"Испытания Теркина" - читать интересную книгу автора (Ваншенкин Константин)
Константин Ваншенкин Испытания Теркина
В 1954 году поэма Александра Твардовского “Теркин на том свете” (добавление к “Книге про бойца”) обсуждалась в “Новом мире”, была набрана для очередного номера и вдруг срочно снята, рассыпана, выброшена, а Твардовский в первый раз (через шестнадцать лет это с ним повторили) уволен с поста главного редактора журнала. За что? За идеологически невыдержанную линию издания, опубликовавшего ряд незрелых, ошибочных произведений, и прежде всего за попытку напечатать поэму “Теркин на том свете” – злобную пародию, сатиру, пасквиль на наш строй, на нашу систему. Так это в ту пору подавалось.
Однако почти все, кто читал тогда эту вещь, поражались и восхищались не только ее отвагой, глубиной, но и остроумием, изяществом, виртуозностью языка, яркой афористичностью. Как тут было не вспомнить отзыв Пушкина о комедии “Горе от ума”: “О стихах и не говорю, – половина должна войти в пословицу”.
Теркин, даже находясь на том свете, не мог умереть. Каждый причастный к поэме сотрудник журнала, конечно же, перепечатал ее для себя, дал почитать ближайшим друзьям и знакомым. Она расходилась кругами. Мне уже случалось рассказывать, как осенью того же года, когда во главе “Нового мира” вторично находился К. Симонов, я встретил в редакции Виктора Некрасова, у которого шла там новая повесть “В родном городе”, а он в свою очередь познакомил меня с Марком Щегловым и не терпящим неповиновения тоном велел передать мне на несколько дней эту, как он выразился, гениальную поэму. У меня тогда не было машинки, да-да, речь идет не о машине, и мы с Инной равными долями переписали поэму от руки. Вскоре мне попался на Арбате однокашник Володя Тендряков, он тоже попросил перепечатать и через несколько дней вручил мне в благодарность еще и машинописный экземпляр.
Поэма производила сильнейшее впечатление. Она была написана на одном порыве и читалась на одном дыхании. В отличие от большого “Теркина”, она шла вся подряд, сплошняком – ни глав, ни главок. И ведь стих и само повествование выдерживали такой нелегкий экзамен. Ее словно что-то поднимало и несло. И люди говорили о ней с восторгом, цитировали друг другу ее строчки…
Но что ожидало ее впереди?
В нашей литературе уже существовала такая практика: ряд известнейших писателей – А. Фадеев, К. Симонов, В. Катаев и некоторые другие после самой высокой критики своих произведений публично объявляли о принятом ими решении кардинально переработать собственные книги, искоренив роковые ошибки и недостатки, что почти незамедлительно и проделывали. Они считали это вопросом писательской чести.
А что же Твардовский? Здесь, думаю, коллизия все-таки другая. Твардовскому было ужасно жалко нового “Теркина”. Он понимал, что это редкостная его удача, и хотел всерьез поверить в возможность “доводки”. Почти никто не знал о его планах на этот счет. Но ведь у него, по сути, не было выбора: он хотел увидеть это напечатанным, одновременно сохранив “острые” места. И он пустился во все тяжкие.
Но вот выступление одного из видных партийно-литературных функционеров той поры:…поэма “была направлена в самое сердце наших общественных отношений и нашего строя. Ал. Тр. говорил тов. Хрущеву, что он собирается эту поэму реконструировать. У меня глубокое убеждение, что ее можно только забыть, потому что внутренне она написана чрезвычайно цельно, на едином пафосе отторжения, совершенно звериной ненависти, и перестроить ее нельзя. Она ведь кончается даже почти призывом к восстанию… Поэма вся наполнена атаками на партию под тем углом зрения, что якобы в нашей действительности существует омерзительный бюрократизм, мертвая, свинцовая власть аппарата” (А. Сурков. Стеногр. засед. редколлегии “Н.М.” 9.8.1954 г. “Знамя”, 2003, № 2, стр. 152).
Тогда же литературовед А.Г. Дементьев (ставший вскоре ближайшим другом Твардовского) говорил: “Конечно, мы очень виноваты перед партией… Наша первая ошибка, очевидно, заключается в том, что мы напечатали статью Померанцева… Вторая наша ошибка заключается в том, что вслед за Померанцевым мы дали Лифшица, Абрамова, Щеглова… Третья наша ошибка в отношении поэзии Твардовского то, что мы собрали большое количество литераторов для того, чтобы зачитать эту порочную поэму”… (там же).
И вот в такой ситуации Твардовский принялся за свои “вставки-добавки”. Эти его нечеловеческие мучения продолжались девять лет! И вещь под тем же заголовком была напечатана. Причем почти накануне Твардовский прочел вслух (!) эту удлиненную им в четыре раза (!) поэму перед Европейским форумом писателей в Пицунде, в присутствии Н.С. Хрущева. Поистине, уму непостижимо!
“С большим интересом участники прослушали новую поэму А.Т. Твардовского, прочитанную автором” (официальное сообщение).
Везде подчеркивалось, что поэма новая!
“И как прекрасное завершение этой встречи было чтение новой поэмы А. Твардовского” (А. Сурков, “Правда”, 18.8.1963). Да, да, тот же самый Сурков, один из главных ее гонителей и запретителей!
Итак, редкостная удача. Груз, сброшенный с плеч. Победа. Но разрешение и напечатание вещи на деле обернулось в лучшем случае читательским недоумением. Люди, знавшие эту поэму раньше, теперь изумленно смотрели друг на друга: “Что же произошло? Вроде и сейчас все на месте, но все не то!…”. А читающие впервые обращались к нам с упреками: “Что же вы нам рассказывали? Да вы были под наркозом!…”.
Общее ощущение: вымученное многословие. Сравнение двух редакций многое объясняет. Твардовский действительно не отказался от целого ряда бесстрашных мест, но каждая ситуация, каждый эпизод поочередно разработаны, объяснены рационально и утомительно. Возник новый умозрительный инстинкт, – нет, не самосохранения, скорее инстинкт сохранения вещи, подсознательная память о проработке. Становится все более ясно: не нужно было ничего добавлять. Он мучается как соавтор прежнего Твардовского. Одновременно он мучается как редактор – соредактор прежнего. И понимает это.
Вот – из его параллельных работе записей: “Возникает мысль, не внести ли частично картинки того света из верстки (домино, разбор персональных дел, еще что-нибудь), но почему-то не хочется. Страшно мешает то, что этого “Теркина2” знает большое количество людей, и многие будут разочарованы, помня кое-что из прежнего варианта. Но уж с этим ничего не поделаешь”.
Удивительно точное ощущение.
В другом месте: “Будь что будет, но столько труда и терпения положено на эту, когда-то так легко набросанную вещь, которая так медленно выпрямляется и очищается от того (часто), на что убито столько времени и усилий, и самовнушения (никогда полностью не усыпляющего души), что, мол, ничего, сойдет, хорошо же, право!
Вскоре снова: “С утра вдруг стало опять казаться, что “середка” не годится, выпадает из теркинского стиля и т.п., и что вообще все это дело обреченное. Заставил себя все же прописать еще раз эту “середку”. Хотя продолжает казаться, что заново я бы уже не писал так”.
Он же себя ломает, – “заставил себя все же прописать еще раз”. Будто речь не о стихах. Как он плотно забил свою жизнь этим откровенно бесполезным трудом! Общаясь с ним, мог ли я догадываться, как он страдает? А ведь одновременно на нем висела редакция и все столь рискованные тайные маневры в надежде напечатать безвестного Солженицына. Ведь это уже 1962 год.
Еще: “Перечитал машинописного Теркина на т(ом) св(ете). Кое-что охотно вычеркивается”.
Он все время говорит в записях о “безрадостности буксовки”.
Он шел подряд по вещи, написанной когда-то на счастливом порыве, и умственно контролировал, обрабатывал, перерабатывал ее. Подряд. В результате – не прибавлялось такого, чтобы ахнуть. А ведь прежде было – чуть ли не все!
Маленький пример. В новом, напечатанном, варианте:
Что и там они, врачи,
Всюду наготове
Относительно мочи
И солдатской крови.
Ну что это? А ведь было:
Что держать бы все ключи
Надо наготове -
Все анализы мочи
И остатней крови.
Насколько лучше! Действительно, в пословицу.
А над новым вариантом только и слышно: работа, работа! И “на машинку есть что сдавать, – а там еще работать и работать, доводить, наращивать, отчищать. Все же это – как будто курицу, уже однажды сваренную, остывшую, вновь и вновь разогревать, варить, приправлять – уже от той птицы ничего не осталось. Не дай бог утвердиться в таком сравнении”.
Вероятно, удручающее многословие второй редакции происходит и от неожиданно обнаруживающегося в ней нового качества автора – недоверия к читателю. К высокому в том числе.
И наконец: “Добежал-таки, кажется, до конца, какой он ни есть… Добежал, но внутри еще отделочных работ уйма”… Опять прозаические, от головы, хозяйственные задачи себе.
Нет, наконец вот только сейчас.
“Итак: В 1954 г. я был снят с “Н.М.” за “линию” и “Теркина на том свете”. Ныне, в 1963 г., в марте, я закончил, вновь написал на 3/4 по кр(айней) мере, “Т(еркина) на т(ом) св(ете)…””.
На три четверти написано вновь! Вот ответ – Твардовский утопил старый текст, размазал его по многим страницам, разбавил до такой малой крепости, что тот уже не воспринимается, разболтанный среди бесконечных добавок и оговорок этой вынужденной переделки…
…Но ведь нам остается первая редакция!
Конечно, можно было бы привести из нее замечательные примеры сатирической мощи поэта, безошибочность его предвидений, горькую иронию и пронзительные, действительно до слез, лирические отступления.
В этой поэме мы наблюдаем не только безжалостный срез, но и боль открытого перелома времени.
Василий Теркин по сюжету встречается в поэме с чудовищно-нелепыми службами того света. Но не меньшим испытаниям подвергает его по собственной воле сам автор во второй редакции. А ведь нужно было только напечатать наконец первую – и все, наваждение рассеивается.
Что же сказать совсем в заключение? Вывода два:
1. Если бы поэт не ввязался в эту “доводку”, мучительно потратив на нее немало лет, нервов и сил, “Теркин на том свете” явился бы на этот свет одновременно и в ряду со всеми запрещенными ранее шедеврами и был бы тогда, как и в момент написания, снова встречен восторженно.
И 2. “Теркин на том свете” жив. Рукописи (и верстки) не только не горят, – они не могут быть впоследствии уничтожены и своими горько ошибавшимися авторами.