"Реквием для свидетеля" - читать интересную книгу автора (Приходько Олег Игоревич)

12


Появление Моцарта на работе вызвало любопытные взгляды и расспросы, и было чертовски неловко от необходимости вилять, многозначительно закатывать глаза, прикладывать палец к сомкнутым губам и врать о якобы данной подписке о неразглашении.

— Не был я там, — заглянув в маленькие глазки добродушного Зайцева, вполголоса признался Моцарт, когда все это ему порядком надоело.

Зайцев испуганно замолчал и покосился на дверь.

— А где ты был? — перешел на шепот.

— Нигде. Дома сидел и водку пил.

— Понял, — многозначительно кивнул Зайцев. — Молчок.

— Кто вам звонил?

— Замначтыла генерал Епифанов. Сказал, в срочном порядке, с Минздравом все утрясет… Я сразу понял, ты ведь военврач?.. Ну да ладно, дело такое. Вовремя ты вернулся, Володя. К нам тут четырнадцатого числа раненого привезли…

— Почему не в Склифосовского? — нахмурился Моцарт, ожидавший этого сообщения.

— До Склифосовского не дотянули. Какая-то бандитская разборка тут рядом, на территории керамического завода. Прошили очередью из «АК-74», две пули со смещенным центром. Сам знаешь, как все разворотило: проникающее с выпадением петли кишки и сальника, да и нашли не сразу — с час пролежал. Острая кровопотеря, внутреннее кровотечение, и ко всему понадобилась реклинация: раздробленный перелом позвонков. Ефремов и Шахова симультантные операции в четыре руки делали. Токсическая реакция чудовищная, ночью начались гнойные осложнения, в сознание не приходит. Развивается тахикардия, дважды выводили из клинической…

— Кто он такой?

— Некий Ковалев Юрий Николаевич. Вот его карта, посмотри… По документам — член Консультативного совета по разоружению. Органы очень им интересуются. Вчера полковник Дыбов из МВД дважды приезжал, о его состоянии справлялся; сегодня утром у реанимационной полковник Чадрин из контрразведки к милицейской охране своих чекистов приставил. Нам, похоже, не доверяют: Милованов из Бурденко патронирует.

— Вячеслав Анатольевич?

— Ну да. Он мужик опытный, констатировал нетранспортабельность, а то они его все пытались в госпиталь ФСБ перевезти. Сегодня мы уже в шесть утра по настоянию этого Чадрина консилиум собирали. Очень им нужно, чтобы этот Ковалев заговорил, понимаешь. Нашли абсолютные показания к повторной операции, хотя…

— Что?

— Ну, Володя, сам подумай: пятая степень риска, баллов десять, кому охота?.. Да и смысл?

Моцарт полистал карту, покачал головой.

— Когда операция?

— Ариадна уже готовит нейролептаналгезию. Лена Очарес вторые сутки в реанимационной. Милованов хочет присутствовать лично, будет с минуты на минуту.

— А ножичком поработать ему профессорская репутация мешает? — зло сказал Моцарт, закуривая. — Контролера приставили, так надо понимать?

— Оперировать будет Ефремов. Его больной, пусть и повторно делает он. Но я на тебя рассчитываю, Володя. Стой наготове. Мы с Шаховой поассистируем.

Ничего другого и быть не могло: Моцарт больного не знал. По тому, что было записано пунктуальной Шаховой в карте, степень риска тянула не на десять, а на все одиннадцать баллов.

В кабинет вошел профессор Милованов из ЦВГ им. Бурденко в сопровождении рослого полковника госбезопасности.

— А-а, старина Моцарт! — поприветствовал он приятным баритоном и, протянув руку, подмигнул: — Какую музыку вы предложите нам сегодня?

О столь же странных, сколь и странно результативных операциях Першина под музыку знало уже пол-Москвы. Но никто другой подобное не практиковал: для этого нужно было быть Моцартом.

«Несколько влиятельных людей», — вспомнил он слова, сказанные Графом вчера по телефону. — Кто?..»

Кто же этот незнакомец в черном плаще, который не хочет называть себя, но который так исправно приносит деньги в ожидании заупокойной обедни?

Образ его будоражил воображению и угнетал, мысль о том, что заупокойную он пишет для себя самого, преследовала его неотступно…

— «Реквием», — бросил Моцарт историю болезни на стол и отправился в операционную.

Как никогда долго он оттирал щеткой руки, обрабатывал их сулемой и спиртом, смазывал йодом ногтевые фаланги, все еще надеясь на чудо.

Но чуда не произошло.

На сорок второй минуте сердце Ковалева не выдержало. И ни участие Милованова, ни инициатива Моцарта, которую он сразу же перехватил у Ефремова по общему настоянию, ни даже изобилие уникальных импортных препаратов не смогли его запустить. Терминальная фаза развития перитонита не оставляла надежды уже после резекции; при такой интоксикации и тахикардии раненый и жил-то благодаря титаническим усилиям Ефремова, превзошедшего самого себя. Даже множественные костные отломы позвонков он репозитивировал с особой изобретательностью, но две коварные пули 5,45 так «погуляли» по внутренностям, что пришлось признать правоту Зайцева в нецелесообразности повторной операции.

Милованов сам первым махнул рукой, жест означал отбой, хотя все уже и так понимали — просто дожидались команды профессора, уполномоченного полковниками оживить свидетеля.

Моцарт против обыкновения прошмыгнул мимо военных, дожидавшихся в предоперационной, предоставив Милованову объясняться и отчитываться, утешать и подписывать акт.

Сразу после того, как все разъехались, распив литровую бутылку виски из зайцевских запасов, он подошел к главврачу.

— Мне нужен отпуск, Николай Борисович.

— Что-то не так? — внимательно посмотрел на него Зайцев. — Выглядишь, прямо скажем, не лучшим образом.

— Тяжелых у меня нет. С Толиком и Ниной я договорюсь. На две недели?

Неплохой в прошлом хирург, Зайцев предпочел административную работу и видел ее в том, чтобы содержать персонал в режиме жесточайшей экономии. Педантичный до тошноты, он даже завел особый журнал, куда записывал каждый день все, что происходило в отделении, включая назначения больным, явку и опоздания персонала, часы занятости, адреса пациентов.

— Если только за свой счет, — неуверенно проговорил он, пряча глаза.

Моцарт усмехнулся, взял со стола сигарету «Кент»:

— За свой, за свой, крохобор, — и сел писать заявление.

На скамье в сквере тихо плакала вдова Ковалева.


Моцарт вывел машину с больничного двора. Все его мысли были о неудавшейся операции, и хотя обреченность Ковалева ни у кого не вызывала сомнений, свои действия он оценивал на «единицу».

Еще там, в операционной, он со страхом почувствовал, что не понимает больного, не слышит его организма, не в состоянии спеленать себя его аурой, и это отсутствие единения, общего поля делало движения машинальными, а настроение безучастным, словно перед ним лежал заведомый мертвец. И когда кто-то из молодых коллег в коридоре окликнул его: «Моцарт!» — он устыдился и раздражился даже, чего до сих пор с ним не происходило.

Спонтанное решение уйти в отпуск, по сути, означало бегство, но не проверять же было себя на других пациентах? В то же время с мыслью, что он станет обычным — таким, как все, не будет больше видеть в историях болезней нотного стана, подбирать к каждому скрипичный ключик в писанной Амадеусом, но напетой Всемогущим и потому вечной музыке, мириться не хотелось.

Что, если все-таки своей безучастностью, изменой себе он убил человека? Смерть никогда не бывает случайной. Никто не инкриминирует ему этого убийства, но рубец на душе останется, и сознание, что он пришел к страждущему исцеления с пустым сердцем, будет подтачивать его до гробовой доски.

«Врач — это Моцарт, ибо через него творит Создатель; врач — это руки, послушные Богу, ибо лишь ему одному дано отмерять срок человеческого бытия», — всегда считал Першин, хотя нигде и никогда не декларировал этих своих убеждений.

Неужели сегодня Бог покинул его?

Раскладывать по полочкам причины происходивших в нем перемен он не собирался. Самокопание, как, впрочем, и набожность, было чуждым ему, и накатившее состояние он охотно списал бы на усталость или похмельный синдром, когда бы не вчерашний звонок Графа, заказавшего ему «Реквием».

Дважды Першин объехал больницу по тихим улочкам, прежде чем справился с собою. За два этих круга он трижды проклял себя и столько же раз оправдал, но, и проклиная, и оправдывая, чувствовал, что снова лжет, и ложь затягивает его, как трясина, как безвоздушное пространство под колесами поезда. Но если эти стихии ему удалось преодолеть титаническим усилием мышц, то какая же центробежная сила потребуется, чтобы вырваться за пределы порочного круга лжи?..

Из заметки выходило, что Антонина, Авдеич и Дьяков, полуживым или мертвым брошенный в салон обреченной «скорой», не поехали на вызов, а напились и попали в аварию. Так это собирались представить бандиты Графа в черных масках, когда заливали водку в свои жертвы?..

А он, Першин, оставлен в живых, вознагражден и, более того, призван в сообщники?..

Сколько ему еще предстояло пребывать в этом раздвоенном состоянии? Избегать радикальных мер, опасаясь, что не сможет вернуться к себе прежнему, погрязнув в разбирательствах и унизившись до мести? Плюс ко всему, этот появившийся страх за жизнь — ту, которая вытекала из него по капле с каждым новым шагом в направлении самообмана; страх оказаться на дне Москвы-реки, постоянного преследования или, что еще хуже, убийства того, кто умирал в нем и кого ему было безумно жаль.

«Господи, неужели для того, чтобы убедиться в существовании души, нужно так страдать? — думал он, выбирая место для парковки возле подвернувшегося по пути Сбербанка. — А может, все проще? Они хотели убить этого Ковалева? Он мертв. Граф может смело доложить об этом своим «влиятельным людям». Оставьте же меня, наконец, в покое, дайте мне оклематься за собственный счет!..»

Деньги в размере миллиона ста двадцати тысяч, переведенные по договоренности на счет хозяина квартиры в Глазовском переулке, окончательно освободили его от долгов. Отойдя от окошка кассира, Першин разорвал бланк рецепта с финансовыми пометками и выбросил его в корзину. Мысли о предстоящем отпуске мало-помалу одерживали верх над бесплодными угрызениями совести, не способными привести ни к чему, кроме болезни.

Запланированные на отпуск деньги позволяли поехать в Италию, Францию, Тунис, Испанию и еще в десяток имевшихся в ассортименте бизнес-компании «Экспресс» стран, но все это требовало оформления, а стало быть, и времени. Першин же чувствовал необходимость уехать именно сейчас, сегодня, в крайнем случае — завтра, иначе что-нибудь непременно произойдет, ему помешают, или он сам, паче чаяния, ввяжется в какую-нибудь историю. Не уехать даже — откровенно удрать, смыться от всей этой грязи и суеты, и — кто знает — начать после возвращения жизнь сначала.

Он уже решил, что непременно поменяет квартиру, в которую бандиты повадились захаживать в его отсутствие как в свою собственную, а может, и место работы, благо заманчивое предложение однокашника перейти в частную хирургическую клинику оставалось в силе, но все это — потом, по возвращении оттуда, где жаркое солнце высушит плесень страха, тоску, неустроенность, где морской прибой вымоет из памяти все, что мешает жить по-прежнему — без самоедства и опасения разменять себя на пятаки.

«Экспресс» он покинул ни с чем, зато забронировал в авиаагентстве на Таганке два билета на завтрашний день в Адлер, решив, что без труда найдет пристанище и поживет «дикарем», не ограниченным временем и санаторным режимом.

Дело оставалось за Верой. Он позвонил в редакцию, но ее там не оказалось; трубку домашнего телефона взял Сухоруков, на вопрос, дома ли Вера, не ответил, после чего к телефону долго никто не подходил, и было неясно, что там происходит и как долго продлится эта хамская тишина.

— Алло…

— Наконец-то! Привет, девчонка! Опять скандал?

— По-другому не бывает. Ты где?

— Спускайся-ка в нашу чебуречную и занимай очередь. Я на «Таганской», мчу к тебе с сюрпризом и бутылкой «Цинандали». Если это чревато — отрывайся со скандалом и паспортом! — Ничего более Першин говорить не стал, полагая, что интрига влияет на женщин пуще определенности.

Через полчаса он был на Сухаревке.

Вера стояла в очереди — за четыре человека до прилавка. Глаза ее были на мокром месте, но попытку отказаться от чебуреков Першину удалось пресечь.

— Понимаешь, он дурак, просто дурак, и все! — принялась изливать эмоции Вера, как только они заняли дальний столик в углу. — Но почему я должна жить под крышей собственного дома с дураком? Почему он решил, что знает все — как себя вести, как одеваться, с кем встречаться?.. Солдафон!

— Успокойся, — поцеловал ее Моцарт и наполнил стаканы. — Всезнайство — удел мещан и коммунистов. Те и другие представляют социальную опасность, но не в такой степени, как тебе кажется. Да, он солдафон, но его выбрала твоя мать, к тому же он поставил на ноги тебя и твоих братьев, и с этим нельзя не считаться.

— И что я теперь должна делать? Страдать вместе с ним оттого, что Зюганов сдает позиции?

— Терпеть.

— Сколько, черт возьми?

— Сейчас мы поедем на Таганку, выкупим забронированные билеты в Сочи. Самолет завтра в двенадцать из Внукова. Твое здоровье!

— С ума сошел! Как — в Сочи? А работа?

Першин с наслаждением выпил вино, надкусил горячий чебурек:

— Работа не волк. Справкой я тебя обеспечу. Диагноз Крейцтфельда-Якоба устроит?

— Что это?

— Что-то типа болезни куру.

— А что это такое, куру?

— Увеличение субарахноидальных пространств полушарий.

— Не хочу!

— Тогда считай вопрос решенным.

— А что потом? — не отводя от него глаз, отпила вина Вера.

— Я предпочитаю об этом не думать.

— А что делать мне?

Она силилась понять, шутит он или говорит серьезно, и ведает ли, что творит с нею, как плачевно может обернуться эта поездка к морю для нее, если увенчается необходимостью возвращаться домой. Не мог же он не понимать всего этого, а раз понимал, то чем иным, как не предложением, была эта поездка?

— Я разыскивала тебя с утра. Мне сказали, ты в операционной.

— И что?

— Как прошла операция?

— Успешно.

— А у меня вышел репортаж, — точно только что вспомнив, достала Вера газету из сумки.

— Поздравляю. Клади в карман… спасибо… А теперь пей и ешь, прошу тебя.

Пауза в разговоре длилась неопределенно долго.

— Я не могу не думать, что будет потом, понимаешь? — насилу покончив с чебуреком, вернула Вера к разговору Першина.

— Да? А кто мне предлагал руководствоваться «логикой чувств»? — улыбнулся он, разливая в стаканы остатки вина.

— Разве у тебя есть ко мне чувства?

— Я предпочел бы разобраться в этом в самшитовой роще сочинского заповедника.

— Но что я скажу дома?

— Можешь считать это «похищением из глаза Господня». Когда-то один мой добрый знакомец увел из дома красивую девушку, презрев свое высшее назначение, проклятие отца и гнев ее матери.

— Они были счастливы?

— Не знаю. По крайней мере, прожили вместе вплоть до его смерти. Потом она вышла замуж вторично и стала госпожой Ниссен.