"Служители ада" - читать интересную книгу автора (Шульмейстер Юлиан Александрович)

Глава десятая

1.

Майское солнышко все чаще прорывается в гетто, зеленеет трава, ветки деревьев обрастают зелеными листиками. Второй месяц нет акций, у узников затеплилась надежда на нормальную жизнь.

Нормальная жизнь! В пять утра гетто пробуждается от холодного и голодного сна. Наспех проглотив кроху хлеба, хлебнув эрзац-кофе, скелеты с черепами, обтянутыми кожей, выходят из домов на работу. Болтаются за спиной рюкзаки, свисают с плеч нищенские мешочки. К шести утра нарастает поток лохмотьев со звездами, призраки заполняют улицы гетто. Проходит полчаса — и снова пустеют улицы. Изредка промелькнет юденратовский чиновник, протащится женщина на единственную базарную площадь. Выходят из подворотен заморыши со сморщенными личиками и лягушачьими лапками. Гоняются друг за другом, угрюмо играют в шупо и преследуемых ими евреев.

Натан Бергер предложил новую игру — в партизан. Занимательная получилась игра: «партизаны» выслеживают «шупо» и «полицейских», ловят, судят, казнят. И сегодня носятся «партизаны» по Замарстыновской, ищут «полицейских», а те от них прячутся. «Партизан» Натан разыскал в дворовой уборной «полицейского» Ефима, вытаскивает, а тот ухватился за дверь, упирается.

Пятилетний Семен, тоже «партизан», помогает Нагану, кричит:

— Нечестно, раз поймали, должен идти!

Ефим во весь голос созывает «шупо» и других «полицейских»:

— На помощь, напали жиды!

— А где жиды, кто зовет на помощь? — насмешливо выясняет вахмистр полиции. За ним два полицая с плетями. Увидели дети черную форму, черные погоны, трезубы на рогатых шапках-мазеповках, трясутся со страха.

— Где же, жиденята, жиды? — хохочет вахмистр.

У одного полицая трясется от смеха шапка, другой за бока ухватился.

— Спасибо, жиденята, что посмешили, — благодарит вахмистр. — А за нарушение порядка придется отправить в полицию. Не бойтесь, не в чужую — в жидовскую.

Замарстыновская светится кладбищенской пустотой, тишина — тоже кладбищенская. Шагают между полицаями Натан, Ефим и Семен, с ними их страх: надеяться не на что. С опаской глядит Семен на черных великанов (такими видит со своего пятилетнего роста), побыстрее семенит ножками.

Остановились полицаи у дома 106, на стене небольшая табличка: «II комиссариат еврейской службы порядка». Завели в дежурную комнату, аспирант еврейской полиции Каннер тянется перед вахмистром украинской полиции.

— Задержаны за нарушение порядка на улице, — вахмистр кивнул на детей. — Отправить с очередным транспортом!

— Слушаюсь! — козырнул аспирант.

Ушли полицаи, обрадовались Натан, Ефим и Семен. Свои дяди — евреи сейчас отпустят, и они убегут домой, к маме. Никогда больше не будут играть на улицах. Ушам не поверили, когда аспирант приказал полицейскому:

— Отвести в камеру!

Мечутся Натан, Ефим и Семен по маленькой камере, нажимают на дверь, хватаются за решетку окна.

Стучит Натан кулачками в дверь, истошно кричит:

— Золотые паны! Отпустите нас к маме, не губите. Никто не подходит, молчание еще больше пугает. Еще пуще, изо всех сил колотит Натан по двери, кричит что есть мочи:

— Золотые паны, отпустите нас к маме. Жить хотим! К маме, к маме, к маме!

И Ефим стучит кулачками в дверь, кричит вместе с братом:

— Жить хотим! К маме, к маме, к маме…

Рыдает Семен, исходит слезами, прижался спиной к двери, ножками барабанит, кричит:

— Мама!.. Мамочка!.. Мамочка!..

Подошел аспирант к полицейскому:

— Успокойте детей, их крики рвут мое сердце, невозможно работать.

Отдал честь полицейский, подошел к двери камеры:

— Тише, дети! Послали за мамой, скоро придет. Умолкли детишки, уселись на пол, ждут маму. Сами не поймут, почему так испугались. В полиции все дяди — евреи, с самого начала было ясно, что попугают и отправят домой. Почему же до сих пор нет мамы?

У входа во второй комиссариат еврейской службы порядка остановился грузовик. Вошел полицай в дежурную комнату, выясняет у вскочившего аспиранта:

— Какой сегодня улов?

— Неважнецкий! — говорит аспирант. — Шесть рыбешек, половина — плотва.

— И плотва пойдет в счет! — скалит полицай зубы.

Без верхней одежды Фира примчалась в полицию, когда автомобиль отъезжал. Сидящие на дне кузова дети не увидели маму, и она не увидела их. Видит полицаев, сидящих на доске за кабиной, услышала крик Натана. Бросилась за автомобилем, а он убыстряет ход, полицай манит пальцем. Бежит Фира за грузовиком, задыхается, руки протягивает, кричит что есть мочи:

— Остановитесь!.. Остановитесь!.. Отпустите моих детей!..

Умчался автомобиль, скрылся. Обессиленная вернулась в комиссариат, шатаясь, вошла в дежурную комнату. Аспирант Каннер вежливо приглашает присесть:

— Чем, пани, могу служить?

Не села, рыдает, рвет ворот платья.

— Где мои дети?

— Какие дети? — переспрашивает Каннер непонимающим тоном.

— Видела, как их увозили! — кричит сквозь рыдания Фира.

— Так это были ваши дети, — тяжко вздыхает Каннер. — Ужасно! — Еще раз тяжко вздохнул. — Ну почему вы не пришли чуть-чуть раньше?!

— Что с ними, где мои дети? — перед глазами Фиры все тот же автомобиль, увозящий на гибель детей.

И Каннеру мерещится автомобиль, не Фиру успокаивает — свою нечистую совесть.

— Милая пани, очень вам сочувствую, но ведь и мы подневольные служащие, обязанные выполнять предписания властей. Два украинских полицейских привели в комиссариат трех очень милых детишек, как я теперь понимаю, ваших, и приказали задержать за нарушение порядка на улице. Пришлось выполнить, однако тут же у старшенького выяснил адрес и послал за вами функционера службы порядка.

— Не приходил полицейский, сообщили соседские мальчики, — теряя последние силы, прижимается Фира к стене.

Вскочил Каннер, пододвигает стул:

— Садитесь! Очень прошу, милая пани, садитесь. Подвел Фиру к стулу, усадил, налил из графина воды в стакан:

— Выпейте, милая пани, и успокойтесь. На все божья воля!

— Где мои дети?

— Это же надо, такая беда! — Каннер огорченно покачал головой. — Не успел дойти до вас полицейский, и я ничего не смог сделать. Приехали паны из украинской полиции, забрали всех задержанных и увезли. Уговаривал не брать детей — и слушать не стали. Ужасное время!

— Куда увезли моих детей?

— Точно не знаю, но думаю, что в тюрьму на Лонцкого. Обычно туда увозят задержанных.

«Мои дети на Лонцкого!» — Фира знает эту тюрьму: ежедневно туда гонят львовян, ежедневно вывозят оттуда трупы.

Вышла Фира на Замарстыновскую, идет в одном платье, не чувствует холода, ничего не видит, не слышит.

На Пелтевной, у выхода из гетто, остановил полицейский:

— Ваш документ?

— Моих детей увезли на Лонцкого.

Взглянул еврей-полицейский на полураздетую женщину, не выдержал безумного взгляда, отвернулся.

— С той стороны ворот стоит украинский полицейский, он не выпустит без документов в арийский район.

Не доходят до Фиры слова полицейского:

— Мои дети на Лонцкого!

«Эта несчастная лишилась рассудка! Чем-то напоминает мою жену! Никто ей не поможет, даже бог здесь бессилен, а в арийском районе ее ждет смерть. Может, желанная смерть, может, ей требуется… Сейчас требуется! Тут все теряют детей и родителей, а живут… Не все живут… Молодая, очухается, еще поживет…» — Тормошит Фиру за плечо, втолковывает:

— Идите в комиссариат еврейской полиции, просите у них документ. Без документа не выйти из гетто.

Шагает Фира по Замарстыновской. Холодно, дрожь бьет по телу. Зашла домой, надела пальто, взяла мельдкарту и снова направилась в комиссариат.

Аспирант Каннер встретил менее приветливо.

— Слушаю, милая пани!

— Мне надо на Лонцкого!

— А мне на луну!

Отскочила полицейская шутка от огромного материнского горя. Как он смеет, как может!

«Дурно воспитана, не умеет вежливо разговаривать», — разглядывает Каннер искаженное скорбью лицо. — Все же мать, все же сегодня потеряла детей. И ему не легко, ой как не легко. Каждый день он, еврей, должен решать, каким евреям жить, а каким умереть. Эта просится на Лонцкого, сама лезет в могилу. Как ему поступить? Смеет ли отправить на гибель обезумевшую женщину? Может ли отказать матери, желающей быть до конца со своими детьми? Пусть решает сама!

Вышел Каннер из-за стола, усадил Фиру, сел рядом.

— Милая пани! Могу вас направить на работу в тюрьму, только не советую. Очень не советую! — переходит Каннер на доверительный шепот. — Сочувствую вашей беде и скажу чистую правду. В этой тюрьме плохие порядки, своих детей не найдете. Каждый день посылаем в тюрьму новых рабочих, к вечеру не все возвращаются. Далеко не все. Боже упаси, я не говорю, что ваших детей нет в живых, только для их спасения надо искать какой-то другой выход.

— Где искать, какой выход?

— Советую пойти на прием к председателю юденрата доктору Ландесбергу.

Пойти на прием! В этой страшной тюрьме каждую минуту, каждую секунду могут убить ее сыновей, а она будет ходить по приемным. Нет, нет!

— Мне надо на Лонцкого, к детям. Не хочу ни на день их пережить.

— Я все сказал, сделаем так, как желаете. — Взял Каннер у Фиры мельдкарту, вписывает ее фамилию в наряд на работы. — Пожалуйста, с этим нарядом вас впустят на Лонцкого. Желаю удачи!

Лонцкого — неприметная улочка, отходящая от первого дома Фюрстенштрассе. Левая сторона квартала — глухая стена с небольшой металлической калиткой и большими воротами.

Фира Бергер постучалась в калитку, в форточке показалась угрюмая полицейская рожа.

— Что надо?

— На работу! — просовывает Фира в окошко наряд. Открыл полицейский калитку, указал на один из подъездов:

— Шагай в канцелярию!

Идет Фира по тюремному двору, мимо шеренги евреев — пожилые и совсем еще мальчики. В нескольких метрах от них два солдата СС избивают еврея резиновыми дубинками, топчут его сапогами. Лежит недвижимо, не стонет. Взяли эсэсовцы за руки и ноги, раскачали, и с хохотом отшвырнули в сторонку. Один из эсэсовцев приказывает стоящим в строю:

— Следующий!

С ужасом глядит Фира на строй, — кто добровольно пойдет на пытку? Отделился правофланговый, бредет к эсэсовцам, ноги с трудом отрывает от мраморных плит с золотыми еврейскими буквами.

Только теперь Фира обратила внимание на плиты, которыми вымощен двор. Это же кладбищенские надгробия! Привезены с кладбища, чтоб так же топтать память о мертвых, как топчут живых!

Подходит правофланговый к эсэсовцам, осматривают его как вещь, как скотину.

— Геркулес! — хохочет первый эсэсовец. — Простоит две минуты.

— Доходяга! — иронично бросает другой. — Самое большее, тридцать секунд.

— Пари!

— Пари!

— Слушай внимательно! — обращается первый эсэсовец к правофланговому. — Сразу упадешь — значит, слабак, не годен к труду. Пройдешь испытания — будешь жить припеваючи. Раздевайся до пояса, аккуратненько сложи одежду.

Кладет узник на плиты пиджак, непослушными пальцами расстегивает верхнюю рубашку, с трудом снимает и нижнюю, сложил одну на другую. Стоит, дрожит, посиневшая кожа покрылась пупырышками.

Замелькали дубинки, Фира слышит удары. Не только слышит — чувствует невыносимую боль. Затошнило, закружилась голова.

— Чего, дура, стоишь! — шепчет Фире пожилая еврейка. — Хочешь жить — уходи, и немедленно.

Хочешь жить! Думает не о своей жизни — о жизни детей. Может, и их так встречали? Все исчезло, перед глазами Натан, Ефим и Семен. Спешит разорвать неизвестность, стучится в дверь канцелярии. Вошла, в большой комнате сидят за столом чиновники, заполняют какие-то карточки. За отдельным столом немец в штатском пьет кофе, читает газету.

— Что надо? — выясняет усач, сидящий за ближайшим столом.

— Сынков моих сегодня сюда привезли, — низко кланяется Фира.

— Каких сынков? — недоумевает усач: в тюрьму не приходят за справками.

Фира по-своему поняла этот вопрос, спешит разъяснить:

— Бергер моя фамилия, Бергер! Сегодня в еврейском районе, на Замарстыновской, полицейские задержали трех моих маленьких мальчиков. Они ничего плохого не делали, только дышали воздухом, ну, может, чуть-чуть побегали, так это ведь дети. А их привезли в вашу тюрьму. Это же ошибка, отпустите, пожалуйста. Век буду бога молить за вас, за вашу жену и детей.

Оторвался немец от газеты, отставил чашечку с кофе, спрашивает с ленцой:

— Что надо этой еврейке?

— Задержали ее маленьких детей, якобы доставили в нашу тюрьму.

— А она тут при чем? — разглядывает немец еврейку. — Если тоже задержана, так должна находиться на работе или в камере.

— Как вы здесь очутились? — выясняет усач. Протягивает Фира свое направление:

— Пожалейте несчастную вдову, отпустите сыночков. Ничего не ответил усач, прочел направление, докладывает немцу:

— Направлена к нам на работу.

— Чего же морочит голову какими-то детьми? — возмутила немца бестолковая женщина. — Раз направили на работу, должна работать. Послать на уборку новых камер первого блока.

— Поняли? — говорит усач Фире и вручает записку. — На неделю пойдете в первый блок на уборку камер.

— А дети? Где мои дети? — стонет Фира. Взглянул усач на немца, объясняет чуть слышно:

— У нас нет данных на ваших детей, регистрируем только трудоспособных. И быстрее уходите, иначе дети вас никогда не увидят.

Вышла Фира из канцелярии, идет в первый блок, думает не о том, что ее ожидает, а о том, как разыскать детей. Надо посоветоваться с теми, кто давно здесь работает.

Пришла в первый блок, дежурный надзиратель прочел записку, отвел на третий этаж. Десять женщин в новых камерах моют полы, окна, двери и печи.

Надзиратель этажа завел Фиру в камеру, еще не убранную после ремонта:

— До конца дня помыть и почистить!

Работает Фира, старается, возможно, надзиратель поможет.

В три часа дня выстроил надзиратель женщин и отвел на кухню. У раздаточных окон — две очереди: у левого — мужчины, у правого — женщины. Каждый получает миску супа, плавают в мутной водице какие-то листья, маленькие кусочки картофеля, ячневые крупинки. Ложек нет, кто как может опорожняет посудину.

Только стали есть, заходит немец с здоровенной рыже-черной овчаркой. Огляделся, подходит к стоящему в стороне еврею. Побледнел еврей, трясется, суп на пол выливается.

— Я же тебе запретил заходить на кухню! — напоминает немец.

— Виноват! — еще пуще дрожит еврей.

— Раз виноват, должен понести наказание! — спокойно констатирует немец. — Милли, взять! Взять!

Прыгнула овчарка на еврея, дотянулась до шеи, здоровенные клыки сомкнулись на горле. Упал еврей, прижимает овчарка к полу, упивается кровью. А вокруг оцепеневшие люди.

— Обед закончился, по работам! — кричит надзиратель. Начищает Фира до зеркального блеска оконные стекла камеры и глядит непрерывно во двор. С надеждой и страхом ожидает каждую наступающую секунду — вдруг войдут во двор ее дети; сейчас выбежит ее младшенький… Сначала услышала чей-то хохот, от которого взяла дрожь, затем вылетело из темноты человеческое тело, распласталось на мраморе двора. Не человек — одни кровоподтеки и раны — кровавое месиво.

Больше Фира ничего не увидела, бьется головой о стену, кричит. Из соседних камер вбежали две женщины, метнулись к Фире, взглянули на двор, тоже кричат.

Вскочила в камеру Фаина, узница с многомесячным стажем.

— Прекратите, а то и вас убьют, — просит несчастных. Но женщины не умолкают, Фаина бьет их по лицам:

— Немедленно прекратите! Нас всех перебьют! Прекратилась истерика — то ли подействовали слова, то ли — пощечины.

Ушли женщины, только Фаина осталась.

Рассказала Фира о своем горе, Фаина не успокаивает: самая ужасная правда лучше ложных надежд. Обняла Фиру, прижала к себе:

— Не смотри на двор, своих детей не увидишь.

— А где их искать?

— Нигде не ищи, наш народ обречен, ловят детей, чтобы не было нового поколения. Не один месяц работаю в этой тюрьме, много привозили детей, никто отсюда не вышел.

Больше Фира ничего не слышала. Фаина отливала ее водой. Не скоро пришла в себя, сидит на полу, свинцом налиты голова, руки, ноги. Огляделась: «Незачем жить! Повеситься! Повеситься!».

— Вставай, Фира, надо работать! — торопит Фаина. — Будет худо, если зайдет надзиратель.

— Убьет — буду ему благодарна.

— Убьет не только тебя, и меня. Ты уже потеряла детей, мои сын и дочка могут сегодня потерять свою мать.

Поднялась, домыла окно, принялась за стены. Полощет тряпку в воде, выжимает, снова трет — квадрат за квадратом. В семь вечера работа окончена, на кухне выдали по кружке бурякового кофе и отвели на ночлег в камеру.

Дни заполнены однообразной и тяжелой работой, не уменьшаются Фирины муки и боль. Горюет не по живым — по покойникам. Скоро соединится с детьми, все мысли о смерти. Если есть бог, должен принести избавление. Не принесет — сама найдет выход, теперь это просто.

Минула неделя, камеры приведены в идеальный порядок. Ранним утром выстроили десять женщин, работавших в первом блоке, немецкий чиновник объявил:

— Работы закончены, можете идти по домам. И ни слова о том, что видели, иначе во второй раз живыми не выйдете.

Очутилась Фира за тюремными стенами, бездумно шагает по мостовой, не видит прохожих. О встрече с Лазарем подумала без страха и ненависти. Теперь вне его власти, номер его мельдкарты больше не требуется, ни к чему быть его гаусгальт. Чем быстрее наступит конец, тем лучше.

На Замарстыновской в опостылевшей комнате встретили голодные дети — семилетний Натан и пятилетний Ефим. Натан и Ефим! Не ее Натан и Ефим — Лазаря. Три дня как не приходит отец, все, что можно было есть, съели. Несказанно обрадовались, увидев Фиру, воскресла из мертвых их спасительница — новая мама. Так и подумали: «Мама!».

«Куда делся Лазарь?». Вспоминается Фире недавнее прошлое. В первые апрельские дни примчался с радостной вестью: принят по большой протекции на работу в «Stadtische Werkstätte» — городские мастерские, организованные самим штадтгауптманом Куятом. Работникам мастерских гарантируется стопроцентная безопасность. Принимают не всех, только ремесленников, имеющих полный комплект инструментов и, конечно, сумевших отблагодарить чиновников отдела труда. С ним, Лазарем, все прекрасно уладилось — первоклассный портной, доставил в свой цех зингеровскую машину. Не прошло и недели, как на улице Рея, в бывшей школе и в соседних домах, заработало новое предприятие. В портновском, обувном, шапочном, столярном, слесарном и картонажном цехах трудятся четыре тысячи двести ремесленников. Лазарь доволен своей новой работой, немцы не тревожат, тишина и спокойствие. Так было, когда Фира примчалась на Лонцкого. Что же случилось теперь?

Пошла Фира к соседу Науму, тоже портному, тоже работающему в городских мастерских. Только вернулся с работы, пригласил сесть на единственный стул, сам сел на нары. На других нарах отдыхают взрослые жители комнаты, о чем-то шепчутся дети.

— Я вам скажу, что с Лазарем, — отвечает на Фирин вопрос. — Когда вы находились в тюрьме, объявили новое штемпелевание мельдкарт. Утром забрали мельдкарты, каждый ждал смерти. На других предприятиях отштемпелевано шестьдесят процентов мельдкарт, даже меньше. Велика была радость, когда в обед сообщили, что отштемпелеваны все мельдкарты, на следующий день раздадут. Вы же знаете, что ждет лишенных работы. Это было в первый день шавуота,[43] я пригласил вашего Лазаря с детьми. Чувствовали себя так, будто сам Моисей явился во Львов и объявил десять божественных заповедей, главной из них — не убий — отделил нас от извергов. Цветы и зелень не устилали наш дол, на столе красовались одинокие травинки и листики — вестники возрождения жизни. Так нам в тот вечер казалось, на это надеялись, очень хотелось этому верить. А утром, на второй день шавуота, мы пришли на улицу Рея, и нас не пустили в мастерские. Сразу построили в четыре шеренги, нас окружили жандармы, шупо и полицаи. Эсэсовский офицер объявил: смогут войти в мастерские только с мельдкартами, отштемпелеванными красной краской. «А остальные?» — крикнул ваш Лазарь. «Остальные отправляются на другую работу!» — объявил офицер. Началась пытка! Юденратовский чиновник вытягивает из портфеля мельдкарту, выкрикивает фамилию — один радуется, остальные мучительно ждут — никто не знает, что ему уготовано. Тысячи глаз напряженно следят за рукой, опускающейся в открытый портфель. Шестьсот раз кому-то выдавалась жизнь, шестьсот раз все ближе замыкался круг смерти. Мне выпала жизнь, мельдкарта оказалась с красной печатью, у трех тысяч шестисот мельдкарту отштемпелевала синяя печать,

— А Лазарь?

— Ваш Лазарь успел мне шепнуть: «Вернется Фира — проси на коленях, чтобы простила меня и была матерью моим детям».

— Что с Лазарем, что с ними сделали?

— Говорят, их отправили в Яновский лагерь. Простите, Фира, что оставили жить меня, а не Лазаря.

— Пойду к детям! — заторопилась Фира.

— Вы разыскали детей! — радуется за Фиру Наум.

— Я разыскала покойников. Теперь дети Лазаря — мои дети.

— Минуточку! — остановил Наум Фиру. Подошел к жене, пошептался, вернулся с совсем маленьким бумажным кулечком. — Сварите себе и детям ячневую кашу.

Возвратилась Фира домой, поставила казанок на плиту. Вертятся Натан и Ефим около Фиры, ждут не дождутся ячневой каши.

— Папа скоро вернется? — выясняет Ефим.

— Папу отправили в другой город, приедет, когда закончит работу.

— А когда он закончит работу? — недоверчиво выясняет Натан. Уже слышал об акции в городских мастерских, содержание этого слова давно вошло в детские жизни.

— Не знаю, когда папа вернется, — Фира впервые жалеет, что в семиметровой комнатушке за кухней кроме них никто не живет.

— В какой город уехал папа? — Ефим не верит Фире, и он знает об акции в городских мастерских.

Дети гетто за свою короткую жизнь успевают повзрослеть и состариться. Причудливо сочетаются игры в шупо со знанием жестоких законов существования гетто, знакомством со всеми видами смерти. Понимает Фира, что детям надо рассказать правду, и не в силах себя превозмочь. Дети есть дети, пусть на что-то надеются. Теперь это ее дети, надо беречь и кормить. Надо жить!

Распахнулась дверь, входят два немца — унтершарфюрер СС и шуцполицейский.

— Документы! — приказывает унтершарфюрер. Осмотрел мельдкарту Фиры, подозрительно взглянул на детей:

— Где ваш муж?

— Не знаю! Три дня как ушел па работу в городские мастерские и не вернулся.

— Отлично все знаете! — уличает унтершарфюрер во лжи, но все же возвращает мельдкарту. — Нельзя прикрываться документом, на который больше не имеете права. Срочно устраивайтесь на работу, через три дня проверим. А сейчас должны сдать все золото и серебро — приказ губернатора.

— Все, что имели, забрали при последней контрибуции.

— Опять обманываете! — прикрикнул унтершарфюрер и строго предупреждает: — Это плохо кончится.

— Не обманываю! — безучастно говорит Фира, вспоминая, как во время контрибуции сидели на нарах ее Натан, Ефим и Семен. Так же сидели! Больше ни о чем не думает, не может думать.

Перетрясли немцы убогую обстановку, перевернули вверх дном. Ничего не нашли, польстился шупо на самопишущую ручку покойного Лазаря.

Неохота унтершарфюреру копаться в жалком еврейском тряпье, во многих квартирах ничего не нашли. Однако у кого-то находят, надо искать. Приказ губернатора, точнее — Берлина, должен быть выполнен. Это их, эсэсовский, вклад в победу.

— Снять всю одежду!

Раздевается Фира, вжались в угол Натан и Ефим, затравленно смотрят на немцев.

— А вы команду не слышали?! — прикрикнул на детей унтершарфюрер. — Раздеваться, не то со шкурой рубахи сдеру.

Разделась Фира, осталась в нижней сорочке. Путаясь в застежках и пуговицах, поспешно раздеваются мальчики.

— И сорочку снимайте! — приказывает Фире унтершарфюрер.

Эсэсовцу противно глядеть на нечистое, с выступающими ребрами тело еврейки, нет в нем ничего женского, никакой привлекательности. Ничего не поделаешь — обыск есть обыск.

Стоит Фира, прикрыла обеими руками низ живота, рядом дрожат голые Натан и Ефим. Проверили немцы одежду, унтершарфюрер приказывает Фире:

— Одеться!

На следующий день Фира отправилась в отдел труда юденрата. Моложавый, с аккуратно подстриженными усиками чиновник пригласил сесть:

— Слушаю вас.

— До сих пор была гаусгальт, теперь нет мужа, работал в городских мастерских.

— Желаете поступить на работу?

— Нельзя умирать: двое детей.

— Имеете специальность?

— Было пятеро детей, трех потеряла на прошлой недоле.

Подумал чиновник, покопался в бумагах и засиял лучезарной улыбкой, будто не слышал о гибели детей и мужа:

— Не знаю, пани, родились ли вы в рубашке, или под счастливой звездой, но вам исключительно повезло. Дам вам люксусовое место на швейной фабрике Шварца. Очень солидная немецкая фирма, прекрасные помещения, первоклассное оборудование. Правда, начинать придется с работы подсобницы, но не сомневаюсь, что сумеете сделать карьеру.

Берет Фира направление, даже не верится, что все так просто уладилось. Надо бы поблагодарить чиновника — нечем.

— Вы мой спаситель, буду молить за вас бога! — капает слеза за слезой, — Извините, ничего не принесла, одно горе осталось дома. Будет возможность — обязательно отблагодарю.

— Спасибо, пани! — сухо, без тени улыбки, произносит чиновник. — Так говорят все неблагодарные люди, и почему-то у них короткая память. Ничего, это я так, между прочим. Будьте здоровы и счастливы.

Вышла Фира из отдела труда, жжет стыд, будто ей надавали пощечин. Конечно, надо было что-нибудь принести этому благородному пану, но завтра не на что купить хлеб. И он как-никак должен иметь понятие — только что погибли дети и муж.

Чем ближе к дому, тем меньше думает о чиновнике, одолевают заботы. Последний свободный день, многое надо успеть. Прежде всего получить по карточкам хлеб, затем постирать белье, много скопилось, а мыла нет. И еще высыхают мозги, чем сегодня кормить детей и что оставить на завтра. Надо бы навестить сестру, две недели не виделись. Живы ли?..

Целый день провозилась, так и не выбралась к Певзнерам. Вечером зашла к Симе Вайс — работнице фабрики Шварца. Стала расспрашивать, Сима ответила немногословно:

— Не о чем говорить, завтра сама хлебнешь этого счастья!

В шесть утра Фира и Сима поплелись на фабрику Шварца. Почему она так называется? Это фамилия немца, захватившего фабрику, живет в Берлине, во Львове его управляющий. Полторы тысячи евреек из гетто ежедневно работают по двенадцать часов за самую выгодную для хозяина плату — мельдкарту, дающую право на жизнь, миску баланды и несколько ничего не стоящих злотых.

Дошли до улицы Святого Мартина, фабрика — пять больших корпусов. Фира зарегистрировалась в конторе, дежурная отвела в цех. Оглушил неумолкаемый треск. Сменяют друг друга ряды швейных машин и столы для подсобниц. Машины и стол, машины и стол, машины и стол, однообразие согнутых спин.

Дежурная подвела Фиру к форарбайтерин:[44]

— Подсобница!

Усадила форарбайтерин Фиру за стол, дала четыре пары поношенного мужского белья.

— За смену отремонтируй, дырочки латай аккуратненько, мелким швом. Не выполнишь норму — уволят.

Уволят! Вот почему не разгибаются спины и усердно мелькают иголки. Перебирает Фира рубашки, они чисто выстираны, а видит кровь и чувствует пот чужих тел. Дырочки — пулевые пробоины! Может, кто-то рядом ремонтирует рубашки Натана, Ефима, Семена?..

2.

«Почему Фалек стал Гершоном Акселем? — теряется Наталка в недобрых догадках. — Почему нет от него ни одной весточки?».

Каждый вечер мчится к возчику Бородчуку, тот виновато бормочет: «Никто не приходил, пани Наталка!». Каждое утро прибегает к воротам кожевенной фабрики, ждет появления колонны из гетто. Ждет! Пугает пустота мостовой, видит в ней гибель любимого… Пустоту заполняют оборвыши — семнадцать четверок, само страдание и муки. Вторым в предпоследнем ряду идет Фалек.

В сердце Наталки врывается радость: «Жив!.. Жив!.. Жив!..». Но с радостью врывается и боль: «Худой, измученный, — в чем душа держится?». Хочется подбежать и обнять. Обнять! Как-то попыталась передать кусочек хлеба — плетью ударил полицай. Терзали унижение и боль — ее и Фалека. Он ринулся к ней — удержали другие оборвыши. Наталка больше не ищет встречи, засыпает и просыпается с мыслью: «Как встретиться?». Каждый день из фабричных ворот выезжают подводы. Может, надо посоветоваться с Бородчуком?

Крепко спаяно братство ломовиков — владельцев подвод. Пьяницы, драчуны и задиры стоят друг за друга нерушимой стеной. Бородчук хорошо знает Бучацкого — возчика кожевенной фабрики, такого же, как он, выпивохи.

— Приходи, дочка, завтра вечером, приволоку пана Ивана.

Длинно-предлинно тянулся вечер, мучила ночь, день нудно отсчитывал секунды, минуты, часы, и все же наступил вечер.

Дверь открыл Бородчук, подмигнул заговорщицки. За столом дымит трубкой Бучацкий — пожилой, краснолицый, доброжелательный матерщинник.

Достала из сумки бутылку, поставила на середину стола. Хвалит Бучацкий:

— С понятием пани!

Стефа ставит на стол соленые огурчики, квашеную капусту, ломтики розового сала и разваристый, овеянный паром картофель. Рядом с Наталкиной возвышается другая бутылка. Выпили за знакомство и за хороших людей. Еще раз выпили за то, чтоб подохли Гитлер и все его воинство.

Стала Наталка расспрашивать о хозяине фабрики, Бучацкий пренебрежительно хмыкнул:

— Сволочь! Ради барыша залез в дерьмо по самое горло. Дай боже, чтоб засосало по уши.

И за это выпили. Рассказывает Бородчук о Наталкином горе.

— Поможем! — обещает Бучацкий, будто это само собой разумеется. — Ничего, что еврей, люди как люди, встречаются совсем неплохие. Помнишь ломовика Хаима Брука? — напоминает приятелю. — Дай боже, чтобы все христиане были такие. И никто не знает, где он, что гады с ним сделали.

Разлил Бородчук по рюмкам, выпили за здоровье Хаима Брука.

— Не горюй, дочка! — хлопнул Бучацкий по Наталочкиному плечу. — Привезу весточку от твоего Хвалека.

— Можно, я утром принесу небольшую посылочку?

— Нечего ноги топтать! — отвечает за друга Бородчук. — С этого стола соберем твоему мужу гостинец.

Каждый день Бучацкий привозит на фабрику шкуры. Лежат на подводе отдельными связками полукожник, бычок, бычина, бугай и яловка.[45] Фалек и разнорабочий Семен разгружают подводу, носят связки в подготовительный цех. Там шкуры отмачиваются в огромных чанах, затем с них удаляется волос и наружный слой — эпидермис. Входящего в цех обволакивает тошнотворная вонь — смесь сернистого натрия и извести.

Носится Фалек со связками кожи, спешит побыстрее разделаться с неприятной работой. Когда взялся за последнюю связку, Бучацкий задержал его:

— Как пана звать?

Взглянул подозрительно на возчика, все же ответил:

— Гершон Аксель!

— Тогда для пана имеется письмецо и посылочка. Кладите связку назад, завязывайте шнурок на ботинке.

«Наталка нашла ход!» — учащенно забилось сердце. Повозился с ботинком, снова взялся за связку, между шкурами пакетик, за тесемкой белеет письмо. Спешит в цех, навстречу шествует Давидяк. Поклонился со шкурами на спине, облегченно вздохнул, когда между ним и хозяином оказалась дверь.

Подошел Давидяк к подводе, поздоровался:

— День добрый, пан Бучацкий!

— День добрый, пан хозяин!

Обходителен Давидяк с Бучацким, ломовиков во Львове значительно меньше, чем желающих их понимать.

— Попрошу пана еще раз съездить на склад за сырьем, договорился еще об одной партии.

— Можно съездить! — соглашается Бучацкий. — Только нужен помощник, давно хотел попросить пана хозяина. С погрузкой подолгу простаиваю.

— Дам помощника! — соглашается Давидяк. Дармовых работников много — лошадей мало. Бучацкому идет солидная плата, быстрее обернется — больше совершит ездок.

— Дали бы этого еврейчика, — кивает Бучацкий на дверь, скрывшую Фалека. — Шустрый, быстро управляется.

Давидяк заметил усердие нового доходяги:

— Ладно, пусть едет!

В коридоре, спрятав пакетик за пазуху, Фалек вчитывается в бесконечно дорогие крупные овальные буквы: «Любимый и единственный! Каждый час, каждую минуту с тобой, все время думаю: жив ли, что делаешь, какие еще выпадут муки на нашу несчастливую долю, на нашу любовь?!».

Весь вечер сочиняет ответ, без конца переделывает, перечитывает немногие строчки: «Любимая! Твоя весточка — огромное счастье. Береги себя для Ганнуси, в ней наша любовь, наши жизни. Умоляю, не ищи встреч. Не станет вас — и мне незачем жить».

Пришел на фабрику, только начал работать — не дождется Бучацкого. Увидел въехавшую во двор подводу — идет навстречу медленно, с трудом себя сдерживая, сжимает в руке многократно сложенный листок. Поравнялся с возчиком, шепчет:

— Пан передаст письмецо?

— Не передам! — спокойно отвечает Бучацкий, будто не было вчерашнего письма и посылки.

Ошеломлен Фалек: неужели случилась беда или возчик от него отмахнулся?

Расплылся Бучацкий в улыбке, подмигивает:

— Сам передашь письмо своей женушке. — Кричит на весь двор: — Пошевеливайся! Хозяин приказал со мной ездить за шкурами.

Исчезли все страхи, тревоги, сомнения, об одном только думает: «Встречусь с Наталкой! Где, когда, при каких обстоятельствах?».

Сидит на подводе, мучится в догадках, не обращает внимания на дома и прохожих. Так и доехали до самой Гелянки. На безлюдной улице в безлюдном дворе подвода остановилась у приземистого одноэтажного здания.

— Сиди и жди! — приказывает Бучацкий и снова подмигивает.

Вошел Бучацкий в склад, Фалек сидит ни жив ни мертв. Хочет и не хочет увидеть Наталку. Полгода не виделись, несбыточной мечтой стала встреча. Только бы взглянуть на улыбку ласковых губ, на миг насладиться нежностью бездонных очей, черных как ночь и ярких как звездочки, прикоснуться рукою к руке. Прикоснуться! Увидит злой человек — и на этом кончится жизнь. Наталкина жизнь!

Вышел Бучацкий со склада, кричит:

— Пошевеливайся, грузи шкуры!

Вошел за Бучацким в склад, подкашиваются от волнения ноги, мурашки бегут по телу. Вглядывается в сизую муть и не видит Наталки. Слава богу! Носит связку за связкой, аккуратно укладывает на подводу, мечтает побыстрее закончить работу и страшится ее окончания, надеется увидеть Наталку и боится, что встреча не состоится.

Подвода наполовину нагружена, Бучацкий доволен работой:

— Перекур! Иди в сторожку, передохни.

Старая сторожка бездействует: склад работает на ничтожную часть довоенной мощности. Охранник дежурит у входа одного из семи складских помещений. В остальных— двери и окна заколочены досками. Не хочется Фалеку прятаться от нежного солнышка:

— Спасибо, передохну во дворе.

— Иди куда сказано! — строго прикрикнул Бучацкий, а в глазах: «Ну и дурень, до чего ж непонятливый!».

Екнуло сердце: свершается то, чего желает и опасается. Свершается!

Убыстряя шаги, приблизился Фалек к сторожке. Остановился у входа, глотнул воздуха и ринулся в дверь. Обхватили шею Наталкины руки, прижимают к груди, по его щекам катятся ее слезы, губы слились с губами. Так и стоят — мгновения сменяются мгновеньями.

— Родной! — первой очнулась Наталка. — Дай хоть погляжу на тебя.

Лучше бы не смотрела. Не раз видела издалека, в полумраке, в строю, среди многих, и это приносило невероятную боль. Нет границ у человеческой боли — поняла, когда встретились с Фалеком с глазу на глаз, когда прикоснулась к своему горю, ничем не прикрытому, во всей его ужасающей обнаженности.

— Увезу тебя! — лихорадно шепчет Наталка. — Договорюсь с паном Иваном и в каком-нибудь ящике отвезем домой — в нашу квартиру.

Хочется Фалеку вырваться из гетто, но тогда его ждет еще более страшная пытка — ожидание мучительной смерти не только своей — Наталки, Ганнуси, всех, кто знает об их «преступлении». Он станет виновником гибели самых близких, родных. Что угодно, только не это!

— Наталочка, жизнь моя, солнышко мое ясное! — ласкает Фалек щекою щеку, целует ухо. — Что ты выдумываешь, о чем говоришь, девочка моя глупенькая. В гетто живу легально, с хорошими товарищами, никто не обижает. И на фабрике работа до силам. Береги только себя и ребенка, больше ничего мне не надо. Так и доживем до конца ужасной войны, потом все переменится.

— Неправда, неправда, неправда! — твердит сквозь слезы Наталка. — Знаю, как вас мучают — одни кости, в чем только душа держится?

— Наукой доказано, что худые живут дольше, — грустно пошутил Фалек. — Гетто — не мед, но подумай, каково будет в городе? В нашей квартире прятаться негде, найдут при первом же обыске. И тогда! Или хочешь сделать зло Снегурам, Семенишиным, другим добрым людям?! Нет-нет, никуда не уйду из гетто.

Наталка прижимается к Фалеку, ласкает и думает, думает. С Фалеком бессмысленно спорить! Он не изменит решения. И в гетто нельзя оставлять. Надо что-то придумать, их квартира под подозрением, а убежище должно быть надежным…

Так и не заметили, сколько прошло времени, когда приоткрылась дверь сторожки и раздался голос Бучацкого:

— Перекур закончился, за работу!

Начался самый счастливый период в жизни Наталки и Фалека: плывут по реке беспросветного горя, нет мочи добраться до цели, но силу черпают в письмах и мимолетных встречах. Так и живут — от письма до письма, от встречи до встречи.

Счастье длилось недолго. Наталка больше не является… Пан Иван сообщил:

— Выследила сволота пани Наталью. Только вышла она из сторожки, как на нее напали лайдаки,[46] надавали пощечин, скрутили и остригли наголо. Пригрозили прикончить, если будет якшаться с евреем. И пану нельзя ездить на склад, могут убить. Хлопцы со склада сказали.

Наталочка избита и опозорена! Что с ней сделали? Может, пан Иван не все рассказал?.. Почему люди так ненавидят друг друга, почему так сильны предрассудки? Предрассудки — и Наталка! У любви свой язык, не знающий никаких предрассудков. А старики Снегуры, Василий Гринко, Семенишины, Бородчук, Бучацкий? А сколько украинцев казнено за то, что скрывали евреев! Конечно, и с предрассудками есть. Нечему удивляться: сотни лет тут насаждался расизм, националистические вожаки убеждали украинцев в их превосходстве над «жидом», «москалем», «ляхом». Установилась Советская власть — устранила национальную рознь, но за неполных два года не могли изжить себя вековые предрассудки. И вот фашисты снова раскаляют их добела, разъединяют тех, кто ради спасения своей культуры, свободы и жизни должны сообща сражаться с поработителями. Все же прав Шудрих! Прав? Как сражаться со всесильным врагом, не имея на победу ни единого шанса?! А разве не мог бороться против унижений?! Всегда бежал от борьбы — теперь бежать некуда. Но надо ли безрассудно лезть на гибель?.. Ни один человек не пробил головой каменную стену. Одну стену! А гетто в кольце тройных стен — каменных, эсэсовско-полицейских и расистского изуверства. Не осталось и половины довоенных евреев, — сколько потребуется времени для истребления другой половины?! Все это так, но Шудрих думает не о стенах гетто, а о том, чтобы до последней секунды прожить человеком.