чемоданом и сумкой прошагали по всему Невскому от Московского вокзала до набережной реки Мойки.

…Потом началось обычное студенчество без особых жизненных поворотов. С Лидой мы часто встречались: ходили в кино, в театр, коротали вечера под высоким дубом, который до сих пор, подпирая ветвями небо, стоит у входа в главный корпус института. Я учился в восьмом классе школы при институте, а Лида заканчивала математическое отделение дефектологического факультета…

Сейчас я не знаю, где Лида. А я по возвращении в тундру, удивленный и гордый своим краем, где рождаются ветры, написал поэму. Она заканчивалась так:

Погляди на свое Заполярье: как меняется край на глазах! Как несет уже теплою гарью от заводов, встающих во льдах. Встань в шеренгу единого фронта, строй, работай, с судьбою скандаль и стремись за черту горизонта вдаль!..

Пусть эти строки ещё далеки от большой поэзии, но мне они дороги.

5

И опять со мной Лида. Другая Лида… Очень похожая на ту, первую.

Был тихий вечер. Сопки допиливали зубчатой хребтиной широкую полосу зари между горизонтом и ровной кромкой серо-голубой шапки неба из тяжелых, как гагачий пух, облаков. Лида зачарованно, даже приоткрыв по-детски рот, смотрела на зарю, сопки, а потом повернулась ко мне и сказала:

— Я ведь помню, Вася… Крутая.

Солнечным утром следующего дня наша с Лидой упряжка летела к горе Крутой. Правда, перед выездом я заявил на стойбище, что поехали мы в третью бригаду — соседнее стойбище и вечером обязательно вернемся. Но это было сказано для отвода глаз, так как была со мной девушка — человек женского пола. А женщина у ненцев всегда на особом счету. Являясь началом жизни и добра, она в то же время считалась причиной всех зол и самым поганым и грешным на земле существом. Женщина не должна перешагивать через вещи, принадлежащие мужчине, предметы общего пользования, посещать священные места, ходить вокруг чума против движения солнца. И много ещё различных запретов существовало для ненецкой женщины. Словом, где женщина — там быть беде. И Лида не без моей помощи строго соблюдала нормы тундрового этикета.

А теперь наша упряжка неудержимо мчится к горе Крутой. И вот мы уже по крутому склону взбираемся на вершину Паханзед. Лида хватается за торчащие из-под земли камни и удивляется:

— Откуда на камнях смола?

— Лезь. Узнаешь. Расскажу.

И мы снова лезем в гору. А на самой вершине Лида всплескивает руками и замирает в изумлении.

На берегу маленького озера, глубину которого никто не знает, из-за груды костей смотрят на полдень двести деревянных человечков. На полдень же смотрят пустыми ямами глазниц рогатые оленьи черепа. У ног идолов белеют медвежьи зубы и клыки моржей.

— Есть храмы, мечети, синагоги, — говорю я. — Я, сын некрещеного язычника, из любопытства заходил во многие церкви. А эта, так сказать, наша церковь. Сюда не положено ходить женщинам. Ещё ни одна женская нога сюда не ступала. Ты, Лида, первая. Но не бойся. Нас никто не видит. Даже эти сядэи. А главный бог ненцев — Солнце — не умеет говорить.

Лида молча улыбается.

Я берусь рукой за один из лежавших на земле моржовых клыков и с трудом открываю обросшую сверху густой травой круглую крышку с голубой, как небо, внутренней стороной.

— Подойди, Лида. Взгляни.

— Чум! — вскрикивает Лида.

На белом, словно снег, дне круглой ямы, стены которой голубые, как внутренняя сторона крышки, стоит маленький чум.

— А в чуме… — Я просовываю в него руку и достаю оттуда сидящую со скрещенными ногами фигурку человека, отлитую из золота.

— Ненцы тоже поклонялись Желтому Дьяволу, — объясняю я и показываю золотого сядэя Лиде.

— А его не стащат?

— Ненцы не стащат, а кто другой — не знаю.

Лида вертит сядэя в руках, вглядывается в круглое с плоским носом лицо, в раскосые глаза.

— Господи! И бога-то оненечили!

Потом она оборачивается ко мне и говорит почти шепотом:

— Мы с тобой, Вася, что-то страшное делаем. А если заметят?.. Узнают?..

— Плохо, — отвечаю я тоже тихо, будто кто-то может нас подслушать, и спрашиваю: — Ну, теперь ты знаешь, что такое гора Крутая?

Лида кивает.

— И как же будет выглядеть это «плохо»? — в словах Лиды звучит испуг.

— Убьют.

— Убьют?!

— Ты не бойся. Убьют только наши тени, а вскоре после этого мы должны сами умереть. Но меня уже несколько раз убивали, а как видишь…

— То есть… Как это наши тени убьют?

— Очень просто. Или пристрелят при тебе же твою тень на земле, или сделают из дерева очень похожее на тебя подобие куклы и на священной горе, как эта Крутая, повесят на сутки на связанных сверху, как шесты чума, хореях. Потом эту деревяшку или сожгут, или захоронят в землю, как умершего человека. Кроме того, чтобы твоя настоящая смерть наступила быстрее, зарежут в жертву богам оленя и кости его привезут на священную гору. Кровью жертвенного оленя обольют все камни, которые встретятся на пути к вершине (это природные, естественные сядэи), и всех деревянных идолов. Но лики деревянных сядэев тут же обольют водкой или спиртом. Водку и спирт человек приносит на священную гору для того, чтобы выпить вместе с богами за успех задуманного дела.

Я вырвал из Лидиного блокнота листок, смочил его в воде из озерка и начал соскабливать ножом на бумагу с одного из идолов темные, похожие на смолу, наросты. Раскрошившаяся в порошок темная масса расползалась по мокрому листку бумаги бурыми и красноватыми пятнами.

— Вот она твоя смола, Лида.

— Кровь… Правда, кровь… А много таких святых мест?

В тундре много, а в Паханзедах, кроме Крутой, больше нет. Впрочем… Видишь вон ту угловатую сопку? Это — гора Лохолянг. Не священная гора, но на ней похоронена ненцами война.

— Война?! Я вижу, у вас не тундра, а страна чудес! И как же вы похоронили войну?

— Жил когда-то, примерно триста лет назад, человек по имени Вай — злой. Он каждый год собирал огромное войско и налетал по первому снегу на землю ненцев. Страшные были войны. И вот в один из таких набегов на холме Хальмер Хаберез — Грудная клетка покойника, — где два года назад была битва, Вай заметил чум. Войско Вая на этот раз шло на Пустозерск, а чум какого-то смельчака стоял далековато в стороне от дороги. Не гнать же к одинокому чуму войско, если там и одному воину нечего делать. И Вай решил расправиться с чумом сам. Он взял лук, встал на меховые лыжи и, ничего не сказав воинам, пошел по тропе своей мысли. Там он, не доходя шагов сто, сел на сугроб и отправил в чум крик:

— Эй! Хозяин чума! Срок твой настал! В чуме ли своем ты решил умереть или погибнуть, как настоящий человек, в бою?

Хозяин чума, уехавший по капканам ещё с утра, не мог, конечно, этого услышать, а туговатая на уши его жена, увлеченная шитьем, тоже не уловила голоса врага. Только единственный в семье семилетний сын, игравший около матери в куклы из гусиных и утиных клювов, выхватил спешно мастеровой топор отца и залез на два поперечных шеста внутри чума, на которые подвешиваются на крюках котлы и чайники. Мальчик лишь уселся с поднятым топором — распахнулась дверь. Ехидно улыбающаяся голова покатилась по латам к ногам матери, а тело двухметрового великана рухнуло в дверях.

Войско, перепуганное таинственным исчезновением вождя, который один умел склонять на колени целые народы, повернуло обратно и разбежалось, а ненцы похоронили Вая на горе Лохолянг. С тех пор наша тундра не знает войн. А на горе Лохолянг и сейчас есть четырехугольная неглубокая, длиной в два метра земляная яма. Говорят, земля осела над гробом Вая.

— Красивая легенда, — задумчиво обронила Лида.

— Это не легенда, — возразил я. — Случай такой действительно был, но… скелет его, может быть, и на самом деле оброс словесным мясом.

— То-то, — сказала Лида и открыла в улыбке оба ряда красивых, как белый мрамор, зубов. Синь в её глазах сделалась густой.

«Я ещё заарканю твои глаза, как горизонт тундру», — подумал я, а сам заговорил совсем о другом:

— Удивительная земля — Паханзеды!.. Погода — что там на дню! — в течение часа и дождь, и солнце, и туман и — снова солнце. Ветер дует, кажется, со всех сторон одновременно. Всё быстро меняется, и лишь море верно себе в одном: шесть часов вода прибывает, шесть — падает. В прилив вода плещется у самого подножья сопок, а в отлив обнажаются мели, Паханзедка — единственная в сопках река — обсыхает совсем, и тогда голубоватая глина её недавнего дна вся покрывается причудливыми узорами утиных, чаячьих и гусиных следов. И кажется, это вовсе не птичьи следы, а оттиски звезд, которые в тихие ясные ночи играют, отражаясь на глади речной воды…

Я ещё долго рассказывал Лиде разные истории, а вечером, положив золотого идола обратно в его чум, мы покинули гору Крутую.

6

В последующие дни Лида занималась своими делами. Она внимательно и подолгу слушала певцов, расспрашивала их, а потом уходила на солнечный склон сопки около стойбища и что-то записывала торопливо в блокнот. Я не мешал ей. Работа есть работа.

Но Лиду из делового равновесия и меня из вынужденного спокойствия вывел Иван. Однажды он вернулся в стойбище и рассказал о подозрительном человеке, который ходит по тундре пешком, долго нигде не задерживается, неизвестно что делает, неизвестно куда направляется. А носит он с собой металлическую коробку, чуть больше спичечной, которая попискивает.

— Геолог? Турист?

— Нет. Геологи и туристы поодиночке не ходят, — сказал я.

— Всё-таки, наверное, диверсант, — решила Лида.

— Это в тундре-то? Нет. Не может быть, — возразил я. — Что ему здесь делать?

— Так-то, конечно, так. В тундре ему делать нечего, — рассуждала Лида. — Но ведь ты сам утверждаешь, что «пространства здесь измеряются веками: от селенья до селенья — четверть века». Вот и вся логика. Тундра и вообще Север для диверсанта — благодатная земля. Здесь он может спокойно появиться, а пути отсюда во все концы открыты — поезжай, куда заблагорассудится. Это — раз. А во-вторых, люди здесь очень доверчивы. Шпион — не шпион, а надо выяснить, что за личность.

Я сначала не поверил, что Лида может быть такой решительной, но постепенно её воля овладела мной. Я сказал:

— Надо выяснить…

А молва, как всегда в тундре, не подвела: на склоне дня к нашему стойбищу одна за другой начали подлетать оленьи упряжки. Люди наперебой рассказывали о незнакомце:

— Шли дожди, а одежда на нём была сухая и опрятная…

— Лицо широкое, нескуластое. Волосы белые…

Весь вечер мы строили догадки, опровергали их, сомневались. А утром упряжка Ивана и наша с Лидой мчались к избушке старика Хозяинова, который уже много лет ловил на побережье рыбу, охотился на морского зверя и песца. Это к нему, говорят люди, пришел из Нарьян-Мара незнакомец, а потом подался в тундру, пошел по стойбищам оленеводов.

А тундра летела под нарты так, что травы и цветы между полозьями сливались в одно серовато-зеленое полотно. Олени бежали, раздувая ноздри и вывалив длинные розовые языки. И чем дальше мы удалялись от стойбища, тем сильнее овладевала мной мысль о поимке шпиона.

Легкий ветер донес до нас какой-то рокот. Вскоре из-за ближнего увала выполз, урча, вездеход, прошел наперерез и замер. Рука невидимого человека позвала из кабины, и мы пошли к машине. В кабине сидели трое загорелых парней. Они глазами смерили нас с ног до головы и с головы до ног. Когда смотрели на Ивана, улыбались, и я понял: они его отделили от нас, откинули в наивный и простецкий мир тундры. Мне почему-то показалось, что я уже видел где-то этих людей. И тут сердце мое резануло словно бритвой: «Ах вот оно что! Так вот вы кто такие!» — мне вспомнился рынок в Воркуте. Это было в марте. И вот тогда-то двое из сидящих теперь в машине выкладывали из мешков на прилавок мороженых чиров, пелядей, сигов и гольцовг а третий, которого здесь нет, то и дело совал в полевую сумку красные десятки, четвертные, полсотенные и сотенные купюры. Рубли, трешники и пятерки, как стружки от рубанка, летели в бумажный ящик из-под конфет, стоявший возле. Покупателей было много.

Взглянув на сидящих в машине, я шепнул Лиде:

— Пойдем, Лида, к нартам. Это — не люди! Браконьеры… Спекулянты…

Лида качнула головой и сказал тихо:

— А на лбу не написано. Подожди.

Шумел приглушенный мотор, и слов наших, конечно, никто не слышал.

— Здравствуйте! — сказал сидящий у окошка, слегка горбоносый, головастый.

— Добрый день! — ответили Иван и Лида, я тоже пошевелил губами, будто что-то говорил.

Он повернулся к товарищам, пошептался, потом ещё раз ощупал нас изучающим взглядом и начал толковать с Иваном:

— Ну что, Ванька, всё на олешках ездим, семгу ловим? А зимой шкурки? Песцовые, горностаевые?

— Слушай, Ванька, а пыжик у тебя есть? — дискантом, словно из порожней бочки, прокричал водитель.

— Нет, — отрезал Иван и переступил с ноги на ногу.

— Хорошо живет Ванька, — не унимался первый. — Семга… песцы… ишь ты, не надо голову ломать?

— А вам-то не нужна пыжиковая шапка?! — словно откуда-то издалека послышался голос Лиды.

— А почему — пыжиковая?

— Не для всех же шапка Мономаха! — ехидно сказала Лида.

Он быстро закурил, и спичка, жужжа, упала на землю. Потом улыбнулся.

— Хороший парень Ванька. Шикарную свадьбу в прошлом году закатил. Три дня тундра пировала. Погуляли. Было с кем, да, Ванька?

— Гостей-то, конечно, много было. Всяких! — словно вырубил каждое слово Иван.

Лицо головастого перекосилось улыбкой. Мы пошли к нартам, а он говорил нам в спину:

— Ну, а с банькой-то как, Ванька? Спинку-то молодой жене трешь? Или не научился ещё в баньке-то мыться? Ничего, научишься. Трогай, Петя. Поехали!

Тронулись в путь и мы. Встреча эта Лиду словно подменила. Она совсем перестала разговаривать. А на редкие мои вопросы отвечала коротко и даже раздраженно. Наконец всё это вывело меня из терпения, и я спросил:

— Что с тобой, Лида?

— Я думаю. Ты прости, мне так лучше, — сказала она.

— Кысь-кысь!.. — погнал я оленей.

…Встреча со стариком Хозяиновым разбила все наши подозрения. Мы узнали, что фамилия слонявшегося по тундре человека — Термосов, звали его Сергеем. Он ещё в прошлом году глубокой осенью появился в избушке Хозяинова, но вскоре уехал к себе в Киев. Профессия его — кузнец. Он исходил всю Европейскую Россию, а потом решил пройти по Заполярью. Этим летом Тормосов прибыл в избушку Хозяинова продолжить прерванный осенью путь.

— Упрямый, смелый народ эти туристы. Люблю таких, — как бы подводя черту нашему разговору, сказала Лида и подсела к столу. — Хороший шпион…

— А? Што-што? — задело старика. — Ента-то? О, нет, не-эт. Ента вовсе, взабыль, не шпана. Хороший мужик. Я его беда хорошо знаю.

— Нет, дедушка. Нет. Конечно он… не шпана. Я просто к слову, — пояснила, краснея, Лида.

— Ан! То-то. Ты, доченька, о хорошем человеке никогда плохо не говори. У земли, мила, и глаза есть и уши.

…После короткого чаепития на берегу моря мы поехали в обратный путь. Это, казалось, понимали и олени. Они бежали дружно и легко, закинув над спинами мохнатые ветвистые рога. Лида напевала ультрамодную песенку, но ни слов, ни мелодии я уловить не смог из-за свиста встречного ветра и. стона скрипучих нарт.

Иван примерно на полпути остановил упряжку, решив, видно, дать оленям отдохнуть. Лида соскочила с нарты, отошла немножко, повернулась ко мне — и вот мы уже идем с ней по мягкому цветущему разнотравью.

— Вот что я думаю, — начала Лида. — Холодная земля — тундра. Но какое тепло этой земле дают все-таки здешние жители. Вот, скажем, тот же Иван Лагейский. Век прожил здесь, да? И ещё бы не один век жить ему. И мне вот здесь, честное слово, — она поправила пряди волос, — даже без малицы тепло.

А под ногами всё то же мягкое, зеленое, цветущее… Мы подошли к озеру. Я смотрю в него — синее. А может, не в него, а в Лидины глаза? И может, не оно смотрит на меня, а сама Лида?

Да ведь и на самом деле она смотрит на меня.

7

Напрасно мы с Лидой ездили в соседнюю бригаду оленеводов, где шесть лет назад жил мой добрый сказочник дед Игнат.

Я и так знал, что Игната Вылки в стойбище нет — живет в новом городе Большеземельской тундры, но думал, что, может быть, и сейчас по доброй традиции люди тех чумов сказывают сказки и поют песни.

— На охоту уехали. На гусей. Дня три ещё не вернутся, — объяснили нам оставшиеся в чумах женщины с грудными младенцами и ребятишки, которым до всего дело, а в школу рановато.

— На охоту, говорите? — рассуждал я. — Тоже надо. Зима долгая. На одних только оленей надеяться нельзя. Месяц — и оленя нет, а то и двух. Это на семью. А всей бригадой так недолго и целое стадо в котел угнать…

Мы не стали беспокоить своими делами хозяек чумов. У них и без нас забот по горло. И после полудня наша упряжка опять подлетела к стойбищу Ивана Лагейского. На душе у меня было грустно. Снова впустую пропал день. Распустив оленей, мы с Лидой направились молча в чум.

— Ха-а! Ха-ха-ха-а! — захохотал Иван, увидев нас.

Мы посматривали растерянно друг на друга и на Ивана. Лида провела ладонью по вспотевшему лбу и спросила шепотом, подставив лицо к свету с макодана:

— Что на лице? Грязь из-под копыт летела.

— Ничего нет. Лицо как лицо.

— А-а! Растерялись, небось. Где смелые, а тут… Проходите, — заговорил Иван, поглядывая на нас лукаво. Он всё ещё смеялся. Потом поставил на стол бутылку водки. — Тут, брат, не шпионов, как Термосов, ловить. Дела пострашнее.

— Не иначе как споить нас решил, Иван, — сказала Лида.

— Споишь вас… Всё ещё половина той бутылки спирта скучает. А эта водка — не простая. — Иван улыбнулся. — Вино богов! — Потом голос его стал тише и сдержаннее.

— Помните день, когда в третью бригаду ездили? После вашего приезда я тогда вам ничего не говорил. Думал, всё обойдется. Но, вижу, дед Явтысый недоброе затеял. Мы-то на стойбище в тот же день всё знали, что ни в какую третью бригаду вы не ездили, а были на горе Крутой. Старик Явтысый не выпускал из рук бинокля. Вот и затаил зло. Решил отомстить за оскорбление богов.

— То-то деда словно подменили. Старик был как старик. Добродушный, веселый. Потом я стала замечать: взглянет — будто шилом кольнет, — сказала Лида, словно себя убеждала. — Ну и что дальше?

— Что дальше… Я стал за ним наблюдать и убедился, что дед не на шутку решил расправиться с вами, ждал дня мести. Я знал, что он наступит на седьмые или на семнадцатые сутки после оскорбления вами богов. «Семь» у нас, что в русских сказках «три». Хотелось, конечно, чтобы наступил этот день на седьмые сутки, в вашем присутствии. Так и случилось. Вчера у старика было уже всё готово к мести, и я ночью будто бы выехал в поселок, а сам свернул в темноте на Крутую. Ночью там всё же жутковато, и я самую темень провел вместе с рыбаками в палатке на берегу залива. К Крутой я поехал на рассвете. В густом ивняке оставил упряжку, сам — на гору. Там, на ночном склоне вершины, где вообще людская нога не ступала, надел зимний совик, на лицо натянул фиолетовую маску, прикрепил бороду — серый клин оленьего хвоста. Лег в яму, будто специально для меня приготовленную. Лежать было удобно. А увидеть меня сверху, где сядэи, почти невозможно, да я ещё укрылся ивовыми ветками, связанными ковриком. Так я пролежал всё утро, а с выходом солнца меня разморило — уснул и проснулся от глухого удара чем-то тяжелым по земле. Это старик втыкал в землю хореи, связанные сверху в виде шестов чума. Уже готовы были две петли, на которых вот-вот должны повиснуть ваши тени. Увлеченный обрядом мести, старик не смотрел по сторонам. Поэтому он не заметил, когда я поднялся осторожно и подошел вплотную к сядэям.

Не своим голосом, растягивая слова, я сказал:

— Старик Явтысый!.. Не пора ли тебе самому на тот свет?!

Ноги у старика будто обломились. Он сел, уперся руками в землю, голова запрокинулась, губы побелели.

Я сам испугался, но потом снова гаркнул:

— Вон отсюда! Чтобы духу твоего не было на Крутой!

Старик начал креститься и отползать в сторону. Лишь удалившись метров на двадцать, он вскочил на ноги и без оглядки, с ветерком, унесся под гору. Там сел на нарты и — поминай как звали! Всё, что принес на гору, старик оставил мне. Вот вам и бутылка. А эти, — он достал две деревянные куклы, одну в суконном совике, другую в малице, и подал нам, — ваши тени. Возьмите их. На память.

Лида очень обрадовалась сувениру, но сказала строго:

— Ты, Иван, брось впредь подобные шутки. Нельзя так издеваться над верующими. А умер бы старик со страха?!

— Я не подумал об этом, — сказал виновато Иван и добавил решительно: — Но пусть никогда не делает людям зла! Мне стыдно за него.

…А вечером Иван гикнул на оленей, и нарта его помчалась в тундру: сегодня он дежурил в стаде. Проводив его, я стал рассказывать Лиде про жизнь Ивана.

Хозяйство его отца Романа было бедняцкое. Он всю жизнь гонялся по тундре в поисках песца. Песец что ветер: не скоро его поймаешь. А однажды, в разгар песцового сезона, заболела жена Романа Санэ. Жар у нее, кашель, боль в груди. Роман не смог охотиться, прервал промысел.

Ехать в поселок за доктором — далеко. Но Роман знал, что в соседнем стойбище живет шаман Сядэй. Охотник бросил семью и поехал к шаману.

Роман Лагейский всю дорогу убеждал себя:

— Сядэй вылечит мою Санэ. Он — добрый шаман…

А Сядэй сказал Роману:

— Теперь у нас — новая власть. Все люди на себя работают. Мне тоже надо охотиться. Песец сейчас хорошо идёт на приваду. Но если у тебя, Роман, беда, я вылечу твою Санэ. Только ты возместишь потерянный промысел.

Роман не хотел терять жену и единственную в семье, кроме него, работницу.

— Ладно, я тебе возмещу убыток, — сказал он и привез Сядэя в свой чум.

В первый день шаман ничего не делал. Спал[85]. Второй — спал. Так он неделю проспал. Санэ металась в постели все дни и ночи. Она бредила. Душил кашель. Роман пас оленей, кормил детей, ездил по капканам. Утром первого дня второй недели Сядэй сказал Роману:

— Дух прадеда моего мне так сказал: «Пусть Роман в подарок Нуму зарежет молодого оленя, шкуру, кости, рога его отвезет на сердцеподобную жертвенную сопку у истоков реки Урер, и тогда я узнаю причину болезни Санэ».

Роман убил оленя. Сядэй вместе со всеми обитателями чума ел свежее мясо, пил кровь, святую кровь жертвенного оленя. Всё большие и маленькие кости он собирал в мешок. А когда было съедено всё мясо, Сядэй долго говорил о сихиртях.

Сихиртя — ночной человек. У ненцев есть много преданий, в которых говорится, что были на земле сихирти. Они жили в подземелье, в пещерах и на охоту или рыбалку выходили только ночью, используя тайком орудия лова — сети, лодки — дневных, настоящих людей — ненцев.

Сядэй сказал страшное:

— Одним злым шаманом посажен в Санэ дух сихирти — душа умершего ночного человека. Сначала она не могла войти в Санэ, но потом превратилась в иглу и через рот пробралась в грудь твоей жены. Я просил, чтобы злой шаман отозвал дух сихирти от Санэ. «Я согласен отозвать духа сихирти от Санэ, — ответил он. — Но тогда пусть вселяется он в дочь Санэ или в сестру Романа. Душа моего сихирти без «жилища» — человеческой внутренности — и пищи (человеческого тела и крови) не может жить. А внутренности девчонки или молодой девушки вкуснее, чем у старой женщины».

Роман молчал. Маленькие Иванко и Марьяко, поблескивая мокрыми глазенками, забились между подушками почти к основаниям шестов.

Выходя из чума, Роман услышал голос шамана:

— Утром, Роман, зарежь второго оленя, а кости его, рога и шкуру увезешь на гору Крутую. Может, паханзедский бог нам поможет…

Ночью Сядэй крепко спал. В грудь Санэ воздух врывался со свистом, а выходить обратно не хотел. Санэ кашляла и задыхалась. Дети плакали.

Утром Роман положил на латы голову белого оленя. Сядэй сказал:

— Злой шаман ни на какие уговоры не идет. Он требует, чтобы дух сихирти вселился в твою сестру Анку или в дочь Марьяко. Санэ тогда поправится.

Лицо у Романа стало как бумага. Он покачал головой в знак несогласия, а в душе решил: «Пусть умрет Санэ. Она всё время болеет, работать не может. А дочь и моя сестра через два года вполне заменят Санэ в работе. Кроме того, я их смогу продать за хороший калым и куплю себе молодую, здоровую жену. Что же все мучаться мне и ей? Пусть умрет…»

В то же утро Роман отдал Сядэю за нанесенный убыток в промысле пять белых песцов, и тот уехал. А вечером, когда на подоле неба оборвалась последняя нить заката, страшно закричал Иванко. Мальчик видел, как мать его сделалась вдруг длинной, голова её откинулась назад и из носа побежала по щеке темная струйка крови…

Лида взглянула на меня и глубоко вздохнула.

— Иван, может, и учился бы, — сказал я. — Грамотным человеком стал… Но вскоре после смерти Санэ Роман женился на многодетной женщине. В чуме против каждого шеста стало чуть ли не по голове. Мал мала меньше. Трудно было управляться с хозяйством. Роман трижды тайком увозил сына из школы. Ему нужны были рабочие руки. Потом началась война. Роман ушел на фронт, и двенадцатилетний Иванко впрягся в лямку отца… А приемные и родные братья и сестры Ивана все учатся в школе и в институтах.

8

У нас уже давно набухли тетради от записей образцов ненецкого фольклора. Прокручен весь запас магнитофонных лент на бобинах. Настала пора прощаться с нашими друзьями. А вторая неделя августа выдалась как никогда знойной. Идешь, и похрустывает под тобой пересохший ягель, ещё совсем недавно сочная трава зачахла, почернела, будто обуглилась.

Олени задыхаются от жары, нервно дергают ногами. Расправил крылья овод. Стадо закрутилось как водоворот.

Выехать в Нарьян-Мар утром, как ни уговаривали, Иван наотрез отказался.

— Жалко олешков, тяжело им тащить нарты по обсохшей земле, а вечером, как упадет солнце, — пожалуйста, хоть сто километров! — сказал он. — Полозья по росе скользят, как мыло по мокрым ладоням.

И вот, когда солнце над заливом повисло на высоте щучьего прыжка от воды, тишину над простором оборвали крики пастухов, лай собак и реханье оленей. От копыт взбудораженного стада загудела, кажется, вся тундра.

Вскоре Иван подвел к нартам пять белых быков, а мне показал на шесть стройных хапторок — бесплодных олених, которые уже стояли на привязи у крайних грузовых саней. Мы начали запрягать.

— Ой, какие они маленькие!.. Олешки мои… Олешки… — послышался голос Лиды.

Девушка теперь уже не боялась оленей, как вначале, в Нарьян-Маре. Она забавно крутилась около них и тонкими пальцами нежной руки поглаживала длинные морды хапторок. Им это не нравилось: хапторки недовольно водили ушами, вскидывали головы.

— Олешеньки… Что, не нравится вам?

— Не тронь! — крикнул я, но слова мои запоздали.

Крайняя из хапторок поднялась на дыбы и бойко забила по воздуху передними ногами. Моя синеглазая спутница едва успела отскочить в сторону. Она стояла поодаль, бледная.

— Ты что это так? Тебя жалеют, ласкают, а ты?..

— Не подходи, ради бога, не подходи! — снова вмешался я. — Хапторки не любят, чтобы кто-то их беспокоил.

— Ты же говорил, что олени не нападают на людей, — с упреком в голосе сказала Лида.

— Нет, конечно. Добрые олени не нападают. А хапторки, как некоторые своенравные женщины… Они всё могут.

Вскоре мы собрались в путь. Первым выехал Иван. Пять белых оленей мигом вынесли его на простор. Я тоже стеганул вожжой по спине передовой хапторки, вспрыгнул на нарту, но меня сбросило на землю. Держась за нарту, я пробежал три-четыре шага и снова попытался запрыгнуть, но, столкнувшись с Лидой, опять упал. Растянулся на земле. Вожжи натянулись, олени, метнувшись влево, встали. Я увидел, что нарта лежит вверх полозьями, а чуть дальше на земле сидит Лида и растирает обеими руками ногу.

К ней подбежала Авдотья.

— Больно? — спросила она.

— Нет… пройдет. — Лида встала и, прихрамывая, подошла ко мне.

Авдотья помогла нам поставить нарту на полозья. Я велел Лиде сесть так, чтобы осталось место и мне, и, наконец, хапторки понесли нас по вечереющей тундре вслед за упряжкой Ивана.

— Ой!.. Ой!.. Как курьерский поезд, несутся!.. Что за дикая сила?! — вскрикивала за моей спиной не то удивленно, не то восторженно Лида.

И в душе моей от тайной обиды на неё за её недавнюю неуклюжесть и непутевость и следа не осталось. Но я ничего не говорил, будто не слышал.

А на тундру падала ночь. Зажигались в синеве первые робкие звезды. И вдруг выплыло над горизонтом зарево. Оно с каждым мигом разгоралось всё сильнее, ярче.

Упряжка Ивана остановилась. Встали и наши олени. Иван подошел к нам.

— Что это там запылало?

— Сам не пойму.

— Горит что-то… Явно что-то горит, — рассуждала Лида.

— Там я как-то железную башню геологов видел, — сказал Иван. — Ещё в конце весны.

— Далеко она отсюда? — поинтересовался я.

— Нет. Не очень далеко. Одна оленья пробежка, — и пояснил, явно для Лиды: — километров десять-пятнадцать. Пустяки!

После раздумий, ехать или не ехать на зарево, мы всё-таки решили ехать. Может, беда какая? Закон тундры — помогать людям, если они в беде.

Вскоре над горизонтом взметнулись огромные языки красноватого вверху и желтого внизу пламени. Потом мы разглядели буровую вышку и крохотные силуэты людей, суетящихся вокруг гигантского костра.

Приезда нашего, кажется, никто не заметил. А пламя бушевало так, что языки его порой поднимались вверх на длину вытянутого тынзея. Ночное небо полнилось каким-то монотонным гулом. Гудела и земля.

— Здравствуйте! — сказали мы, подойдя к людям, которые с нескрываемой радостью смотрели на огонь.

Люди обернулись к нам, начали здороваться, и я рядом с собой увидел знакомое озаренное лицо Исаева — земляка по тундре и товарища по Ленинграду. Он в годы моей учебы в педагогическом был студентом горного института.

— Здравствуй, Вася! Здравствуйте, товарищи! — сказал он и подал руку Лиде, мне и Ивану. — Исаев… Ну вот и загорелась кровь нашей родной и студеной тундры. Это в году третья наша удачная скважина на нефть. Есть и газ. Вчера было опробование, результаты обнадеживающие. Скоро, видимо, и здесь, как в Прозрачном, промышленную разработку начнем. А пока, на радостях, наши ребята костер раздули. «Пусть в Нарьян-Маре увидят», — говорят они.

— Да-а, костер у вас… отменный… — задумчиво сказала Лида.

— В Нарьян-Мар? — поинтересовался Исаев.

— Да.

— На олешках?

— А на чем же?

— Может, на вертолете? У нас Ми-6 уходит утром.

— Ведь это здорово! — воскликнула Лида. — Я ещё никогда на вертолете не летала.

— Вот и полетите… А пока располагайтесь. Там вот наши хаты. — Исаев показал на приземистые, красноватые от огня палатки. — Идемте.

Начальник геологической партии рассказал нам, что разведка на нефть и газ идет в округе уже около пятнадцати лет, но первые обнадеживающие результаты получены только шесть лет назад.

— Теперь-то начнется, — заверил он, — и, видимо, как на Уренгое, на Ямале, жарко будет. Газа больше, чем нефти. Нефть легкая.

— Михаил Егорович! — донесся с улицы чей-то по-мальчишески звонкий голос.

В палатку залетела шустрая черноглазая девчонка с рыжей челкой. Увидела нас, смутилась.

— Ой, извините. И гости наши тут. Здравствуйте! Вот и хорошо — ребята просят вас к праздничному столу. Ужин готовил сам Бочкаренко!

— Наш буровой мастер, — объяснил Исаев. — Спасибо, Ирочка. Сейчас идем.

Праздничный ужин геологов начался в третьем часу утра. У малюсенького по сравнению с пылающей нефтью костра хозяйничали Олег Бочкаренко и Ирина. Они то и дело подносили на стол, сколоченный наскоро из трех широких плах, пропахшие ароматным ивовым дымом шашлыки из оленины и зайчатины, поджаренные тушки куропаток. Кроме того, стол ломился от жареной, вареной и малосольной рыбы — хариуса, гольца, пеляди, нельмы.

Люди не скрывали своей радости. Они вовсе забыли о комарах, о бездорожье, о неделях без писем, обо всех неурядицах кочевой жизни, которые известны только им — людям с рюкзаками и с неутомимой жаждой поиска ради этого именно дня, когда… когда просто можно сказать: победа!

Исаев обратился к буровикам с поздравлениями, но речь его то и дело тонула в шуме голосов и рокоте движка, подающего свет.

А черное небо уже бледнело. К Исаеву подошел один из геологов и сказал:

— Палатка для гостей, товарищ начальник, готова. Туристическая, легкая и, конечно, теплая.

— Ну вот, можете и отдохнуть, Лидия… Простите, как по батюшке-то?

— Александровна, — тихо отозвалась Лида. — Спасибо вам, Михаил Егорович. Но спать я не думаю. Хоть последнюю-то ночь в тундре хочу провести под открытым небом.

— Это, конечно, ваше дело, — сказал Исаев. — А я — на боковую: утром лететь. Ми наш уже давно отдыхает. Видите?

В стынущих сумерках встающего утра мы рассмотрели неподалеку силуэт вертолета, похожего на задремавшего ящера. Мне почему-то стало особенно грустно. Пройдут какие-то часы, и город разлучит меня с Лидой… Самолет медленно развернется, равнодушно пройдет к началу взлетно-посадочной полосы и замрет на мгновение. Но вот взревут моторы, серебристая птица вздрогнет — и…

Я, глядя на тающий в небе самолет, скажу:

— Лида! Ты вновь окунешься в шум каменных городов и в половодье людских рек, а глаза твои остались здесь, в тундре, где синий от неба простор заарканен горизонтом. Взгляну на эти озера, цветы, росы — и увижу тебя. Увижу! Вернись за синевой своих глаз! Вернись… — Но меня никто не услышит.

— Вася, а ты будешь спать? — с трудом дошел до моего сознания голос Лиды, но я молчал, уставив глаза в землю, будто все слова из меня улетучились. Потом я отключил себя от назойливых дум и сказал:

— Нет. Я вовсе не хочу спать.

— Ну вот и хорошо. В последний раз пройдемся по этой открытой небу земле, по твоей любимой тундре.

Мы пошли навстречу рассвету, к сонному заливу.

— Какие здесь всё-таки хорошие люди, — продолжала Лида. — Эти геологи… Тот же Иван… Да что тебе говорить-то — сам знаешь. А я всё же, наверно, полюбила эту землю. Приду в музей Арктики — и уже по-другому буду на всё смотреть. И друзьям обо всём расскажу.

Я шагал рядом, и меня покалывали слова о музее.

— Будет что рассказать, да?

Лида кивнула.

— Паханзеды… — еле слышно произнесла она в раздумье. — Паханзеды…

Но вдруг лицо её ожило, озарилось, синие глаза поголубели.

— Смотри! Смотри же скорее!.. Скорей! Это же какое-то чудо! — всплеснула она руками.

Я, стараясь быть спокойным, медленно повернулся к заливу и остолбенел. Над водой, где вот-вот должно было появиться солнце, по обе стороны залива пылали два широких радужных столба. С каждым мигом они становились всё ниже, ниже и вот уже совсем утонули в заливе. Невероятно широко заполыхала кромка солнца. Она плескалась, кипела, разламывая линию горизонта. Потом это огненное чудо постепенно начало сужаться и всплыло, покатилось медленно, словно на невидимую гору, настоящее, живое солнце. Лучи его заскользили по земле и вспыхнули в росе у наших ног.

— Вот и пришел день… — сказала Лида.

В Нарьян-Маре, выйдя из вертолета, мы с Лидой шли к аэровокзалу, похожему больше на сарай.

— Здравствуй, Вася! Где все пропадаешь? Давно что-то не видно тебя на Голубой, в Прозрачном! Дела? А мне вот… — Старик показал рукой на уходящих к вертолету людей, — уже лететь.

Мы обнялись со стариком по-дружески, и он сказал, уходя:

— Приезжай. Обязательно приезжай. Жду!.. Опять посидим в моем чуме!

— Кто этот симпатичный ненец? — спросила Лида.

— Дед Игнат.

— Это он?! Жаль. Очень жаль!.. И у меня времени с гулькин нос.

Я тоже жалел, что не удалось встретиться со стариком чуть пораньше. О деде Игнате я Лиде рассказывал много, как о лучшем сказочнике тундры, и жалел, что не повидались с ним.

Что поделаешь… Улетала и Лида.

— Приезжай ещё, Лида, и мы обязательно с ним поговорим. Сможешь приехать?

— Постараюсь…

9

Ели… Приземистые ели в вечнозеленых накидках. Они здесь маленькие, коренастые. Это, наверно, чтобы не сдуло ветром.

На сером взлетном поле, прижав к земле крылья, словно птица, готовая взмыть в небо, замер серебристо-голубой лайнер.

— Пиши, — говорила Лида. — Обязательно пиши. И Ивану привет.

Я вспомнил чум.

— Ты почему же не спала тогда, у Ивана-то, в день приезда?..

— А-а… Я боялась тебя, — чуть ли не шепотом произнесла Лида и обняла меня. — Будь здоров! Пиши. Может… я ещё приеду.

Вместо неё в дверях самолета появилась рыжеволосая стюардесса.

— А ваш билет, гражданин?

— Счастливого пути! — помахал я рукой. — Лида…

— До свидания!..

* * *

СОДЕРЖАНИЕ


Розовое утро

Белый Ястреб

Метели ложатся у ног

(авторизованный перевод с ненецкого Я. Мустафина)

Свадьба

Синева в аркане


Василий Николаевич Ледков


МЕТЕЛИ ЛОЖАТСЯ У НОГ

Повести


Редактор А.А. Иванов

Рецензент Н.К. Жернаков

Оформление художника Е.Н. Зимирева

Художественный редактор В.С. Вежливцев

Технический редактор Н.Б. Буйновская

Мл. редактор Н.Н. Гаврилова

Корректоры Н.К. Галкина, Н.С. Дурасова, В.А. Фокина

OCR — Андрей из Архангельска


Северо-Западное книжное издательство,

163061, Архангельск, пр. П. Виноградова, 61.


Областная типография, 160000, г. Вологда, ул. Челюскинцев, 3.