"Реквием для свидетеля" - читать интересную книгу автора (Приходько Олег Игоревич)

13


Конверт из такой же плотной бумаги, без марки, лежал на том же месте — под ножкой будильника, но на сей раз Першин увидел его сразу, потому что почувствовал, знал: что-то должно приключиться, и подсознательно оттягивал время возвращения домой, хотя смысла в этом было не больше, чем если бы он спрятался под кровать или сменил «английский» замок на «французский». Произойти могло одно из двух: либо его убьют, либо действительно расплатятся с ним за убийство свидетеля, которого он не совершал, что тоже было убийством, разве более изощренным.

Увидев на удивление тонкий конверт, Першин вначале подумал, что, кроме письма или какой-нибудь инструкции, в нем ничего не содержится, но решительно настроился на обращение в милицию, если там окажется просьба об очередной «услуге». Даже если это обращение чревато ответственностью, становиться убийцей ни в чьих глазах он не собирался.

На голубоватом листе бумаги с водяными знаками ровным каллиграфическим почерком было выведено одно-единственное слово:

«СПАСИБО».

Безо всякой подписи. Должно, подразумевалось, что он теперь свой и обязан узнавать своих по почерку — в прямом и переносном смысле.

Вместо девяти граммов свинца к письму прилагался валютный чек на десять тысяч.

Першин долго курил и ни о чем не думал — просто глядел на исчезающие буквы:…ПАСИБО… АСИБО… СИБО… ИБО… БО… О…

Чистый лист бумаги он сжег над тяжелой стеклянной пепельницей с рекламой «Мальборо». Секрет исчезающих чернил был сокрыт, очевидно, в конверте, изнутри покрытом тонким глянцевым слоем какого-то состава: после вскрытия конверта текст начинал таять на глазах.

«А что, если я возьму и сожгу этот чек к чертовой матери? И конверт сожгу? А пепел вытряхну в окно и пепельницу вымою с мылом?» — подумал он и даже чиркнул зажигалкой, но на такой шаг не хватило духу.

Зазвонил телефон. Это могла быть Вера, хотя они договаривались, что до утра не будут звонить друг другу, но мог быть и Граф. Звонки долго, настойчиво врезались в тишину квартиры, Першин стоически пережидал их, жадно затягиваясь дымом после каждого, но трубку так и не взял, раз и навсегда решив, что ни за какие деньги, ни под какими угрозами больше не позволит втянуть себя в эти «графские забавы».

Неожиданный испуг бросил его к шкафу. Распахнув дверцу, он разгреб сваленные на дне свитера, шапки, вязаные шерстяные носки, меховые подстежки, подаренные кем-то унты, вынул старый фибровый чемодан и с нетерпением отпер оба замка маленьким ключиком, с которым, как с талисманом, никогда не расставался.

Слава Богу, все четыре папки в коленкоровых переплетах оказались нетронутыми!

Рукопись профессора Свердловской консерватории Анастасии Георгиевны Першиной была их семейной реликвией. Все, что содержалось в этих папках, он знал наизусть. Сотни раз просматривал Першин переписку матери с крупнейшими моцартоведами Польши, Чехословакии, ГДР, ФРГ, Австрии, Испании, Дании, разглядывал через лупу ксерокопию письма Бетховена, присланную из Бостона, копию дневника графа Цинцендорфа из Австрийского госархива, письма Н. Слонимского и И. Бэлзы, штудировал исследования врачей Дальхофа, Дуда, Кернера, касавшиеся болезни и смерти Моцарта, жалел, что не вправе закончить этот труд, чтобы не поставить кляксы в конце материного пути, не может организовать его так, чтобы по-новому осветить неразгаданную природу музыки.

Для этого нужно было быть гением.

Гениев, которым можно было бы доверить подготовку к изданию рукописи, Першин вокруг себя не видел, но все же свято верил, что наступит миг, когда он поймет наконец, чего не хватает заметкам и дневникам, размышлениям и письмам, разрозненным статьям и главам, щедро сдобренным первоклассными иллюстрациями, чтобы стать самоценной книгой. Иногда он жалел, что пошел по стопам отца, но все же в своем занятии сумел найти ту изюминку, которую не дано было больше найти никому: музыка Моцарта обладала целительным свойством. Это означало, что физическое тело неразрывно связано с душой, имеющей материальную природу, подтверждало версию матери о неземном происхождении и связи со Всевышним Моцарта, чье тело загадочным образом исчезло, но чья музыка не исчезнет никогда.

Было во всем этом что-то таинственное, манящее, уберегающее от смерти, что-то неподвластное рассудку, но во всех ситуациях превозносившее самого Першина над рутиной бытия, над обществом с его законами, тенденциями, кланами, извечной грызней и даже религией, потому что растасканное по словам, абзацам и понятиям-перевертышам Писание служило человечеству две тысячи лет, а люди, тем не менее, продолжают уничтожать друг друга с нарастающим остервенением; музыке же Моцарта не исполнилось и четверти тысячелетия, но едва ли она становилась когда-либо предметом раздоров, не в пример своему создателю, принесшему себя в жертву собственным творениям.

В тоненькой пятой папке были размышления и наблюдения самого хирурга Першина: описания операций, этапов выздоровления, анализы изменений в крови и состояний, ощущения больных, записанные с их слов. Он отчаянно пытался разложить буквы, знаки, картинки, домыслы и документы по страницам в той же последовательности, в которой располагал звуки, паузы и аккорды Моцарт. Но Моцарт был один, и до появления нового этой гармонии суждено было остаться несбыточной мечтой.

Амадея унижали бесконечно. Унижал отец Леопольд, унижали Веберы — все по очереди, начиная с матери и кончая сестрами; унижали Сальери, граф Колоредо, граф Штуппах, Габсбурги… Но не смог унизить никто! Означало ли это, что и Першину не стоит реагировать на попытки унижения со стороны уголовника по кличке Граф, а нужно…

Ведь Амадей деньги брал? Брал, просил даже и обижался, когда ему платили слишком мало! Брал у врагов и обидчиков — Колоредо, Штуппаха, Марии Терезии…

Нет! Нет!

Першин схватил чек со стола и спрятал в папке под номером 2 — между листом 324 (фотокопией письма племянника Бетховена Карла от 7.5.1825) и 325 (нотным автографом струнного квартета), после чего намазал клеем полоски бумаги и наклеил их на завязанные узлами тесемки.

«А вот меня унизили!.. Одной мыслью, что я за деньги способен убить, унизили. Неужели я дал этому повод?.. — снова закурил Першин. С самого утра он испытывал одиночество и отрешенность, что случалось и раньше — с той разницей, что раньше он не воспринимал это как безвозвратную потерю себя. — К дьяволу! Так и рехнуться недолго!»

Вытряхнув пепельницу, он отключил плиту, запер фор-точку и сложил папки в большую туристскую сумку. Хотел позвонить, но опасение, что телефон прослушивается, заста вило его отдернуть руку.

До самой Масловки он ехал по ночной Москве, напрягаясь всякий раз, когда в зеркале отражался свет фар, и всякий раз сворачивал и петлял, если машина шла следом за ним больше двух кварталов, тем самым проверяя, нет ли за ним слежки, и удлиняя свой маршрут. На Савеловском проспекте остановился у автомата, некоторое время сидел, приглядываясь к машинам, но ни впереди, ни сзади ничего подозрительного не заметил.

«А зачем ему теперь за мной следить? — подумал он, на кручивая диск телефона. — Раз я не заявил в первый раз, не заявлю и во второй. Все — куплен! Даже если бы волшебное слово на голубом листке не исчезло — о чем оно могло бы свидетельствовать? Разве только о слабоумии заявителя…»

— Алло? — послышалось наконец в трубке.

— Привет, — торопливо заговорил Першин. — Ты не спала?.. Впрочем, все равно уже… Мне нужно увидеться с тобой.

— Господи, кто это?

— Першин.

— Володя?.. — в голосе зазвучала тревога. — Что-нибудь стряслось? С Верой?..

— Нет же, нет. Ты одна?

— А с кем мне быть-то?

— Я сейчас приеду.

Он еще некоторое время петлял и озирался, не желая ненароком навести на квартиру ни в чем не повинной женщины преследователей, опасаясь за сумку с дорогими для него рукописями в багажнике, пока наконец не пришел к окончательному убеждению, что они с Графом в расчете, и покатил по прямой.

От Нонны веяло сном и покоем. Блестящие темные глаза смотрели на ночного гостя без лукавства и подозрения, отчего у Першина возникло чувство, будто он вернулся в родной дом после многотрудного дня.

— Прости, но оказалось, что в этом городе у меня больше пациентов, чем друзей, — сказал он, едва переступив порог.

— Лестно, если я попала в число последних.

— Я ненадолго…

— Как минимум — на время ужина, — улыбнулась Нонна и, взяв его за рукав, потащила на кухню.

— Зря ты, ей-Богу…

На столе посреди формочек с закуской стояла запотевшая бутылка «смирновки».

— В отличие от тебя у меня слишком много друзей, поэтому мне предоставлено пить и есть в одиночестве. А так как я этого делать не люблю, то постоянно голодаю. Мой руки, Першин. Все равно ведь не отпущу.

— Я на машине, — предпринял он попытку отказаться от

застолья.

— Никуда твоя машина не денется.

Из коренной интеллигентной москвички Нонна странным образом умела превращаться в разбитную лимитчицу-маргиналку и вела себя так, словно не знала, какой из своих ипостасей отдать предпочтение. В этом проявлялось ее одиночество.

— Я завтра уезжаю, — отчего-то разволновавшись, заговорил Першин. — То есть мы уезжаем с Верой. Совсем ненадолго, может быть, на неделю. В Сочи.

— Завидую, — глубоко вздохнула она, выкладывая из глиняного горшочка горячие шампиньоны. — А потом?

Першину подумалось, что женщины успели созвониться — так похожи были их реакции на известие о поездке.

— Это я слишком современен или вы так старомодны? — нахмурился он. — Мне порядком осточертело это «потом»! Я бегу от него и допускаю одну ошибку за другой.

Нонна сама налила водку ему и себе. Часы отбивали время, повисшее на паутинке пугающей тишиной, и, если бы из них вдруг выскочила кукушка, паутинка эта непременно оборвалась бы вместе с терпением Першина.

— Давай выпьем? — сказала Нонна вместо извинения за невольную попытку проникнуть в тайну их отношений и первой выпила, как на помин души, не чокаясь и не растрачивая слов понапрасну.

— Я хочу оставить у тебя кое-что на хранение, — попросил Першин. — До нашего возвращения. Видишь ли…

— О чем разговор?

— Постой. Это важно. То есть важно только для меня… — Он помолчал в поисках эвфемизма готовому сорваться с языка «если со мной что-то случится». — В общем, конечно, ничего особенного. Семейная реликвия. Может быть, за ними заедет моя дочь Анна… через некоторое время…

— У меня ты можешь оставить даже самого себя, — заверила она. — Хочешь послушать «Реквием»?

Он едва не поперхнулся:

— Почему… «Реквием»?

— Так. Зашла в «Мелодию», там ничего другого не оказалось.

— Это что же, специально для меня?

— Почему? Мне тоже нравится Моцарт. Правда.

— Я боюсь этой музыки, — помотал он головой.

— Мысли о смерти?

— Не то. Что-то было дописано Зюйсмайером. Он все делал бережно, но… Он же не Бог? — отшутился он, отдав должное ее проницательности, и поспешил переменить тему: — Как ты живешь? Алешка на живот не жалуется?

— «Как живете, как животик», — невесело усмехнулась Нонна. — Нет, не жалуется. И думать забыл. А обо мне — ни к чему.

Она работала в библиотеке, в которую почти никто не ходил, содержать которую было не на что, но она все же существовала для реноме муниципальных властей, обеспечивая Нонну не столько зарплатой, сколько материалами для ее статей, изредка появлявшихся в московских газетах.

— Отчего же? — внимательно посмотрел на нее Першин. — Очень даже к чему. А для начала мы выпьем за тебя.

Пить он вовсе не намеревался и о том, что предстоит вести машину, не забывал, но ждал, что Нонна сама напомнит ему об этом.

Вместо напоминания она подставила рюмку:

— Давай лучше — за одиночество?

— Зачем? Ведь нас же двое?

Нонна вышла и через несколько секунд вернулась со взъерошенным закладками томиком Мопассана:

— «Два лица никогда не проникаются друг другом до самой души, до глубины мыслей, а идут бок о бок, часто связанные, но не слившиеся, и нравственное существо каждого из нас всегда остается одиноким в жизни», — прочитала она, вслепую открыв страницу. — Понял?.. Так что — за одиночество как показатель нравственности!

Она звякнула донышком о рюмку визави и выпила быстро, точно опасаясь возражений. Першин чувствовал, что Нонна чего-то не договаривала, впрочем, подобно ему самому; и в этой игривой обоюдной недосказанности, как и в полночной трапезе, намечался треугольник: речь, безусловно, не велась об их с Верой отношениях.

Он тоже выпил. Черный мир за чистыми занавесками уже не дышал угрозой, стал отдаляться вместе с оставшимися в нем Верой, Графом, алчной Алоизией и всем, от чего он собирался бежать, но теперь уже и бежать никуда не хотелось: подсознательно искомое ощущение дома, которое он испытал здесь несколько дней назад, возвращалось.

«Совпадение? — думал он, глядя на полную, как беременная камбала, луну. — Убежал от Графа — попал к ней, собрался убегать снова — и снова оказался с нею. Промежуточная станция какая-то… вокзал для убегающих…»

— Зачем ты пьешь, Нонна? — тихо проговорил Першин. — Тебе ведь этого совсем не хочется?

Она засмеялась:

— «В воде ты лишь свое лицо увидишь, в вине узришь и, сердце ты чужое», — процитировала Лютера. — Это не умно, Моцарт, упрекать меня в пьянстве.

— Я не упрекаю, а предостерегаю. Эти сентенции об одиночестве…

— Ты решил, что я пью в одиночку?

— Нет.

— Решил, решил. Не завирайся. Лгать опасно. И очень утомительно.

— По-моему, утомительно говорить правду.

— Это одна из твоих ошибок.

— Ошибок?

— Ты сам сказал, что в своем беге от будущего совершаешь ошибки. Боишься подозрений?

Слова ее, одно за другим, попадали в болевые точки.

— В чем же меня можно заподозрить? — насторожился Першин.

— В неправде. Всякий мужчина должен знать, для чего ему нужна женщина. С одними спят, за другими прячут свою никчемность.

— А если не знает?

— Остается лгать.

— Кому?

— Да женщине же, Господи!.. Теперь мы выпьем за тебя, — снова взялась она за бутылку.

— Человек не должен уставать. Это не предусмотрено природой.

— На себя посмотри.

— Усталость — инфекционное заболевание, не более того. Ученые обнаружили вирус усталости, но еще не знают, как с ним бороться. А женщинам лгать можно и должно, потому что они сами — порождение лжи. Я вот и тебе тоже лгу, и Вере, и покойной своей матери. Только одной женщине говорю правду, поэтому у меня с ней нет и не может быть никаких отношений, кроме финансовых. Ложь — это лучший способ защиты. За всю свою историю человечество не выработало против нее иммунитета. А это значит, что она богоугодна.

— Ложь от сатаны.

— Это тоже ложь. Кто бы исповедался перед Богом, если бы все говорили правду? А если бы перед ним не исповедались, то очень скоро бы забыли о его существовании. Поэтому я предлагаю выпить за женщин, которые являют собой причину и следствие лжи. Не нужно искать справедливости в их отношениях с мужчинами.

— А как же насчет фальшивых звуков в оркестре? — улыбаясь, спросила Нонна. — Разве они не режут слух?

— А разве не режет слух правда? Нет ничего более неприятного, чем правда. По-моему, всякая гармония сама по себе фальшива.

— А Моцарт?

— Вот! — обрадовался он, дождавшись спровоцированного вопроса. — Вот!.. Величие Моцарта в том и состоит, что он оказался выше этих понятий. В его музыке ложь предстает как высшая правда, а правда — как порождение лжи. Кто, кроме Бога, может возвыситься над этим? Именно потому Моцарт не переписывал сочинений дважды. Непонятно?.. Твое имя по-латыни означает «девятая». Его носила богиня девятого месяца беременности. В другом значении Нонна — Монахиня. Можешь представить себе монахиню на девятом месяце беременности?

Она отмахнулась, смеясь. Обоим стало вдруг безразлично — что там, за окнами этой квартиры, за пределами их мирка, за относительностью «правды» и «лжи» — категорий раздоров и разврата.

— Нет, ты все-таки пей, — назидательно сказал Першин. — Тогда ты поглупеешь, и твое одиночество окажется мнимым.

— Не лучше ли сразу выйти замуж за алкоголика?

Стрелки коснулись часа, потом — двух, время из позднего стало ранним, а может, и просто перешло в безвременье.

— Мне пора, — сказал Першин, — утром я улетаю.

Уходить ему чертовски не хотелось.

— В Сочи лечат от усталости? — помолчав, спросила Нонна.

— Иногда ее снимает простая перемена мест.

— Я бы тебе сказала, что от перемены мест слагаемых сумма не меняется, Першин. Но не хочется быть банальной даже в подпитии. А потом, ты этого просто не поймешь.

— Почему же?

Она неожиданно взяла его за руку:

— Потому что не там ищешь.

— Мне нужно идти.

— Останься. Ты так старательно стирал грань между правдой и ложью, что я тебе поверила.

— Нет, я не могу…

Она притянула его к себе, он попытался высвободить руку, но вялая эта попытка лишь распалила Нонну.

— Да не надо же, — едва слышно проговорил Першин. — Потом будет всем тяжело… мне, тебе, ей….

— Не думай, что будет потом, — обхватила она его за шею и, спотыкаясь, налетая на косяки и стулья, повлекла в комнату. — Ты же сам говорил, что в этом кроется причина твоих ошибок. Хочешь, я назову тебе первую из них?

— Не хочу, — торопливо расстегивая пуговицы ее халата, прошептал он.

— Тебе нужно было лететь одному…

Где-то наверху у соседей заплакал ребенок.


От Нонны Першин ушел в седьмом часу, стараясь не слишком громко хлопнуть дверью, хотя догадывался, что она не спит, но делает вид — не столько чтобы избежать объяснений, сколько из нежелания расстраивать его перед встречей с Верой.

Он вел машину по свежим утренним улицам, чувствуя мерзость им же созданного положения, предательства, которое не могло оправдать даже заведомое отсутствие чувств с обеих сторон.

Наскоро приняв душ и переодевшись, он побросал в сумку бритву, зубную щетку, сменную обувь и белье, проверил деньги, билеты и документы — все это делал торопясь, из опасения, что вот-вот зазвонит телефон и упредит его отпуск.

Подленькая надежда на то, что Вере что-то помешает и она не явится к месту встречи, еще теплилась в нем, но угасла, лишь только он подъехал к Сретенке: она шла ему навстречу с большим и, очевидно, тяжелым чемоданом. На ней был белый сарафан, которого он раньше не видел; в собранных на затылке волосах белела заколка в виде лилии.

— Куда ты столько набрала? — недоуменно проворчал Першин, запихивая чемодан в багажник.

— Я ушла из дома, — ответила она.

— Шутишь?

— Не бойся, это никак не отразится на твоей свободе. Вернемся — поживу у Нонны, а там будет видно.

Першин зло рванул с места, прекрасно понимая истинную подоплеку ее разрыва с семьей.

— Ну зачем же… у Нонны, — сказал он сквозь зубы и замолчал.

— Я звонила ей вчера. Она велела передать тебе привет.

До самого Внуковского шоссе они не проронили ни слова.

— У тебя все в порядке? — попыталась она поймать его в зеркальце.

— У меня все о'кей! — с демонстративным пафосом заверил Першин. — Рядом со мной сидит молодая красивая женщина, я качу по столице в собственной иномарке, в моих карманах хрустят баксы, которые я намереваюсь потратить на берегу южного моря. Мне не хватает только мечты, все остальное у меня уже есть. Твой Сухоруков действительно кретин — потерять такого зятя! Он себе в жизни этого не простит.

Вера доверчиво положила голову ему на плечо и улыбнулась:

— Он сказал, что ты меня погубишь.

Першин намеревался свернуть на полосу встречного движения и кончить со всеми проблемами разом в лобовой атаке на «КамАЗ», но уж больно не хотелось потрафить Сухорукову.

Через три часа «Ту-134» приземлился в Адлере.