"Реквием для свидетеля" - читать интересную книгу автора (Приходько Олег Игоревич)

21


На подъезде к дому — метрах в двадцати у П-образной арки — он увидел бежевую «волгу» с тонированными стеклами. Она стояла неподвижно, плотно прижавшись колесами к поребрику, но когда Першин свернул во двор, мигнула фарами и поползла за ним.

Игра в прятки ему успела порядком надоесть. Не то чтобы он был измучен слежкой, однако все эти адские дни и ночи последних двух недель походили на беспрерывную, изнуряющую игру в прятки, и проклятая «волга» стала точкой кипения. Резко остановившись, он сдал назад и повернул ей навстречу. В свете фар отчетливо прочитался номер. Першин выскочил из салона и направился для решительного объяснения с теми, кто, очевидно, следил за ним, но «волга» вдруг сделала лихой «инспекторский» разворот и, испуганно взвизгнув покрышками, помчала в направлении Смоленского бульвара.

Взгляни на это кто-нибудь со стороны — будто прохожий избавлялся от приблудившегося, нежеланного пса, повернувшись к нему лицом и шагнув навстречу: оставалось только камень швырнуть. Першин поискал камень, но не нашел и вернулся в машину.

Едва он въехал во двор и остановился на привычном месте — между мусоросборником и спортплощадкой, огороженной рваной сеткой, — острая, как змеиное жало, догадка пронзила его: Вера!.. Не помня себя, он пулей помчался по двору и, перепрыгивая через три ступеньки, поднялся на третий этаж. Одной рукой вдавив кнопку звонка, другой принялся лихорадочно обшаривать карманы в поисках ключей, но едва нашел их, дверь распахнулась, и в проеме предстала перепуганная Вера.

— Господи, что случилось? — воскликнула она при виде запыхавшегося, взъерошенного Першина.

На ней были красные облегающие бриджи и его рубаха, завязанная узлом на животе. В руках Вера держала мокрую половую тряпку, с которой на линолеум капала вода.

— С тобой… все в порядке?!

— Все, — откинула она тыльной стороной ладони прядь со лба. — Звонок-то отпусти!

Он схватил ее в объятия. Зачем эта девчонка, дражайший из подарков, которые преподносила ему судьба, его Констанца, мать его будущего ребенка, должна страдать из-за его малодушия и непростительных ошибок, которых можно и должно было избежать! Зачем он, нестарый, не обиженный талантами человек, повстречав это доверчивое создание, должен занимать время поисками каких-то бандитов, убивших чужую, незнакомую почти женщину, попросту растрачивать себя, словно нет достойнейшего способа прожить оставшийся срок!

— Моцарт, — задыхаясь, пропищала Вера, — отпусти, задушишь! Что ты такой… за тобой гнались?

Он поцеловал ее в губы, ногой захлопнул дверь.

То, о чем он по пути домой собирался просить ее, начисто отпадало: ни в какие свои дела ни сейчас, ни когда-либо после он не будет ее посвящать.

— Просто я соскучился. Как дела?

— Чьи? — игриво склонив к плечу голову, улыбнулась она.

— Твои.

— Не поняла?

— Ваши, ваши, — догадавшись, рассмеялся Першин.

— Так-то! — поднесла она к его носу палец. — И заруби на своем носу: отныне и впредь ты будешь говорить нам «вы».

Ковровая дорожка в прихожей была свернута, в блестящем паркете отражался абажур, перевернутые стулья лежали на диване и письменном столе — по всему, мытье полов завершало уборку: предметы с полок и из ящиков уже были возвращены на места, частью — на свои, частью — на новые, которые теперь тоже станут «своими», и Першин радостно ощутил готовность воспринимать все так, как есть и будет — «отныне и впредь».

— Сегодня молодая картошка с овощами, — вымыв руки, загремела кастрюлями Вера. — Никакого спиртного и никакого мяса — на тебя страшно смотреть! Вегетарианская пища укрепляет и омолаживает.

«Откуда это в ней? — с удивлением думал Першин. — Будто и ничего не случилось… будто все идет своим чередом, без катаклизмов и потрясений, и нет беспрерывной, нескончаемой войны, которую я стал чувствовать всеми порами и вопреки своему желанию участвовать в этой навязанной мне войне каждый день, каждый час, каждую минуту… Она так равнодушна или так молода? А может быть, умышленно не хочет впускать в себя привходящие обстоятельства, чтобы не заразить ребенка бациллой всеобщей ненависти?.. Или это такое спокойное поколение?.. Я вырос в консерваторском зале с его волшебными звуками, в тиши и отрешенности операционных, в искусственной среде советской безоблачности, но все же пошел на войну и даже искал смерти… Зачем?.. Или война — это естественное состояние?..»

— …а на завтрак съедать бутерброд непременно с салом, потому что оно выводит желчь.

«Одно из двух: либо она успокаивает меня — неумело, наивно, по-детски почти, тараторя в доме повешенного о чем угодно, лишь бы не говорить о веревке, — либо за десять последних лет, пришедшихся на ее взрослую, сознательную жизнь, эта война стала органической частью ее существования, и все неприятности она воспринимает как должное. Впрочем — или не воспринимает вообще, полагая, что уж кого-кого, а ее они коснуться не могут…»

Першин готов был положить душу на алтарь ее безмятежности. Сознание того, что он вхож в этот каждый раз неожиданный, новый, меняющийся, вопреки всему остающийся чистым и полным энергии мир, делало его счастливым.

— Мы уже поели и идем домывать полы, так что ужинай сам, — чмокнула она его в щеку, и через минуту из комнаты полилась мелодия Сороковой.

«Так не бывает, — снова подумал Першин, принимаясь за салат из помидоров. — Может, я сплю, как спал когда-то на платформе с керамзитом, полагая, что все беды остались позади?..»

— Ах, да, Моцарт, — остановилась Вера в дверях, не очень искусно разыграв забывчивость, — пришла повестка из прокуратуры… Тебя вызывают на послезавтра. Я уже позвонила Донникову…

В Верином голосе угадывался страх — за него, за себя, за них. Аппетит пропал, мир перед глазами накренился. «Волга» ассоциировалась с призраком — вестником беды. Появление ее у дома не было случайным, в чем он начал убеждать себя.

— Дай сюда!

Она достала из-под телефона строгий конверт со множеством марок и штампом вместо обратного адреса. По неохотному этому жесту и словно извиняющемуся взгляду Першин понял, что она вовсе не стоит в стороне от забот, но тем горше стало у него на душе: ей-то за что?

Он пробежал глазами стандартный текст, с беспечным видом отложил повестку в сторону и демонстративно продолжил ужин:

— Ну и что, девчонка? Пойдем сходим. Вызывают — надо идти.

— Ты только не переживай.

— С чего бы это?

— Я же вижу.

Как только она удалилась в комнату завершать уборку, Першин отложил вилку и подошел к окну. «Волги» на улице не было, но это вовсе ничего не означало. Отражение лампочки в потемневшем стекле окна походило на лазерный прицел.

«Ну нет, господа! — стиснул он кулаки. — Так не пойдет!.. Ваше следствие может длиться всю жизнь, а мне нужно жить и работать. И вы об этом думать не станете!..»

Он вышел в прихожую. Убедившись, что Вера поглощена мытьем полов, взял с тумбочки ее сумку и нашел в ней записную книжку. Домашний телефон спецкора «Подробностей» Григорьева значился третьим сверху. Выписав его на листок, он вернул блокнот на место.

— Собирайся, Вера, — сказал мягко и повелительно, войдя в комнату. — Мы уезжаем.

Она застыла с тряпкой в руке посреди комнаты.

— Ты сошел с ума?.. А подписка?

— Подписку, как и все остальное, предоставь мне. Не позднее чем через пару дней я обещаю тебе марш Мендельсона. А теперь — собирайся. Через четыре часа мне нужно идти на дежурство, и я не хочу оставлять тебя одну.

— Но, Моцарт, куда же мы на ночь глядя?

Он снова обнял ее и спросил, заглянув в глаза:

— Ты мне веришь?

— Конечно.

— Все будет хорошо. Савва Нифонтов дает мне отделение в его клинике. Через год ты станешь профессорской женой, звездой российской журналистики, родишь мне сына, мы отдадим его в музыкальную школу, в дом к нам будут приходить друзья, у нас всегда будет полная чаша — машина, дача… все, что пожелаешь…

Вера заплакала вдруг. Слезы обильно потекли по ее лицу.

— Моцарт, миленький… что с тобой происходит?.. Скажи мне, скажи!..

— Ничего не происходит, глупенькая, мы просто меняем жилье, потому что мне здесь больше не нравится, мне на-до-е-ло!

— Не лги! Ты так говоришь о нашем счастье, будто прощаешься со мной.

— Не надо плакать, — улыбнувшись, он смахнул пальцем слезу с ее щеки. — Тебе нельзя плакать. Ты ведь сказала, что веришь мне?.. А теперь — хватит слов!

— Нет, правда, ничего не случилось?

— Абсолютно ничего! Кроме того, что тебе уже известно. Собирайся скорее.

Она пыталась возразить что-то еще, убеждала в целесообразности переезда завтра утром, уверяла, что запрется на все замки и что бояться нечего, но он затолкал ее в ванну, и когда оттуда послышался звук льющейся воды, набрал указанный в повестке номер телефона.

— Следователя Первенцева.'

— Его нет. Кто его спрашивает?

— Передайте, что если его интересует убийца Луизы Градиевской, пусть найдет бежевую «волгу» «ГАЗ-31». Номер К504АУ77.

— Повторите номер! — К… 504… АУ… 77.

Он положил трубку и посмотрел на часы. Было пять минут восьмого. На улице вовсю шел дождь. Першин снял с гвоздя зонт, но, повертев в руках, повесил на место и закурил…


Никакого дождя на его похоронах не было, и не было никакой бури: погода 6 декабря 1791 года стояла теплая, хотя Вену окутывал туман. Но если бы и был дождь, и был град или трескучий мороз — что из этого? Почему его гроб никто не сопровождал — засветло, в четыре дня, после отпевания в соборе св. Стефания? Кто мог запретить идти на кладбище друзьям, ученикам, почитателям, музыкантам?.. За гробом Вольфганга Моцарта, прославившего их эпоху и страну в веках?! И Констанцы, его Констанцы не было рядом в тот час и в последующие… семнадцать лет! Она пришла к нему, когда истлели кости могильщика — единственного из всех на земле знавшего, в каком из поросших травою рвов покоится гений.

Так империя Габсбургов заметала следы убийства…

Не лучше ли было признать и покаяться? Как жил ван Свитен, которого Моцарт уважал и который ценил гений Моцарта, после того как приказал хоронить его во рву для нищих и бродяг? Как он смотрелся в небо?

Пройдет десять, двадцать, тридцать лет, и Сальери, движимый сумасшествием, пробудившейся совестью или жаждой геростратовой славы, сознается.

Что такое для вечности тридцать лет?..


— Куда мы все-таки едем? — подозрительно разглядывая улицы знакомого маршрута, спросила Вера.

— На одну ночь, Вера. В крайнем случае — на две. Завтра я постараюсь снять квартиру.

— Но что я скажу им?

— Ты ничего не будешь говорить. Предоставь это мне. И помолчи, пожалуйста, я ничего не вижу…

Непогода разгулялась вовсю, стеклоочистители с трудом справлялись со своей работой.

«Если товарный поезд движется со скоростью тридцать пять километров в час, то за одиннадцать часов он пройдет триста восемьдесят пять километров, — думал Першин. — Автобус увозил меня на юг — не уходить же им было через всю Москву, зная, что руоповцы организовали поиск? Определенно на юг — кратчайшим путем через МКАД… Савелово — на севере в ста двадцати километрах, если поезд миновал Москву… Что ему, груженному сельхозтехникой, было делать в Москве?.. Остается двести шестьдесят… Сколько и какой продолжительности было остановок?.. Если половину сбросить на них, то остается сто тридцать. Да. Так: машиной со скоростью девяносто ехали часа два, не больше. Северное направление исключается. Остается сектор радиусом в сто тридцать километров — юг, юго-восток, юго-запад… Сколько в этом секторе озер с болотистым берегом, скошенным лугом перед железнодорожной насыпью и полосой леса, переходящего в молодняк?.. Сто тридцать километров по каждой железнодорожной ветке вниз, вправо и влево от Москвы. Не так уж много… Озеро. Лес. Луг. Болото…»

Они подъехали к дому Веры. Першин остановился, заглушил мотор и, включив свет в салоне, достал атлас.

Нет, в этом богатом озерном крае положительно нельзя разобраться, не зная конкретного направления!

«А что, если его привезли туда только залечивать раны? — мелькнула мысль, странным образом не посещавшая его раньше, но возможность такого поворота ни обескуражить, ни остановить уже не могла: — Даже если он в отъезде или убит, след от него определенно приведет к Федору Градиевскому, которого похоронили раньше времени».

— Обещай мне ничего не предпринимать. И никуда не отлучаться. Только в редакцию и домой, — посмотрел на Веру Першин.

— Что ты собираешься делать, Моцарт?

— Пойми, мы не сможем жить спокойно, пока я не встречусь с одним человеком. Спокойствие без свободы может быть только на кладбище.

Он выключил свет и некоторое время сидел неподвижно, разглядывая водяные струи на ветровом стекле.

— Я боюсь, — призналась Вера. — Я с самого начала чувствовала, что все это добром не кончится.

«Ты должна бояться, — подумал Першин. — Жизнь теряет смысл, когда нет страха чего-то потерять. Зло было, есть, и для того, чтобы оно оставалось впредь, нужно ничего не делать, нужно просто сидеть сложа руки. Или делать вид, что не замечаешь зла. Так живут до тех пор, пока беда проходит стороной. Иногда те, кого она коснулась, пытаются переложить ее на чужие плечи. Так делал и я… Но сейчас мое терпение лопнуло и пришло время повоевать за нашу свободу».

— Ничего не бойся, — сказал он вслух. — Пошли!..

Дверь отпер сам Сухоруков — худой, кряжистый, мужицкого вида человек в мятых брюках из «офицерской» шерсти и клетчатой вельветовой рубахе. Увидев падчерицу, он попытался захлопнуть перед нею дверь, но готовый к этому Першин подставил ногу.

— Здравствуйте, Альберт Сергеич, — усмехнувшись, сказал он. — Не очень-то вежливо с вашей стороны.

— Ты кто такой? — угрожающе сузил глаза Сухоруков.

— Может быть, мы войдем, а потом я представлюсь?

— Я тебя не звал.

Першин схватил его за грудки и с силой отшвырнул в глубину прихожей.

— Входи, — взял он у Веры сумку, — ты у себя дома.

Сухоруков зарычал, забегал глазами в поисках какого-нибудь тупого предмета цилиндрической формы; окажись под рукой острый, он не преминул бы воспользоваться им.

— Папа, прекрати! — крикнула Вера. — Опомнись, в конце концов! Ты не на плацу, чтобы командовать всеми!

В прихожей появились испуганные мать Веры Мария Васильевна и младший брат Виталий.

— Господи, доченька, где ты была?!

— Ой, прекрати, мама! — поморщилась Вера. — Как будто ты не знаешь, где я была и кто меня выставил вон из собственного дома!

— Что ты такое несешь?

— Я сейчас вызову милицию! — взревел Сухоруков.

— Не стоит, — сказал Першин. — Я не преступник. Меня зовут Першин Владимир. Я муж вашей дочери. Стало быть — ваш зять. Все, чего вы можете добиться таким к ней отношением, — это навсегда потерять ее. Мы этого не хотим, поэтому пришли к вам за родительским благословением. Не получится — что ж, проживем и так. Люди мы самостоятельные: Вера — журналистка, я — врач. На жилплощадь вашу мы не посягаем, и даже если позовете — я жить здесь не стану. Любить и жаловать меня не обязательно — это на ваше усмотрение. Скажете — уйдем прямо сейчас, только вам-то от этого какой прок?

На некоторое время домочадцы замерли, с испугом и любопытством разглядывая незваного гостя. Сухоруков пришел в себя первым: повернувшись как по команде «кругом!», удалился в комнату и с силой захлопнул за собой дверь.

— Я его уговорю… он оттает… все образуется, — залепетала Мария Васильевна. — Что же вы… проходите!.. Верочка, зови мужа в дом!..

— Курить у вас можно? — нашел Першин повод оставить их наедине.

— Да, конечно, конечно!

— Тогда я выйду с вашего позволения на балкон…

Он стоял на крытом балконе, с наслаждением курил и смотрел на дождливую Москву.

«Сколь лет тебе было, когда ты родила меня? — доносился сквозь шум машин и дождя Верин голос. — Двадцать?.. А мне — двадцать два сейчас! И он почему-то считает, что если я являюсь домой после семи вечера, то, значит, я потаскуха!.. Потому что я стою перед ним навытяжку, как новобранец в его военкомате. Он к этому привык. Виталька с Сергеем послали его пару раз, и он стал с ними тише воды!..»

«Да я что, не понимаю?..» — вторила ей мать.

«Понимаешь! Вот мне и обидно, что ты все понимаешь, а молчишь. И потакаешь этому деспоту своим молчанием!..»

Першин занервничал от внезапного осознания того, что этой похожей на дочь, но только изможденной, с болезненного цвета лицом женщине всего сорок два года и, стало быть, его будущая теща всего на три года старше его самого, но тут же заключил, что для них, Сорокиных, это как раз неплохо, потому что мальчишку Сухоруков подмял бы под себя, а об него зубы обломает, и с его появлением в доме наступит покой и тихий, ненавязанный порядок.

Улыбка брата Виталия, появившегося на балконе, была тому подтверждением — похоже, его обрадовало появление в доме человека, способного приструнить разгулявшегося полковника.

— Владимир, — протянув ему руку, представился Першин.

— Виталька.

— А Серега где?

— На тренировке.

Женщины, звеня посудой, о чем-то переговаривались; разговор их становился все миролюбивее, и Першин не сомневался, что все войдет в свое русло и в этот дом придет мир, потому что он — непреложное условие человеческой жизни, а зло противоестественно, появляется короткими вспышками, и даже память человеческая устроена так, что остается одно только хорошее, а плохое забывается. И чем мудрее становится человек, тем больше он стремится избегать ссор и упреков, тем чаще идет на уступки во имя перевеса добра.

Самым главным сейчас для него было — пристроить Веру, и он готов был на любые компромиссы, лишь бы быть уверенным, что она дома, среди родных, с ней ничего не случится, и этим обеспечить себе крепкий тыл.

Стол накрыли по его настоянию на кухне. Сухоруков выйти к ужину не пожелал, Мария Васильевна вышла от него раскрасневшаяся, но тут же взяла себя в руки.

— Простите нас, — сказала Першину. — Его тоже можно понять — привык командовать.

— Вы не беспокойтесь, — улыбнулся Першин. — На вашей жизни мое появление не отразится плохо. А не приди я — и вы, и Вера мучились бы из-за разлуки. Зачем же страдать от холода, если можно заткнуть дыры?

Через полчаса пришел Сергей — флегматичный увалень на голову выше Першина, — они оказались за столом впятером, а с учетом того, кого Вера носила под сердцем, — вшестером, значит — в подавляющем большинстве.


От Сорокиных, сославшись на ночное дежурство, Першин вышел в одиннадцатом часу. Тучи иссякли, стекли на землю, и на подсвеченном умытой Москвой небосклоне проблескивали первые звезды.

На Сухаревке Першин позвонил из автомата.

— Господин Григорьев?

— Кто спрашивает? — не слишком приветливо отвечал Григорьев похмельным голосом.

— Фамилия моя Першин, но она вам ни о чем не скажет. Не могли бы мы с вами где-нибудь встретиться? Это важно для нас обоих.

— Почему вы так думаете? — не сразу откликнулся на предложение журналист.

— Вы писали о налете на Можайском шоссе. Я могу сообщить кое-какие сведения, которые вас заинтересуют.

В трубке снова наступила тишина. Скорее всего Григорьев чувствовал, чем чреват интерес к этим сведениям, и опасался встречи с незнакомцем.

— Не бойтесь, — догадался Першин, — я не причиню вам зла.

— Если бы боялся, то не писал бы на эти темы! — недовольно парировал Григорьев. — Когда и где?

— Сейчас. Мне дорого время. А где — определите сами, у меня есть машина.

Пауза.

— Приезжайте в бар гостиницы «Алтай».

— Я не знаю вас.

— Бармен вам покажет.

— До встречи, — сказал Першин, но Григорьев уже повесил трубку.


Макс, как пожелал представиться сам журналист, оказался худощавым высоким человеком лет сорока, чье пристрастие к спиртному уже успело отразиться на одутловатом, со впалыми щеками и отеками у выпуклых глаз лице.

Загорелые его кисти с длинными пальцами пианиста лежали на полированной стойке бара спокойно, голова поворачивалась с величавым достоинством, и рукопожатие оказалось неожиданно крепким.

— Я могу включить диктофон? — спросил он у Першина, когда тот, справившись у бармена, занял свободное место за стойкой рядом и заказал себе минеральной воды со льдом.

— Как хотите.

— Так что же заставило вас разыскать меня?

— Мне нужна ваша помощь. По вашей статье я догадался, что вы аккредитованы на Арбатской площади, это так?

— Не я же один, — неопределенно повел бровями Григорьев и щелкнул изящной электронной зажигалкой на цепочке.

— Послушайте, Макс, мне срочно нужны данные об одном человеке. Ничего секретного — скупая анкета. Но вы же понимаете, что если я приду в пресс-центр Минобороны, то меня просто арестуют.

— Только на одного? — усмехнулся Григорьев и подозвал бармена: — Боря, повтори!

— Хотя бы.

— Вы кто, киллер?

— Хирург.

Это произвело на Григорьева впечатление большее, чем если бы Першин назвался киллером или даже адмиралом британского флота.

— И муж Луизы Градиевской, которого городская прокуратура подозревает в ее убийстве…

Бармен поставил перед журналистом рюмку с темной вязкой жидкостью. Тот пригубил зелье, почмокал губами и покачал головой с видом заправского дегустатора, но промолчал, очевидно, давая таким образом понять, что пока информация для него никакого интереса не представляет.

— Я ее второй муж, — уточнил Першин. — Первым был Федор Борисович Градиевский. Идея акционировать военное предприятие «Ладья» принадлежала ему. В 1994 году его взорвали в собственном автомобиле. По некоторым данным, в прошлом он был кадровым контрразведчиком, служил в Девятом управлении, охранял нынешнего Президента, когда тот еще был Первым секретарем МГК. Затем основал фирму «Ост» в Белграде, разместил на производственных площадях «Ладьи» «Ной» во главе с нынешним директором Масличкиным и «Спецтранс», где стала работать коммерческим директором его, а затем и моя супруга Градиевская. Ею был основан филиал в Северодвинске. Я полагаю, что место размещения филиала не случайно — там ведь находится база Северного флота, оснащенного ядерными реакторами. Впрочем, я не специалист, это — так, размышления вслух. Но мне известно, что специализированные транспортные средства той фирмы, где работала Луиза, перевозили радиоактивные материалы. Сбыт суперсовременного навигационного оборудования, которое производит «Ной», контролируется Министерством обороны. Член Консультативного совета Ковалев, по всей вероятности, поинтересовался тем, чем ему интересоваться не следовало, — его попытались убить из «АК-74», но только ранили. Он был доставлен в нашу 14-ю больницу. По распоряжению Генпрокуратуры у его палаты выставили усиленную охрану. Его хотели допросить во что бы то ни стало и для этого настояли на повторной операции. Так вот… Накануне мне позвонили домой и сказали, что ряд высокопоставленных лиц не заинтересован, чтобы он дал показания. И пообещали солидное вознаграждение, если Ковалев не выживет. Спасти его все равно бы не удалось, это понимали все члены консилиума — он умер на столе сам. На сорок второй минуте операции. Но имя человека, который звонил, мне известно…

Григорьев снял маску непроницаемости и слушал Першина с напряженным вниманием. После того как Першин произнес последнюю фразу, пальцы его собрались в кулаки, глаза заблестели, на бледные скулы набежал румянец, и скрыть своей заинтригованности он уже был не в состоянии.

— Откуда?! — спросил он.

— Долго рассказывать.

— Почему же я должен вам верить?

— А вы не верьте. Считайте, что в полночь вам позвонил сумасшедший, чтобы подарить сюжет для детективного романа.

— На сумасшедшего вы не похожи. Чего вы хотите?

— Меня интересует личность генерала Епифанова. Взамен я назову вам несколько фамилий — тех, которые известны мне наверняка. Может быть, спустя какое-то время сумею представить доказательства. Но скорее всего вам придется искать их самому — это не по моей части.

Григорьев надолго замолчал, прикидывая выгоду от сделки или взвешивая свои возможности.

— Попробую, — ответил наконец.

— Вас подвезти?

— Спасибо, я живу вот в этом доме. Позвоните мне завтра в десять. Многого не обещаю, но надеюсь, что биография генерала государственной тайны не представляет. Попытаемся взять у него интервью.

— Не пытайтесь. Его нет в Москве. И в России, я думаю, тоже.


Больницу во внеурочное время Першин посещал и раньше, поэтому его появление ни у кого ни вопросов, ни удивления не вызвало.

Он взял ключ от зайцевского кабинета, запершись, ящик за ящиком обшарил письменный стол. Журнал, в который законопослушный Зайцев записывал занятость врачей, номера закрепленных за ними палат, фамилии и диагнозы пациентов, время проведения операций и прочее, что так или иначе могло ему понадобиться на случай возникновения каких-либо трений с персоналом, он нашел в шкафу. Перелистав его, отыскал свою фамилию. В клеточках за 14, 15, 16 и 17-е числа стояли прочерки. На странице справа в графе «Плановые операции» было записано: «КОВАЛЕВ ЮРИЙ НИКОЛАЕВИЧ. Vulnus sklopetarium. Повторно». Далее по-латыни вкратце следовало описание операции, перечислялись фамилии принимавших в ней участие врачей и, наконец, в нижнем углу: «КОВАЛЕВА ИНЕССА ВЛАДИМИРОВНА, жена, Хорошевское шоссе, 13 — 201. Тел. 945-28-61». Першин выписал адрес вдовы Ковалева в блокнот и положил журнал на место, на сей раз подумав о крохоборе и перестраховщике Зайцеве с благодарностью.

А потом он написал заявление об уходе по собственному желанию и положил его под стекло на столе. Перед тем, как поставить свою подпись, подумал минуту и размашисто приписал:

«Praemia cum poscit medikus, Satan est»[5].

Из затеи вздремнуть ничего не получалось — сон не приходил. Мимо по коридору прошла толстая медсестра Зина. Простучал костыль полуночника-больного. Сонно разговаривал Ефремов по телефону в комнате дежурного врача за стеной. К приемному покою подкатила «неотложка» и остановилась; синие проблески ее маячка пульсировали на потолке…


Доктор Саллаба умер вскоре после Вольфганга.

В 1813-м умер Клоссет — главврач венской больницы.

Оба пользовали членов императорской семьи, оба наблюдали помощника капельмейстера собора св. Стефана Моцарта. Констанце рекомендовал их ван Свитен — тот самый, что вскоре распорядился хоронить Амадея по третьему разряду.

Ван Свитену благоволил новый император Леопольд.

Не сразу, но врачей все же убрали — как свидетелей тени, ложившейся на верховную власть. Оставлять свидетелей было не в ее правилах…


Надев чистый белый халат и тапочки, Моцарт потихоньку вышел в коридор. В дальнем углу за столом дремала Зина, свет настольной лампы отражался от ее отутюженной шапочки. Слышалось урчание грузоподъемника — кто-то поднимался из приемного покоя. Звякнула крышка стерилизатора в сестринской. Застонал больной в одиннадцатой палате для послеоперационных.

…Лунный свет, заменявший дежурное освещение, ровным зеленоватым слоем ложился на его лицо, подушку и одеяло, и от этого казалось, что все ложе и он сам вылеплены из громадного куска пластилина. Бесшумно приблизившись к нему, Моцарт остановился у изголовья и тут же почувствовал тупую, ноющую боль в животе; мышцы брюшины напряглись, к горлу подступила тошнота, и колени задрожали, с трудом удерживая сразу отяжелевшее, разгорячившееся тело.

Больной задышал ровнее.

«Что, брат, перитонит?.. Больно, знаю. Но теперь все позади — тебя хорошо прочистили, через неделю забудешь и думать. — Моцарт услышал квартет третьего акта «Идоменея». Идомант прощался с отцом перед поединком с чудовищем. — Все обойдется. Видишь — не дренировали — значит, воспаления нет…»

Он подошел к окну и задернул занавеску, чтобы смягчить интенсивное свечение луны. Стоны больного прекратились.

«Как же тебя угораздило, парень? — помолчал над больным у кровати напротив Моцарт. Раздробленные переломы конечностей с обширным размозжением кожи и мышц обещали долгое заживление, но вариации, которыми он заменил аллегро в ля-мажорной сонате, внушали оптимизм. — Перетянул тебе Толик эпиневральный шов… Трансплантировать не захотел, а придется — регенерации мешает, долго будет ныть. Ну да ты молодой, спи — во сне оно не так больно…»

Ауру третьего больного пробивали тяжелые аккорды «Dies irae». Empiema pleurae вследствие проникающего ножевого ранения сочеталась с сердечной декомпенсацией, и это вызывало безынициативность, он уже отдал себя во власть судьбы и лежал с открытыми глазами, устремленными в бесконечность.

«Эй! — прижав к своей груди ладонь, сказал Моцарт. — А ну, вернись! Не стоило жить так долго и так трудно, чтобы оставлять этот мир из-за обиды. Если ты уступишь им это место, они уверуют в свою безнаказанность, и твоя участь постигнет другого. Пусть Страшный Суд, который ты слышишь, звучит для них. И для тех, кто перестал тебя ждать. Вернись! — Мощь хора усилилась мощным унисонным движением голосов. Моцарт присел на табурет и взял руку больного в свою: — Если совсем невмоготу — выживай назло, слышишь?..»


«У меня тоже было такое. Меня тоже держали на цепи и не давали возможности дышать. Я жил впроголодь и отчаялся заработать на кусок хлеба детям. Граф вообразил себя моим хозяином: когда я пожелал уйти, он осыпал меня ругательствами, а его обер-камергер пинком ноги столкнул меня с лестницы. Тогда я заболел: бредил, входил в состояние прострации — совсем как ты сейчас. Мне тоже не хотелось жить. Знаешь, о чем я подумал? О том, что пусть я не граф, но чести у меня больше, чем у графа. Мой отец фактически предал меня — он требовал подчиниться. Но я не послушался его и навсегда решил не поступаться своей свободой.

И выжил назло им всем…


Это хорошая злость, не бойся. У тебя ведь есть сердце. Даже если оно не совсем здорово — сердце облагораживает человека…»

Выражение глаз больного стало вдруг осмысленным. Он перевел взгляд на Моцарта. Музыка смолкла вместе с последней каплей сорбитола в капельнице, а потом тихо, словно из-под земли, полилась лирическая «Lakrymosa».

«Вот так, брат!» — улыбнулся Моцарт.

Он знал, что уходить еще рано, и просидел у его постели часа два, прежде чем больной уснул и задышал уверенно, глубоко, насколько позволяла пробитая плевра. Дважды заходила Зина — меняла капельницу. Ефремов, встретившись с Моцартом глазами, понял: до утра уже ничего не случится.

Моцарт бродил по палатам, изредка задерживался подле тех, кто начинал терять надежду, диагностировал на себе и прислушивался — ладят ли струны, стучат ли сердца, не ослепляет ли душу боль.

А под утро он исчез — тихо и незаметно, так же как и появился. И ни персонал, ни больные не могли впоследствии припомнить: а был ли здесь вообще Моцарт?..