Приведенные в данной работе размышления Эриха Фромма относятся к последнему десятилетию его жизни. Он никогда не прекращал работать. Он продолжал читать, писать, планировать и изучать, он оставался открытым миру до самого конца. Работа всей его жизни, чему посвящены без малого десять томов, достигла своего пика на последнем десятке лет. Фромм черпал материал для своей работы всегда, когда выступал в роли живого и критичного комментатора нашего времени. Приведенные здесь радиобеседы представляют собой интересное дополнение его трудов. Их ценность, в основном, заключается не в новизне, а в жизненности и характерной манере выражения его глубоких убеждений. Большинство этих разговоров были записаны в апартаментах Фромма в Локарно, остальные в нашей студии в Цюрихе. Читая их, мы как бы участвуем в беседах, на которые нас столь любезно приглашает великий старик.
В отличие от некоторых ранних работ, написанных плотным, академическим немецким языком, все остальные работы Фромма известны нам здесь в Германии только в переводах с английского. Однако в приведенных радиобеседах он возвращается к своему родному языку; и его стиль, свободный от ограничений, навязываемых бумагой, предстает во всей своей удивительной непосредственности. Маттиас Клаудиус однажды заметил, что письменный язык подобен дьявольской трубе, которая превращает вино в воду. Фромм тоже предпочитал устную речь, прямого адресата. И здесь мы слышим его разговор. Любой, кто когда-нибудь слышал Фромма, снова услышит его живые слова, читая эти страницы.
Моя первая встреча с гениальным мыслителем состоялась в 1970 г. Мы встретились, так же как мы встречались и позже, в Сторехене в Цюрихе. У него повсюду были любимые отели, и совершенно невозможно представить себе Фромма отказывающимся от роли хозяина. Мы поговорили о серии бесед на тему богатства и скуки, которые мы планировали записать на следующий день в нашей цюрихской студии. Он сидел напротив меня с присущим ему внимательным выражением лица. Абсолютно не замечая шума и гама вокруг нас, он излагал мне свои идеи насчет записи. Когда он закончил, я подумал: «Ну, вот и все». Но нет. Теперь была моя очередь говорить. Он спросил меня, есть ли у меня возражения, и поинтересовался типом аудитории, к которой он должен был обращаться. С помощью настойчивых вопросов, демонстрирующих степень его знакомства с жизнью Германии, он хотел подойти как можно ближе к своим слушателям. Его девизом было — говорить на их языке, а не рассказывать то, что хотят от него услышать. Фромм был очень хорошо подготовлен. С ним была пугающая груда набросков и черновиков, и он постоянно пополнял их во время нашего разговора. Но на следующее утро он появился без какого-либо багажа. Я спросил, почему он не взял свой портфель. Забавно, но он покачал головой. Мы привезли его в студию. Без дальнейших церемоний он сел перед микрофоном и без всякой подготовки прочитал все свои шесть выпусков, каждый из которых длился ровно двадцать девять минут. Его единственным условием было мое присутствие. Ему нужно было к кому-то обращаться, ему был нужен представитель анонимной аудитории. Слышать одновременно спонтанные и концентрированные формулировки было той радостью, которая так редка на радио.
В то время как Эрих Фромм занимался своим делом, взяв меня с собой в свое большое сократовское путешествие, я начал замечать в операторской, расположенной за стеклом, какое-то движение. Фромм был относительно неизвестен в Европе в то время, но его слово, звучащее по цюрихскому радио, стоило послушать. Технический персонал, секретари, привратник и даже некоторые мои коллеги из редакции собрались в операторской и внимательно слушали. Я понял, что потенциал радио для «диалога» с аудиторией действительно ограничен. Мы не должны ожидать от радио многого или толкать его за границы этого потенциала. Мы пытаемся найти подходящий для среды стиль косвенной речи. Но Фромм был исключением из этого правила. Оставаясь неустрашимым, он просто «перепрыгивал» через все препятствия, которые среда ставила ему на пути. Как он этого добивался? Диалог являлся интегральной сердцевиной раздумий Фромма. Невидимый слушатель никогда не был для него простой «подпоркой» его спекуляций. Сам слушатель, и то, что этот слушатель мог ему возразить, являлось встроенной реальностью его мысли. Фромм мог слушать, так же как и говорить. Он был замечательно хорошим оратором, потому что был потрясающе хорошим слушателем.
В Фромме-писателе и Фромме-человеке уживалась, до некоторой степени, одна и та же личность. Один переводил другого. Его голос был инкарнацией его языка. Фромм воспитывался в еврейской традиции, в культуре с могучей разговорной направленностью. Все его исследования были вариациями на тему. Они полны повторений, новых решений старых проблем, новых попыток исследовать глубже, объяснить с большей четкостью. Очень немногие писатели-ученые были так одарены, как он. Для него отсутствие изобилия было равносильно признанию бедности. Когда я читаю Фромма, я снова и снова поражаюсь обилию идей, предложений, интуиции, интерпретаций. Читатель сталкивается с бесконечным потоком примеров и данных — и пелена спадает с его глаз.
Отвечая на вопросы или решая какую-нибудь интеллектуальную головоломку, он любил рассказывать всяческие истории. В качестве примера можно привести историю о мужчине, который пустился в дальний путь, чтобы навестить учителя хасида. И когда его спрашивали, не сложно ли было ему изучать доктрины учителя, мужчина отвечал: «О, нет, я ведь только хотел посмотреть, как он завязывает ботинки». Эта короткая история напоминает нам о том, что жест часто говорит нам больше, чем лекция. А также это напоминает нам, что самые замечательные слова бесполезны, если человек, который произносит их, не тот человек. Когда бы я ни навешал Эриха Фромма, я всегда помнил эту историю. Уходя от него, я всегда чувствовал себя другим: я уходил с проясненной головой, чувствуя себя более живым и менее запуганным силами, которые угнетают нас и делают нас уязвимыми до отчаяния.
Не только исследования делали Фромма такой привлекательной фигурой. Он весь был игра жизни с теорией, теории с жизнью. Быть живым — значит рождаться снова и снова. Трагедия, писал Фромм, заключается в том, что многие из нас умирают, так и не начав жить. На таких прозрениях не построить системы, но зато они требуют от нас развития новых подходов, неожиданно свежих взглядов на вещи. Фромм не нуждался в учениках, не хотел осваивать никаких научных школ. Дух, подобный ему, растрачивает себя, избегая какой-либо кооптации. Фромм замечал без всякого удовольствия, что его способность к абстрактному мышлению минимальна. Мыслить философски он может в конкретных терминах.
Поздним вечером 5 января 1974 года Южногерманское Радио передавало фроммовский автобиографический очерк «Во имя жизни». В течение двух часов Эрих Фромм неторопливо рассказывал о том, что послужило материалом для напечатанного здесь произведения. Одна штутгартская актриса, отыгравшая в тот вечер в классической пьесе Лессинга «Натан Мудрый», по возвращении домой включила радио и услышала Фромма. Несмотря на поздний час, она бросилась к телефону и попыталась передать мне обуревавшие ее чувства. Она оставила в театре одного Натана только для того, чтобы дома обнаружить другого.
Фромм не был ни чародеем, ни схоластиком. Он был и остается мудрецом, потому что талант созвучного звучания сердца и разума — это именно то, что зовется мудростью.
Ганс Юрген Шульц
Поскольку речь у нас пойдет об «избыточности и внутренней опустошенности», мне видится полезным дать несколько предварительных пояснений относительно значений этих слов. Ясность при определении значений слов является решающим фактором в любой дискуссии, включая нашу. Если мы осознаем значение слова во всех его вариантах и коннотациях, мы, как правило, лучше понимаем очерченный им крут проблем. Его история и дефиниция помогают нашему пониманию актуальных вопросов.
Выражение «the affluent society» («общество изобилия») появилось в 1958 г, когда увидела свет книга Джона К. Гэлбрейта с одноименным названием1. Английское слово affluence (избыточность) происходит, так же, как и fluid (жидкость), от латинского глагола fluere (течь, происходить, изобиловать) и означает, если брать его литературный вариант, одновременно и наводнение, и избыток, и переполнение (англ. overflow). Но, как известно, слово «избыток» может иметь как положительный, так и отрицательный смысл. Если избыток воды в Миссисипи вызывает наводнение и она выходит из берегов — это бедствие. Но если фермеру случается собрать небывалый урожай и в его закромах избыток зерна — это удача. Таким образом, «избыточность» (affluence) — неоднозначный термин. Он может предполагать, как изобилие (abundance), которое превращает жизнь в удовольствие скорее, чем борьба за выживание, так и излишество, обилие (superfluity), переполнение (overwhelming), и даже убительный, фатальный переизбыток (fatal excess).
1
Э. Фромм называет дату ошибочно. Книга К. Гэлбрейта «Общество изобилия» была написана в 1968 г. — Прим. пер.
Нет ничего противоречивого в словах abundance и superfluty, даже несмотря на небольшую разницу между их корневыми значениями. Слово abundance (изобилие) произошло от латинского корня undo (волна), который сохранился в английском языке в своем первоначальном значении в словах undulate и undulant (волнистый, волнообразный). Abundance (изобилие) также значит overflowing (переполнение), и все-таки, имеет скорее положительный нежели отрицательный смысл в языке. Говоря «изобилие», мы подразумеваем нечто большее, чем просто возможность удовлетворения насущных потребностей. Изобилие — это то, что описывается в Ветхом Завете, как «a land flowing with milk and honey» (страна, утопающая в молоке и меде). Или, представьте себе, что вы находитесь на вечеринке, где нет недостатка в освежающих напитках. Вы скажете: «Вино льется в изобилии!», подразумевая этим нечто положительное. Нет недостатка в хороших вещах, нет нормирования продуктов, нет необходимости думать о том, что что-то может кончиться сегодня или завтра.
Но если мы хотим упомянуть о негативных аспектах слова overflowing (переполнение), то на ум приходит superfluous (излишний, чрезмерный). Это слово, так же, как и affluent (избыточный), происходит от латинского fluere, и superfluity (чрезмерность), таким образом, не что иное, как super-flowing (переполнение сверх меры). В данном контексте слово overflow приобретает резко отрицательный смысл. Оно знаменует собой расточительность, бессмысленность. Если вы говорите кому-то: «Ваше присутствие здесь излишне», вы подразумеваете: «Почему бы вам не уйти отсюда?». Вы же не произносите фразу: «Как хорошо, что Вы здесь», которая и есть то, что вы думаете, более или менее, говоря о вине, «льющемся в изобилии». Таким образом, всякий раз, когда мы говорим об избыточности, мы должны спросить сами себя, имеем ли мы в виду позитивное, несущее жизнь изобилие или же негативное, смертоносное излишество.
Возвращаясь к термину ennui («внутренняя опустошенность»), мы обнаруживаем, что его основное значение сильнее и глубже, чем общепринятые толкования слов «скука», «чувство разочарования» и «утомленность». Ennui и английское слово «annoy» (раздражать, надоедать) происходят от латинского inodiare — «вызывать отвращение и ненависть».
Нам нужно спросить самих себя, взяв за точку отсчета наших рассуждений только что проанализированные слова, не ведет ли чрезмерность к скуке, омерзению и ненависти. Если так, нам стоит поставить перед собой ряд непростых вопросов о нашем обществе изобилия. Под «нами» я подразумеваю современное индустриальное общество в том виде, в котором оно развилось и сформировалось в США, Канаде и Западной Европе. Живем ли мы в избыточности? Кто в нашем обществе живет в избыточности, и что это за избыточность — избыточность изобилия или избыточность излишества? Проще говоря, это хорошая или плохая избыточность? Порождает ли наша избыточность внутреннюю опустошенность? Обязательно ли она порождает внутреннюю опустошенность? И как выглядит хорошая, изобильная, полная энтузиазма избыточность, избыточность, которая не порождает внутреннюю опустошенность? Эти вопросы я намереваюсь обсудить ниже.
Но позвольте мне сделать предварительное замечание, касающееся психологии. Так как я — психоаналитик, то в процессе этих наблюдений я буду снова и снова затрагивать вопросы психологии, и мне хотелось бы, чтобы вы с самого начала поняли, что моя точка зрения — это взгляд на вещи с позиций психоанализа. Мне хотелось бы кратко остановиться на вопросе, который близок многим из вас: в психологии существуют две возможности, два подхода к изучению человеческой души. В настоящее время академическая психология изучает человека прежде всего с точки зрения бихевиоризма. Другими словами, это изучение ограничено тем, что можно видеть и за чем можно наблюдать, тем, что видимо и, следовательно, может быть измерено и оценено; то же, что нельзя проследить и пронаблюдать соответственно невозможно ни измерить, ни оценить, по крайней мере с достаточной точностью.
Глубинная психология, метод психоанализа, развивается в другом направлении. У нее другие цели. Она не ограничивает изучение человеческих действий и поведения только тем, что можно увидеть. Она добывает сведения из природы поведения, из мотивов, управляющих поведением. Позвольте мне проиллюстрировать примерами то, что я имею в виду.
Вы можете, например, описать человеческую улыбку. Это действие, которое можно сфотографировать, которое можно описать при помощи терминов, обозначающих мускулатуру лица, и т. д. Но вы отлично знаете, что существует разница между улыбкой продавщицы в магазине, улыбкой человека, испытывающего неприязнь по отношению к вам, но пытающегося эту неприязнь скрыть, и улыбкой друга, который действительно рад вас видеть. Вы в состоянии различить сотни видов улыбок, рожденных различными душевными состояниями. Все они являются улыбками, но вещи, которые они выражают, могут быть бесконечно далеки друг от друга. Никакая машина не сможет не то что измерить, но даже воспринять эту разницу. Только человеческое существо, а не машина, — вы, например, — может сделать это. Вы пользуетесь для этого не только своим сознанием, но и, если мне будет позволено столь старомодное высказывание, своим сердцем. Все ваше существо постигает то, что предшествовало этому. Вы можете почувствовать, какую улыбку вы видите. А если вы не способны ощущать вещи, подобные этому, вы встретите в своей жизни огромное количество разочарований.
Или возьмем совершенно другой аспект поведения: то, как человек ест. Итак, кто-то ест. Но как он ест? Один заглатывает пищу подобно голодному волку. Манеры второго за столом показывают, что он педантичен и придает огромное значение тому, чтобы все было сделано в соответствии с надлежащими правилами, и тому, чтобы тарелка сияла чистотой. Третий ест неторопливо, без жадности. Он наслаждается вкусом. Он просто ест и получает удовольствие от процесса еды.
Или возьмем еще один пример. Кто-то рычит, и его лицо багровеет. Вы решаете, что он зол. Конечно, он зол. Но потом вы смотрите на него несколько внимательнее и спрашиваете себя, что это за человек (возможно вы знаете его достаточно хорошо), и внезапно вы осознаете, что он испуган. Он напуган, и его ярость — просто реакция на собственный страх. Вы заглядываете в него еще глубже и понимаете, что это человек, который чувствует себя совершенно бессильным и беспомощным, человек, который боится абсолютно всего, самой жизни. Таким образом, вы получили три результата наблюдения: он зол, он напуган, он испытывает глубокое чувство беспомощности. Все три вывода верны. Но они относятся к разным уровням его психики. Наблюдение, касающееся его чувства беспомощности, регистрирует наиболее глубинные процессы, происходящие в нем. Наблюдение, включающее в себя констатацию факта ярости, наиболее поверхностно. Другими словами, если вы в ответ также впадаете в ярость и не видите перед собой ничего кроме озлобленности своего оппонента, то вы не понимаете его вообще. Но если вам удается заглянуть за фасад злости человека и увидеть, что он испуган, что он беспомощен, тогда вы будете стараться повлиять на него по-другому, и, возможно, случится так, что его злость пойдет на убыль, потому что он перестанет ощущать угрозу. С точки зрения психоанализа в том, что мы собираемся обсудить в ходе нашей дискуссии, человеческое поведение, которое можно пронаблюдать извне, интересует нас не в первую очередь (и, конечно, не только оно). Значительно более важно для нас, какие мотивы, какие намерения есть у личности, осознает их человек или нет. Нас интересуют характерные особенности поведения. Мой коллега Теодор Райк однажды сказал: «Психоаналитик видит третьим глазом». Он был абсолютно прав. Или мы можем сказать, используя более простое выражение, что он читает между строк. Он видит не только то, что предлагается ему непосредственно, но осознает нечто внутри предлагаемого и обозримого. Он заглядывает в сердце личности, (любое действие которой просто выражение, проявление чувств, нечто, всегда эмоционально окрашенное цельной личностью. Любая, мельчайшая деталь поведения — это жест определенного человека и только его, а не какого-либо другого, именно поэтому два действия не могут быть идентичны, пока не появятся два абсолютно одинаковых человека. Они могут походить друг на друга, они могут быть соотносимы, но они никогда не будут одним и тем же. Не существуют двух людей, которые одинаково поднимают руку, одинаково ходят, одинаково наклоняют голову. Именно поэтому вы иногда узнаете человека по походке, еще не видя его лица. Походка может так же, как и лицо, служить характеристикой человека, а порой даже в большей степени, потомy что изменить походку сложнее, чем выражение лица. Мы можем лгать с помощью нашего лица. Это наша способность, которой лишены животные. Значительно труднее лгать с помощью тела, хотя этому тоже можно научиться.
После этих вступительных примечаний, мне хотелось бы обратиться к проблеме потребления (консъюмеризма), как к психологической, а вернее, психопатологической проблеме. Вы можете спросить: в чем ее суть? Мы все вынуждены быть потребителями. Каждый должен есть и пить. Нам нужна одежда, крыша над головой. Короче говоря, мы нуждаемся и пользуемся огромным количеством вещей, и это явление мы называем «потреблением». Где же тут психологическая проблема? Это закон природы: мы должны потреблять, чтобы жить. Допустим. Но даже говоря так, большинство из нас уже пришло к выводу, который я хочу сделать: есть потребление и потребление. Существующий вид потребления — принудительный, он происходит от алчности, принуждения есть, покупать, владеть, пользоваться все большим и большим количеством вещей.
Теперь вы можете спросить: «А разве это не нормально?». Кроме того, кто же из нас не хочет приумножить то, что имеет. Проблема, если таковая вообще существует, заключается в том, что нам не хватает денег, а не в том, что есть что-то плохое в желании владеть все большим и большим количеством всего. Я прекрасно понимаю, что многие думают именно так. Но пример, вероятно, покажет, что проблема не так проста, как может показаться на первый взгляд. Мой пример знаком вам, но я надеюсь, что очень немногие из вас, испытали его на себе. Представьте себе, что некто страдает от тучности, этот некто просто слишком много весит. Ожирение может быть вызвано неправильной работой желез, но значительно чаще это просто результат переедания. Тучный человек перехватывает куски то тут, то там; он питает слабость к сладкому; он всегда что-то жует. Но если вы приглядитесь внимательнее, вы заметите не только то, что он постоянно ест, но также что он имеет направленную тенденцию на еду. Он должен есть. Он не может остановить процесс поглощения пищи, так же как некоторые курильщики не могут бросить курить. И вы также знаете, что люди, бросающие курить, часто начинают больше есть. Они оправдываются тем, что все, кто завязывает с курением, автоматически набирают вес. Это одно из распространенных рациональных объяснений, даваемых для того, чтобы не бросать курить. Почему же мы цепляемся за эти рациональные объяснения? Потому что одна и та же потребность — отправлять постоянно что-нибудь себе в рот, потреблять вещи — находит выражение в процессе еды, питья, курении или в покупке вещей.
Доктора постоянно предупреждают людей, подверженных перееданию, излишнему употреблению напитков и курению, что они могут преждевременно скончаться от инфаркта сердца. Если эти люди внимают предостережениям врачей и бросают свои привычки, они часто становятся жертвами беспокойства, чувства небезопасности, нервозности, депрессии. Тут мы видим выдающееся явление: отказ от обжорства, пития, курения делает людей испуганными. Это люди, которые едят или покупают вещи не для того, чтобы съесть или купить, а для того, чтобы успокоить свои чувства тревоги и подавленности. Повышенное потребление является для них выходом из уныния и подавленного состояния. Потребление обещает исцеление, действительно утоляет этот вид голода и приносит облегчение подсознательным подавленности и беспокойству. Многие из нас знают по своему собственному опыту, что если мы нервничаем или испытываем депрессию, то мы более склонны пойти к холодильнику и обрести облегчение в еде, питье, хотя у нас нет аппетита и мы не испытываем жажды. Другими словами, процесс еды и питья может выполнять роль наркотика, действуя как транквилизатор. И продукты, и напитки приносят еще большее удовольствие, потому что к тому же приятны на вкус.
Подавленный человек чувствует внутри себя что-то похожее на вакуум, чувствует, будто он парализован, будто ему не хватает того, что необходимо для действия, будто он не может двигаться должным образом из-за нехватки чего-то, что приведет его в движение. Если он употребит что-нибудь, ощущение паралича и слабости временно покинет его, и он сможет почувствовать: я — кто-то, несмотря ни на что; у меня что-то есть внутри; я не полный ноль. Он наполняет себя чем угодно, чтобы вытеснить свою внутреннюю пустоту. Он — пассивная личность, которая чувствует, что стоит очень мало и которая подавляет эти подозрения потреблением, превращением в человека потребляющего.
Я только что представил концепцию «пассивной личности», и вы захотите узнать, что под этим имею в виду. Что такое пассивность? Что такое активность? Позвольте мне начать с современных определений пассивности и активности, определений, которые будут достаточно понятны всем вам. Активность понимается как любое целенаправленное действие, требующее затрат энергии. Это может быть как физическая, так и умственная работа; она также может включать в себя занятия спортом, по причине того, что мы рассматриваем спортивные состязания в утилитарном ключе: участие в них либо укрепляет здоровье, либо поднимает престиж нашей страны, либо делает нас знаменитыми, либо приносит деньги. Как правило, удовольствие, которое подвигает нас на занятие спортом, заключается не в самой игре, но в определенном конечном результате. Каждый, кто напрягает силы, активен. Тогда мы говорим, что он «занят». А быть «занятым» означает принимать участие в каком-то занятии.
Что же представляет из себя пассивность с такой точки зрения? Если нет никаких видимых результатов, никаких осязаемых достижений, тогда мы пассивны. Разрешите мне привести очевидный пример: кто-то сидит, просто разглядывая пейзаж, просто сидит так пять минут, полчаса, может, даже час. Он ничего не делает, просто смотрит. Поскольку он не производит киносъемку, а просто впитывает в себя то, что видит, мы можем посчитать его странным и уж точно не будем склонны наградить его «созерцательность» именем активности. Или возьмите кого-то, кто медитирует (хотя в нашей западной культуре вид медитирующего человека редок). Он пытается осознать себя, свои чувства, свое настроение, свое внутреннее состояние. Если он медитирует регулярно и систематически, он может заниматься этим часами. Любой, кто ничего не смыслит в медитации, посчитает, что медитирующий человек пассивен. Он вообще ничего не делает. Вероятно, все его усилия направлены на то, чтобы изгнать из сознания последние мысли, думать ни о чем, и просто существовать. Это может произвести на вас впечатление необычности. Попробуйте как-нибудь заняться этим хотя бы две минуты, и вы поймете насколько это трудно; и как кто-то или что-то будет продолжать стучаться в ваше сознание, как ваш ум будет цепляться за каждую последнюю мелочь под солнцем, как вы беззащитны против этих мыслей, потому что мы находим практически недопустимым просто сидеть, выключив свои мысли.
Для великих культур Индии и Китая этот вид медитации жизненно важен. К сожалению, к нам это не относится, потому что при нашей амбициозности, мы считаем, что все, что мы делаем, должно иметь цель, достигать чего-то, производить результат. Но если вы однажды попробуете забыть о результатах, если сумеете сконцентрироваться и проявить достаточно терпения, вы можете обнаружить, что «безделье» на самом деле очень живительно.
Все, что я хотел здесь отметить, это, что активность в современном понимании, это поведение, которое имеет осязаемые результаты, пассивность же бесцельна, это поведение, в котором мы не замечаем выхода энергии. Так мы понимаем активность и пассивность, таким же образом подходим к проблеме того, что и как мы потребляем. Если мы потребляем излишние вещи, поставляемые нам «чрезмерной избыточностью», то то, что нам кажется активностью, — на самом деле пассивность. Какую же форму творческой активности, «положительной избыточности», богатства, сопротивляемости, можем мы себе представить, которая позволила бы нам быть большим, чем просто потребители?
Давайте немного поразмышляем о классических определениях активности и пассивности, которые мы можем найти в работах Аристотеля, Спинозы, Гете, Маркса и многих других западных мыслителей, за последние более чем две тысячи лет. Активность понимается как нечто, что дает про-явиться врожденным силам, что помогает появлению новой жизни, что вызывает к жизни наши психические и эмоциональные, наши интеллектуальные и артистические способности. Возможно некоторые из вас не совсем поймут, что я имею в виду, говоря «врожденные силы», так как мы приучены думать о силе и энергии, как о категориях, присущих машинам, а не людям. А те силы, которыми мы обладаем, направлены в первую очередь на изобретение новых и управление старыми машинами. И по мере того, как мы все больше и больше восхищаемся силой машин, мы все меньше и меньше осознаем чудесные силы, заложенные в нас самих. Мы уже недостаточно верим строкам из «Антигоны» Софокла: «Бесчисленны чудеса на свете, но нет ничего чудесней человека». Ракета, которая может полететь к Луне, кажется нам значительно более чудесной, чем просто человеческое существо. И с подобным же чувством мы ощущаем, что в процессе современного изобретательства мы создали вещи более восхитительные, нежели Бог, создавший человека.
Мы должны переориентировать наше мышление, если хотим сфокусировать внимание на человеческой совести и развитии огромного потенциала, заложенного в нас. Мы обладаем не только способностью говорить и думать, но также возможностью проникновения в самую суть вещей, возможностью зрелого осознания, мы можем любить и выражать свои чувства. Все это присутствует в нас в виде потенциала и ожидает развития. Активность, состояние активности в том смысле, в котором его понимают названные мной авторы, означает следующее: выявление, проявление тех сил, которые есть в человеке, но которые обычно остаются спрятанными и подавленными.
Мне бы хотелось прочитать вам здесь несколько строк из Карла Маркса. Вы быстро поймете, что этот Маркс разительно отличается от того, которого вы обычно встречаете в университете, в средствах массовой информации, в пропаганде, распространяемой как левыми, так и правыми. Это цитата из «Экономическо-философских рукописей» 1844 г.: «Предположи теперь человека как человека и его отношение к миру как человеческое отношение: в таком случае ты сможешь любовь обменивать только на любовь, доверие только на доверие и т. д. ... Если ты хочешь оказывать влияние на других людей, то ты должен быть человеком, действительно стимулирующим и двигающим вперед других людей. Каждое из твоих отношений к человеку и к природе должно быть определенным, соответствующим объекту твоей воли проявлением твоей действительной индивидуальной жизни. Если ты любишь, не вызывая взаимности, т. е. если твоя любовь как любовь не порождает ответной любви, если ты своим жизненным проявлением в качестве любящего человека не делаешь себя человеком любимым, то твоя любовь бессильна, и она — несчастье.»1.
1
Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 42, с. 150-151.
Ясно, что Маркс говорит здесь о любви как о виде активности. Современному человеку редко приходит на ум, что он может создать что-то при помощи любви. Его обычная и почти единственная задача состоит в том, чтобы быть любимым, а не источать любовь самому, не пробуждать своей любовью любовь в других и тем самым не создавать нечто новое, нечто, что не существовало на свете раньше. Поэтому он думает, быть любимым — это дело случая или нечто, что можно спровоцировать, покупая различные вещи, которые, по общему мнению, могут заставить кого-то вас полюбить, все — от зубного эликсира до элегантного костюма и дорогой машины. Правда, я не могу сказать, чем вам помогут подходящий зубной эликсир или костюм. Но я не могу не отметить тот прискорбный факт, что большое количество мужчин любимы за свои спортивные машины. И здесь, конечно, мы должны добавить, что многие мужчины любят свои машины больше, чем жен. В любом случае оба участника такого соглашения довольны, но впоследствии им становится скучно друг с другом, они, возможно, даже начинают ненавидеть друг друга, потому что оба оказываются обманутыми или, по крайней мере, чувствуют себя обманутыми. Они думают, что были любимы, но на самом деле все, что они делали, — симулировали любовь. Они не любили активно.
Подобно этому, когда мы говорим, в классическом смысле слова, что кто-то пассивен, мы не имеем в виду, что он просто сидит, размышляет, медитирует или наблюдает за окружающим миром, мы подразумеваем, что он направляется силами, которые не контролирует, что он не может действовать самостоятельно, а лишь реагирует.
Говоря о реакциях, мы не должны забывать, что большая часть нашей активности состоит из реагирования на раздражители, ситуации, которые, поскольку они нам знакомы, пробуждают в нас обусловленные отклики на соответствующие сигналы. У собаки во время опыта Павлова пробуждался аппетит, когда бы ни зазвенел звонок, потому что она была приучена ассоциировать пищу с этим звуком. Бегом направляясь к миске с едой, эта собака была очень «активна». Но эта активность была не более чем реакцией на раздражитель. Собака действовала как машина. Бихевиоризм интересуется процессами именно такого свойства: человек существо реагирующее. Предоставьте ему раздражитель, и он моментально на него среагирует. Мы можем ставить подобные опыты с крысами, мышами, обезьянами, людьми, даже с кошками, хотя с ними не всегда все идет так, как предполагается. Человеческие существа — увы! — наиболее чувствительны к такому подходу. Бихевиоризм считает, что все человеческое поведение подчиняется принципу кнута и пряника. Награда и наказание — два величайших стимула, и человек, по-видимому, реагирует на них так же, как и любое другое животное. Он приучается делать то, за что будет награжден, и не делать того, что повлечет за собой угрозу или наказание. Нет необходимости постоянно его наказывать, достаточно самой угрозы наказания. Естественно, то там, то тут некоторые люди подвергаются наказаниям, таким образом угроза наказания не превращается в пустую угрозу.
Сейчас позвольте обратиться к тому, что означает быть «направляемым». Возьмем, например, пьяного человека. Он может быть очень «активным». Он вопит и размахивает руками. Или представим кого-то, находящегося в психическом состоянии, называемым «манией». Такой человек гиперактивен, он думает, что может спасти мир, шлет телеграммы, передвигает вещи. Он производит впечатление чудовищной активности. Но мы знаем, что на самом деле движущей силой такой активности является или алкоголь, или неправильное срабатывание определенных электрохимических процессов в, головном мозге. Внешние же проявления в обоих случаях показывают крайнюю степень активности.
«Активность», являющаяся просто реакцией на раздражители или на «направляемость» или принуждение, заявляемая как страстное движение души, на самом деле — пассивность, и неважно, насколько сильное движение она может вызвать. Английские слова «passion» (страсть, энтузиазм, пыл, взрыв чувств) и «passive» (пассивный) восходят к латинским словам passio и passivus соответственно, которые, в свою очередь, произошли от латинского глагола, обозначавшего «страдать». Таким образом, если мы говорим о ком-то, что у него страстная натура, это весьма сомнительный комплимент. Философ Шлейермахер сказал однажды: «Ревность — это страсть, которая непременно вызывает состояние, приносящее страдания». Это верно не только в отношении ревности, но также любой другой страсти, присутствующей в зависимом характере: амбициозности (честолюбии), алчности, вожделения власти, ненасытности. Все пагубные привычки — это страсти, порождающие страдания. Это — формы пассивности. На сегодняшний день слово «страсть» расширило свое значение и, таким образом, потеряло однозначность, которая была ему когда-то присуща. Я не буду разбирать здесь причин этого.
Если вы теперь внимательнее посмотрите на активность людей, просто реагирующих или действующих по принуждению, людей пассивных в классическом смысле слова, вы заметите, что их реакции никогда не меняют своей направленности. Их реакции всегда одинаковы. Одинаковые раздражители всегда вызовут одинаковые реакции. Вы можете с достаточной уверенностью предсказать, что произойдет в тот или иной момент. Все может быть просчитано. Здесь не заметна индивидуальность, силы мышления не задействованы, все кажется запрограммированным: одинаковые раздражители, одинаковые следствия. Подобное же мы видим, наблюдая за крысами в лаборатории. С тех пор, как бихевиоризм наблюдает человека в первую очередь как механизм, он рождает соответствующие предположения о нем: определенные раздражители пробуждают соответствующие отклики. Изучение и исследование этого феномена, а также формулирование рекомендаций, основанных на нем, это то, что бихевиористы называют наукой. Возможно, это наука, но наука не о человеке, так как человек никогда не реагирует дважды абсолютно одинаково. Каждую секунду это другой человек. И хотя он не может быть полностью другим, по крайней мере, он — не одно и то же. Гераклит выразил эту идею следующим образом: «Нельзя войти дважды в одну реку». Причиной, естественно, является постоянное движение реки. Я мог бы сказать, что бихевиористическая психология — это наука, но это не наука о человеке. Вернее, это наука, чуждая человеку, развиваемая чуждыми методами чужеродными исследователями. Она, возможно, в состоянии высветить некоторые аспекты человеческой природы, но она не затрагивает того, что по-настоящему является жизнью, того, что действительно человечно в человеке.
Я хотел бы привести вам пример, иллюстрирующий разницу между активностью и пассивностью, который очень сильно повлиял на индустриальную психологию в Америке. «Вестерн электрик компании наделила необходимыми полномочиями профессора Элтона Мэйо, чтобы он выявил пути увеличения производительности труда неквалифицированных работниц на заводе Хауторн в Чикаго. Мэйо выдвинул предположение, что производительность труда может возрасти, если работницам будет предоставлен один десятиминутный перерыв утром, другой днем и т. д. Работницы были заняты очень монотонным трудом, они наматывали катушки электромагнитов. Это занятие не требовало ни специальных навыков, ни усилий, это была самая пассивная, тоскливая работа, какую можно себе представить. Мэйо объяснил суть эксперимента работницам и после этого попробовал предоставить им перерыв днем. Производительность выросла незамедлительно. Все, конечно, были восхищены, видя как работает идея. Тогда Мэйо пошел еще дальше и предоставил работницам утренний перерыв, и производительность опять увеличилась. Поскольку дальнейшие улучшения условий труда оказывали положительное влияние на производительность, казалось, что теория Мэйо окончательно доказана.
Обычный профессор завершил бы эксперимент на этой стадии и посоветовал бы администрации «Вестерн электрик» потерять двадцать минут рабочего дня в интересах увеличения производительности. Но не Элтон Мэйо, который был очень изобретателен. Ему было интересно, что произойдет, если он отберет предоставленные ранее привилегии. И он убрал дневной перерыв — производительность продолжала расти. Затем он убрал утренний перерыв — новый скачок производительности. На этом этапе некоторые профессора, пожав плечами, объявили бы эксперимент проваленным. Но в данном случае Мэйо вдруг стало ясно, что эти неквалифицированные работницы первый раз в жизни почувствовали интерес к тому, что делали. Наматывание катушек осталось таким же монотонным, как и раньше, но Мэйо объяснил суть эксперимента работницам и задействовал их в нем. Они ощутили, что их труд обрел смысл, что они делают что-то приносящее пользу не только безликой администрации, но также и всему рабочему классу. Мэйо таким образом сумел показать, что именно эта неожиданная заинтересованность, это чувство участия, а не утренний и дневной перерывы увеличили производительность труда. Этот эксперимент породил новый подход к индустриальной психологии: интерес, испытываемый людьми по отношению к своей работе, имеет большее значение для производительности труда, чем перерывы, увеличения зарплаты и прочие привилегии. Я вернусь к этому вопросу позднее, сейчас же мне хотелось лишь подчеркнуть решительную разницу между активностью и пассивностью. Пока труженицы компании не испытывали заинтересованности в своей работе, они оставались пассивными, но в ту минуту, когда они стали частью эксперимента, они почувствовали, что приносят реальную пользу, они стали активными и проявили совершенно другой подход к своей работе.
Возьмите другой, еще более простой пример. Представьте себе туриста, естественно, с фотоаппаратом, который прибывает куда-то и обнаруживает перед собой холм, озеро, замок или художественную выставку. Он не может по-настоящему понять сущность того, что видит, потому что он слишком озабочен фотографией, которую собирается сделать. Для него существует только та реальность, которую он может запечатлеть на фотопленке и которой, посредством этого, как бы может овладеть, а не та, которая действительно перед ним. То есть второй шаг, фотография, предшествует первому, самому акту видения. Раз у него есть фотография, он может показать ее своим друзьям, предполагая, что он собственноручно создал этот запечатленный кусочек мира, или лет десять спустя вспомнить, где находился в определенный момент времени. Но в любом случае фотография, искусственно созданное ощущение, вытесняет подлинное. Многие туристы даже не утруждают себя сперва посмотреть. Они просто хватаются за свои фотокамеры. Настоящий же фотограф сначала попытается зафиксировать в себе то, что он позже зафиксирует камерой. Он попытается установить связь с тем, что хочет заснять. Это первоначальное видение — вид активности. Разница между этими двумя формами видения не может быть измерена в лаборатории, но выражения человеческих лиц дадут вам сведения о ней: у того, кто действительно видит нечто прекрасное, на лице отразится удовольствие. Он может потом сделать выбор — фотографировать или нет то, что увидел. Существуют люди (хотя их число невелико), которые преднамеренно решают не фотографировать, потому что они чувствуют, что фотографии мешают их воспоминаниям. Фотография ограничивает ваше воспоминание тем, что на ней изображено. Но если вы попробуете припомнить пейзаж без помощи фотографии, вы увидите пейзаж, возрожденный в вас. Картина возвращается, и пейзаж такой живой перед вашим мысленным взором, каким был в действительности. Это не просто схематическое воспоминание, как слово, которое вы можете вспомнить. Вы воспроизводите этот пейзаж внутри себя, именно вы создаете картину, которую видите. Этот вид активности освежает, очищает, усиливает наши жизненные ресурсы. Пассивность же, наоборот, подавляет и лишает нас жизненной энергии и может даже преисполнить нас ненависти.
Представьте на мгновение, что вы приглашены на вечеринку. Вы уже знаете, что скажет тот или иной гость, что вы ему ответите и что услышите в ответ. То, что скажет каждый, — ясно и предсказуемо, как будто вы находитесь в мире машин. Каждый имеет свое мнение, свою точку зрения. Все неизменно, и когда вы приходите домой, вы безразличны, утомлены, смертельно устали. Хотя пока вы были на вечеринке, вы производили впечатление живости и активности. Но, несмотря на все это, вы оставались пассивны. Вы и ваши собеседники ничего не делали, кроме как переливали из пустого в порожнее. Структура — раздражитель — ответ — опять повторялась, как старая, истертая запись. Ничего нового не случилось. Скука праздновала победу.
Удивительным феноменом нашей культуры является то, что люди не до конца понимают или — вероятно, мы так должны сказать — не до конца осознают, каким серьезным несчастьем является скука. Возьмите человека, который по какой бы то ни было причине не знает чем себя занять. Пока у этого человека отсутствуют внутренние ресурсы, способные заставить его чем-то активно заняться, создать что-то или включить в работу силу интеллекта, он будет чувствовать скуку, как бремя, обузу, паралич, которые он сам объяснить не сможет. Скука — это одна из жесточайших форм пытки. Это современное явление, и оно стремительно распространяется. Человек, находящийся во власти скуки и не имеющий возможности от нее защититься, будет чувствовать себя глубоко подавленным. Вы можете ощутить здесь желание спросить, почему большинство людей не осознают, насколько опасна и болезненна скука и как много страданий она нам приносит. Я полагаю, что ответ достаточно прост. Мы производим сегодня огромное количество вещей, которые люди могут приобрести, чтобы справиться со скукой. Мы можем временно загнать скуку в угол, приняв транквилизатор или выпив, или пойти на еще одну вечеринку после только что закончившейся, или развязать войну с женой, или включить по телевизору развлекательную программу, или заняться сексом. Большая часть из того, что мы делаем, это попытка отгородить себя от полного осознания того, что нам скучно. Но не забывайте о том тяжелом чувстве, которое часто настигает вас в то время, когда вы смотрите глупый кинофильм или пытаетесь подавить свою скуку каким-то другим способом. Помните об осадке, который остается на душе всегда, когда вы осознаете, что все, что вы делали, чтобы развлечься, на самом деле до смерти вам наскучило и вы не используете свое время, а просто его убиваете. Еще одной отличительной особенностью нашей культуры является то, что мы можем зайти очень далеко, экономя время, но сэкономив, мы убиваем его, потому что найти ему лучшего применения мы не в состоянии.
Люди — это машины, которые функционируют в соответствии с определенными физиологическими требованиями; такова общепринятая точка зрения не только среди обывателей, но и среди многих ученых. Люди испытывают голод и жажду; они должны спать; им необходим секс и т. д. Физиологические и биологические потребности должны быть удовлетворены. В противном случае люди становятся нервными или, если, например, отсутствует питание, умирают. Однако если эти потребности удовлетворены — все отлично. Единственной проблемой этой точки зрения является ее ошибочность. Может случиться так, что все физиологические и биологические потребности человека удовлетворены, но он все еще не удовлетворен, он не находит согласия с самим собой. Наоборот, он может быть психически очень больным, даже если ему кажется, что у него есть все, что необходимо. Оживляющий импульс, который сделал бы его активным, — вот то, чего ему не хватает.
Позвольте мне привести несколько кратких примеров того, что я имею в виду. В последние годы было проведено несколько интересных экспериментов, в ходе которых люди были лишены всех раздражителей. Они были помещены в полную изоляцию, в небольшое пространство, где температура и освещение оставались неизменными. Еда спускается к ним через люк. Все их потребности удовлетворены и отсутствуют раздражители. Условия сравнимы, скажем, с условиями пребывания ребенка в чреве матери. После нескольких дней такого эксперимента у людей начали развиваться патологические тенденции, чаще шизофренического толка. Хотя их физиологические потребности удовлетворены, это состояние пассивности психологически патогенично и может привести к безумию. То, что нормально для плода в чреве (хотя даже плод не настолько лишен раздражителей, насколько участники упомянутых экспериментов), вызывает болезнь у взрослого человека.
Еще в одном виде экспериментов люди были лишены возможности видеть сны. Это возможно сделать, так как нам известно, что сновидения сопровождаются быстрым подрагиванием глаз. Если экспериментатор будит подопытного в тот момент, когда видит эти подрагивания, он не дает этому человеку видеть сны. У людей, подвергнутых этому эксперименту, также развились серьезные симптомы заболевания. Это означает, что сны — психическая необходимость. Даже когда мы спим, мы остаемся умственно и психически активными. Если мы лишены этой активности, мы заболеваем.
Харлоу, психолог изучающий животных, выяснил в процессе своих опытов с обезьянами, что приматы в течение десяти часов сохраняют заинтересованность в сложном эксперименте. Они непрерывно разбирали сложное устройство и оставались терпеливыми и настойчивыми. Не было предложено никаких вознаграждений, не применялись никакие наказания. Хотя Харлоу не задействовал механизм стимул — реакция, было ясно, что животные продолжают упорно работать, не имея явной заинтересованности в работе. Животные, особенно приматы, могут развить высокий уровень заинтересованности, мотивируя это не только обещанием еды или страхом наказания.
Позвольте мне упомянуть еще один пример. Люди создавали произведения искусства уже 30000 лет назад. Мы склонны умалять значение этого труда, заявляя, что он служил чисто магическим целям. Подумайте о невероятно красивых и изящных изображениях животных, найденных нами среди наскальных рисунков. Мотивацией этих рисунков было, по-видимому, желание гарантировать успех в охоте. Может быть и так, но объясняет ли это их красоту? Потребность в магии могла быть удовлетворена значительно менее художественными рисунками и украшениями пещер и ваз. Красота, которую мы можем ощутить и которой сегодня можем насладиться, была добавлена сверх необходимой потребности. Можно сказать, что у людей есть другие интересы, не практические, не функциональные, не объективные, как орудия труда и посуда. Люди хотят быть активными на поприще созидания, они хотят придать предметам форму, хотят развить силы, дремлющие в них.
Немецкому психологу Карлу Бюхлеру принадлежит очень удачное выражение «удовольствие от выполнения действия», обозначающее радость, которую несет с собой активность. Люди получают удовольствие от деятельности не потому, что им требуется та или иная вещь, а от самого акта сотворения чего-либо; использование своих собственных возможностей само по себе приносит радость. Конечно, этот факт имеет важное значение для образования. Блестящий итальянский педагог Мария Монтессори осознала, что с помощью старой системы наград и взысканий детей можно натаскать, но нельзя дать им образование. Бесчисленные исследования, призванные проверить эту идею, подтверждают, что люди на самом деле обучаются лучше, когда то, что они делают само по себе приносит удовлетворение.
Я уверен, что человек только тогда до конца человек, когда он самовыражается, когда он использует свои внутренние силы. Если он не может этого сделать, если его жизнь сводится лишь к обладанию и использованию, он дегенерирует, он сам становится вещью, его существование теряет смысл. Оно становится формой страдания. Подлинная радость приходит только с подлинной активностью, а подлинная активность подразумевает использование и культивирование человеческих сил. Мы не должны забывать, что, напрягая свои умственные способности, мы тем самым увеличиваем клетки головного мозга. Этот факт доказан с точки зрения физиологии. В самом деле, увеличение головного мозга может быть измерено, и оно аналогично усилению мускулов, которые мы перенапрягаем. Если мы не будем их перенапрягать, их развитие остановится на уже достигнутом уровне, и они никогда не приблизятся к той кондиции, на которую потенциально способны.
Теперь я хочу включить в нашу дискуссию об избыточности несколько соображений по социальным и экономическим вопросам. Мы можем различить несколько основных этапов в истории человечества. Вероятно, нам стоит начать с того, что этап, на котором человек эволюционировал из обезьяны, был очень продолжительным и растянулся на несколько сотен тысяч лет. Не было такого шага или момента, который бы определил завершение этого развития. Это был очень затяжной процесс, в котором количественные факторы медленно, постепенно трансформировались в качественные. Эволюционный процесс, создавший предтечу человека, более или менее завершился лишь 60 000 лет назад, а человек разумный, создание подобное нам, впервые появился около 40 000 лет назад. С тех пор стадия нашего развития изменилась незначительно.
Так что же отличает человека от животного? Это не его вертикальное положение при ходьбе. Оно уже присутствовало в обезьянах задолго до того, как начал развиваться мозг. Также это не использование орудий труда. Это нечто новое, первоначально неизвестное качество: самосознание. Животные тоже имеют сознание. Они распознают предметы, они знают, что это — одно, а то — другое. Но когда родился человек как таковой, у него было новое, другое сознание, сознание самого себя; он осознавал, что существует и что является чем-то отдельным, отличным от природы и от других людей тоже. Он познавал сам себя. Он понимал, что думает и чувствует. Насколько нам известно, в царстве зверей нет нечего подобного. Именно это особенное качество делает человеческие существа человеческими.
С того момента, как человек родился, в полном смысле этого слова, человеком, он прожил приблизительно 30 000 лет в обстановке, где преобладали трудности и постоянно чего-то не хватало. Он жил охотой на животных и сбором продуктов питания, которые мог использовать, но еще не умел культивировать. Жизнь на этом этапе была отмечена нищетой и нуждой. Затем свершилась великая революция, которую иногда называют эволюцией неолита. Эта революция произошла около 10 000 лет назад. Человек начал производить, создавать материальные ценности. Он больше не зависел от того, что ему удавалось собрать или добыть на охоте, он стал земледельцем и "скотоводом. Используя предусмотрительность, ум и умение делать все необходимое, он производил больше, чем ему в тот момент требовалось.
Первые земледельцы с их простыми плугами могут поразить нас сегодня своей примитивностью, но они были первыми людьми, вырвавшимися из тотальной зависимости от прихотей природы, которым подчинялись все до того, и начавшими использовать свой мозг, воображение и энергию для влияния на внешний мир и создания для себя более благоприятных условий существования. Они планировали, они обеспечивали свое будущее, они создали, на первое время, относительную избыточность. Вскоре они оставили в прошлом примитивные методы сельского хозяйства и разведения животных. Они развивали культуру, они строили города, и вторая эра последовала незамедлительно, первая внесла ее на своих плечах: эра относительной избыточности. Под «относительной избыточностью» я подразумеваю состояние, в котором прежние нищета и нужда были преодолены, но новая избыточность была слишком ограничена, чтобы достаться всем. Меньшинство, которое контролировало общество и накапливало возрастающую власть, забирало себе все лучшее, оставляя большинству лишь остатки. Стол был накрыт не для каждого. Избыточность была доступна не всем. Таким образом, несмотря на то, что ради краткости мы все очень упрощаем, мы можем упомянуть об относительной избыточности (или относительной бедности), которая являлась нормой, начиная с революции эры неолита, и которая, до некоторой степени, все еще норма сегодня.
Относительная избыточность — это палка о двух концах. С одной стороны, люди могли развивать культуру. У них была материальная база, необходимая для постройки зданий, организации государств, поддержки философов и т. д. Но, с другой стороны, следствием относительной бедности было то, что небольшая группа людей эксплуатировала большую. Без большинства такая экономика не расцвела бы. Корни тяги к войне находятся не в человеческих инстинктах и не в человеческой тяге к разрушению, как это многие любят заявлять. Истоки войны находятся в неолите, все началось в тот момент, когда появились вещи, стоящие того, чтобы быть отобранными, и когда люди организовали свою общественную жизнь таким образом, что стало возможным изобрести войну как институт и использовать ее для атак против тех, кто имел то, что хотелось им. У нас под рукой всегда есть сложные причины, объясняющие, почему мы идем на войну. «Нам угрожали!, — говорим мы, и предполагается, что это оправдывает войну. Подлинные причины войны, как правило, до боли прозрачны.
Таким образом, мы можем поблагодарить относительную избыточность, это достижение неолита, за культуру, с одной стороны, и за войну и эксплуатацию человека человеком — с другой. С того самого времени люди живут, более или менее, в своего рода зоопарке. Соответственно целая область психологии, которая опирается на наблюдении за людьми, может быть сравнима с этологией (наука о поведении животных — Прим. ред.) на стадии, когда все наши знания о животных базировались на наблюдениях, сделанных в зоопарках, а не в естественных условиях. Психологам стало совершенно ясно, что животные в зоопарках ведут себя совершенно иначе, .чем в естественных условиях. Золли Цукерман заметил, что священные бабуины (вид обезьян) в Лондонском зоопарке (что в Реджентс парке) были невероятно агрессивны. Сперва он посчитал, что агрессия объясняется природой этого вида приматов. Но когда другие ученые пронаблюдали этот вид бабуинов в естественных условиях, они обнаружили, что те вообще не агрессивны. Заключение в клетку, скука, ограничение свободы — все это способствовало развитию агрессивности, которая отсутствовала в естественных условиях.
Моя мысль заключается в том, что и люди, и животные меняют свое поведение, если их оторвать от того образа жизни, который они ведут на свободе. Но первая индустриальная революция внесла огромное изменение в условия жизни человека, изменение, истоки которого находятся уже в Ренессансе, но которое встало во главу угла лишь в нашем столетии: внезапно механическая энергия заняла место естественной энергии, т. е. энергии животных и человека. Сегодня машины поставляют энергию, которая раньше поставлялась живыми существами. И в то же время появилась новая надежда. Если такого рода энергию можно использовать, тогда каждый, не только меньшинство, может вкусить плодов избыточности.
За первой революцией последовала другая, которую называют второй индустриальной революцией. В процессе этой революции машины заменили не только человеческую энергию, но также и человеческое мышление. Здесь я имею в виду кибернетику и машины, которые сами осуществляют управление другими машинами и процессом производства. Кибернетика увеличила и продолжает увеличивать производственные возможности так быстро, что мы можем реально представить себе время, — допустив, что раньше не разразится война и человечество не будет уничтожено голодом и, эпидемиями, — когда новые методы производства обеспечат абсолютную избыточность. В этом случае никто больше не будет испытывать нужду и бедность, каждый познает избыточность. Человеческая жизнь не будет загромождена чрезмерностью, но будет отмечена положительным изобилием, освобождающим человека от страха перед голодом и насилием.
В нашем современном обществе развилось еще одно явление, не существовавшее раньше. Общество производит не только ценности, но и потребности. Что я под этим подразумеваю? У людей всегда были потребности. Они должны были есть и пить. Они хотели жить в более привлекательных домах и т. д. Но если сегодня вы оглядитесь вокруг, вы отметите все возрастающую важность, которую приобретают реклама и внешний вид товаров. Желания редко теперь зарождаются внутри людей; желания пробуждаются и культивируются извне. Даже тот, кто богат, ощущает себя бедным, столкнувшись с огромным избытком товаров. Рекламодатели же хотят, чтобы он эти товары возжелал. Как бы там ни было, несомненно, что промышленность будет продолжать создавать потребности, которые впоследствии будет удовлетворять, даже больше, будет вынуждена удовлетворять, поскольку в условиях нашей системы это будет значить остаться в живых, так как в этой системе получение прибыли — это тест на выживание. Современное общество опирается на максимальное производство и максимальное потребление. Экономика XIX в. базировалась на принципе максимальной бережливости. Наши бабушки и дедушки считали пороком покупать то, за что не могли заплатить. Сегодня это стало достоинством. И наоборот, сегодня всякий, у кого отсутствуют такие искусственные потребности, всякий, кто не покупает в кредит, кто приобретает только то, что ему действительно необходимо, становится на границу политической благонадежности, становится особенным. Люди, у которых нет телевизора, выделяются. Совершенно очевидно, что они не вполне нормальны. Куда нас все это приведет? Я могу вам сказать. Неограниченный рост потребления создает новый тип личности, которая предана одному идеалу, скажем больше, тому, что почти стало новой религией, религией Большой Леденцовой Горы. Если мы спросим себя, как современный человек представляет себе рай, мы, вероятно, будем правы, ответив, что он, в отличие от магометан, не ожидает очнуться в кругу прекрасных девушек (общепринятый мужской взгляд на рай где бы то ни было). Его видение — огромнейший универсальный магазин, где все доступно и где у него всегда достаточно денег, чтобы купить не только все, что он хочет, но чуть-чуть больше, чем его сосед. Это — часть синдрома: его чувство самоценности основано на том, как много у него всего есть. И, если он хочет быть лучшим, он должен обладать большим количеством всего.
Вопрос в том, как же призвать остановиться тех, кто создает эти почти безумные циклы производства и потребления, ведь хотя большинство людей в данной экономической системе имеют значительно больше, чем могут использовать, они все еще ощущают себя бедными, потому что не могут поддерживать уровень, соответствующий темпу роста производства и массе производимых товаров. Это положение вещей распространяет пассивность наряду с завистью и алчностью и в конечном счете порождает чувство внутренней слабости, бессилия, неполноценности. Человеческое чувство осознания собственной личности базируется исключительно на том, что есть у него, а не на том, что есть он сам.
Как мы увидели, ориентирование жизни на потребление создает атмосферу излишества и внутренней опустошенности. Эта проблема, тесно связанная с кризисом, охватившим сегодня весь западный мир, часто остается нераспознанной, потому что больше внимания уделяется ее симптомам нежели причинам. То, что я имею здесь в виду, это кризис нашего патриархального, авторитарного социального строя.
Что же представляет из себя этот строй? Позвольте мне начать свое объяснение, вернувшись к одному из величайших мыслителей XIX в., швейцарскому ученому Иоганну Якобу Бахофену, который первым доказательно продемонстрировал, что все общественные устройства базируются на одном из двух противоположных структурных принципов: гинекократическом1, матриархальном, либо патриархальном. Так какая же между ними разница?
1
Гинекократия (от греч. gyne — женщина и kratos — впасть). — Прим, пер.
В патриархальном обществе, известном нам из Ветхого Завета и римской истории и существующем сейчас, отец владеет и управляет семьей. Здесь я употребляю слово «владеет» достаточно буквально; первоначально, по патриархальным законам первобытного общества жены и дети являлись такой же собственностью отца семейства, как рабы и животные. Он мог делать с ними все, что хотел. Если мы взглянем на молодое поколение наших дней, может показаться, что мы ушли от античных законов очень далеко. Но мы не можем упускать из вида тот факт, что патриархальный принцип, в более или менее жестком виде, властвовал в западном мире около 4000 лет.
В матриархальном обществе дела обстоят совершенно по-другому. Существует огромная разница между отцовской и материнской любовью, и эта разница имеет первостепенное значение. Отцовская любовь — по своей природе любовь обусловленная. Дети заслуживают ее путем выполнения определенных требований. Пожалуйста, поймите меня правильно. Говоря об отцовской любви, я не имею в виду любовь отца А или отца Б, я подразумеваю абстрактную любовь. Макс Вебер сказал бы «идеальный тип». Отец любит того сына, который в большей степени оправдывает его ожидания и лучше выполняет его требования. И наиболее вероятно, что именно этот сын станет отцовским преемником и наследником. В патриархальном семейном укладе обычно есть любимый сын, как правило, но не обязательно, — старший. Если вы обратитесь к Ветхому Завету, то увидите, что там всегда есть любимый сын. Отец дарует ему особый статус, он «избранный». Он угоден своему отцу, потому что повинуется ему.
Все наоборот в матриархальном строе. Мать одинаково любит всех детей. Все они, без исключения, плоть от плоти ее, и все они нуждаются в ее заботе. Если бы матери заботились только о тех младенцах, которые повиновались и угождали им, большинство бы детей умерло. Как вы знаете, младенец крайне редко делает то, что хотела бы его мать. Если бы матери руководствовались принципами отцовской любви, это стало бы биологическим и физиологическим концом рода человеческого. Мать любит своего ребенка, потому что это ее ребенок, и именно поэтому в матриархальных обществах нет иерархии. Вместо нее существует равная любовь, доступная всем, кто нуждается в заботе и привязанности.
То, что я собираюсь представить вашему вниманию, является кратким изложением идей Бахофена. В патриархальном обществе принципы управления — это форма, закон, абстракция. В матриархальном же людей соединяют естественные узы. Их не надо придумывать и вводить в действие. Они — это естественные связи, которые просто есть. Если вы найдете свободное время и потратите его на чтение «Антигоны» Софокла, вы отыщете там все, о чем я здесь пытаюсь сказать, но в значительно более полной и интересной форме. Эта пьеса — хроника борьбы патриархального строя,, воплощенного в Креонте, и матриархального, представленного Антигоной. Для Креонта закон государства превыше всего, и любой, нарушивший его, должен умереть. Антигона же следует закону кровных уз, гуманности, сострадания, и никто не может нарушить этот высший из законов. Пьеса заканчивается поражением принципа, который сегодня мы назвали бы фашистским. Креонт изображен как типичный фашистский лидер, который не верит ни во что, кроме силы и государства, которому личность должна полностью подчиняться.
В этой связи мы не можем не упомянуть религию. Начиная с Ветхого Завета религия Запада была патриархальной. Бог изображался высшей властью, которой мы все должны повиноваться. В буддизме — другой мировой религии, которую можно упомянуть, нет авторитарной фигуры. Точка зрения на совесть как на власть внутри нас — неизбежный результат патриархата. Фрейд подразумевал, говоря о сверх-Я, перенос внутрь нас самих отцовских команд и запретов. Мой отец больше не говорит мне: «Не делай этого!», чтобы не дать мне что-то сделать. Я впитал его в себя. «Отец внутри меня» распоряжается и запрещает. Но власть команд и запретов восходит к отцовскому авторитету. Описание совести в патриархальном обществе, предложенное Фрейдом, абсолютно верно, но он ошибается, считая этот вид совести непосредственно совестью и не осознавая совесть в социальном контексте. Ведь если мы обратимся к непатриархальным обществам, мы обнаружим другие формы совести. Я не хочу и не могу углубляться здесь в детали этого вопроса, но, по крайней мере, хочу отметить, что существует гуманистическая совесть, являющая собой полную противоположность совести авторитарной. Гуманистическая совесть уходит корнями всаму личность и подсказывает ей, что хорошо и полезно для нее, для ее развития и роста. Этот голос часто звучит очень мягко, и мы отлично умеем игнорировать его. Но в области физиологии, так же, как и в психологии, исследователи обнаружили следы того, что мы могли бы назвать «здоровой совестью», чувства того, что есть хорошего в нас; и если люди будут прислушиваться к этому голосу, они перестанут повиноваться голосу внешней власти. Наши собственные внутренние голоса ведут нас в направлениях, совместимых с физическим и психическим потенциалом наших собственных организмов. Эти голоса говорят нам: в данный момент ты на правильном пути, а вот сейчас — нет. Другая причина лежит, без сомнения, в новых методах производства. Во время первой индустриальной революции, начавшейся в XIX в. и перетекшей в век двадцатый, когда использовались старомодные машины, рабочему было необходимо повиноваться, потому что его работа была единственным, что спасало его семью от голода. Часть этого вынужденного повиновения все еще с нами, но быстро исчезает, по мере того как производительность перемещается от устаревших механических технологий в сторону современных кибернетических. При этих новых технологиях форма авторитарного повиновения, нужная в прошлом веке, перестала быть необходимой. Сегодня процесс труда характеризуется согласованным усилием, люди работают с машинами, которые в большинстве своем сами исправляют собственные ошибки. Старое повиновение сменилось формой дисциплины, не требующей подчинения. Рабочие играют с кибернетическими машинами так же, как кто-то играет в шахматы. Это, конечно, преувеличение, но фундаментальное изменение нашего отношения к машинам действительно имеет место. Старые взаимоотношения надсмотрщика и рабочего все менее типичны; стиль, характеризующийся сотрудничеством и взаимозависимостью, получает все большее распространение. Позвольте мне добавить, подобно актеру, говорящему фразу в зал, как бы в сторону, что новый рабочий климат не так идеален, не так позитивен, каким иногда провозглашается или может показаться в том, что я здесь говорил. Я не хотел сказать, что новые методы производства положат конец отчужденности и помогут нам достигнуть незавимости. Все, что я хотел здесь сделать, — это привлечь внимание к важным изменениям по сравнению с прошлым.
Еще одной причиной кризиса патриархальной, авторитарной системы является факт политической революции. Начиная с Великой французской революции, мы испытали целые серии революций, ни одна из которых не достигла своих целей и не выполнила своих обещаний, но все они, тем не менее, подрывали старый порядок и ставили под вопрос авторитарные устои. Мы явились свидетелями медленного, но уверенного отречения от престола слепого повиновения, без которого феодальная система не может существовать. Именно факт успешной, пусть даже частично, революции, революции, которая не явила собой полного провала, демонстрирует, что неповиновение может быть победоносным.
В авторитарной морали есть только один грех — неповиновение и только одно достоинство — повиновение. Никто не скажет этого открыто — кроме, вероятно, реакционных кругов, но в действительности наша система образования, да и вся система ценностей подразумевают, что неповиновение — это корень зла.
Возьмите, например, Ветхий Завет. То, что сделали Адам и Ева, само по себе не было плохо. Наоборот, то, что они вкусили от древа познания добра и зла, сделало возможным развитие человечества. Но они были непокорны, и традиция интерпретировала их неповиновение как первородный грех. И в патриархальном обществе неповиновение на самом деле является первородным грехом. Но сегодня, поскольку патриархат поставлен под сомнение, поскольку он находится в состоянии кризиса и коллапса, сама концепция греха тоже стала сомнительной. Мы вернемся к этому позже.
Наряду с революцией среднего класса и рабочей революцией, нам следует упомянуть еще одну, очень важную: феминистскую революцию. И хотя эта революция может принимать время от времени достаточно причудливые формы, она добилась успехов, которые нельзя не отметить. Раньше женщины, как и дети, считались практически вещами, собственностью своих мужей. Это изменилось. Возможно, они еще не равноправны в мире мужчин, например получают меньшую чем мужчины зарплату за одинаковую работу, но их общая позиция, их сознание сильнее, чем были раньше. И все признаки, кажется, говорят о том, что феминистская революция будет продолжаться, так же, как и революция детей и молодежи. Они будут продолжать определять, четко формулировать и отстаивать свои права.
А теперь позвольте мне упомянуть последнюю и, на мой взгляд, самую главную причину кризиса патриархального общества. Уже начиная с середины нашего столетия многие, но в первую очередь молодые люди пришли к заключению, что наше общество некомпетентно. Здесь вы можете возразить, что на нашем счету величайшие достижения и что Чаши технологии неслыханно развиты. Но это — только одна сторона медали. Другая же — то, что это общество доказало свою несостоятельность воспрепятствовать двум величайшим войнам и огромному количеству локальных. Оно не. только разрешает, но и способствует разработкам, ведущим к самоубийству человечества. Никогда раньше в нашей истории мы не сталкивались с таким огромным разрушительным потенциалом, перед каким стоим сегодня. Этот факт указывает на угрожающую некомпетентность общества, и никакие чудеса прогресса не могут придать ему благовидность.
Когда общество, богатое настолько, что может позволить себе полеты на Луну, не может заметить и сократить угрозу всеобщего уничтожения, тогда, нравится вам это или нет, оно должно принять ярлык некомпетентного. Оно также некомпетентно в вопросе защиты окружающей среды, деградация которой угрожает нашим жизням. Голод угрожает Индии и Африке, всем неиндустриальным странам в мире, а наш единственный ответ — несколько речей и пустые жесты. Мы продолжаем весело идти по необъяснимому пути, как будто нам не хватает ума понять, куда он ведет. Это демонстрирует недостаток компетентности. Это колеблет веру молодого поколения, и на то есть веские причины. И поэтому я чувствую, несмотря на все заслуги нашего ориентированного на успех общества, эта нехватка компетентности вкупе с нашими насущными проблемами вносят немалый вклад в разрушение веры в структуру и эффективность патриархального, авторитарного порядка.
Прежде чем мы подробнее рассмотрим последствия этого кризиса, я хотел бы выделить здесь, что даже в западном мире мы имеем только частично избыточное общество. В США почти 40% населения живет за чертой бедности. В действительности существуют два класса: к первому относятся те, кто живет в богатстве, ко второму — те, чья бедность вскоре не будет никем осознаваться. Во времена Линкольна великий социальный раздел проходил между рабством и свободой; сегодня он проходит между чрезмерной избыточностью и бедностью.
Все, что я здесь сказал о человеке потребляющем, не относится к людям, живущим в бедности, хотя и очарованным все-таки тем, что те, кто наслаждается роскошью, ведут паразитический образ жизни. Бедные — это просто дополнение, которое помогает картине мира, которой наслаждаются богатые, приобрести завершенность. Это же относится к меньшинству, в США особенно верно для цветного населения. Это — правда для всего мира. Это верно для тех 2/3 человечества, кто не извлекает выгоды из патриархального, авторитарного социального порядка, верно для индейцев, китайцев, африканцев и т. д. Если мы рисуем точную картину взаимоотношений авторитарного и неавторитарного массива людей, мы должны осознать, что, хотя избыточное общество продолжает доминировать в мире на сегодняшний день, оно вступает в конфронтацию не только с совершенно разными традициями, но также с новыми силами, которые мы уже начали и будем продолжать ощущать.
Несмотря на то, что большинство людей во время опроса скажут, что верят в Бога, и несмотря на то, что посещаемость церквей все еще остается на высоком уровне, а атеистические конфессии относительно слабо распространены, все же совершенно очевидно, что кризис патриархата негативно сказался на религии. Теологи уже осознали это и достаточно открыто говорят о муке, которой религия подвергается в настоящий момент. Начало кризису религии было положено столетия назад, но по мере приближения к сегодняшнему дню темп этого развития все возрастал.
Поскольку религия выполняла двойную функцию, ее разрушение принесло нам двойную потерю. Наша религия, базирующаяся главным образом на иудаистско-христианской «традиции, предоставляла нам объяснение естественного мира и моральных принципов — этики. Эти две функции не связаны, потому что то, как вы объясняете естественный мир — это одно, а ваши моральные принципы и ценности — другое. Но первоначально эти две функции не были разделены, и существует целый ряд причин почему. Прежде всего, идея, что мир создан Богом, вобравшим в себя высшую мудрость, разум и силу, была приятной и на самом деле рациональной гипотезой. И даже если вы — убежденный сторонник Дарвина и видите развитие мира и человека как результат естественного отбора или мутаций, вы все равно должны ощущать, что постулат «Бог — создатель» понимается и принимается значительно легче, чем достаточно сложная альтернатива; теория эволюции заявляет, что человек в своем теперешнем виде — это продукт определенных принципов, которые начали действовать сотни миллионов лет назад, и что это случилось в достаточной степени благодаря чистой случайности или, в лучшем случае, благодаря законам естественного отбора. Дарвиновское объяснение естественного мира выглядит достаточно логичным и приятным, но, несмотря на это, остается чужеродным для нашего сознания.
В человеке всегда была потребность, даже на ранней, наиболее примитивной стадии его развития, сформировать картину мира и его сотворения, Одна из версий сотворения, истоки которой восходят в глубину веков, заявляет, что люди были сделаны из крови, которая вытекла из кого-то, кто был убит. Однако не каждый был сделан из этой крови. Только храбрецы. Трусы и женщины были сотворены из плоти ног. Это античная версия теории, которую выдвинул Конрад Лоренц, а именно: у человека есть врожденный инстинкт убийцы, жажда крови. Это было, конечно, любезно со стороны людей, которые верили в миф о свободе женщин от жажды крови, но не так уж любезно с их стороны, в то же время, было смешивать их с трусами. Положение вещей не сильно изменилось сегодня. В соответствии с предрассудками патриархального общества женщины менее совестливы, более тщеславны и трусливы, менее реалистично относятся к жизни, чем мужчины. Сегодня хорошо известно, что все эти заявления неверны. По многим причинам мы можем переменить наш взгляд на вещи. Большинство женщин знают, каким трогательным может стать мужчина, когда заболеет. Он намного больше подвержен жалости к самому себе и намного беззащитней внутри, чем женщина. Но никто не скажет этого вслух, боясь разрушить миф. В этом случае происходит то же самое, что и в вопросе расовых предрассудков. То, что мужчины говорят о женщинах, имеет под собой не больше основания, чем то, что белые говорят о черных. Даже Фрейд заявлял, что у женщин меньше совести, чем у мужчин. Я нахожу, что трудно вообразить, что у кого-то может быть меньше совести, чем у мужчины. Эти заявления являются не более чем пропагандой, принижающей достоинства врага. Этот вид пропаганды включается, когда одна группа доминирует над другой, и абсолютно отбивает охоту бунтовать, сдерживая самоуверенность недоминирующей группы на нуле.
Это небольшая сноска к одной из функций религии, упомянутой мной выше, а именно, объяснению окружающего мира. До Дарвина все отлично двигалось своим чередом, но то, что мы узнали от него, было подобно взгляду на сотворение мира и человека с рациональной, научной точки зрения; мы смогли расстаться с идеей о Боге и объяснить эти явления эволюционными законами. Как я уже сказал, обывателю проще принять мысль о Боге, но для науки после Дарвина сотворение перестало быть тайной. В свете эволюционной теории «Бог» был опущен до состояния рабочей теории, а история сотворения мира и человека — до мифа, поэмы, символа, очевидно выражающего нечто, но более не воспринимаемого как научная истина.
В тот момент, когда религиозное толкование окружающего мира потеряло свою власть убеждения, религия потеряла одну опору. Все, на что ей оставалось опираться, — это распространение моральных постулатов. «Возлюби ближнего своего» — учит Ветхий Завет. «Возлюби незнакомца». Новый Завет говорит: «Возлюби врага своего» и «Иди и продай все, что имеешь, и раздай бедным». Каким образом можно серьезно преуспеть в современном обществе кому бы то ни было, взяв это на вооружение? Любой, следующий этим заповедям, — дурак. Он остается позади, а не вырывается вперед. Мы проповедуем библейские моральные заповеди, но не следуем им. Мы гонимся за двумя зайцами. Альтруизм превозносится, предполагается, что мы любим ближнего своего. Но в то же время необходимость преуспеть удерживает нас от следования этим достоинствам в жизни.
Здесь я хотел бы добавить качественное замечание: по-моему, в нашем обществе возможно быть добрым христианином или правоверным иудеем, то есть любящим других человеком, и не умирать от голода. В нашем обществе уже Обеспечен достаток, позволяющий не думать о карьере, а доживаться правдивости и стойкости в любви, наш уровень достатка и мужество требуют, от нас правдивости и упорства в любви скорее, чем ограничивать себя ради карьеры.
Но, несмотря на все это, христианская и иудейская мораль несовместимы с моралью успеха, безжалостности и эгоизма, этикой, подразумевающей не отдавать и не делиться.
Поскольку это ясно любому задумавшемуся, мне нет необходимости подробно останавливаться здесь на этом. К тому же эта двойственность нашей морали не раз описывалась и критиковалась. Суммируя вышесказанное, можно сделать вывод, что «этика», доминирующая в современном капитализме, лишила религию второй (и последней) опоры. Религия более не функционирует как распространитель ценностей, так как и в эту ее роль люди уже не верят. Бог сложил полномочия как творца мира и представителя таких ценностей, как любовь к ближнему и преодоление собственной жадности. Но человечество не сможет в будущем и не в состоянии сейчас существовать вообще без религии. Не хлебом единым сыт человек. У него должна быть мечта, вера, пробуждающая его интерес и поднимающая над животным существованием. Регресс к язычеству и идолопоклонству не содержит ничего привлекательного для современного человека, но, мне кажется, что наш век развил новую религию, которую я бы назвал «технологической религией».
В этой религии есть два характерных аспекта, о которых я хотел бы упомянуть. Первый, это обещание Большой Леденцовой Горы, мечта о неограниченном и мгновенном удовлетворении всех желаний. Новые потребности производятся ежеминутно; им не видно конца; и человечество, подобно вечно грудному младенцу, ждет с открытым ртом кормления, кормления и еще раз кормления. Это рай полного удовлетворения, рай чрезмерности, который делает нас ленивыми и пассивными. Целью технологии становится уничтожение усилия.
Другой аспект этой религии более сложен. Уже начиная с Ренессанса человечество концентрирует свою интеллектуальную мощь на постижении и проникновении внутрь тайн природы. Но тайны природы, по крайней мере, на протяжении какого-то времени, были тайнами творца природы. В течение четырехсот лет человек направлял свою энергию на разгадывание тайн природы таким образом, чтобы быть в состоянии управлять ею. Его наиболее глубоким мотивом являлось перестать быть просто наблюдателем естественного мира и. получить возможность творить этот мир самому. Трудно точно выразить то, что я хочу сказать, но уж если я говорю то, что имею в виду, то в самой радикальной форме мне стоит выразиться следующим образом: человек хочет сам стать Богом. То, что может сделать Бог, человек полагает, что на это тоже способен. Я думаю, что представление и энтузиазм, которым мы явились свидетелями, когда астронавты впервые ступили на Луну, были сродни языческому религиозному обряду. Этот момент ознаменовал первый шаг человека на пути преодоления ограничений, наложенных природой, и достижения статуса Бога. Даже христианские газеты говорили, что покорение Луны — это величайшее событие со времен создания Вселенной. Несколько опрометчиво со стороны христиан говорить, что — после самого сотворения — другое событие важнее, чем Воплощение (Бога в Христе). Но все это было забыто в тот момент, когда люди сами стали свидетелями выхода человека за рамки законов, которые ограничивали его раньше, преодоления силы гравитации и выхода на дорогу, ведущую в бесконечность.
Вам может показаться, что я немного преувеличиваю, но главная моя задача состоит в том, чтобы привлечь ваше внимание к тенденциям, все еще скрытым под поверхностью. Был ли истеричный, полный энтузиазма отклик на посадку на Луну лишь овацией успеху науки? Вряд ли. Случались и более значимые научные достижения, вызывавшие такой же сильный интерес публики. То, что мы имеем в данном случае, это нечто по-настоящему новое. Мы являемся свидетелями появления новой формы идолопоклонства. Технология — новый Бог, или человек сам становится Богом, а астронавты — верховные жрецы этой религии. Вот почему они вызывают столь сильное чувство поклонения. Но никто не допускает этого, потому что все мы, в конце концов, христиане, иудеи или, по крайней мере, не язычники. Вот почему мы должны тщательно скрывать то, что делаем, давать этому рациональные объяснения. Но, несмотря на всю эту изворотливость, я думаю, что новая религия формируется в том на-правлении, когда технология примет вид Великой Матери, кормящей всех своих детей и удовлетворяющей их требования. Картина не так проста, какой я ее здесь нарисовал, потому что существует ряд сложных, скрытых внутри человека мотивов, лежащих в основе новой религии. Но мы можем с уверенностью сказать, что у новой религии нет моральных принципов, которые она проповедовала бы, кроме одного: мы можем все, что в состоянии позволить себе с технологической точки зрения, Технологические возможности стали моральным ограничителем, стали специфическим источником нашей морали.
Достоевский говорил, что, если Бог мертв, дозволено все. Он подразумевал, что вся предыдущая мораль опиралась на веру в Бога. Но если люди больше не верят в Бога, если Бог — это уже не реальность, которая формирует их мысли и поступки, тогда у нас есть веская причина спросить, не станут ли они совершенно безнравственными, не перестанут ли вообще руководствоваться моральными принципами, какими бы то ни было. Над этим вопросом нам стоит задуматься всерьез, и если нас посетит чувство пессимизма, мы можем заключить, что это действительно произошло и что уровень нашей морали постоянно понижается. Существуют огромные различия между настоящим и прошлым. В 1914 г., например, воюющие страны следовали двум международно принятым правилам. Не убивали гражданских лиц и не использовали пытки. Сегодня считается само собой разумеющимся, что мирное население убивают по причине частичной или полной враждебности, так как воюющие стороны больше не признают ограничений в использовании силы. Технология, также не может принять во внимание это различие. Технология убивает безлико, мы убиваем нажатием кнопки. Так как мы не видим нашего противника, мы не испытываем симпатии или сострадания. И пытки — это сегодня правило, а не исключение. Все пытаются отрицать это, но это — общеизвестный факт. Использование пыток для получения информации широко распространено. Мы были бы шокированы, узнав в скольких странах мира применяются пытки.
Вероятно, нет нужды говорить о росте жестокости, но было бы трудно отрицать, что гуманность и уровень сопутствующих ей моральных запретов снижаются. Это очень сильно изменило наш мир, но, с другой стороны, мы видим, что на передний план выдвигаются новые моральные принципы; мы обнаруживаем их в новом поколении, например, в их борьбе за мир, за жизнь, против разрушений и войн. Они не просто произносят пустые слова. Молодые люди (и не только молодые) провозглашают свою преданность иным, лучшим ценностям и целям. Миллионы людей стали восприимчивы к разрушению жизни в таких огромных масштабах, к бесчеловечным войнам, в которых нет даже намека на самооборону. Мы видим также, что новая этика любви формируется в противовес потребительскому обществу. Возможно, у новой морали есть свои недостатки, но она производит впечатление своим протестом против пустых форм и фраз. Мы видим доказательства новой морали также в актах самопожертвования, имеющих место в политическом царстве, в бесчисленных движениях, борющихся за свободу и независимость, которые разворачиваются сегодня. - Это — обнадеживающие сдвиги, потому что благодаря им я чувствую, что Достоевский был не прав, так тесно связывая моральные принципы с верой в Бога. Буддизм дает нам блестящий пример того, как некоторые культуры развивают моральные принципы без поддержки авторитарных и патриархальных тезисов. Эти законы коренятся и расцветают, если вам будет угодно, в человеческой душе. То есть люди не могут жить, они смущаются и становятся несчастными, если они не осознают закона, который они и все, кто их окружает, воспринимают как неукоснительно направляющее жизненное , правило. Это правило не может быть навязано им силой, оно . должно произрасти из них самих. Я не могу сейчас углубляться в огромное количество аспектов этого вопроса. Все, что я хочу показать, как я упоминал вначале, — это то, что у людей есть глубоко укоренившаяся потребность поступать нравственно. Безнравственность вызывает в них утрату внутреннего равновесия и гармонии. И это безнравственность, выступающая под личиной нравственности, если люди говорят, что должны убивать, должны повиноваться, что они должны преследовать только свои личные интересы, что сострадание лишь мешает им и т. п. Если такие голоса звучат слишком громко, они могут вытеснить внутренний голос человека, голос его совести и гуманности. Тогда он может взять на вооружение идею, что, если Бог умер, все дозволено.
Молодое поколение играет ведущую роль в духовном кризисе, который мы сейчас испытываем. Я думаю главным образом о радикалах из числа молодых людей, и говоря «радикалы», я имею в виду не тех, которые сами себя называют радикалами и думают, что могут оправдать любое насилие, назвав его радикальным. Многие молодые люди просто по-детски несерьезны, но отнюдь не радикальны. Ленин рассматривал этот вопрос в своем эссе о детских болезнях коммунизма.
Но существует огромное количество молодых людей, радикальных не в своих политических требованиях, а в другом отношении, тесно связанном с предметом, описанным в предыдущем разделе, т. е. с отрицанием авторитарной морали. Это восстание направлено не только против авторитарности (все революции протестуют против авторитарности), но против патриархального принципа и морали, берущей начало в этом принципе, морали, призывающей покориться добродетели и не повиноваться греху. Феномен огромного значения, вытекающий из этой морали, состоит в том, что у людей развивается чувство вины, если они не делают того, что от них ожидают. Вместо того, чтобы делать то, что подсказывают им их сердца, их чувства, их человеческая природа, они подчиняются авторитарному строю, наказывающему их чувством вины в случае нарушения.
Что же характеризует огромное количество молодых людей и делает их похожими на остальных, я имею в виду старшее поколение, и меня в том числе? Я думаю то, что они сами впитывают чувство вины, налагаемое авторитарной моралью. Они в целом отбросили вину, которая вдалбливалась в западное сознание иудаизмом и христианством на протяжении последних двух тысячелетий, и отстранили страх перед действием вопреки нормам, который определял нашу жизнь столь долго. И поступая таким образом, они не стали аморальны в своих собственных глазах. В противовес этому они заняты поисками новых моральных принципов.
И здесь я должен отметить другую отличительную черту нового поколения — новую честность. Оно не испытывает такого принуждения, какое испытывали предыдущие поколения, принуждения извиняться за самих себя, давать всему рациональное объяснение, отказываться называть вещи своими именами. Одним из результатов явилось то, что они порой используют язык, который достаточно спорен и вызывает отвращение у людей, воспитанных в старой традиции. Но ключевым пунктом является то, что они толкуют честность так, что это полностью соответствует бесчестности буржуазного, патриархального общества, где мы всегда должны скрывать то, за что чувствуем вину, и где мы обязаны постоянно вести себя так, будто являемся воплощением добродетели. Мы не можем допустить, что «ничто человеческое нам не чуждо», потому что это допущение приведет нас на грань неповиновения. В тот момент, когда мы осознаем и поймем, что природа человека состоит и из хорошего, и из плохого, именно в этот момент мы станем по-настоящему людьми. Вместо неприятия негативной стороны человеческой натуры мы должны принять ее как часть самих себя.
Зигмунд Фрейд придавал огромное значение новой честности. Он даже открыл совершенно новое ее измерение. Еще до Фрейда возникала потребность дать оценку тем людям, которые убеждали нас в своих «добрых намерениях». Но сейчас, после его исследования и систематического изучения области неосознанного, торжественные заверения в добрых намерениях перестали играть свою прежнюю роль. Мы хотим знать, какие неосознанные мотивы стоят за этими намерениями. И мы пришли к осознанию того, что существует небольшая разница между тем, когда человек осознает пагубность своих намерений и когда он просто достаточно умен, чтобы рационально их обосновать и скрыть среди прочих своих намерений. Таким образом, человек с действительно злыми намерениями более честен сам с собой, чем человек, умышленно выдавливающий их из своего сознания, и, следовательно, имеющий лучшие шансы для их воплощения, потому что он может скрыть их под личиной добрых и целомудренных побуждений.
Со времен Фрейда мы стоим перед лицом факта, что мы ответственны не только за наши осознанные мысли и «благие намерения», но также и за неосознанные. Наши дела, а не слова, говорят за нас. Возможно даже, что наши слова вообще ничего не значат. У нас также есть опыт того, как человеческая бесчестность ввергала нас в войны, в которых погибли сотни миллионов, или во имя «чести» были принужденны маршировать к своей смерти. Все эти смерти приписываются лживым и пустым лозунгам. У нас сегодня есть причины меньше доверять тому, что говорят люди. Цена слов и идей снижается, и они могут быть закамуфлированы подо что угодно. Именно поэтому молодежь не склонна задавать вопрос: «Что вы думали по этому поводу?», а вместо этого спрашивает: «Что вы делали? Какие мотивы вами руководили?».
Я считаю, что именно этот результат работы Фрейда — введение нового понимания честности в нашу действительность, имеет для западного мира значительно большее значение, нежели «сексуальная революция», начало которой ему обычно приписывается. В обществе, настолько тотально ориентированном на потребление как наше, сексуальная революция, если вам так угодно ее называть, наверное, произошла бы и без участия Фрейда. Мы не можем призывать людей получать все, что им нужно для удовлетворения их чувств, и одновременно убеждать их сохранять сексуальную воздержанность. В потребительском обществе секс неизбежно становится потребительским товаром. На это опирается целая отрасль промышленности, и огромное количество денег тратится на поддержку привлекательности сексуальности. Это изменение по сравнению с прошлым, но не революция. И достаточно сложно приписать это изменение только Фрейду.
Однако одновременно новым и позитивным является то, что для нового поколения сексуальность не отягощена чувством вины. Мне хочется потратить буквально минуту на то, чтобы исследовать связь между чувством вины и сексуальностью более подробно. Поскольку авторитарная этика провозглашает сексуальность «греховной», результатом для всех нас является неистощимый источник вины, и мы можем сказать, что, начиная с трехлетнего возраста, за каждым из нас числится, все возрастая, список проступков, вызывающих чувство вины. Потому что человеческие существа в том виде, в котором они существуют, не могут избежать сексуальных желаний, так же как не могут избежать чувства вины, так как эти желания являются для них позорным клеймом. Ограничения, наложенные на сексуальность, ведут к чувству вины, которое впоследствии широко используется для создания и поддержки авторитарной морали.
Молодое поколение (и старшее тоже, на протяжении последнего времени) кажется в конце концов избавилось от этого чувства вины. И это уже немало. Но, да простите меня за банальность, не все то золото, что блестит. Из-за того, что мы ориентированы на потребление, секс все больше эксплуатируется для скрытия недостатка интимности. Мы используем физическую близость для того, чтобы завуалировать человеческую отчужденность, которую мы чувствуем. Одна лишь физическая близость не может породить близость духовную. Духовная близость, подлинная гармония двух людей, может быть тесно связана с физической близостью, может даже начаться с нее, может подтверждаться ею снова и снова, но все равно эти два вида близости не одно и то же. В те моменты, когда нам не хватает духовной близости, мы подменяем ее близостью физической. И если мы в нормальном физическом и душевном состоянии, это достаточно легко сделать.
Молодое поколение, как я уже говорил, отклоняет патриархальный порядок и вместе с ним потребительское общество. Но оно ввергнуто в другой вид консъюмеризма, примером которого является употребление молодыми людьми наркотиков. Родители покупают машины, одежду, драгоценности; дети приобретают наркотики. Существует много причин их тяги к наркотикам и тенденции развития зависимости от них, причин, требующих нашего тщательного рассмотрения; но чем бы ни была наркотическая зависимость, это также проявление той лености, пассивности человека потребляющего, которую дети критикуют в своих родителях, но которую сами представляют в несколько измененном виде. Молодые люди также ожидают чего-то, что явится к ним извне, ожидают кайфа от наркотиков, кайфа от секса, кайфа от рок-ритмов, которые гипнотизируют их, уносят прочь, увлекают куда-то. Эти ритмы не провоцируют активность. Они вводят молодежь в разнузданное состояние, в состояние, подобное наркотическому кайфу, в котором они забывают сами себя и глубоко пассивны. Активный человек никогда не забывает сам себя, он всегда остается самим собой и постоянно становится самим собой. Он становится более зрелым, он взрослеет, он растет. Пассивный человек, как я уже отмечал, — это вечный грудной младенец. То, что он потребляет, в конечном счете, имеет к нему весьма косвенное отношение. Он просто ждет с открытым ртом, как и в младенчестве, того, что предложит ему бутылочка. Затем он постепенно насыщается, ничего не делая самостоятельно. Ни одна из его психических сил не задействована, и, в конце концов, в нем развиваются сонливость и усталость. Его сон — это наркоз, истощение, вызванное скукой, больше нежели сон здорового поколения. Вы снова можете почувствовать в моих словах преувеличение, но результаты исследований показывают, что значительно большее количество людей, чем мы думаем, подвержены этому. И средства массовой информации, включенные в процесс создания ложных потребностей, продолжают убеждать нас, что это наш уровень потребления, демонстрирующий высокий уровень нашей культуры.
Вопрос, который наше общество отрицательной, излишней избыточности (которую никто не может обнаружить и которая ничего не дает нашей жизнеспособности) должно поставить перед собой, — это, можем ли мы вообще суметь, по крайней мере в принципе, создать положительную избыточность. Сможем ли мы как-нибудь положительно, по-настоящему продуктивно использовать ту сверхпроизводительность, которая возможна технологически, использовать во благо человечества и его роста? Это станет возможным, если мы поймем то, что нам необходимо, а именно: поощрять и удовлетворять только те потребности, которые делают людей более активными, живыми, свободными, такими, что они перестают слепо руководствоваться своими чувствами и лишь реагировать на раздражители, а становятся открытыми, внимательными к собственному потенциалу, способными реализовать его, оживить, обогатить и вдохновить себя и других. Одним из условий выполнения этого является, без сомнения,, реорганизация не только нашей работы, но и так называемого досуга. Наше свободное время, по большей части, это ничегонеделание. Это создает у нас иллюзию силы, потому что мы можем перенести весь мир в наши квартиры простым нажатием кнопки телевизора или сесть в машину и обмануть себя, думая, что двигатель в сто лошадиных сил — наш собственный. У нас есть по-настоящему «свободное время» только в той степени, в которой мы культивируем потребности, исходящие из человека и вызывающие его активность. Именно поэтому монотонная и скучная работа должна быть остановлена. И центральной проблемой, с которой мы сталкиваемся при организации нашей работы, является: каким образом мы можем сделать нашу работу интересной, захватывающей, живой?
И тут мы встаем перед еще более общим вопросом: какова цель нашей работы. Является ли целью увеличение производительности и потребления? Или это обеспечение развития и роста человеческой расы? Обычно заявляется, что одно не может быть отделено от другого. То, что хорошо для производства, хорошо и для человека, и наоборот. Это звучит как провозглашение некой красивой, предопределенной гармонии, но на самом деле — чистая ложь. Нетрудно продемонстрировать, что многие вещи, полезные для индустрии, были вредны для людей. В этом заключается дилемма сегодняшнего дня. Если мы продолжим движение по тому пути, по которому идем, прогресс будет достигаться только за счет людей. И поэтому мы должны сделать выбор. Говоря библейским языком, мы должны выбрать между Богом и кесарем. Это звучит достаточно драматично, но если уж мы собрались серьезно говорить о жизни, дела приобретают драматичный окрас. То, что я подразумеваю здесь, не только вопрос жизни и смерти, но также вопрос о том, выберем ли мы увеличение смерти в окружающей нас жизни или предпочтем существование, полное жизни и активности. Сам смысл существования должен стать более живым, более наполненным жизнью. Люди обманывают себя на этот счет. Они живут так, как будто они прекратили жить или вообще не начинали.
Человеческая мудрость говорит нам, что после сорока каждый из нас должен держать ответ перед самим собой. Это означает что истории наших жизней должны показать, правильно или неправильно мы их прожили (правильно и неправильно не с точки зрения морали, но с нашей внутренней точки зрения). И наиболее блестящие надгробные речи, с их списками достижений, не могут смягчить главного вопроса, ответа на который мы не должны избегать: жили мы или живем? Действительно ли мы проживаем свою собственную жизнь, или это происходит только по чьему-то определению? Я согласен с такими мыслителями, как Маркс и Дизраэли, которые были уверены, что роскошь — ничуть не меньшее зло, чем бедность. Под роскошью они понимали то, что мы здесь называем чрезмерной избыточностью. Но если мы хотим вместо нее сделать нашей целью подлинное изобилие, нам необходимо произвести несколько фундаментальных изменений в нашем образе жизни и мышлении. Бедственно, я полностью осознаю те трудности, которые лежат на пути этих изменений. Я считаю, что эти изменения возможны только в том случае, если люди почувствуют глубокую необходимость увеличить действительно жизнь и уменьшить обыденность, если они отклонят скуку и повернутся к потребностям, делающим их более живыми и спонтанными, свободными и счастливыми. Многие нации (как правило, слаборазвитые) думают, что они будут счастливы, если только у них будет то же, что есть у американцев. Но Америка — это страна, в которой больше, чем в любой другой стране, людей поняли, что все современные удобства способствуют тенденции, делающей нас пассивными, безликими, удобными для манипулирования, а не счастливыми. Нет ничего случайного в том, что бунтующая молодежь выходит главным образом из средних и высших слоев общества, в которых чрезмерная избыточность наиболее представлена. Этот вид избыточности может сделать нас счастливыми в наших мечтах и фантазиях, но он не делает нас счастливыми в глубине души.
Мне кажется чрезвычайно важным ясно понять принцип, необходимый для формулирования нашей стратегии в искусстве жизни. Мы погубим наши жизни, если будем преследовать противоречивые цели, если не осознаем разницы между ними и то, что они исключают друг друга. Возможно вы знакомы с еще одним экспериментом И. П. Павлова с собакой. Собака была натренирована ожидать пищу, если она видела круг, и не ждать ничего, если видела эллипс. Затем, шаг за шагом, Павлов начал изменять форму эллипса, приближая ее к форме круга до тех пор, пока обе формы не стали настолько походить друг на друга, что собака была не в состоянии их различить. В этой противоречивой ситуации животное заболело, и у него появились классические симптомы невроза. Собака стала беспокойной, неуверенной, смущенной.
Если люди начнут преследовать противоречивые цели, они также станут психически больны. Они также потеряют свою уравновешенность, самоуверенность и проницательность. Они уже не будут знать, что хорошо для них. Первое, что мы должны сделать в этом случае, спросить себя со всей откровенностью, какие противоречивые цели мы преследуем. Почему они несовместимы? Какой вред нам наносит противоречие между ними? Ответы на эти вопросы мы получим не из ораторских выступлений и, конечно, не из пропаганды, которая ничего не делает, а лишь превращает людей в фанатиков. Каждый из нас должен призвать себя проанализировать и обдумать кое-что в следующем направлении: жизнь коротка. Кто ты и что ты хочешь на самом деле? Если мы уступим этому виду избыточности, которая, в конечном счете, — оскудение и страдание, мы будем растоптаны богатством, которое готово раскрыться и цвести без нас; и от нашего решения в пользу излишества или изобилия, в пользу положительной или отрицательной избыточности, зависит, ни больше ни меньше, будущее человечества.
Вряд ли кого сегодня удивит стремление уделять все больше и больше внимания проблеме агрессии. В прошлом мы пережили войны, и теперь мы их переживаем; мы боимся атомной войны, готовясь к которой все сильные державы мира вооружаются. В такой ситуации люди ощущают, что они не могут изменить такое положение дел. Они понимают, что их правительства только говорят, что они делают все возможное и прилагают всю свою мудрость, всю свою добрую волю для решения этого вопроса. На самом же деле до сих пор они не смогли даже затормозить или стабилизировать гонку вооружений. Вполне понятно, что люди жаждут знать, где, с одной стороны, находится источник агрессии, а, с другой стороны, они принимают теорию, гласящую, что агрессия — это часть человеческой природы, а не феномен, создаваемый самим человеком или неизбежно порождаемый его социальными институтами. Именно эту позицию представил Конрад Лоренц как общепринятую в книге, опубликованной им несколько лет тому назад. В книге «Об агрессии» Лоренц заявляет, что агрессия постоянно и непроизвольно вырабатывается в человеческом мозге, что она досталась человеку в наследство от наших животных предков и что она растет больше и больше, приобретая все более крупные размеры в том случае, когда не находит себе выхода. При всяком удобном случае агрессия выходит наружу. Когда поводы для выхода агрессии слабы или же их вообще нет, накопившаяся агрессия взрывается внезапно. Люди не в состоянии постоянно сдерживать свое агрессивное поведение, потому что у них скапливается так много агрессивной энергии, что она требует выхода. Этот случай можно бы отнести к области «гидравлической» теории. Чем больше давление, тем вероятнее, что вода или пар вырвутся из контейнера. Лоренц иллюстрирует эту теорию увлекательным рассказом о своей тете, живущей в Вене. Каждые шесть месяцев она нанимает новую девушку. (Эта история происходила в старое время, когда девушки еще не были такой редкостью, какой они теперь являются.) Когда девушка появлялась в доме в первый раз, тетя Лоренца всегда бывала совершенно всем довольна и полна больших ожиданий. Однако через неделю или две ее энтузиазм начинал истощаться. Вскоре разочарование сменялось жесткой критикой и неудовлетворенностью, и, в конце концов, примерно месяцев через шесть, тетя приходила в ярость и увольняла девушку. Тетя Лоренца проходила этот цикл более или менее регулярно каждые шесть месяцев. На ее примере Лоренц хотел показать, как агрессия постепенно накапливается и в определенный момент обязательно вырывается наружу.
Возможно, этот случай может показаться таковым для _ людей, не знающих сути вопроса, но так как наши знания о людях несколько больше, чем у Лоренца (ведь он знает более о жизни животных), то станет ясно, как неточно его объяснение. Психоаналитик (и не только он, но почти каждый человек, обладающий хотя бы незначительной способностью проникновения в человеческую природу) объяснил бы, что этой тете свойственно нарциссическое поведение, стремление эксплуатировать того, кто находится рядом с ней. Она хочет платить своей работнице не просто за восемь часов труда в день, а за любовь, терпение, преданность, добродушие и за пятнадцать часов работы в день. Тетя радостно встречает каждую новую девушку, связывая с ней все свои одни и те же ожидания, и вполне понятно, что вначале она относится к новой девушке приветливо и обворожительно, потому что она думает, что наконец-то получила именно то, что искала. Познакомившись с девушкой поближе, она обнаруживает, что ее работница совсем не соответствует ее ожиданиям. Дальше тетя все более разочаровывается и сердится и наконец увольняет девушку, надеясь, что найдет следующую, именно такую, какую ей нужно. Очевидно, эта дама скучает из-за нежелания заняться чем-то, а поиск совершенной девушки привносит некий драматизм в ее жизнь и дает ей повод для разговоров. Возможно, это главная тема ее бесед с друзьями. Ничто в ее поведении не имеет отношения к накоплению агрессии, ее поведение скорее всего связано со специфической структурой ее характера. Я уверен, что те, кто постарше среди вас, знают немало людей, ведущих себя таким же образом в ситуациях подобного рода независимо от того, удается им или нет найти девушку.
Теория внутренней агрессии, в детали которой я здесь не имею возможности углубляться, имеет определенную связь со старой теорией желания смерти. Еще в 20-е годы Фрейд заявлял, что у всех людей существуют два основных вида влечения, присутствующих в каждой клетке, в каждой живой субстанции: воля к жизни и воля к смерти. Влечение к умиранию или, точнее говоря, желание смерти, может проявляться одним из двух способов. Направленное во вне это желание проявляется как деструктивность, а направленное внутрь — становится самодеструктивной силой, ведущей к болезни, самоубийству, а в сочетании с сексуальными импульсами — к мазохизму. Желание смерти, как гласит теория, есть внутреннее свойство. На него не влияют обстоятельства, оно не возникает в результате внешних сил. Перед человеком только два выбора: он может направить свое желание смерти и разрушения против себя или же против других. Такая ситуация ставит человека перед лицом по-настоящему трагической дилеммы.
В действительности ученые, занимавшиеся этой проблемой в течение многих лет, смогли представить очень небольшой ряд аргументов в поддержку этой теории. Среди психологов сегодня создалось общее мнение, что агрессия обусловлена социальным окружением или же что она «поступает через специфические каналы», например через культуру или еще через целый ряд факторов. По уже упомянутым мною причинам теория Лоренца получила больше известности у общественности. Это вынуждает нас думать, что мы ничего не можем поделать со сложившимся мнением. Это обеспечивает нас оправданием: если признать, что вся эта агрессия и все идущие вслед за ней угрозы в действительности внутренне присущи нам, то мы ничего не можем противопоставить нашей природе, не так ли?
Всегда существовало два различных взгляда на человеческую природу. Одни учение заявляли, что человек зол и деструктивен по своей природе. Этим его свойством объясняли неизбежность войн, и именно этот фактор объяснял нам необходимость осуществлять строгую власть над собой. Человеческие существа должны быть под контролем. Нам нужно защищать себя от своей собственной агрессии. Согласно другой точке зрения, человек по своей сути существо доброе, и только неблагоприятные социальные условия делают его плохим. Изменение этих условий ведет к смягчению зла, агрессивности в человеке, и даже в конце концов человек вообще может отказаться от агрессивности. Эти точки зрения составляют две крайности. Они обе нуждаются в оценке. Ученые, признававшие естественную, внутреннюю агрессивность человека, склонны не принимать во внимание те многие исторические эпохи, те многие культуры и тех многих индивидов, которые проявляли минимум агрессивности. Если бы агрессия была внутренней чертой человека, таких примеров не могло бы существовать. По другую сторону барьера стояли оптимисты, выступавшие против войны, за мир и социальную справедливость. Они часто проявляли по крайней мере склонность к преуменьшению значимости и силы человеческой агрессивности, если не отрицали ее вообще. Такую же позицию занимали философы эпохи Просвещения во Франции, а их оптимизм снова вкрался, в труды Карла Маркса и в теории ранних социалистов.
Лично я предлагаю третью точку зрения, хотя она, однако, ближе ко второй точке зрения, чем к первой. Я начинаю с предположения, что человек гораздо более деструктивен и во много раз более жесток, чем животное. Животные не имеют садистских наклонностей, они не враги всего живого. Человеческая история, напротив, предстает как перечисление примеров невообразимой жестокости и разрушительности. Такой рекорд не дает нам основания недооценивать силу и интенсивность человеческой агрессивности. Но я также считаю, что корни нашей агрессивности заключены не в нашей животной природе, не в наших инстинктах, не в нашем прошлом. Человеческую агрессивность, учитывая, что она превышает агрессию животных, можно объяснить специфическими условиями человеческого существования. Агрессивность, или деструктивность — это зло; это не прочего «так называемое» зло, в чем нас хочет убедить Лоренц. Это человеческое зло. Оно потенциально существует в человеке, в каждом из нас, и оно выйдет на первое место, если наше дальнейшее развитие не пойдет в более правильном, более зрелом направлении.
Человеческая сверхагрессия, количество агрессии в человеке, превышающее животную агрессию, коренится в человеческом характере. Здесь я имею в виду характер не в правовом смысле, а в психоаналитическом: характер как систему связей, соединяющих индивида с миром. Под характером я имею в виду то, что человеческое появилось в человеке вместо животных инстинктов, существующих в нем только в минимальных размерах. Многое из сказанного здесь о характере может звучать несколько теоретически, но если вы обратитесь к своему собственному опыту, то, я уверен, большинство из вас точно поймет, что я имею в виду, когда говорю о характере в этом смысле. Вы, конечно, встречались с людьми, о которых могли бы сказать, что у них садистский характер. И вы, конечно, встречали других людей, которых охарактеризовали бы как «добрых». Давая эти оценки, вы не говорите, что этот человек однажды сделал что-то садистское или что другой человек однажды проявил себя очень дружелюбно. Вместо этого вы говорите о том качестве его характера, которое проходит через всю жизнь этой личности. Существуют индивиды-садисты, которые никогда не совершили ничего садистского, потому что у них никогда не возникали условия для такого поведения. Только очень тонкий наблюдатель вдруг застает их за кровавым занятием в каком-то мелком садистском акте. Короче говоря, существуют характеры, деструктивные не в своей сущности, но как индивиды такого рода, что они могут застрелить кого-то в порыве гнева или отчаяния. Однако это ни в коей мере не означает, что их характер по сути своей деструктивен.
Если признать, что зло человечно, т. е. что оно коренится в специфически человеческих условиях существования, а не в его животном прошлом, то нам удастся избежать логического парадокса, от которого не могут уйти защитники теории инстинкта, как бы они ни старались сделать это. Они заявляют, что мнение о большей степени агрессивности человека основывается только на убеждении, что агрессивность животных меньше, чем агрессивность человека. А как же обстоит дело в действительности? Нельзя согласиться, что природа человека, унаследованная от животных, сделала его более агрессивным и деструктивным существом, чем когда-либо были животные. Более логично сделать следующий вывод: человеческое поведение отличается от поведения животных. В этом случае большая жестокость человека не объясняется теми чертами, которые он унаследовал от животных, а проявляется как поведение, вытекающее из специфических условий человеческого существования.
Теперь давайте рассмотрим животную агрессивность. Она сопряжена с биологическими потребностями. Такое поведение служит выживанию особи и вида и проявляется как реакция на внешнюю угрозу жизненным интересам животного. Так происходит, когда животное сталкивается, например, с посягательством на его жизнь, пищу, с препятствием его связи с животным противоположного пола, с посягательством на его территорию и т. п. Если животным или человеческим существам угрожают, они либо отвечают агрессивностью, либо спасаются бегством. Если нет угрозы, нет и агрессивности. Агрессивность существует в мозгу как механизм, приводимый в действие в нужное время, но она не развивается и не проявляется, если для этого нет особых стимулов или условий. Другими словами, она не имеет ничего общего с «гидравлической» моделью. Нейрофизиолог Гесс первым показал, какой центр или участок мозга производит агрессивный импульс в ответ на соответствующее раздражение или когда угроза жизненным интересам вызывала агрес-сивную реакцию, исходящую из этих центров.
Агрессивность хищников отличается от агрессивности человека. Хищники нападают не только на того, кто угрожает их жизни. Они нападают с целью добывания себе пищи. Нейрофизиологически такая агрессивность хищников исходит из центров мозга, отличных от тех центров мозга человека, где осуществляется контроль за проявлением агрессии как средства защиты. В целом мы обнаруживаем, что животные вообще не очень агрессивны, если нет угрозы их жизни. Животные редко проливают кровь друг друга, даже если возникает серьезная драка. Наблюдения за шимпанзе, за священными бабуинами и другими приматами показали, как в действительности чрезвычайно миролюбива жизнь этих животных. Почти безошибочно можно сказать, что, если бы человечество проявляло агрессии не более чем это делают шимпанзе, нам бы вообще не пришлось волноваться по породу возникновения войн и агрессивных действий. Это же самое справедливо сказать и в отношении жизни волков. Волки — хищники. Когда они нападают на овец, то, конечно, ведут себя агрессивно. Люди считают, что волки невероятно агрессивные существа. Делая такой вывод, они путают агрессивность волка, проявляющуюся при охоте за пищей, с его относительно небольшой агрессивностью в периоды, свободные от этой охоты. В своей среде волки совсем неагрессивны. Они дружелюбны. Следовательно несправедливо говорить о человеческой агрессивности, сравнивая ее с агрессивностью волков по отношению друг к другу, т. е. нельзя говорить, что один человек ненавидит другого, как волк (homo homini lupus est). Можно сказать, что он ведет себя так по отношению к другому «как волк, охотящийся на овцу», но неправильно говорить «как один волк по отношению к другому волку».
Теперь можно заключить, что агрессивность животного не похожа на «гидравлическую» модель. Пока животному не угрожают, у него не происходит постоянного увеличения агрессивности и ее бесконтрольного взрыва. Иначе говоря, человеческая агрессивность — это способность, данная ему биологией и существующая в мозгу, но она проявляется только тогда, когда для этого есть причина. Когда нет необходимости самозащиты, нет агрессивности. Таково существенное отличие этого заявления от бихевиористкого, по которому агрессивность — это приобретенная черта, и что только обстоятельства заставляют людей проявлять агрессивность. Однако, все не так просто, потому что если считать, что агрессивности можно научиться только при определенных обстоятельствах, то было бы невозможно быстро и интенсивно воспользоваться этой способностью, как это бывает в жизни и как это на самом деле должно быть. Истина состоит в том, что агрессивность — это биологически данная способность, присущая человеку, которую он в нужный момент может реализовать очень быстро. Все нейрофизиологические механизмы, необходимые для ее введения в действие, присутствуют и функционируют в нас, но, как было сказано выше, их сначала необходимо мобилизовать, иначе они не будут действовать. Позвольте мне проиллюстрировать такую точку зрения практическим примером. Если кто-то с целью самообороны держит рядом со своей постелью револьвер, который днем лежит в его столе, это совсем не означает, что этот человек все время намерен стрелять из него. Он применит его только в случае угрозы его жизни. Как раз таким образом организована физиологическая работа нашего мозга. В нашем мозгу как бы присутствует револьвер, всегда готовый быстро сработать в случае нападения на нас. Однако в противоположность утверждению теории инстинктов наличие состояния готовности к ответной агрессии не ведет к накоплению агрессивности и к ее обязательному взрыву.
Далее, Гесс и другие ученые нейрофизиологи обнаружили, что животные реагируют на опасность не только нападением, но и стремятся убежать. Нападение — это крайняя возможность, применяемая животным чаще всего тогда, когда у него нет пути к бегству. Только в этом случае животное нападает, только в этом случае оно вступает в бой.
Говоря об «инстинкте агрессивности» у людей, обязательно нужно иметь в виду инстинкт убегания от опасности. Если защитники теории агрессии и инстинкта говорят, что агрессивность постоянно присутствует в поведении человека и что он ее все время сдерживает с великим трудом, то здесь следует обязательно напомнить, что человек постоянно руководствуется еще и столь же сильным желанием убежать от опасности. И этот импульс поддается контролю с огромным трудом. Каждый человек, когда-либо наблюдавший за сражением, очень хорошо знает, как бывает велико желание убежать. Если бы этого не было, то не понадобились бы законы, часто приговаривающие к смерти военного дезертира. Другими словами, человеческий мозг дает нам два способа реакции при нападении: либо сражаться, либо убегать. Пока нет угрозы, оба эти импульса остаются в покое. Не существует автоматически постоянно вырабатываемой тенденции к активной и всевозрастающей агрессивности или к стремлению убежать.
Выше уже было замечено, что «гидравлическая» теория агрессии в изложении Лоренца и отчасти — Фрейда, когда он говорит о наличии у человека желания смерти, имеет погрешности. Открытия в области нейрофизиологии показывают, что ни у человека, ни у животного агрессивность не растет постоянно, не является спонтанным автоматическим побуждением, но вызывается стимулом, несущим угрозу либо бытию человека, либо существованию животного, либо жизненно важным интересам. Однако бывают причины иные, чем психологические, и делающие «гидравлическую» теорию несостоятельной. Вышеуказанная теория также отступает перед лицом фактов, представляемых антропологией, палеонтологией, психиатрией и социальной психологией. Если бы эта теория была безупречна, можно бы было ожидать, что агрессивность в целом проявлялась бы одинаково у всех индивидов и во всех культурах и обществах. Можно бы, конечно, принять во внимание — как мы поступаем по отношению к интеллекту — его различную интенсивность, хотя эти существующие различия относительно невелики. Но в этом случае малые и большие народы всего мира должны бы были демонстрировать одинаковую степень агрессивности и деструктивности. Однако дело обстоит иначе.
Давайте начнем с рассмотрения данных антропологии. Существует множество племен примитивных людей, которые вообще не проявляют повышенной агрессивности. Напротив, в этих племенах преобладает дух миролюбия. В описаниях образа жизни таких племен обнаруживаются характерные для всех них черты, которые, если их объединить, образуют определенный синдром: минимальную агрессивность (почти не сопровождающуюся преступлениями или убийствами), отсутствие частной собственности, эксплуатации и системы иерархии. Такие племена встречаются среди населения индейских деревень, но подобные им общины можно найти по всему миру. Колин Тернбулл представил нам завораживающее описание такого племени. Члены его — не фермеры, как обычно бывает в индейской деревне, а совершенно примитивные охотники, ненамного отличающиеся от охотников, живших 30 000 лет тому назад. Таково племя пигмеев, живущих в джунглях Центральной Африки. Эти люди почти не проявляют агрессии по отношению друг к другу. Конечно, бывает, что какой-то человек рассердится, и тогда, те, кто смотрят на агрессию иначе, чем я, сказали бы: «Вот, вы видите? Этот человек злой». Я должен сказать, что так смотреть на жизнь несерьезно, так как случай, когда человек иногда сердится, отличается от такого случая, когда человек переполнен злостью, заставляющей его разжигать войну, убивать людей и т. д. Существует огромная разница между человеком, иногда впадающим в гнев, и человеком деструктивным и полным ненависти. Тот, кто не видит это различие, кажется мне бестолковым наблюдателем.
Охотники пигмеи относятся к джунглям, где они живут, как к своей матери. Как все охотники, они убивают только столько животных, сколько им нужно для пропитания. Делать запасы на будущее у них не принято, потому что они не могут сохранять мясо. Когда им нужна пища, они идут на охоту. Они не получают больших прибылей, но мало-помалу добывают всего достаточно, чтобы прожить. Они не выбирают вождя. Зачем он им? Они руководствуются потребностями данного момента, и каждый знает свою роль. Иначе говоря, можно утверждать, что эти племена обладают глубоко укоренившимся чувством демократии. Никто никому не указывает, что ему следует делать. Нет причин для этого. Никто бы не стал все равно кого-то слушаться, если бы кто-то захотел командовать. И, конечно, среди этих людей отсутствует эксплуатация. Зачем кому-то пользоваться трудом другого? Разве я могу послать кого-то на охоту вместо себя самого? Тогда моя жизнь стала бы чрезвычайно скучной. А что еще делать в джунглях? Там нет ничего, чтобы кто-то мог сделать за другого. Семейная жизнь пигмеев протекает мирно. Ее правило — моногамия с легкой возможностью развода. Разрешается вступать в сексуальные отношения до женитьбы. При этом люди не обременены каким-либо чувством вины. Пара обычно вступает в брак, когда женщина беременеет, и супруги остаются вместе всю жизнь, если у них вдруг не возникает неприязни друг к другу. Но такое случается редко.
Пигмеи бывают беззаботны даже тогда, когда их охота не очень удачна. Временами в джунглях бывает мало дичи, иногда наступают неурожайные годы. Все равно пигмеи верят, что джунгли их не подведут. У них нет мысли, что у природы нужно брать больше, запасать больше, иметь больше, и именно поэтому они вполне всем довольны. Племена, ведущие подобный образ жизни, представляют собой настоящие общества изобилия. Они таковы не потому, что так богаты, а потому что им не нужно больше того, что у них есть. То, что они имеют, дает им ощущение благополучия и прочной, приятной жизни.
Особенно хочется подчеркнуть в приведенном описании жизни пигмеев, что она составляет целую систему или структуру правил, интересную саму по себе, а не какими-то отдельными чертами. Если просто спросить: «Есть ли в ней проявления агрессивности или нет?», то ответить на этот вопрос будет трудно. Если же анализировать социальную структуру в целом, то станет ясно, что перед нами дружественный народ, где люди не ненавидят друг друга и друг другу не завидуют. Отсутствие агрессии как элемента структуры общества логически можно предположить, исходя из общей психической и социальной ориентации этих людей. Так же можно делать вывод, как тесно физическая структура связана с социальной.
Одной из самых интересных эпох развития человеческой истории можно назвать неолитическую революцию. Она сопровождалась ростом сельского хозяйства в Малой Азии примерно 10 000 лет тому назад. Очень может быть, хотя до сих пор нет бесспорных доказательств того, что именно женщины открыли сельское хозяйство. Их открытие состояло в том, что дикие травы можно было вырастить, а ухаживая за ними, — получить съедобную пшеницу и другие зерновые. Мужчины тоже не теряли времени даром. В то же самое время они, вероятнее всего, еще охотились, но уже осваивали скотоводство и пасли стада овец. С открытием сельского хозяйства пришла к людям уверенность в том, что потребности человека в продуктах питания не ограничиваются только тем, что дает природа от своих щедрот, но каждый человек может приложить свои руки к усовершенствованию этого естественного процесса. Пользуясь умом и знанием, человек может сам произвести какие-то продукты. Как уже было сказано выше, такой опыт человечество приобрело сравнительно не так давно. В начале этой революции — предположим, в течение первых четырех тысячелетий — несомненно жили такие замечательные миролюбивые общества, во многих отношениях очень похожие на племена североамериканских индейских деревень. Вероятно, по своей организации они были матриархальными. Население их объединялось в небольшие деревни. Их жители производили продуктов немного больше, чем им требовалось в данный момент. Этот доход давал им уверенность в своей прочной обеспеченности, а это вело к росту населения. Однако у этих жителей не было таких больших доходов, что вело бы к зависти одних по отношению к другим и к стремлению отнять эти доходы. Неолитическое общество, подобное тем современным племенам, о которых говорилось выше, возможно, вело подлинно демократический образ жизни и, как уже отмечалось, в нем была сильна роль женщин и матерей. Патриархальность сложилась много позже, где-то между 4000— 3000 лет до н. э., в период, когда все отношения изменились. Люди научились производить продуктов гораздо больше того, сколько им было необходимо. Это привело к установлению рабовладения. За этим стало устанавливаться разделение труда. Создали армии, сформировали правительства, стали вести войны. Человек открыл, что он может заставить других людей работать на себя. Сложились иерархические структуры с царями во главе их. Царей часто представляли как наместников Бога, и они часто исполняли роль патриарха. Эта ситуация способствовала развитию агрессивности, так как теперь у людей возникло желание воровать, отбирать и эксплуатировать. Естественная демократия уступила место иерархической системе, где каждый вынужден повиноваться вышестоящему.
Сейчас мне кажется очень уместно поговорить о причинах возникновения войн. Защитники теории инстинкта часто утверждают, что война возникает из-за свойственного мужчинам инстинкта агрессии. Такая точка зрения весьма наивна и неверна. Всем известно, что большинство войн происходит из-за того, что правительство убеждает свое население, будто бы на их страну собираются напасть, а людям придется защищать свои самые святые ценности — жизнь, свободу, демократию и бог знает что еще. Волна энтузиазма по поводу своей защиты длится несколько недель, а потом быстро спадает. Теперь людей нужно запугать и наказать, чтобы они вновь продолжали волноваться. Если бы люди по своей природе были столь агрессивны, что только война могла бы успокоить их агрессивный инстинкт, то правительствам не надо бы было прибегать к мерам по разжиганию войны. Напротив, они пропагандировали бы мир, и люди не стремились бы к войне, в которой дали бы выход своей агрессии. : Но всем известно, что дело обстоит иначе, и даже можно почти точно определить период, когда война как институт имела свое начало или, если хотите, была изобретена. Это было время сразу после неолитической революции, когда наблюдался рост городов-государств, царей, армий и методов по организации войны с целью захвата рабов, грабежа сокровищ т. д. Охотники-собиратели и примитивные сельские люди не воевали друг с другом, потому что у них не было для этого поводов.
Наша дискуссия показывает нам, что ряд примитивных племен обладает социальной системой, в которой преобладают дружелюбие и сотрудничество, а агрессия присутствует в минимальном размере. Если такое описание примитивных обществ соответствует действительности, то оно опровергает «гидравлическую» теорию, по которой агрессию связывают с природным инстинктом. Есть еще аргумент против теории инстинкта. Дело в том, что степень агрессии внутри общества может сильно изменяться. Если посмотреть, например, на Германию ранних, 30-х годов XX в., то обнаружится, что фашисты получили больше всего поддержки от мелкой буржуазии, офицеров и студентов, чья карьера пострадала от условий послевоенного времени. Фашистов не поддержали средний класс и высшие круги. Я не говорю, что они выражали какое-то несогласие с фашистской системой, но все же яростные фашисты вышли не из этой среды, и еще меньше — из рабочего класса. Убежденные фашисты из среды рабочих были скорее исключением, чем правилом, хотя и убежденные антифашисты из рабочего класса тоже были достаточно случайным явлением. Чем это объясняется — совсем другой вопрос.
Подобная же ситуация складывается в Южной Америке. Белая беднота юга накопила в своей среде безмерный запас агрессивности, гораздо более сильный, чем средний класс и чем рабочий класс как южного, так и восточного побережья Америки. Агрессивность всегда больше свойственна тем классам, которые занимают самые низкие социальные уровни у основания общественной пирамиды. Эти люди имеют в жизни мало радости, они необразованны и понимают, что их постепенно вытесняют из общественного потока. У них в жизни нет мотиваций и интересов. Такие люди накапливают в себе огромные запасы садистской ярости, отсутствующей у тех, кто занят на производстве и ощущает свою полную вовлеченность в общественный процесс или, по крайней мере, не полную оторванность от него. Такие люди имеют интересы, у них есть чувство, что они идут в ногу с остальным обществом. Вот почему люди, вовлеченные в жизнь общества, не несут в себе того объема садизма и агрессии, какой был у старой мелкой буржуазии Германии или у некоторых слоев населения в Америке.
У разных индивидов также различаются разные уровни развития агрессии. Например, приходит пациент на прием к доктору и говорит ему: «Я всех ненавижу. Я ненавижу свою жену, своих детей, людей, с которыми работаю. Нет никого, кого бы я ни ненавидел». Для психиатра и, надеюсь, для всех нас ясно, что пациент сам заявил нам о диагнозе своего заболевания. Конечно, этому пациенту не скажешь: «С вами все ясно. Это случай агрессивного инстинкта в действии». Вместо этого следует сказать, что характер этого человека построен так, что он постоянно производит агрессию. Теперь спросим: почему этот человек стал развиваться таким образом? Проанализировав социальные обстоятельства его жизни, историю его семьи, его прошлый опыт, нужно попытаться понять, почему такой высокий уровень агрессивности стал частью характера этого индивида, частью структуры его поведения. Нельзя заключить, как это сделали бы защитники теории инстинкта, говоря о войне: «С этим ничего не поделаешь. Перед нами еще одно свидетельство того, как сильна наша природная агрессивность».
Все знают агрессивных людей, но здесь я не имею в виду людей высоко раздражительных. Я говорю о людях деструктивных, ненавидящих, о людях-садистах. Наряду с ними существует множество людей миролюбивых, поражающих нас своей теплотой и незлобивостью, проявляемой ими не только как внешняя демонстрация, но и свойственной им по I самой их сути. Их миролюбие никак нельзя приравнивать к слабости или услужливости. Если не делать такого различия, то мы встанем на плохой путь. Многие пошли по такому пути, потому что не увидели этого различия. Большинство людей, взявших на себя труд повнимательнее посмотреть вокруг себя, знают очень хорошо, как важны такие характерологические различия.
Теперь настало время более внимательно посмотреть на суть понятия специфически человеческая агрессия. Все сказанное ранее по этому поводу доказывает, что это понятие не работает как «гидравлическая» модель. Можно провести различие между двумя типами агрессивности у людей. Первый тип, если можно так выразиться, биологически запрограммирован. Ему соответствует такой же защитный механизм, какой мы находим у животных. Второй тип — специфически человеческая разновидность агрессии, какой нет у животных. Он принимает форму, с одной стороны, человеческой жестокости, а с другой — страстной ненависти к жизни, носящей название некрофилии, понятия, подробности которого я здесь не имею возможности разъяснять.
Начнем с рассмотрения первого типа, т. е. с биологически запрограммированной человеческой агрессивности, идентичной животной агрессивности. Как уже говорилось выше, нейрофизиологическая организация животного такая же, что и у человека. Она заставляет его агрессивно реагировать, когда появляется угроза его жизненно важным интересам. Человеческое существо отвечает на угрозу таким же образом. Но у людей такая реакция, эта реактивная или защитная агрессивность, гораздо шире. Для этого существуют три причины.
Одна состоит в том, что животное ощущает угрозу только данного момента. Оно знает только одно: «Сейчас мне угрожают». Человек, обладая умственными способностями, может представить себе будущее. Следовательно, он может предполагать, что ему в будущем может грозить опасность, которой сейчас нет, но она может возникнуть. Таким образом он реагирует агрессивно не только на настоящую опасность, но и на ту, что ожидает его в будущем. При таких условиях реактивная агрессия получает гораздо большее поле для своего функционирования, так как количество людей очень велико, и также велико число ситуаций, когда угроза их существованию возникнет в будущем.
Другая причина, по которой реактивная агрессия у людей развивается более широкомасштабно, состоит в том, что люди склонны строить предположения, а животные не могут этого делать. Человека можно убедить, что существует угроза его жизни и свободе. Для этого применяют слова и символы. Животному нельзя «промывать мозги», так как оно не воспринимает слова и символы, применяемые при такой промывке. Если человека убедить, что ему угрожают, последует его субъективная реакция столь же сильная, как и в случае, если бы ему действительно угрожали. Его реакция та же самая, хотя он действует только на основании постороннего воздействия. Нет смысла долго обсуждать множество случаев, когда война началась, потому что людей заставили поверить, что им угрожают. Сила убеждения породила агрессивность, необходимую для вовлечения людей в сражение друг с другом.
Есть еще третья и последняя причина проявления человеческой агрессивности. У людей есть свои специфические интересы, тесно связанные с ценностями, идеалами, институтами, общественными ролями, с которыми они себя отождествляют. Угроза их идеалам или лицам, занимающим главенствующее место в их жизни, их институтам, святым для них, столь же устрашающа, как нападение на самого индивида или на его источник питания. Людям могут быть дороги различные веши: идеи свободы, чести, его родители, мать, отец, в отдельных культурах — его предки, государство, флаг, правительство, религия, Бог. Любая из этих ценностей, институтов или идеалов может быть важна для человека как его собственное физическое существование. При возникновении угрозы этим ценностям человек отвечает враждебностью.
Если соединить все три причины агрессии вместе, станет понятно, почему защитная агрессивная реакция у человека намного шире, чем у животных, хотя механизмы, производящие эту реакцию у человека и животных, одинаковы. Человек испытывает намного больше опасностей, чем животное, и сталкивается с большим числом вещей, опасных для его жизни, чем это бывает в жизни животных.
Человек и животное обладают одной и той же биологически запрограммированной реактивной агрессивностью, служащей защитой их жизненных интересов. Однако у человека есть виды агрессивности, не данные ему биологически. Они не служат его самообороне, а являются элементом его характера. Причины развития у индивидов этого вида агрессивности характера сложны, и я не в состоянии их здесь анализировать. Все же такие агрессивно настроенные люди — это реальность, и она встречается только среди людей. Далее я собираюсь сосредоточить внимание на самом этом феномене — на садистском характере как таковом.
Говоря о садизме, часто имеют в виду только сексуальную перверсию в сознании, скажем, такой случай, когда человек получает сексуальное удовлетворение, только если имеет возможность бить или оскорблять какую-то женщину. Садизм также может быть связан со страстью или желанием причинять физическую боль другому лицу. Однако суть садизма заключается в желании осуществлять контроль над другим живым существом, контроль полный м абсолютный. Таким другим существом может быть животное, ребенок или другой взрослый человек, но в каждом случае садист превращает другое существо в свою собственность, вещь, объект подчинения.
Когда какой-то человек делает другого человека беззащитным или заставляет его терпеть боль, он проявляет в этом случае осуществление чрезвычайной формы контроля, но это его не единственная форма. Эта форма садизма иногда свойственна учителям, охранникам мест тюремного заключения и т. д. Ясно, что эта разновидность садизма, не связанная с сексом в узком смысле этого слова, тем не менее может быть названа возбуждающей, сенсорной формой садизма. Эта форма также не последняя. Еще чаще встречается «холодный садизм», совсем не сенсорный и не имеющий ничего общего с сексуальностью, но по своему проявлению схожий с сенсорным и сексуальным садизмом: его цель — подчинение себе другой личности, полный контроль над ней, возможность моделировать и формировать ее, как будто бы мастер лепит горшок из глины.
Существуют еще менее ярко выраженные формы садизма, всем хорошо известные. Их проявляют самые разные люди, но чаще всего ими пользуются матери и боссы. В этом случае лицо осуществляет свой контроль над другим лицом не с целью причинить ему боль или вред, а как бы для его же пользы. Это лицо говорит своему подопечному, как ему нужно вести себя. Подчиненный все делает, как ему велят, и все это как бы для его блага. Такая ситуация в действительности может быть благом для него или, лучше сказать, выгодной ему, но на самом-то деле он теряет свою свободу и самостоятельность. Привязанность матерей к своим сыновьям или отцов к своим сыновьям часто бывает окрашена такой разновидностью садизма. Индивид-садист даже полностью не осознает своих садистских намерений, потому что он «имеет в виду только хорошее». Даже жертва такого садизма не понимает своего положения, потому что она видит только получаемую ею выгоду. Одно только она не видит, что ее душа портится, что она становится покорным, раболепным, зависимым существом.
Вот пример чрезвычайной формы садизма — человека со страстью к абсолютному всевластию, пожелавшего стать Богом. Такую фигуру мы встречаем в пьесе Камю «Калигула». Калигула, этот римский император, был тираном с неограниченною властью. Вначале он не очень выделялся среди (других людей, но когда почувствовал, что оказался в особых условиях, недоступных для обычного человека, он понял, что нет пределов его власти. Цепь своих преступлений он начал с насилия над женами своих друзей. Он сам сообщил им об этом своем поступке, выражаясь намеками. Друзья его оказались в такой зависимой ситуации, что, Даже возмущаясь поведением Калигулы, вынуждены были льстить ему и выражать ему свое почтение. Они боялись, что он убьет их, и поэтому не показывали ему свой гнев и негодование. Все равно он их убил, вначале — одного, потом — другого, когда ему захотелось это сделать. Он убил их не потому, что они ему мешали, а чтобы показать, что может убить любого, когда захочет, осуществив таким образом свою власть, свое могущество. Но даже такая власть не удовлетворяет желания Калигулы быть всемогущим. Способность убивать в конечном счете тоже ограничена. Стремление Калигулы к всемогуществу принимает форму так называемого символического желания, очень искусно показанного Камю в этой пьесе. Калигула пожелал получить Луну. Если бы он сегодня заявил об этом желании, он бы выглядел нелепым. А несколько десятилетий назад этот приказ прозвучал бы примерно так: «Я хочу невозможного. Я хочу такой власти, какой не может быть ни у одного человека. Я — единственная личность, имеющая значение. Я — Бог. Я обладаю властью над всем и над всеми. Я могу заиметь все, что захочу».
Человек со страстью к абсолютному контролю пытается всех обмануть, перейти все пределы, ограничивающие человеческое существование, а наша невозможность стать всемогущими составляет часть человеческой обусловленности. Человек, стремящийся получить много, слишком много власти, встает перед лицом смерти и видит, как он бессилен перед природой. Камю показывает в своей пьесе очень убедительно, что Калигула на самом-то деле не очень отличается от других людей, пока не становится безумным. Он сходит с ума, потому что пытается нарушить пределы человеческого существования. Так будет с каждым, кто предпримет такую же попытку. Он не сможет вернуться в человеческие рамки. На примере Калигулы можно видеть, что сумасшествие — это на самом деле не болезнь, как мы ее себе обычно представляем, а своеобразный способ решения проблемы человеческого существования. Сумасшедший человек отрицает безвластие, от которого каждый из нас страдает, так как в своих мечтах каждый из нас беспределен. Он ведет себя так, как будто бы ему все позволено. Безвластие — это наша реальность. Когда человек настаивает на осуществлении своей безграничной цели, он обязательно теряет разум. Соглашаясь с такой трактовкой сумасшествия, можно говорить о нем не как о болезни, а как о своеобразной философии или, говоря еще точнее, о форме религии. Сумасшествие — это попытка отрицать человеческое безвластие, весьма специфическая форма притворства, иллюзии, будто человек всемогущ.
Пятьдесят лет тому назад мы бы еще могли поверить, что Калигулы существовали только в римской истории. Двадцатый век уже дал нам новый урожай калигул — в Европе, Америке, Африке — повсюду. Они почувствовали вкус неограниченной власти и безраздельно и страстно стали решать свои экзистенциальные проблемы, не желая признавать какие-либо ограничения своих желаний. Такое поведение характерно как для Сталина, так и для Гитлера. Отвергнув пределы человеческого существования, они попали на путь своеобразного сумасшествия.
К счастью, большинству людей с садистскими наклонностями в форме стремления к осуществлению полного контроля над другими людьми приходится удовлетворяться практикой холодного садизма в более мелких формах, хотя явно с целью получения удовольствия. Известно, что родители могут садистски относиться к своим детям, стремясь их абсолютно во всем контролировать. Сейчас это случается реже, чем было раньше, потому что дети не хотят мириться с полным подчинением. Двадцать, тридцать и сорок лет тому назад такое явление было почти обычной практикой. Врачам приходится констатировать много случаев, когда детей доставляет в больницу с серьезными увечьями, полученными в результате родительских побоев и оскорблений. Процент выявления подобных случаев очень мал по сравнению с количеством таких происшествий, остающихся неизвестными.
Как по закону, так и по традиции родителям позволено делать со своими детьми все, что им угодно. Они могут так поступать, потому что всегда имеют возможность заявить, что все делают ради блага своего ребенка, а также и потому, что люди не очень большое внимание обращают на свидетельства родительской расправы. Можно написать тома о различной степени контроля родителей над своими детьми и об огромном количестве несомненно садистских оскорблений, нанесенных родителями своим детям, чтобы осуществить этот контроль. Так же можно сказать о полицейских, нянях, тюремных охранниках и т. д. Их власть не столь велика, как была у Калигулы. Им тоже приходится подчиняться приказам. Они — очень мелкие винтики в большой машине и имеют мало прав в решении дел своих подчиненных. В сравнении же с детьми, больными и заключенными, с которыми они имеют дело, у них власть большая. Я не хочу сказать, что почти все учителя и няни — садисты. Напротив, огромное число людей становится учителями и нянями, потому что они чувствуют глубокую потребность помогать другим, они благорасположены к людям и любят своих ближних. Здесь я говорю не о них, а о тех, кто руководствуется совсем другими мотивами. Они часто даже не понимают, что за разумной схемой поведения, созданной ими для себя, работает их страсть к контролю над другими людьми.
Такой же страстью очень часто страдают бюрократы. Позвольте мне привести здесь пример, всеми вами часто наблюдаемый. Вообразите себе человека за окном конторы. Перед ним стоит очередь из пятнадцати человек. Перед окончанием рабочего дня остаются стоять двое. Как только часы показывают пять часов, бюрократ захлопывает окно конторы, отказываясь принять тех последних двоих, уже простоявших тридцать минут. На его губах тень улыбки. Ясно видно, что его улыбка садистская. Он рад, что двоим людям придется уйти, потому что у него есть власть, позволяющая ему заставить их простоять напрасно, а завтра прийти к нему снова. Он бы вполне мог им уделить еще одну или две минуты, но он этого не сделает. Добрый человек нашел бы время, и в большинстве случаев люди так и поступают. Но садист закрывает свое окно не потому, что закончилось его рабочее время, а потому что ему приятно это сделать, возможно, у него маленькая зарплата. И все-таки для садиста удовольствие так же дорого, как и деньги, и если бы ему такое поведение не приносило удовлетворения, он бы так не поступал.
Теперь мне хочется рассказать о садисте, который не только проявлял власть над другими, но и наслаждался возможностью унизить человека. Таков был Генрих Гиммлер. Вот коротенькое письмо, написанное им графу Адальберту Коттулинскому, офицеру СС, занимавшему важный пост: «Дорогой Коттулинский, вы перенесли серьезное сердечное заболевание. Ради вашего здоровья я приказываю вам полностью прекратить курить в течение двух последующих лет. Потом вы представите мне доклад врача о состоянии вашего здоровья. На основании этого доклада я решу, можно ли вам снова начать курить. Хайль Гитлер!». Перед нами случай не только осуществления контроля над другим человеком, но и его унижение. Гиммлер обращается к этому взрослому человеку как к школьнику, несмышленышу. Стиль его письма социально окрашен возможностью принизить человека. Гиммлер устанавливает свой контроль над человеком. Он даже его врачу не разрешает проследить за здоровьем Коттулинского и решить, можно ли его пациенту снова начать курить. Гиммлер оставляет это решение за собой.
Если говорить о бюрократе, то следует отметить у него еще один признак садизма — отношение к людям как к вещам. Для бюрократа люди становятся предметами. Такой садистский интерес пробуждается в бюрократе только при столкновении с беспомощной личностью. Садист обычно оказывается трусом перед тем, кто стоит выше него, но слабые или те, кто зависят от него, — дети, больные, а в ряде политических случаев —политические оппоненты, — все они возбуждают садиста. У него нет чувства жалости, как у каждого нормального человека, и его не возмущает сама идея нападения на беззащитного, как бы к этому отнесся каждый нормальный человек. Для садиста, напротив, беспомощность — это качество, дающее ему возможность осуществить абсолютный контроль над тем, кто оказался в его власти.
Для садиста в одежде бюрократа характерно еще одно стремление — чрезвычайная забота о порядке. Порядок — это все, это единственная вещь, нужная в жизни, единственное условие, дающее возможность бюрократу осуществлять полный контроль. Люди с чрезвычайной склонностью к порядку обычно боятся жизни, потому что подлинная жизнь не подчиняется упорядоченности. Она преподносит людям сюрпризы, ее решающий фактор — спонтанность. Единственно, что мы точно знаем, это то, что обязательно умрем, а жизнь нам преподносит все новые и новые события. Индивид садистского типа, будучи не в состоянии общаться с другими, и видящий во всех и во всем простые объекты, ненавидит все живое, потому что оно опасно для него. Он любит только порядок.
В качестве примера бюрократа-садиста можно назвать Гиммлера! Он очень любил вести свой дневник. Он начал его в четырнадцать лет и десять лет заполнял его самыми банальными записями. Он записывает, сколько съел булочек, пришел ли вовремя его поезд. Каждую мелочь, происходившую в его жизни, он должен был записать. Даже в своей . юности он регистрировал свою корреспонденцию, записывая каждое письмо, которое он отправил или получил. Вот это порядок! Следует заметить, что это организованность определенного типа, характерного для старомодного бюрократа, для которого жизнь ничего не значит, кроме порядка, а закон для него — все.
Здесь уместно напомнить, что, когда Айхмана в Иерусалиме спросили, считает ли он себя в чем-либо виноватым, — а с ним беседовал очень знающий психолог, и Айхман понимал, что ему надо все сказать откровенно, он ответил: «Да, я чувствую себя виноватым». Его спросили: «В чем именно?». Он ответил: «Когда я был мальчиком, я дважды прогулял школу». Такой ответ показал его как не очень умного человека, что не пошло ему на пользу в его ситуации. Если бы он мог выглядеть умным, то он бы сказал, что был виноват в том, что убил так много евреев. Но его ответ был искренним. Для него было нормальным вспомнить о случае, когда он нарушил порядок. Для бюрократа существует только один грех — нарушение установленного порядка, разрушение установившихся правил.
Последнее, что я хочу сказать о садисте, — это его непомерная услужливость. Садист желает установить свой контроль над слабым, но у него мало жизненной энергии, чтобы самому не подчиняться кому-то, кто сильнее его. Так Гиммлер идеализировал Гитлера. Если садист не находит личность, которую бы он боготворил, он обращается к истории, к прошлому, к силам природы, ко всему, что его сильнее. Он подчиняется всегда одному правилу: я должен повиноваться высшей силе, какой бы она ни была, но мне должны подчиняться те, кто слабее меня. Такова система существования садиста-бюрократа, и таким же образом живет холодный садист.
Описанный здесь мною тип садиста можно проиллюстрировать портретом Гиммлера, описанном Карлом Я. Буркхардтом в период его пребывания в Данциге в качестве специального уполномоченного Лиги Наций. «Он оставляет жуткое впечатление своей невероятной услужливостью, своей ограниченной сознательностью, своей нечеловеческой методичностью, своим поведением, напоминающим работу автомата». Это описание сущности холодного садиста. Некоторые люди могли бы спросить: может быть Гиммлер был бы другим человеком, если бы оказался в другом положении, если бы никогда не существовало такого явления, как национал-социализм? Наша профессиональная интуиция дает нам право сказать, что из него мог бы поручиться образцовый гражданский служащий. Без особого труда можно себе представить, как на его похоронах его непосредственный начальник и министр сказали бы о нем: «Он был хорошим отцом, любящим своих детей и отдавшим все свои силы своей работе и учреждению, в котором он служил». Именно так могло случиться с Гиммлером. Нужно понимать, что даже человек-садист где-то внутри себя имеет потребность доказывать себе, что он — человек, что он способен на дружеские чувства. Если человек не может сам себе сказать, что он в какой-то мере человек, то он оказывается на грани безумия, так как он вдруг ощущает свою изолированность от всего человечества, а этого состояния почти никто не может вынести. Этот факт подтверждается множеством документов, из которых следует, что многие члены групп, осуществлявших казни политических заключенных, евреев, русских и других лиц, сошли с ума, покончили с собой или заболели разными психическими расстройствами. Командир одной из таких групп даже говорил о необходимости внушения подразделениям, которым предстояло уничтожать евреев, что методы, обычно применяемые в этих случаях, а именно — расстрелы и газовые камеры, человечны и корректны с военной точки зрения. Если такой работы не проводить, здоровье исполнителей казни нарушится.
Я считаю, что сейчас уместно напомнить, что существует множество Гиммлеров, множество садистов. Они не проявляют свой садизм открыто, так как не всегда бывают подходящие для этого условия. Но при этом нельзя забывать, что совсем не в каждом из нас сидит внутри Гиммлер, не у всех нас есть садистские наклонности, ищущие выхода в благоприятной обстановке. Именно теперь я хочу сделать следующий вывод. Существуют две структуры характера: садистская и несадистская. Некоторые люди с садистскими чертами характера могут стать прямыми садистами, когда оказываются в подходящих для этого условиях. Другие люди никогда не становятся садистами, в какие бы обстоятельства они ни попадали. У них просто другой характер. Этот феномен важно понять, чтобы научиться узнавать, кто садист, а кто — не садист. Нельзя обманываться тем, что кто-то любит детей или животных и сделал какое-то доброе дело. Только изучив характер этого лица, можно действительно узнать, что скрыто за его сознанием, чем обычно мотивировано все его поведение. Нужно знать основные составные части его характера, а также его поверхностные, компенсирующие свойства его поведения. Такое знание о человеке стало бы большим открытием, важным не только для благополучной организации нашей личной жизни, но и существенным моментом в нашей политической жизни. Можно бы было предотвратить многие катастрофы, если бы заранее можно было сказать, имеют ли люди, жаждущие руководить нашей политической судьбой, садистский характер, или же таковым не обладают.
Каждый из нас чувствует себя вполне привычно в мире лишь одного языка, и мы называем его своим родным языком. Возможно, что мы также изучили несколько иностранных языков: французский, русский, итальянский. Но мы забываем, что все мы разговариваем еще на одном языке: это язык наших сновидений. И это удивительный язык. Это универсальный язык, который существовал во все периоды человеческой истории и во всех культурах. Язык сновидений первобытного человека, язык сновидений фараонов в Библии, язык сновидений кого-либо в Штутгарте или Нью-Йорке — все они почти одинаковы. Мы разговариваем на этом языке каждую ночь. Хотя мы обычно забываем, что нам снилось и потому думаем, что нам вообще ничего не снилось, мы на самом деле видим сны каждую ночь без исключения.
Каковы особенности языка сновидений? Его наиболее очевидный признак, конечно, тот, что это ночной язык, язык сна. Дело обстоит так, как если бы мы могли разговаривать по-французски только ночью и ни слова не понимали бы на этом языке в течение дня. Сверх того, язык сновидений — это символический язык. Можно сказать, что в этом языке употребляются видимые, почти осязаемые предметы для выражения внутреннего опыта в конкретной форме. Это в точности то же самое, что имеет место в литературе. Если писатель говорит: «Красная роза согревает мне сердце», то никто не истолкует это выражение в том смысле, что происходит повышение температуры. Писатель имеет в виду чувство, опыт, который он выражает в форме конкретного физического процесса.
Я, пожалуй, смогу использовать пример очень интересного сновидения, чтобы показать, что я здесь имею в виду. Это сновидение явилось Зигмунду Фрейду, а потом, позднее, он о нем поведал. Это его сновидение о гербарии, и оно очень короткое. Фрейду снилось, что у него был гербарий и что в нем оказался засохший цветок. Вот и все сновидение. У Фрейда возникли кое-какие идеи, по поводу того, что оно означает. Этот цветок был любимым цветком его жены, а его жена часто жаловалась, что он никогда не дарит ей цветы. Далее, этот цветок каким-то образом был соотнесен с кокаином, о котором он узнал почти в то же время, когда происходило открытие его применения в медицине. Цветок в гербарии был простым символом, но смысл его был глубоким. Он проливал кое-какой свет на одну из самых важных особенностей личности Фрейда. Цветы — это символы любви, сексуальности, эротики, жизнетворения. Но этот цветок в гербарии — уже засохший, и его единственная сохранившаяся ценность в том, что он стал объектом научного рассмотрения. Его можно было изучать как предмет исследования, но его нельзя было ощущать как нечто цветущее, живое. Если мы обратим внимание на отношение Фрейда к любви и сексуальности, мы на самом деле заметим, что, хотя он сделал секс объектом научного исследования, в своей личной жизни он был, скорее, застенчивым и крайне стыдливым человеком. Когда ему было немногим более сорока, лет, он написал одному из своих друзей о том, как он был поражен тем, насколько привлекательной показалась ему женщина, которую он увидел. Это всего лишь один пример отношения Фрейда к жизни в таком возрасте, в котором большинство мужчин ни в малейшей степени не были бы поражены при сходных обстоятельствах. Таким образом в этом малом символе засохшего цветка, в символе, который можно было бы описать всего лишь несколькими словами, мы находим ключи к характеру Фрейда, и они заставили бы нас заполнить многие страницы, если бы мы попытались выразить в деталях все, что предполагалось в символическом языке этого краткого сновидения.
Другая важная особенность языка сновидений состоит в том, что мы узнаем о других людях и о самих себе больше тогда, когда мы спим, чем тогда, когда мы бодрствуем. Во время сна мы, возможно, бываем более иррациональными, и я еще вернусь к этому пункту в дальнейшем — но в определенном смысле мы при этом много мудрее, гораздо более понятливы. Пример со сновидением Фрейда также указывает на это. Как мы знаем из собственного анализа Фрейдом своего сновидения, он едва ли сознавал ту особенность своего характера, которая проявилась в этом сновидении. Но в этом сновидении он мог ясно осознать свое двусмысленное отношение к тому, что сновидение символизировало.
В связи с этим аспектом языка сновидений можно выделить одну особенность, которая в дискуссиях о сновидениях не получила должного признания. Большинство людей (я говорю «большинство людей», но мы не располагаем статистическими данными на этот счет, поэтому, возможно, мне следовало бы быть более осторожным и сказать просто «многие люди», или, еще лучше, «большинство из тех людей, которых я наблюдал в своей практике психоаналитика») в своих сновидениях могут проявлять такие творческие способности, каких у них никогда не было, когда они бодрствуют. Люди, которые во время бодрствования никогда не смогли бы совершить ничего экстраординарного, даже прилагая величайшие усилия, в своих сновидениях становятся творцами историй, поэм, мифов. Мне трудно подсчитать повествования о столь многих сновидениях, которые я слышал и которые могли бы быть опубликованы слово в слово, и это породило бы для многих интерес, подобный кратким рассказам Кафки. И все же, когда тот же самый индивид бодрствует, он посмотрел бы на вас как на сумасшедшего, если бы вы ему сказали: «Ну что ж, а теперь напишите мне краткий рассказ в стиле Кафки». На самом деле он был бы не в состоянии написать такой рассказ. Но в своих сновидениях он — поэт, художник; и это — то же самое лицо, которое совершенно лишено артистических способностей, когда он бодрствует. Выражая этот взгляд в крайней форме, можно было бы сказать, что тот творец и художник, кто способен творить без необходимости погружаться для этого в сон. Иными словами, он сохраняет способность к творчеству даже, если он бодрствует.
В течение дня мы живем в контексте данной культуры. То, что мы говорим в дневное время, в очень значительной мере зависит от того, где мы родились. Очевидно, что африканец — член охотничьего племени будет говорить об иных вещах и использовать иные термины, чем мы. То, что мы говорим, частично определяется и нашим обществом. Но в своих сновидениях мы говорим на универсальном языке. Наш язык дневного времени, родной ли это для нас язык или иностранный, — это всегда социально детерминированный язык. Но язык сновидений — это универсальный язык, язык всего человечества.
Каково объяснение этой способности? Позвольте мне начать с того, что может показаться сложным, но на самом деле весьма просто: это — различие между бодрствованием и сном. Мы проводим свою жизнь в двух способах существования, которые представляются нам до такой степени самоочевидными, что мы часто даже не вполне сознательно относимся к ним. Мы проводим часть своей жизни бодрствуя, а часть ее во сне. Но что значит сказать, что мы бодрствуем? Когда мы бодрствуем, мы находимся в таком состоянии, которое обязывает нас заботиться о своем существовании. Нам приходится работать, мы должны приобретать вещи, необходимые для поддержания своего существования, нам приходится защищать себя от нападений; короче, мы поглощены борьбой за существование. И эта борьба определяет то, что мы делаем, и то, что мы думаем. Она определяет то, что мы Желаем, потому что мы вынуждены приспособиться к ее условиям. Нам приходится вести себя таким образом, каким общество ожидает, чтобы мы себя вели, с той целью, чтобы мы могли производить, чтобы мы могли работать. Но еще более важно то, что эта борьба оказывает сильнейшее влияние на наши чувства и наши мысли.
В течение дня мы смотрим на вещи таким образом, каким нам приходится на них смотреть, чтобы можно было оперировать ими, извлекать из них какую-то пользу. Мы должны вести себя разумно, а «разумно» означает, что нужно вести себя таким образом, каким будут вести себя другие люди для того, чтобы они нас понимали, а также испытывали к нам симпатию и не думали: вот какой-то чудаковатый и ненормальный тип. Мы думаем и чувствуем то, что понуждает нас чувствовать «здравый смысл» и так называемые принятые среди людей приличия. Мы все думаем и чувствуем, что мы любим своих родителей, что они и все другие авторитетные люди не только желают нам лучшего, но также знают и делают то, что лучше, и т. д. Мы чувствуем себя счастливыми и радостными, когда нас к этому побуждают обстоятельства, или, если обстоятельства, принуждают нас к противоположному, мы испытываем печаль. На деле мы можем вообще ничего не испытывать, но мы думаем, что мы испытываем просто оттого, что приняли соответствующий счастливый или печальный вид. И мы не задумываемся о том, что поражает нас как нечто абсурдное, ибо полагаем, что вещи, которые не должны существовать, не существуют. Сказка Андерсена о новом платье для короля прекрасно иллюстрирует этот принцип. Король гол, но все взрослые думают, что он облачен в пышные одежды, потому что это как раз то, чего они ожидают. Лишь маленький мальчик, мышление которого еще не втиснуто в формы дневного сознания большинства взрослых, мог видеть, что на короле вообще не было никаких одежд. Когда мы бодрствуем, мы и в самом деле чувствуем и мыслим так, как от нас этого ожидают другие.
Позволю себе поведать еще об одном сновидении, которое проливает свет на ту же самую проблему. Это сновидение явилось одному высокопоставленному администратору, подчиненному одному лишь директору своей фирмы. В своей бодрствующей жизни этот администратор убедил себя в том, что он находится в очень хороших отношениях со своим боссом. Он его любит; у него никогда, не бывает с ним никаких проблем. Затем ему явилось это сновидение: его руки, одна с другой, связаны телефонным шнуром, на котором все еще болтается телефонная трубка. Далее, он видит своего босса, который казался спящим, лежа рядом с ним на полу. Администратор испытывает приступ неодолимой ярости. Он находит молоток, хватает его обеими руками и пытается с его помощью разбить голову директора. Его удар поражает цель, но ничего не происходит. Затем директор открывает глаза и иронически улыбается нападавшему.
Хотя этот человек мог полагать, что он был в хороших отношениях со своим боссом, его сновидение говорит нам о том, что на самом деле он ненавидел своего начальника. Он чувствовал, что директор подавляет его, сковывает его действия. Он чувствовал себя бессильным и находящимся во власти своего шефа. Такова реальность, которую этот человек прочувствовал в своем сновидении. В его бодрствующей жизни эта реальность, по-видимому, была от него скрыта.
Что именно такое дает нам состояние сна, чего не может дать состояние бодрствования? Мы свободны. Может показаться странным то, что мы скажем, но, в определенном смысле, мы свободны лишь тогда, когда мы спим. Это значит, что когда мы спим, мы больше не вынуждены участвовать в борьбе за существование, мы не должны завоевывать, нам не приходится защищать себя, приспосабливаться к обстоятельствам. Мы думаем и чувствуем то, что именно мы думаем и чувствуем. Наши мысли и чувства во время сна настолько субъективны, насколько они способны стать таковыми. Во сне нам нет надобности делать что-либо; мы можем просто существовать. Во сне у нас нет целей. Мы можем воспринимать мир таким, каким он реально нам кажется, каким мы на самом деле его видим, а не таким, каким он предстает по предположению в том случае, если мы и имеем в виду достижение определенной цели. Иными словами, можно сказать, что во сне подсознательное выступает на передний план. Нет совершенно ничего непостижимого в подсознательном. Это означает просто то, что во сне мы получаем доступ к тому, чего не знаем, когда мы бодрствуем. Или, в других словах, наоборот: в состоянии бодрствования мы не имеем доступа к тому, что мы знаем, когда спим. Можно было бы даже сказать, что в состоянии бодрствования сознание сна бессознательно, тогда как во сне сознание бодрствования бессознательно. Речь идет о двух различных типах сознания. Один действует в состоянии бодрствования, другой во сне.
Означает ли это, что мы во сне более иррациональны, сильнее подвержены своим влечениям? Да, иногда, но ни в коем случае не всегда и даже не в большинстве случаев, несмотря на то, что Фрейд полагал, что сны всегда мобилизуют иррациональное против рационального. Но как я упомянул выше, мы часто достигаем большего прозрения и большей мудрости во время наших снов, потому что тогда более независимы, потому что мы можем видеть и чувствовать, освободившись от шор. Даже во сне мы контролируем свои видения. Мы не осмеливаемся принять ту свободу, которую дарует нам сон, и потому мы изменяем и скрываем действительный смысл наших сновидений, т. е. действуем так, как мы поступили бы, если бы мы хотели помешать кому-то другому понять, что мы на самом деле имели в виду. В случаях, подобных этому, мы даже во сне проявляем нежелание поднять самих себя. Вот почему мы часто забываем свои сны, либо большинство из них не уложилось бы удобно в схему нашей бодрствующей жизни. Они лишь беспокоили бы и раздражали нас.
Во время сна наши творческие силы возрастают. Мы развиваем такие способности, которые мы не распознаем и о которых на деле даже не подозреваем, когда бодрствуем. Я имею здесь в виду сновидение, которое явилось еще одному преуспевающее бизнесмену-администратору. (Сновидения, о которых я здесь рассказываю, стали мне известны не от моих пациентов, а из исследований, касающихся личностей администраторов.) Этот человек чувствовал себя очень счастливым потому, что ему сопутствовал успех. Судя по его доходу и той власти, которую он осуществлял, у него были все основания иметь такие ощущения, ибо мы обычно чувствуем то, что от нас ожидают, чтобы мы чувствовали. Итак, этот человек думал, что он очень счастлив. Затем к нему явилось это сновидение. В первой части этого сновидения он находится около небольшого озера. Озеро загрязнено. Окружение темное, мрачное, зловещее. Позднее, после сновидения он вспоминает, что это озеро очень похоже на то, вблизи которого жили его родители. Неприятное воспоминание относится не только к этому озеру, но также к тоскливому нищенскому облику дома его детства. Во второй сцене своего сновидения он находится в очень дорогом автомобиле, мчащемся вверх по горному склону по суперсовременному шоссе. Он мчится быстро; он преисполнен чувства власти и успеха; и он счастлив. Затем наступает третья сцена, которая возникает после того, как он достиг вершины горы. Неожиданно он оказывается в порнографической лавке. Его жена была вместе с ним в автомобиле, но теперь он один. Там больше нет никого. Все пыльно и грязно, и он чувствует себя совершенно одиноким и покинутым.
Это сновидение рассказывает нам о том, что этот человек чувствует по поводу своей жизни и своей судьбы. В простейших словах это сновидение перелагается в нечто, подобное следующему: когда я был ребенком, все вокруг меня было мрачно и грязно. Теперь я преуспевающий человек, который вознесся на вершину успеха с невероятной быстротой. Но в конце концов, когда вся эта погоня за удачей закончится, я попаду как раз туда, назад, в ту же самую грязь, в ту же самую нищету, останусь с той же самой тоской и в том же самом одиночестве, которые я испытывал в детстве. Все исчезнет, и я попаду в точности туда, назад, откуда я начинал. Сновидение не выражает желания. Вместо этого оно дает на творческом, художественном языке глубокое прозрение в пустоту жизни этого человека.
Можно было бы сказать, что многие люди способны к такого рода творческой деятельности, но в дневное время они подвержены давлению общества — того, что Хайдегтер назвал «другие», и потому у них нет смелости быть самими собой и сотворить что-либо самим. И, по сути дела, в этом — печальный укор нашему обществу, которое не позволят людям реализовать те творческие способности, которые они хранят в себе.
В своих сновидениях мы рассказываем самим себе о чем-то. Как сказано в Талмуде: «Сновидение, оставшееся без истолкования, подобно письму, которое не было прочитано». Слово «истолкование» не является, на самом деле, вполне корректным в данном контексте. Для нас нет необходимости истолковывать сновидения. Нет ничего, что нужно было бы истолковать. У нас нет надобности в истолковании китайского или итальянского, если мы изучили эти языки. Язык сновидений, язык, который можно изучить, который обладает своей собственной грамматикой, своими собственными формами, язык, который не описывает «факты», а сообщает об опыте. Язык сновидений легко изучить, и вам нет надобности становиться психоаналитиком, чтобы изучить его. Мы могли бы изучать его в школе в то же самое время, когда мы изучаем иностранные языки. Я чувствую, что если бы мы начали изучать язык сновидений, это дало бы нам огромное преимущество, ибо если бы мы понимали свои сновидения, мы лучше понимали бы и самих себя, и других. Я сказал, что это дало бы нам преимущества. Но это могло бы также принести некоторые неудобства. Как правило, нам, на самом деле, не очень хочется знать слишком много о себе и о других. Такое знание может доставлять нам неудобства. Но чем больше мы знаем о самих себе и чем меньше у нас иллюзий других, тем богаче, обильнее и полнокровнее были бы наши жизни. Далее, если бы мы понимали язык сновидений, мы не были бы ограничены односторонней интеллектуальной перспективой, которая стала доминирующей для мышления большинства людей в наше время, более чем когда-либо ранее — в прошлом. Мы не ограничены мышлением исключительно в понятиях, но развиваем свое внимание и к эмоциональному дифференцированию. Мы интегрируем интеллект с эмоциями и оставляем нереалистические альтернативы за своей спиной. Я ни в коем случае не предлагаю здесь придерживаться опасного антиинтеллектуализма, еще менее — новой сентиментальности. Хочу же я предположить, что язык сновидений способен научить нас кое-чему, что существенно для наших жизней, и теперь, более чем когда-либо, в своих сновидениях мы можем становиться поэтами.
Кто является психологом, а кто — нет? И что же такое психология? Ответить на первый вопрос, казалось бы, очень просто. Каждый, кто не изучал психологию и не получал специального образования в этой области, не является психологом. Практически это означало бы, что каждый — непсихолог. В действительности дело обстоит не так. Я бы даже позволил себе заявить, что непсихологов не бывает, потому что все мы применяем и вынуждены применять на практике наши собственные психологические шаблоны по мере того, как мы живем нашей жизнью. Мы должны знать, что происходит в душах других людей. Мы должны попытаться понять их. Мы даже должны попы-даться предсказать, как другие поведут себя в той или иной ситуации. Если мы так поступим, то нам не понадобится посещать университетскую лабораторию. Лаборатория повседневной жизни (в которую даже нет необходимости ходить) предоставила нам более широкую возможность докопаться до сути и обдумать любое количество событий и ситуаций. Итак, мы задали некорректный вопрос. Нам следовало бы спросить, не «не являемся ли мы психологами или непсихологами», а «хорошие ли мы психологи или плохие»? Каков бы ни был ответ на вопрос, я чувствую, что изучение психологии может помочь нам стать более хорошими психологами.
Это подводит нас к нашему второму вопросу: что такое психология? На этот вопрос ответить гораздо труднее, чем на первый. Уделим ему немного внимания. Литературное значение психологии — «наука о душе». Но знание этого не проясняет нам, что именно есть наука о душе, что она изучает, каковы ее методы, каковы ее цели?
Большинство людей думают, что психология — относительно молодая наука. Такое впечатление сложилось благодаря тому, что в основном только в последние 100—150 лет слово «психология» вошло в употребление. Но они забывают, что была предсовременная психология, которая возникла, пожалуй, около 500 г. до н. э. и продолжала развиваться до XVII в. Однако эта психология называлась не «психологией», она была известна как «этика», или чаще как «философия», тем не менее это не делает ее психологией в меньшей степени. Какова была цель этой предсовременной психологии? Наш ответ может быть абсолютно краток: предсовременная психология стремилась понять человеческую душу, чтобы сделать людей лучше. Мотивация психологии была, следовательно, моральной. В действительности можно даже сказать религиозной или духовной.
Я всего лишь кратко остановлюсь здесь на нескольких примерах этой предсовременной психологии. Буддизм развил экстенсивную психологию, т. е. крайне сложную и утонченную. Аристотель написал учебник по психологии и озаглавил его «Этика». Стоики создали очень интересную психологию, и некоторые из вас может быть уже знакомы с «Рассуждениями о самом себе» Марка Аврелия. У Фомы Аквинского вы найдете систему психологии, из которой, вероятно, сможете узнать больше, чем из .самых современных учебников. Его разбор таких понятий, как нарциссизм, гордыня, покорность, скромность, комплекс неполноценности и многие другие, является таким же интересным и глубоким, как и в других источниках. Спиноза тоже написал психологию и, так же как и Аристотель, назвал ее «Этика». Спиноза, вероятно, был первым великим психологом, четко признавшим силу бессознательного, когда говорил, что все мы осознаем наши желания, но не осознаем вызывающие их мотивы. Как мы вскоре увидим, именно это наблюдение много лет спустя послужило основой глубинной психологии Фрейда,
Современный период засвидетельствовал подъем абсолютно отличной психологии, которой в целом не более сотни лет. Эта психология имеет иную цель — не понять душу, чтобы мы смогли стать лучше как люди; ее цель, строго говоря, — понять душу так, чтобы мы смогли стать более успешными людьми. Мы хотим понять самих себя и других, чтобы научиться одерживать победы в нашей жизни, чтобы суметь манипулировать другими людьми, чтобы сформировать себя теми способами, которые бы благоприятствовали нашему собственному продвижению.
Мы сможем полностью понять разницу между разговорами о предсовременной и современной психологии, только если поймем, как сильно изменилась культура и цели общества. Теперь я, вообще говоря, уверен, что люди в классической Греции и в средневековье не были намного лучше, чем мы сегодня. Их повседневное поведение было, вероятно, хуже, чем наше. Но, несмотря на это, их жизнь управлялась идеей, и эта идея была такова, что одной лишь ежедневной заботы о хлебе насущном было недостаточно, чтобы сделать жизнь достойной того, чтобы жить. Жизнь должна была иметь предназначение, и большую часть этого предназначения составлял личностный рост, развитие человеческих возможностей. В этом-то и заключалась уместность психологии.
Современный человек видит вещи иначе. Он не столько интересуется бытием и становлением, сколько тем, чтобы иметь больше. Он хочет иметь лучшую работу, больше денег, уважение, власть. Но мы знаем, что все больше и больше людей начинают сомневаться, сделают ли подобные цели их действительно счастливыми. Смысл слова «иметь» меняется, и это сомнение, возможно, нигде не является более явным, чем в Соединенных Штатах — самой богатой и экономически развитой стране мира. Но я не зочу здесь глубоко вдаваться в этот вопрос. Все, что я хочу предложить, — это то, что две различные идеи о целях жизни предполагают выбор двух различных направлений психологии. Теперь я хотел бы привести краткий очерк истории современной психологии, так чтобы вы имели некоторое представление о ее главных тенденциях. Современная психология имела очень скромные начала.
Она началась с изучения памяти, акустических и визуальных явлений, ассоциации идей и психологии животных. Наиболее важной и влиятельной фигурой в те ранние дни современной психологии был, возможно, Вильгельм Вундт.
Психологи тогда не писали для широкой публики, и они в общем-то не были хорошо известны. Они писали для своих коллег, и только немногие «непрофессионалы» выказывали какой-то интерес к их работе и публикациям.
Эта ситуация, однако, радикально изменилась, и психология начала завоевывать популярность, когда она переместила свой фокус на мотивы, лежащие за человеческим поведением. Эта область научного поиска преобладала в психологии в течение последних 50 лет. Это, конечно, касается всех нас, так как все мы хотим знать, что мотивирует наше поведение и почему мы действуем под влиянием одних мотивов, а не других. Если психология может обещать нам какую-то ясность по этим вопросам, тогда она, очевидно, может представлять для нас огромную ценность. И поэтому психология мотиваций стала, возможно, наиболее популярной из всех наук, причем в популярности за последние десятилетия она имеет больше завоеваний, чем потерь.
Имеются две основные школы в этой популярной психологии: теория инстинктов и бихевиоризм. Позвольте мне сказать несколько слов о теории инстинктов. Эта теория восходит к одному из величайших мыслителей XIX в. Чарльзу Дарвину, который был одним из самых первых ученых, исследовавших инстинкт как мотивирующую силу человеческого поведения. Используя его работу в качестве основы, другие пошли дальше в развитии теории, которую мы могли бы подытожить следующим образом: каждое человеческое действие имеет за собой мотив, и в каждом частном случае этот мотив является независимым и врожденным инстинктом. Так же, как и животные, мы рождаемся с уже готовыми инстинктами. Если мы агрессивны, то причиной является наш инстинкт агрессии. Если мы раболепствуем, вините наш инстинкт раболепия, если мы алчны — наш инстинкт алчности; если мы ревнивы, возьмите на заметку наш инстинкт ревности; если мы получаем удовольствие от совместной работы, тогда это наш инстинкт сотрудничества. Если мы ловко избегаем опасности, то это наш инстинкт бегства и т.д. и т.п. В самом деле, если мы прикрепим ярлык ко всем инстинктам, с которыми имеют дело теоретики инстинктов, то получим в конечном счете примерно две сотни различных инстинктов, каждый из которых будет мотивировать определенный тип человеческого поведения аналогично клавише пианино, которая при нажатии вызывает звук определенной частоты. Первыми выдвинули теорию инстинктов два американца: Уильям Джеймс и Уильям Макдугалл. Из только что мною приведенного краткого изложения у вас может создаться впечатление, что теория инстинктов очень упрощена и крайне наивна. Конечно же это не так. Используя представленную Дарвином основу, эти два ученых, а вместе с ними и остальные выдающиеся и проницательные мыслители создали крайне интересное воззрение. Эта концепция проблематична в том смысле, по-моему мнению, что построена она неправильно. В действительности это вовсе не доктрина, а только ментальное построение, которое в реальности совершенно не имеет основы. Самой важной из новейших теорий инстинктов, достигших огромной популярности, является теория Конрада Лоренца, который свел человеческую агрессию к (в большей или меньшей степени) врожденному инстинкту агрессии.
Одной из слабостей теории инстинктов является ее тенденция излишне упрощать. Было бы чересчур простым решением постулировать инстинкт для каждого отдельного проявления человеческого поведения, причем такое постулрование в действительности ничего не объясняет. Все, о чем оно говорит, это то, что различные действия имеют свои собственные различные мотивы и что эти мотивы являются врожденными. Но нет ничего из того, что можно было доказать для большинства этих так называемых инстинктов. Имеется неколько инстинктов, такие как защитно-агрессивный, бегства и, до определенной степени, сексуального поведения (хотя здесь мы даже менее уверены в нашем обосновании), в которых присутствуют квазиинстинктивные элементы. Но здесь мы не должны недооценивать тот факт, что учеба, влияние культуры и общества могут значительно модифицировать даже эти врожденные побуждения до такой степени, что как у людей, так и у животных, подверженных такой модификации, они могут почти исчезнуть или, наоборот, стать сильно акцентированными.
Другая слабость теории такова, что некоторые инстинкты сильно развиты в одних индивидах и культурах и почти не существовали в других. Имеются, например, первобытные племена, которые крайне агрессивны, в то время как другие не выказывают практически совсем никакой агрессии. То же самое верно и для индивидов. Если кто-нибудь придет сегодня к психиатру и скажет: «Доктор, я так разъярен, что хотел бы убить кого-нибудь: мою жену, моих детей, себя самого...», психиатр не скажет: «Ага, в этом человеке очень силен инстинкт агрессии». Вместо этого он поставит примерно следующий диагноз: «Этот человек, должно быть, болен. Агрессивность, которую он проявляет, обосновавшаяся в нем ненависть, является признаком заболевания». Если бы агрессивность человека мотивировалась инстинктом, то человеческое поведение было бы нормальным, естественным, а не симптомом болезни.
Мы также находим, и это очень важно, что наиболее отсталые из первобытных людей, охотники-собиратели, люди самых ранних стадий цивилизации, были наименее агрессивными из всех представителей человеческого рода. Если бы агрессивность была врожденной, то она должна была бы проявляться в наибольшей степени у охотников-собирателей. Фактически, как раз обратное является верным. Именно рост цивилизации, начавшийся около 4000 лет до н. э., именно появление больших городов, королевств, иерархий, армий, именно изобретение войны, изобретение рабства (я здесь преднамеренно использую слово «изобретение», потому что ни одна из этих вещей не происходит в природе без человека) — именно все это создало благоприятную почву для садизма, агрессии и желания подчинять и разрушать, для болезней, которые среди первобытных, доисторических людей никогда и нигде не существовали в такой степени.
Именно эта слабость в теории инстинктов побудила бихевиористов предложить радикально противоположную точку зрения. Они считают, что в нас нет абсолютно ничего врожденного и что все, что люди делают, является результатом социальных условий и очень умной манипуляции со стороны части общества или семьи. Самым известным и важным сторонником этой школы сегодня является Б. Ф. Скиннер, который в своей книге «За пределами свободы и достоинства» («Beyond Freedom and Dignity») утверждает то, что можно перефразировать примерно так:
«Такие понятия, как свобода и достоинство, — чистая фикция. Они вовсе не существуют, а являются продуктами такого взаимовлияния людей, при котором они начинают верить в то, что они станут свободными. Ни желание свободы, ни чувство человеческого достоинства не наследуются человеческой природой». Позвольте мне привести простой пример действия данной теории. Маленький Джонни не хочет есть свой шпинат. Если мать накажет его, то, как знают многие родители, многого этим она все равно не добьется. И Скиннер соглашается, что наказание не является правильным методом. Не должно быть также длинных лекций о шпинате, его нужно просто не подавать на стол. А . если маленький Джонни попробовал его, то его мать долж-на ласково улыбнуться и пообещать ему дополнительный кусочек шоколада. В следующий раз, когда шпинат появится на столе, маленький Джонни будет уже более расположен его съесть. Он еще раз заслужит улыбку матери и еще раз получит дополнительный кусочек шоколада. И такие вещи будут продолжаться до тех пор, пока маленький Джонни не усвоит, то есть не поймет, что он получит награду, если съест свой шпинат. Кто не любит наград? И через какое-то время Джонни будет есть свой шпинат с огромным удовольствием, предпочитая его любым другим овощам. Следовательно верно, что все произойдет именно так. Скиннер затратил огромные усилия на нахождение самых хитроумных способов заставить человека сделать то, что он не хочет. Награда, например, не повторяется автоматически каждый раз. Она пропускается один раз, затем возобновляется снова. Было проделано множество искусных исследований и опытов, чтобы посмотреть, как людей прельстить наилучшим образом, как можно использовать награду, чтобы заставить их сделать то, что от них хочет дающий ее человек. Скиннер не интересуется тем, почему этот манипулятор хочет, чтобы люди делали то, что он хочет, так как Скиннер полагает, что ценности не могут иметь какое-либо объективное значение.
Если мы поразмышляем над положением психолога в его лаборатории, тогда достаточно легко понять позицию Скиннера. Едят ли мыши или кролики или не едят — не представляет большого интереса. Единственная вещь, которая интересна, можно ли заставить их при помощи того или иного метода есть или не есть. И с тех пор как бихевиористы наряду с морскими свинками рассматривают также и человека, включая самих себя, они не интересуются вопросом, почему и до какого предела они обусловливают других. Их интересуют только две вещи: могут ли они обусловить кого-то и как они могут сделать это наилучшим образом. Бихевиорист отличает человеческое поведение от самих людей. Он изучает их не в процессе человеческого поведения; он изучает только продукт, а продукт этот — поведение. Людей же, порождающих это поведение, намеренно отбрасывают. Люди как таковые не важны; они являются предметом философии, размышлений. Бихевиориста интересует именно то, что люди делают. Он предпочитает игнорировать вопрос, почему столь большое число людей не реагирует тем способом, каким ему следовало бы реагировать, если считать, что теория верна. Его не волнует тот факт, что многие люди восстают, отказываются соглашаться, не поддаются на изощренный подкуп, являющийся смыслом всей этой теории. Теория допускает, что большинство людей, справедливо оценивающих потенциал своей собственной природы и талантов, предпочитают поддаться подобному подкупу, чем оставаться самими собой.
Теория инстинктов и бихевиоризм, несмотря на огромные различия между ними, имеют много общего. Ни одна из них не дает человеку ни малейшего контроля над своей собственной жизнью. Теория инстинктов рассматривает человека, влекомого побуждениями, которые уходят корнями далеко назад в его человеческое и животное прошлое. Что бы ни происходило с человеком, бихевиоризм видит его ведомым социальными условиями и построениями. Он в такой же степени подвержен влиянию оппортунистических и соблазнительных трюков своего собственного общества, как и человек инстинктов — влиянию истории своего рода. Но ни эти две модели, ни человеческая модель, предложенная обеими теориями, не основаны на том, что именно человек действительно хочет, чем он является, что находится в соответствии с его природой.
Две главные школы составляют большую часть того, что сегодня известно под названием «современная психология». И мне следует добавить, что бихевиористская психология гораздо более влиятельна. Большинство профессоров психологии в американских университетах являются бихевиористами, и советская психология по очевидным политическим причинам следует тем же путем.
Рассматривая две школы психологии, мы только что выяснили, что есть и третья, которая была основа Зигмундом Фрейдом и которая известна как психоанализ, или глубинная психология. Целью Фрейда было достижение рационального понимания человеческих эмоций, в частности иррациональных. Он хотел понять, что вызывает или создает благоприятную почву для ненависти, любви, покорности, деструктивности, зависти, ревности — для всех эмоций, которые великие писатели (возьмем Шекспира, Бальзака, или, например, Достоевского) так ярко описывали в своих пьесах и романах. Фрейд хотел сделать все эти эмоции предметом научного поиска и создал науку иррационального. Он хотел использовать рациональные, а не художественные средства, чтобы постичь иррациональное. Но тем не менее можно понять, что художники, в частности сюрреалистической школы, были гораздо более восприимчивы к теории Фрейда, чем психологи и психиатры, которые были готовы отбросить все такие идеи как полную чепуху. Подход Фрейда был идентичен подходу художника: что такое человеческие эмоции и как мы можем их понять? Все, что хотели знать психиатры, было — как вылечить людей от симптомов, которые вызывают у них или боль или мешают им приспособиться к обществу и добиться собственного успеха в жизни.
Важно обратить внимание, что цель Фрейда не ограничивалась научным исследованием мотивов (т. е. эмоций), лежащих за человеческим поведением. В отличие от сторонников главных школ современной психологии Фрейд разделял моральную цель предсовременной психологии. Он хотел, чтобы люди поняли самих себя, узнали свое бессознательное и смогли достичь независимости. Его целью было господство разума, разрушение иллюзий. Он хотел увидеть, как люди становятся свободными и зрелыми. Его моральные цели были такими же, что и в Просвещении, или у рационалистов. Но эти цели шли дальше тех, которые другими психологами ставились как свои собственные или понимались как цели своей области. Единственной целью, которую те психологи ставили для себя, было помочь людям действовать лучше. Человеческая модель, которую Фрейд рассматривал своей целью, во многих отношениях совпадала с той целью, которую защищали великие философы Просвещения.
Однако теория Фрейда и способ ее выражения были сильно подвержены влиянию духа своего времени — в его работе четко прослеживается влияние дарвинизма, материализма и инстинктивизма. Как следствие, язык его теории таков, что делает его похожим на инстинктивиста, в результате чего возникают огромные недопонимания. Сейчас я хотел бы выделить для вас то, что, по моему мнению, является сущностью фрейдовских открытий. Поступая так, я буду представлять свою собственную точку зрения, которую большинство психоаналитиков не разделяет,
Первое центральное понятие, которое я хочу упомянуть, это — понятие бессознательного или угнетения (repression). В наше время это понятие обычно забывается. Когда люди думают о психоанализе, то первое, что приходит на ум, это эго, суперэго и ид (Я, Сверх-Я и Оно), Эдипов комплекс и теория либидо, хотя ничего из этого сам Фрейд не включал в свое основное определение психоанализа.
Давайте начнем с угнетения. Мы часто действуем под влиянием мотивов, которые абсолютно не осознаем. На маленьком примере я покажу, что здесь имею в виду. Не так давно мне нанес визит мой коллега, который, насколько мне известно, меня недолюбливает. Действительно, я был крайне удивлен, что он вообще захотел меня увидеть. Он позвонил, я открыл дверь, он протянул свою руку и радостно сказал: «До свидания». Перевод: В его подсознании уже было заложено желание уйти. Не имея жгучего желания меня посетить, он обнаружил это, сказав «до свидания» вместо «здравствуйте». Что нам оставалось делать? Да ничего. Будучи сам психоаналитиком, он осознал, что допустил промах. Он не мог извиниться, сказав: «Это вовсе не то, что я хотел сказать». Это было бы безнадежно наивно, так как мы оба знали, что то, что срывается у психоаналитика с кончика языка, объясняет, что именно он подразумевает. Возникло замешательство, и мы оба промолчали. Это только один пример из тех, что происходят сотнями, и на многих из них Фрейд построил основу своей теории.
Возьмем другой пример: садиста-отца, который избивает своего сына. Я думаю, что сегодня это встречается реже, чем 50 лет тому назад, но давайте его все же рассмотрим. Садист-отец — человек, который получает удовольствие от причинения другим боли или от осуществления строгого контроля над ними. Если вы спросите его, почему он делает именно это (обычно вам не приходится беспокоиться по поводу того, как задать вопрос, потому что такие люди весьма охотно предоставляют такую информацию), он скажет: «Я вынужден поступать так, поскольку иначе мой сын станет никчемным человеком. Я делаю это из любви к нему». Вы в это поверите? Может быть, и опять-таки может быть нет. Но только взгляните на его лицо. Обратите внимание на его выражение, когда он задает своему сыну трепку. Вы увидите сильные эмоции в его глазах. Вы увидите лицо человека, который полон ненависти и в то же самое время радости от того, что он в состоянии бить другого. Это же качество проявляется и у полицейских (не у всех, конечно), у нянек, у тюремных охранников и в ряде случаев частных взаимоотношений. Такие люди скрывают свои эмоции в большей или меньшей степени в зависимости от того, насколько эти эмоции затрагивают их личные интересы. Но давайте вернемся к нашему садисту-отцу. Если мы увидим его в действии, то поймем, что его мотив не тот, о котором он говорит. Его интересует вовсе не благополучие сына. Это — всего лишь «рационализация». Его подлинный мотив — садистский импульс, но он этого абсолютно не осознает.
Или возьмем пример гораздо большей исторической важности. Адольф Гитлер. В своем сознании Гитлер всегда допускал, что хочет только того, что является лучшим для Германии: ее величие, ее жизнеспособность, позиция силы Германии в мире и, может быть, что-то еще. Насколько мы можем судить, Гитлер, издавая самые жестокие приказы, никогда четко не осознавал, что действует из чувства жестокости. Он всегда считал, что действует из желания помочь Германии. Он действовал так, как если бы провозглашал законы истории, действовал от имени судьбы, от имени расы, от имени Провидения. Он не осознавал, что был человеком, получающим удовольствие от разрушения. Он не переносил вида мертвых солдат или разрушенных зданий. Вот почему он никогда не посещал фронта во время второй мировой войны. Объяснением служит не одно лишь его личное малодушие, а скорее нежелание воочию увидеть последствия своей страсти к разрушению. Мы наблюдаем подобное явление и у людей, страдающих навязчивой идеей умываться. Их сознательное желание — постоянно быть чистыми. Но когда мы начинаем анализировать таких индивидов, мы обнаруживаем, что подсознательно они ощущают кровь или грязь на своих руках, они хотят освободиться от того, что носят в своем подсознании: преступление (возможно, только потенциальное) или преступные наклонности, которые они вынуждены постоянно смывать. У самого Гитлера тоже было нечто в этом роде. Хотя у него и не было навязчивой идеи умываться, многие очевидцы замечали, что он был излишне привередлив в отношении чистоты.
Я хотел бы провести параллель между этим примером и случаем отца-садиста. Гитлер не хотел признавать реальность своих деструктивных импульсов. Вместо этого он подавлял их и признавал только свои хорошие намерения. Конечно же это было возможно только до определенного момента. Когда он в конце концов осознал, что Германия, или, точнее, что он сам, проиграла войну, тогда угнетение его деструктивных наклонностей исчезло. Внезапно он захотел уничтожить всю Германию, весь немецкий народ. Он сказал сам себе: «Поскольку эта нация оказалась не в состоянии выиграть войну, она не заслуживает выживания». Таким образом, в конце концов в этом человеке полностью обнаружилась страсть к разрушению в чистом виде. Она всегда присутствовала, всегда была частью его характера, но она была подавлена и рационализирована до тех пор, пока в один прекрасный день ее больше не удалось сохранить в тайне. И даже тогда он все же был вынужден сфабриковать другую рационализацию: «Немцы должны будут умереть, потому что они не заслуживают того, чтобы жить».
Примеры, подобные этим — драматические и недраматические, можно найти каждый день и повсюду. Люди продолжают не осознавать свои подлинные мотивы, потому что из-за ряда причин они не могут вынести то знание о самих себе, которое идет вразрез или их собственному сознанию или общественному мнению. Если бы они осознали свои собственные мотивы, они бы оказались в очень неудобной ситуации. Поэтому они предпочитают оставаться неосознающими и не вступать в конфликт с тем, что они считают «лучшей частью самих себя» или с тем, что думают наиболее «уважаемые люди».
Теперь мы подходим к очень интересному следствию угнетения и ко второму ключевому фрейдовскому понятию. Если мы позволим людям осознать подлинные мотивы их поведения, то они отреагируют тем, что Фрейд называл сопротивлением (resistance). Они отвергнут эту информацию. Даже информацию, предложенную им ради их собственного блага и из лучших побуждений, будут с силой отвергать. Они откажутся самостоятельно увидеть эту реальность. Они не отреагируют на эту информацию так, как реагирует шофер на замечания типа «ваша дверь плохо закрыта» или «ваши передние фары не зажжены». Шофер благодарен за такую информацию. Но люди, которых мы заставили осознать их угнетенные инстинкты, реагируют не так. Их реакция — сопротивление. Во всех только что мною упомянутых случаях угнетения мы ожидаем, что рассматриваемые индивиды смирятся с сопротивлением, если мы объясним им, что на самом деле внутри них происходит, если мы им покажем, что их внутренняя реальность противопоставлена созданному ими же самими вымыслу.
Как люди демонстрируют сопротивленческое поведение? Типичная реакция — злость, ярость, агрессия. Когда люди слышат то, что они не хотят слышать, они становятся сердитыми. Они хотят «избавиться от свидетеля своих преступлений». Убить его они не могут — это чересчур рискованно — так что они избавляются от него чисто символически. Они могут выйти из себя и сказать: «Ты говоришь это из ревности или по какой-то другой причине. Ты меня ненавидишь и получаешь удовольствие, говоря мне гадости». И так далее. Иногда они настолько сердятся, что становятся просто опасны. Причем степень, в которой они проявят свою ярость, зависит от обстоятельств. Если выказывать ярость — не политика (как в случае с подчиненным и его начальником), то индивид, вероятно, предпочтет ничего не говорить и подождет, пока, придя домой, не изольет свою ярость на жену. Но когда таких ограничений нет, например, когда обиженный индивид сам является боссом, тогда он ответит на критику подчиненного (мы здесь всегда говорим о критицизме, который справедлив и попадает в цель) настолько резко, насколько он пожелает. Босс поставит его на место, подчеркнув, что тот — подчиненный, или просто его уволит, причем уволит, не осознавая полученной раны — не может же такая мелкая сошка причинить шефу вред! А рационально он объясняет его увольнение тем, что этот ничтожный человек — злобный клеветник.
Другой, более простой метод сопротивления, который может использовать персона, это — игнорировать то, что она не хочет слышать. Нежелательная информация зачастую или неправильно понимается или полностью игнорируется, в частности, если она поступает в виде короткого замечания, которое может быть не замечено, или если доставляющий ее собеседник не настаивает на том, чтобы быть услышанным. Пропускать мимо ушей удается не всегда, но это все еще остается самой простой и наиболее распространенной формой сопротивления.
Еще одна форма реакции — истощение или депрессия. Это путь, которым следуют многие женатые пары. Когда один из партнеров говорит нечто, что вскрывает подлинные мотивы поведения другого, обвиненный партнер впадает в уныние и замыкается в себе, хотя косвенно или явно может ответить оскорблением на оскорбление: «Вот видишь, до чего ты меня довел! Теперь из-за твоих замечаний у меня депрессия». Причем не имеет значения, справедливо замечание или нет. Но кто бы из партнеров ни сделал замечания, он вновь столкнется с вырывающимися наружу бессознательными мотивами партнера, то есть он знает, что он дорого заплатит, если так поступит.
Следующая форма, которую может принимать сопротивление, — это избежание. Оно часто встречается в браке, когда мы чувствуем, что наш партнер обнаруживает что-то такое, что мы хотели бы скрыть. Мы даже можем не осознавать, что продолжаем играть в прятки, но затем мы начинаем ощущать, что нас уже раскусили. Мы не можем с этим смириться, не хотим усиливать позиции партнера, потому что менять мы ничего не желаем. Мы хотим остаться такими же, поэтому единственное решение — избежание. То же самое часто бывает и в психоанализе. Пациенты часто отвергают лечение, если психоаналитик говорит что-то такое, чего они не желают слышать. После этого пациент вероятнее всего скажет: «Я прекращаю лечение, потому что психоаналитик сам ненормальный. Он говорил обо мне такие вещи, из которых видно, что он сам псих. Как нормальный человек может такое сказать?» Каждому станет ясно, что аналитик был совершенно прав, но человек, на которого непосредственно повлияли и который боится сделать какие-нибудь изменения в себе самом, может ответить принуждением (а все виды сопротивления, которые мы здесь обсуждали, являются видами принуждения): «Убирайся с глаз моих долой! Я не хочу больше никогда этого слышать!».
Картина полностью меняется, когда человек готов к изменению. Когда он готов понять самого себя, когда готов узнать чистую правду о себе, чтобы начать меняться, тогда он будет склонен отреагировать без ярости или избежания. Он будет благодарен, если кто-нибудь скажет ему то, что ему нужно знать ради его же личностного роста. Он будет вам так же благодарен, как терапевту, который ставит ему диагноз. Но большинство людей не стремятся к изменениям. Все, в чем они хотят убедиться, это то, что это не они, а кто-то другой должен измениться.
Без преувеличения можно сказать, что большинство людей вкладывают большую часть своей энергии в угнетение, а затем в сопротивление, если то, что вытеснено в подсознание, требует внимания. Это, конечно, колоссальная трата энергии, и это мешает многим людям плодотворно использовать их способности.
Теперь мы подошли к третьему из фрейдовских понятий, переносу (transference). В своем узком определении переноса Фрейд подразумевал тенденцию пациента воспринимать аналитика как персонаж из своего раннего детства, как своего отца или мать. Реакция пациента на аналитика, следовательно, не относится к человеку, который сидит напротив или рядом с ним. Пациент видит аналитика в качестве кого-то еще (отца, матери или, может быть, дедушки) и приписывает аналитику роль, которую этот самый персонаж играл в его детстве. Позвольте мне привести пример, который живо проиллюстрирует эту точку зрения. Аналитик однажды рассказал мне об одной женщине-пациентке, которая ходила к нему в течение трех недель. В тот момент, как она однажды уже собиралась покинуть его офис, она пристально посмотрела на него и сказала: «Как? У вас нет бороды?» Аналитик никогда не носил бороды. В течение трех недель она думала, что у него есть борода, потому что у ее отца она была. Сам аналитик не имел для нее никакого значения. Даже визуально она не воспринимала его как реальное живое существо. В той мере, в какой это его касалось, он был ее отцом и, следовательно, носил бороду.
Но понятие переноса имеет гораздо большее значение в своем применении в психоаналитической терапии. Перенос, вероятно, одна из самых общих причин человеческих ошибок и конфликтов при оценке реальности. Это заставляет нас видеть мир через очки наших собственных желаний и страхов и, следовательно, заставляет нас путать иллюзию с реальностью. Мы видим людей не такими, какие они есть в действительности, а такими, какими мы хотим, чтобы они были, или боимся, что они такие. Эти иллюзии о других людях заполняют место реальности. Мы не воспринимаем людей такими, какие они есть, а такими, какими они нам кажутся, и когда мы реагируем на них, мы реагируем не на реальных людей, которыми они являются на самом деле, а на продукты нашего воображения.
Теперь рассмотрим несколько примеров. Возьмем двух людей, которые влюбились друг в друга. Это случается менее часто, чем раньше, потому что в наши дни есть более простые средства для достижения тех же самых целей, но сейчас я не хочу затрагивать эту тему. Итак, давайте допустим, что эти двое людей действительно влюбились. Их полностью переполняют красота, достоинство, благородство и другие подобные качества партнера, они испытывают друг к другу сильное притяжение. Все это может привести к браку, но затем, шесть месяцев спустя, оба партнера обнаружат, что женаты не на том человеке, в которого влюбились. Этот человек обладает другими качествами, о которых они даже не подозревали. Оба они влюбились в фантомы, в объекты переноса. Они видели в другом только то, что хотели видеть: доброту, ум, честность или, возможно, качества, которыми обладали их матери или отцы. И они не заметили, что имели дело с иллюзией. Далее, что часто и происходит, оба влюбленных партнера воспылали ненавистью друг к другу, потому что они почувствовали, что партнер их разочаровал. Но в действительности они обманули самих себя; они видели не реальность, а лишь иллюзию. Но так быть не должно. И, фактически, такого бы и не было, если бы люди научились понимать перенос.
Те же самые явления можно наблюдать и в области политики. Обратите внимание на тот энтузиазм, который миллионы и миллионы людей развивают в отношении политических лидеров (это происходило не только в Германии, но и в других странах). Иногда эти лидеры были плохими; иногда — хорошими. Здесь это не является ключевым вопросом, хотя вопрос этот, безусловно, важен. Более важным в нашей дискуссии является тот факт, что большинство людей (и «слава Богу», хотя эта тенденция также крайне опасна) сильно верят в то, что кто-то придет и спасет мир, что кто-то спасет нас, кто-то скажет правду, поведет за собой и сделает всем добро. И когда этот кто-то придет (кто знает, как сыграть роль этого доброго гения), тогда люди перенесут на него свои ожидания и будут убеждены, что именно он является их спасителем, их избавителем, даже если на самом деле он — разрушитель, который приведет к катастрофе и их, и страну. Даже лидеры меньшего масштаба часто эксплуатируют людские ожидания. Многие политики преднамеренно и сознательно пользуются стремлением людей к переносу и достигают при помощи этого огромного успеха. Им удается произвести впечатление на избирателей благодаря хорошим телевизионным презентациям, потому что они говорят людям то, что те хотят услышать, потому что они целуют детей и усиливают иллюзию, что они несут добро. Во всяком случае, раз они любят детей, то они просто не могут быть плохими.
Ничего подобного не происходило бы, если бы люди лучше разбирались в переносе, если бы они потрудились обратить внимание на то, в какой цвет окрасятся их ожидания, когда они увидят вещи в истинном свете, когда они в конце концов попытаются стать немного критичнее. Иногда чуть заметные, кажущиеся незначительными действия людей являются более показательными, чем их громкие выступления или же то, как они себя подают. Если бы все мы научились видеть сквозь иллюзии, порождаемые переносом, то наши жизни, наши браки и наши политические судьбы могли бы быть существенно освобождены от великого проклятия; они могли бы быть освобождены от смешения реальных и фиктивных образов. Эти две вещи различить нелегко. Это требует изучения, ежедневной практики. И наша повседневная жизнь предлагает нам для этого обширное поле деятельности. К тому же телевидение, наряду со многими имеющимися недостатками, предоставляет нам одно огромное преимущество: оно беспощадно обнажает человеческий характер, потому что позволяет нам наблюдать человеческие лица, жесты и выражения с близкого расстояния. Мы можем узнать очень многое о политических лидерах, наблюдая их и слушая их речь по телевидению. Но если мы не будем развивать нашу способность наблюдать, многого мы не узнаем. Из всего здесь сказанного мы можем увидеть, насколько важным является понимание переноса с целью улучшения качества нашей личной и политической жизни.
Развитие и планы на будущее различных школ психоанализа могут быть изложены весьма коротко. Сам Зигмунд Фрейд был первым, кто стал развивать психоанализ дальше. В 20-е годы он начал пересматривать свою старую теорию, которая была основана на конфликте между сексуальными побуждениями и инстинктом самосохранения и развивать новую теорию, основанную на конфликте между двумя биологическими импульсами: эросом и стремлением к смерти. Один движет людей друг к другу, к любви, другой ведет их к разрушению. Я не могу здесь вдаваться в глубину значения этого развития, но фактически это равносильно фундаментальному перемещению, хотя Фрейд и видел это иначе. Мы могли бы даже назвать это началом новой школы в психоанализе во главе с самим Фрейдом в качестве ее основателя.
Вторым важным толчком в развитии психоанализа явились работы Карла Густава Юнга. Юнг (как и многие другие психоаналитики, чьи идеи отличались от фрейдовских) не приписывал сексуальности основную роль, данную ей Фрейдом. Юнг представлял психическую энергию как единое целое и, не ограничивая термин «либидо» одной лишь сексуальной энергией, идентифицировал его с психической энергией в целом. При помощи блестящего и глубокого изучения внутреннего мира человека он показал, что то, что психоанализ извлекает из подсознания своих пациентов, имеет свои параллели в мифологии и символах народов всего мира, причем в свои исследования Юнг включал не только народы, стоящие на первобытной стадии развития, но и культуры, имеющие коренные различия с нашей собственной.
Альфред Адлер придерживался другого подхода. Его интересовали не столько мифы и глубина психики, сколько, стратегия борьбы за существование. Он, следовательно, считал волю к власти ключевой концепцией для понимания человеческой мотивации. Тем не менее подобное толкование Адлера слишком упрощенно. Его работы чрезвычайно содержательны и сложны, и он внес большой вклад в наше понимание природы человека. К тому же он был первым психоаналитиком (и в этом опередил Фрейда), предоставившим человеческой агрессии центральное место в своей психологической системе.
Имеются еще две школы, заслуживающие нашего упоминания и имеющие друг с другом много общего. Первой является школа психиатрии, основанная американским психиатром швейцарского происхождения Адольфом Мейером; второй — работа Гарри Стека Салливэна, одного из самых выдающихся американских психоаналитиков. Английский психолог Рональд Д. Лэинг, следуя взглядам Салливэна на внутренний мир человека, пришел к наиболее радикальным и, по-моему, наиболее плодотворным выводам. Несмотря на все их различия, эти двое ученых сходятся в двух основных моментах. Во-первых, они оба отрицают, что сексуальность является главной движущей силой человеческого поведения. Во-вторых, вместо межличностных отношений они фокусируются на том, что происходит между людьми, как они реагируют и влияют друг на друга, на характер поля, создающегося между людьми, когда они живут вместе. Достаточно интересно, что внимание этих психоаналитиков было сконцентрировано на шизофрении, которую они не считают болезнью в обычном смысле этого слова. Вместо этого они видят ее результатом жизненного опыта, межличностных отношений, имеющих явно тяжелые последствия, но по существу добавляющих не больше, чем любая другая психологическая проблема. Лэинг очень плодотворно применил эту теорию, поскольку оказался способен четче других увидеть отношение шизофрении как «индивидуальной» болезни к социальной ситуации не только внутри семьи, но и в обществе в целом.
Ряд других психоаналитиков также развивал подобный подход. Теории Фаирбанка, Гунтрипа и Балинта, равно как и моя собственная работа, принимают именно эту точку зрения в качестве исходной. Однако они работают над образованием межличностных отношений и фокусируют свой взгляд прежде всего не на шизофрении, а на общественных и этических силах.
Теперь, после того как мы вкратце показали развитие психоанализа и его самые значимые достижения, нам остается рассмотреть еще один важный вопрос. Каково будущее психоанализа? Я бы попытался ответить на этот вопрос, но сделать это непросто, поскольку мнения по этому предмету сильно расходятся. Мы можем очертить их изложением двух диаметрально противоположных позиций. Согласно первой, психоанализ бесполезен, вложения в него не принесут успеха. Другое экстремальное мнение — анализ является лечением и решением всех психических расстройств; если у кого-то это расстройство возникло, то всег что нужно делать, это растянуться на кушетке и посвятить три-четыре года анализу. До недавнего времени в Америке это была наиболее распространенная точка зрения, но в последнее время необходимость в других способах лечения сильно ее ослабила.
Утверждение, что психоанализ не имеет каких-либо целительных воздействий, по-моему, необоснованно. Оно не подтверждается моим собственным сорокалетним опытом работы аналитиком, а также опытом многих моих коллег. Мы должны также иметь в виду, что во многих случаях аналитики не настолько компетентны, как требуется (ни одна профессия от этого не застрахована), и что выбор пациентов не всегда удачен. Часто делаются попытки проанализировать пациентов, для которых эти методы не подходят. Правда анализ помог избавить многих людей от их симптомов, и на первое время это помогло многим достичь ясности насчет самих себя, помогло быть более честными самим с собой, стать в некотором роде свободней, жить ближе к реальности. Это само по себе крайне полезное достижение и вещь, которую часто сильно недооценивают.
С течением времени, конечно же, возникают определенные тенденции пристрастного отношения к анализу. Многие уверены, что лекарство — это единственное, что действительно может помочь. Если нечего проглотить — помощи не будет. Таблетки — панацея от всех бед. Другая превалирующая точка зрения — это то, что мы в состоянии все вылечить за одну ночь. Мы видим эту точку зрения представленной в книге Т. Гарриса «Все в порядке со мной, все в порядке с вами» («I'm Okay, You're Okay»). В целом книга поверхностная, предполагающая обязательное хотя бы малейшее представление о теории Фрейда. Если в нее верить, она может немного помочь, аналогично тому как помогает любое предположение, в которое люди верят. То, что предлагает эта книга в качестве быстрого способа лечения, очень просто, не требует умственных усилий и, самое худшее, не объясняет, что мы имеем дело с нашим собственным сопротивлением. Это именно тот ключевой момент, которого избегает терапия такого вида. Все должно делаться легко и просто. Это тенденция нашего времени. Люди думают, что мы в состоянии все «проглотить» так же легко, как и таблетку. И если изучение чего-либо требует усилий, то изучать это не стоит.
Есть простой пример для иллюстрации того, что я здесь подразумеваю. Молодой человек приходит в элегантный ресторан, просит принести меню, долго его изучает и говорит официанту: «Извините, но у вас нет ничего, что мне нравится». Затем он встает и уходит. Через две недели он возвращается, и официант его спрашивает очень вежливо, поскольку это ресторан очень высокого класса, почему он не нашел в прошлый раз ничего, что ему нравится. Молодой человек отвечает: «Что вы, все было в порядке, просто мой аналитик посоветовал мне попрактиковаться в умении быть претенциозным». При помощи этого мы можем научиться быть более уверенными в себе, выглядеть более уверенно, избавиться от страха перед официантами и т. д. Но мы не учимся определять, почему мы такие беззащитные. Мы продолжаем игнорировать сам факт (и здесь мы снова затрагиваем тему переноса), что мы рассматриваем каждого как авторитет, подобно образу отца. Даже если метод приносит быстрые результаты в ресторане и мы чувствуем себя более уверенно, мы все еще не добрались до коренных причин нашей беззащитности и за нашей новой маской мы по-прежнему остаемся такими же беззащитными, какими были раньше. В самом деле, наша ситуация стала даже хуже, чем была, поскольку мы более не осознаем нашей беззащитности. Почему же мы беззащитны? Не потому, что мы боимся авторитетов, а потому, что наша личность развилась еще не до конца, потому что нам не хватает силы самоубеждения, потому что мы остались маленькими детьми, надеющимися на помощь окружающих, потому что мы не повзрослели и полны сомнений по поводу нас самих и т. д. Методы поведенческой терапии в подобных случаях помочь не в силах. Они лишь «заметают пыль под коврик».
Но не вся критика психоанализа несправедлива. Я бы хотел упомянуть несколько возражений, которые считаю совершенно убедительными. Психоанализ часто вырождается в пустую болтовню. Ответственность за это частично несет идея Фрейда о свободной ассоциации. Побуждая пациента рассказать хоть о чем-нибудь, что с ним случилось, Фрейд допускал, что пациент расскажет то, что идет из глубины, то, что подлинно и действительно важно. Но во многих случаях анализа пациенты просто болтали языком и в сотый раз пренебрежительно отзывались о своих супругах или жаловались на то, что родители сделали для них нечто ужасное. Из этого ничего не следует. Они снова и снова топчутся на одном месте. Но рядом есть кто-то, кто слушает. Пациент чувствует, что сам факт того, что его слушают, каким-то образом ему помогает и что ситуация в конечном счете улучшится. Но одни лишь такие разговоры никогда еще никого и ничего не изменили. Это вовсе не то, что имел в виду Фрейд. Его метод включал обнаружение и борьбу с сопротивлением. Фрейд никогда не предполагал, что мы без серьезных усилий можем достичь чего-нибудь, более или менее разрешающего сложные психические проблемы. Что бы нам ни сулила реклама, без серьезных усилий мы не достигнем ни одной цели в нашей жизни. Каждый, кто боится затратить усилия, каждый, кому мешает разочарование, или даже боль, ничего не добьется, а в анализе — особенно. Анализ — тяжелая работа, и те аналитики, которые его приукрашивают, вредят своему собственному делу.
Другой ошибкой многих случаев анализа является выделение интеллектуализации за счет эмоций. Пациент бесконечно разглагольствует о значении того случая, когда его ударила бабушка или какого-либо другого инцидента. И если у него еще и сильна склонность к академическим занятиям, он может развить достаточно сложные теории, может сконструировать теории над теориями, но он ничего не почувствует. Он не чувствует того, что находится в нем самом, не чувствует своего страха. Он не чувствует своей неспособности любить, своего отчуждения от окружающих. Его сопротивление делает все это для него1 недоступным. Таким образом анализ может снизойти ко временам, когда предпочтение отдавалось человеку рассудочному (cerebral man), чисто рациональному человеческому созданию. Мы полагаем, что обо всем позаботится разум, а эмоции — только бесполезный балласт, который мы игнорируем при малейшей возможности.
В конце концов я бы хотел сказать, что есть слишком много людей, считающих, что они должны при малейших трудностях в жизни бежать к психоаналитику. Они даже не считают нужным попытаться справиться со своими проблемами самостоятельно. Люди должны обращаться к психоаналитику только, если они обнаруживают, что их собственных усилий недостаточно, чтобы самим понять и улучшить ситуацию.
Анализ остается лучшей терапией для большинства расстройств, вызванных излишним самокопанием или, другими словами, нарциссизмом, который, в свою очередь, приводит к неспособности строить отношения с окружающими. Ни один другой метод не является настолько же эффективным и плодотворным для лечения впадания в иллюзии, задержки психического роста, симптомов, подобных навязчивому умыванию и любых других симптомов навязчивой или принудительной природы.
Психоанализ служит и другой функции, не менее важной, чем лечебная. Он может помочь в ускорении психического роста и самореализации. Мне очень жаль, что на данный (момент интересующиеся психическим ростом, скорее всего, составляют меньшинство. У большинства людей совершенно другая цель — как можно большим завладеть или потребить. Достигнув двадцати, они считают, что их личностный рост уже завершен, и с этого момента тратят всю свою энергию на то, чтобы как можно лучше использовать эту законченную «машину». Как им кажется, она сработает против них, если им придется меняться, поскольку, если человек меняется, он больше не удовлетворяет шаблону, которому должен удовлетворять по мнению его самого и окружающих. Если он меняется, то каким образом он может узнать, придерживается ли он тех же самых мнений, которые имел десять лет назад? И как подобное изменение повлияет на его способности к продвижению? Большинство людей не хотят расти или меняться, не хотят себя реализовывать. Они хотят оставаться при своем мнении, развивать его, наживать на нем капитал.
Разумеется, есть и исключения из этого правила. Есть обратные течения, в частности в Соединенных Штатах. Многие люди пришли к выводу, что даже если мы обладаем и максимально наслаждаемся чем-то, мы все еще можем быть неудовлетворены и несчастны, что жизнь может все еще быть бессмысленной, что мы можем оставаться подавленными и беспокойными. «В чем смысл жизни,— спрашиваем мы себя,— если наша единственная цель в ней — покупать с каждым разом все более дорогую машину?» Люди увидели, что их отцы и деды потратили жизнь на приобретение вещей, которые, как им казалось, они хотели иметь. В большей или меньшей степени ясно, что эти люди заново открыли древнюю мудрость: не хлебом единым жив человек; богатство и власть не гарантируют счастье, а вместо этого имеют тенденцию создавать беспокойство и напряженность. Эти люди преследуют другие цели. Они хотят в большей степени быть, чем иметь, хотят быть более рациональными, избавиться от иллюзий и изменить социальные условия, которые могут поддерживаться только при помощи иллюзии. Это стремление зачастую принимает крайне наивные формы, такие как увлечения религиями Востока, йогой, дзэн-буддизмом и т. д. Употребление мною слова «наивный» имеет отношение не к этим религиям, которые отнюдь не наивны, а к способу их толкования новыми приверженцами. Они взяты из рекламной кампании некоторых индийских факиров, которые называют себя святыми и знают, как при помощи собственных приемов развить человеческую чувствительность. Здесь, на мой взгляд, заключена важная миссия психоанализа. Он может помочь нам понять самих себя, осознать нашу собственную реальность, освободить нас от иллюзии, устранить также оковы нашего беспокойства и алчности. Он может сделать нас способными воспринимать мир не стереотипно. Как только мы сможем забыть себя в качестве первичной концентрации нашего интереса, как только мы приобретем опыт действующего, чувствующего, неотчужденного человека, тогда мир станет первичной концентрацией нашего интереса, нашей заботы, нашей созидательной энергии.
Мы можем попрактиковаться в этих положениях. И психоанализ поможет нам в этой практике, поскольку именно этот метод позволяет понять, кто мы есть на самом деле, понять, где мы стоим и куда движемся. Таким образом, полезно поработать с психоаналитиком, который понимает эти связи и не думает, что цель анализа — помочь людям приспособиться и утвердиться. Но этот вид анализа не должен продолжаться слишком долго; излишне экстенсивный анализ часто создает зависимости. Как только пациент уже достаточно научился самостоятельно пользоваться инструментами, он должен сам начать себя анализировать. И это пожизненное занятие мы продолжаем до нашего последнего дня. Лучше всего практиковаться в самоанализе с самого утра, совмещая его с дыхательными упражнениями и концентрацией, используемыми в буддистской медитации. Важно отступить от жизненной суеты, прийти в себя, перестать постоянно реагировать на раздражающие факторы, «опустошить» себя, чтобы активизировать свою активность.
На мой взгляд, каждый, кто применит это, испытает глубину своей способности чувствовать, испытает «исцеление», возвращение здоровья, причем не только в медицинском, а в глубоком, человеческом смысле. Но этот процесс требует терпения, которое редко встречается в большом избытке. Всем и каждому, кто захочет сделать такую попытку, от всей души желаю удачи.
Шульц: Мы предлагаем вашему вниманию не интервью, а разговор двух людей — разговор, если можно так выразиться, не подготовленный заранее, без какого-либо продуманного и целенаправленного набора обсуждаемых тем или предположений, разговор ради получения удовольствия быть услышанным.
Когда я задумываюсь о том, какова же моя роль в нашем совместном начинании, мне представляется, что я — некий читатель, вместе с полюбившимся ему писателем посещающий другого читателя, которому хочется узнать об этом писателе несколько больше, чем можно о нем узнать из его произведений. Я рассчитываю услышать ваши ответы на мои вопросы — но вопросы отнюдь не судебно-следственного, а лишь направляющего характера.
Все это звучит чуточку старомодно и по-салонному, хотя в данный момент мы и находимся в современной радиостудии. Обычно здесь «просто так» не разговаривают — здесь либо дискутируют на заданную тему, либо производят, как любой другой товар, некое увеселение, предназначенное для массового потребления. Выяснение истины отнюдь не входит в задачи радиовещания. Что до нас сегодня, то решение вопроса о правде и неправде как раз и является сутью нашего разговора.
Слово «разговор» («conversation») происходит от латинского корня («conversion») «превращение», и возможность превращения, «переворота» присуща всякому истинному разговору, так как превращение является той интеллектуальной игрой, в которой целью является не победа, а изменение, игрой, в которой нет первых и последних.
Но довольно вступлений. Профессор Фромм, скажите, существует ли такого рода разговор в нашей окружающей жизни? Кто, кроме нескольких эксцентричных особ, захочет оживить нечто ненужное, к чему в лучшем случае относятся как к пережитку прошлого? Все мы свидетели полного угасания эпистолярного жанра. Удастся ли нам спасти искусство ведения разговора? Боюсь, что нет, и это представляется мне — мягко говоря — весьма плачевным.
Фромм: Я пойду еще дальше. Мне это кажется не только плачевным, но и постыдным симптомом нашей культуры, симптомом, свидетельствующем уже даже не об упадке, а о смерти. Другими словами, мы все более и более отдаемся тому, что всегда подразумевает какой-либо позитивный результат. И что такое этот результат после того, как все сказано и сделано? Деньги, слава, карьера. Мы уже даже умозрительно не можем себе представить, что можно делать нечто безрезультатное. Мы давно позабыли, что такая «безрезультатность» и «бесцельность» не только возможна в принципе, но может составлять предмет сознательного желания и даже приносить удовольствие. Одно из самых больших удовольствий на свете состоит в том, чтобы найти применение своим силам и энергии не в достижении какой-то конкретной цели, а в некоторой деятельности как таковой. Например, в любви. Любовь не подразумевает .под собой никакой цели, хотя некоторые (и очень многие) могут сказать, что любовь позволяет им удовлетворять сексуальные потребности, вступать в брак, рожать детей и вообще жить нормальной добропорядочной жизнью. Якобы это и есть цель любви. Именно поэтому настоящая любовь, в которой значением, смыслом и самоцелью является сама любовь, так редка в наши дни. Ключевым моментом такой любви всегда остается не потребление, но существование. Это одна из форм человеческого самовыражения, раскрытия всех возможных и невозможных способностей. Но в нашей культурной жизни, целиком ориентированной на внешние цели, каковыми являются успех, производство и потребление, растворяется даже легкий намек на такую любовь. Процесс зашел так глубоко, что сейчас можно вообще с трудом представить саму возможность существования такого сорта любви.
Разговор же превратился просто в род товара, а иногда еще в своего рода словесную битву. Если такая битва идет в присутствии большой аудитории, то возникает полное ощущение боя гладиаторов. Каждый стремится вцепиться другому в глотку. Или же словесные противники допускают некоторые «превращения» для того, чтобы продемонстрировать, какие они умные и выдающиеся. Или же они «превращаются», потому что хотят доказать самим себе, что они опять же правы. Разговор тем самым является просто способом демонстрации истинности своих убеждений всеми возможными способами. Они вступают в разговор с установкой неприятия ничего нового. Каждый имеет свое мнение. Каждый заранее знает все аргументы противника. И каждый демонстрирует непоколебимость своей позиции.
Настоящий разговор — не поединок, но обмен. Вопрос о том, кто же из собеседников прав, просто не формулируется в своей канонической форме. Более того, совершенно несущественна порой даже исключительная обоснованность и фундаментальность самих аргументов. Главное — это подлинность самого предмета разговора. Позвольте мне проиллюстрировать сказанное на маленьком примере. Представьте себе, что два человека, двое моих коллег-психоаналитиков возвращаются вместе с работы домой, и один из них говорит другому, что он что-то устал. А другой коротко отвечает, что он тоже. Конечно, это выглядит как простой обмен банальными фразами, но это еще не все — за ничего вроде бы не значащими словами стоит то, что эти двое занимаются сходным делом, что они прекрасно представляют себе, какова на самом деле усталость другого, одним словом, они оказываются втянуты в подлинное человеческое общение. Этот короткий разговор (скорее, обмен репликами) гораздо более разговор, чем тот, в котором два интеллектуала бросаются громкими словами и брызжут слюной по поводу последней новомодной теории. Спорщики просто ведут два отдельных, ни в чем не пересекающихся и не задевающих другого монолога.
Искусство ведения разговора, удовольствие, получаемое от этого (разговор в смысле совместного бытия обычно принимает вербальные формы, но он может также принимать и форму движения в танце — существует много типов самовыражения), вновь воскреснут в нашем обществе только при условии коренного изменения нашей культуры в смысле избавления от мономаниакальной ориентации на результат.
Мы должны культивировать такое отношение к жизни, в котором самовыражение и полная реализация всех человеческих потенций признаются единственной реальной ценностью. Проще говоря, главное — быть, в противоположность иметь, потреблять и гнать вперед без оглядки.
Шульц: Теперь у нас появляется все больше свободного времени и, тем самым, возможности для разговора. Но чем более внешние обстоятельства способствуют этому, тем все менее нам этого хочется. Слишком многое мешает действительному желанию совместного бытия в разговоре, слишком много технических приспособлений вклинивается между собеседниками. Создается впечатление, что нечто мощное и всеобъемлющее предостерегает нас от того, что мы назвали здесь разговором.
Фромм: Я думаю, можно утверждать, что многие люди (возможно, даже большинство людей) просто боятся остаться наедине друг с другом, не имея какого-либо плана действий, подобного математическому алгоритму, не имея четкого предмета для дискуссии, не имея радиоприемника или телевизора. Они пугаются и теряются. Они не имеют ни малейшего представления о том, что сказать друг другу. Я не знаю, так ли это в Германии, но в Америке не принято приглашать в гости какого-то одного человека или даже одну супружескую пару. Гостей должно быть значительно больше, потому что если вас всего трое или четверо, вам грозят неловкие минуты молчания. В маленькой компании, чтобы никто не скучал, надо стараться изо всех сил, если, конечно, вы не решили проиграть все ваши старые пластинки. Если вас шестеро, то реального разговора, скорее всего, не возникнет, но, по крайней мере, вы сможете избежать болезненных пауз. Кто-нибудь всегда что-то да и скажет. Когда один уклонится от темы, другой вернет беседу в нужное русло. Это что-то типа двойного концерта — музыка никогда не кончается, но реального диалога не получается.
Я подозреваю, что масса людей считает удовольствие значимым, только если оно связано с какими-то вещными тратами. Индустриальная пропаганда приучила нас к мысли о том, что счастье исходит от вещей, которые мы можем приобрести. Лишь очень и очень немногие способны поверить в то, что можно прожить, и притом весьма счастливо, без всего этого товарного барахла. Раньше было не так. Мне сейчас семьдесят три. Пятнадцать лет назад люди, причем, люди даже с большим достатком, довольствовались весьма малым. Не было радио и телевидения, не было машин. Но зато был разговор. Конечно, если вы смотрите на разговор как на средство «развлечения», то разговор становится всего лишь пустой болтовней. Настоящий разговор не таков — он требует концентрации, сосредоточения, а вовсе не расточения всех внутренних сил. Если человек не живет внутренней жизнью, его разговор никогда не будет живым. Многие люди стали бы более «живыми», если бы не боялись «вылезти из своей раковины», не боялись бы показать, кто они есть на самом деле, не боялись бы отказаться от догматических подпорок, которые якобы предостерегают их от никчемности, если бы они не боялись находиться наедине с самими собой и с другими.
Шульц: Мы с Вами говорим по радио. Прерогатива радио и телевидения — информировать и развлекать публику. Именно эту миссию призваны охранять законы, управляющие радио- и телевещанием. С другой стороны, как Вы уже отметили и в чем никто не может сомневаться, именно радио и телевидение сыграли свою немалую роль в отмирании искусства разговора.
Фромм: Этот вопрос сильно занимает меня, и я был бы Вам очень обязан, если бы Вы поделились со мной своими соображениями по этому вопросу. Считаете ли Вы, что радио и телевидение воздействуют на человека сходным образом и выполняют сходные функции, или они все же сильно разнятся между собой?
Шульц: Мне кажется, что воздействие радио и телевидения сильно отличаются друг от друга. На сегодняшний момент все научные исследования по этому вопросу пока не дали каких-либо ощутимых результатов, поэтому я могу ответить на Ваш вопрос исключительно с точки зрения моих собственных наблюдений, впечатлений и интуитивных соображений.
Я считаю, что ни радио, ни телевидение не способствуют диалогу. Они добиваются желаемого косвенным путем, но всегда подразумевают на одном полюсе вешающего, а на другом конце — внимающего. Нет места противоречиям и возражениям. Хотя мы и имеем полную иллюзию наличия разговора, на самом деле поворотом выключателя мы прекращаем всякий подлинный разговор, являющийся прерогативой человеческого бытия. Решающим моментом является выяснение того, стимулируют ли нас радио и телевидение, бросают ли они нам вызов и призывают к преображению, или эти изобретения человеческого гения принципиально враждебны условиям существования разговора. В этой связи вред со стороны радиовещания мне представляется менее радикальным, чем со стороны телевидения.
Телевидение, как никакое другое средство массовой информации, поощряет пассивность и комфортный потребительский менталитет. Это самая удачная выдумка человечества, направленная на то, чтобы помогать нам «проводить время». Но реальный разговор как раз требует времени. В мире, где время «проводится» и «убивается», никогда не «расцвести» разговору. Радио, сколь мне видится, не обладает столь притягательным эффектом. Оно больше, чем телевидение, держит нас в состоянии «боевой готовности» духа, больше будит воображение. Оно может при желании служить неисчерпаемым источником для поддержания истинного разговора. Оно не может предложить разговора самого по себе, но вполне может подготовить почву для разговора. Оно может сориентировать нас в направлении более фундаментального способа коммуникации, концентрируя наше внимание на том восхищении, что охватывает нас в реальном — лицом к лицу — разговоре.
Фромм: Все это полно для меня глубокого смысла. Мои дальнейшие суждения на эту тему базируются на моем собственном опыте радиослушателя и телезрителя, хотя в последнем качестве я выступаю достаточно редко. Кстати, сравнивая свои впечатления с впечатлениями моей жены, я обнаружил полную их идентичность. Мне хотелось бы услышать Ваше мнение на этот счет, а также узнать реакцию наших с Вами радиослушателей на радио- и телепередачи. Я обнаружил, что когда я слушаю радио, я все же остаюсь свободным человеком. Я включаю радио, когда меня что-то заинтересовывает, но я не превращаюсь в радионаркомана. С помощью радиотехнологии я могу стать как бы свидетелем некоего разговора, точно так же, как я могу стать свидетелем чьего-то разговора по телефону. Конечно же, радиоразговор не имеет той персональной окраски, что присуща телефонным переговорам, но в данном случае мне хочется подчеркнуть то несомненно положительное, что отличает этот тип коммуникации. Радио, как и телефон, не завораживает, и можно смело сказать, что я остаюсь вполне свободным — я волен слушать его или же нет. Реакция на телевизор абсолютно другая. Телевизор превращает меня в раба. С той самой минуты, как я щелкнул переключателем и увидел изображение на экране, у меня появляется не то чтобы полная порабощенность, но, во всяком случае, довольно сильное желание посмотреть передачу, даже если разумом я точно понимаю, что передача абсолютно бессмысленная. Я далек от утверждения полной несостоятельности телевизионных программ; все, что я хочу сказать, — это то, что при наличии полного идиотизма происходящего на экране и того, что я вполне отдаю себе в этом отчет, я все же не могу побороть в себе желание досмотреть до конца.
Телевизор очаровывает сильнее радио. Причем это психологическое очарование не может быть привязано к содержанию какой-то отдельной программы. Я очень часто задавался вопросом о природе очарования, и я думаю, что истоки данного явления коренятся глубоко в недрах нашей натуры: простым нажатием кнопки мы впускаем к себе совершенно иной мир. Это пробуждает некие магические инстинкты.
С телевизором я становлюсь почти Богом. Я избавляюсь от своего привычного мира и взамен получаю новый. Я почти Бог-Творец. С этой точки зрения я вижу на экране свой мир. Все это напоминает мне одну историю, которая живо иллюстрирует мою точку зрения. Отец со своим шестилетним сыном едут на машине в ужасно дождливый день. Они прокололи шину и вынуждены были остановиться, чтобы сменить ее. Вкупе с погодой, все это оказало ужасно угнетающее впечатление на мальчика, и он сказал своему отцу: «Может, мы переключимся на другой канал?» Именно таким образом ребенку видится мир. Если он меня не устраивает, я переключусь на другой.
Моя жена недавно прочитала роман какого-то польского автора, и переданное ею содержание показалось мне необычайно поучительным. Роман повествует о сыне очень богатого и своеобразного человека. Мальчик рос в громадном пустынном особняке, не видя рядом ни одной живой души, при этом он не был научен ни читать, ни писать. Единственное, что ему было дано — это телевизор. Телевизор был включен дни и ночи напролет, и мальчик познакомился только с одной реальностью — реальностью телевизионного мира. Потом отец умирает, и сын вынужден покинуть свое уединение и выйти в открытый мир. И он никак не может понять, что он видит другую реальность, совершенно отличную от той, что он видел в телевизоре. Молодой человек все время молчит, он не знает, что говорить, потому что он вообще ничего об этом мире не знает. Все, что он может, это наблюдать, потому что для него мир не более чем телевизионное шоу. Но именно потому, что он все время молчит, а также благодаря тому, что молодой человек проникает в дом одного из самых влиятельных людей в Америке, все считают его необыкновенно значительной особой. Очень скоро его имя становится известным, и, в конце концов, он даже баллотируется в президенты, потому что он всегда молчит и вообще не имеет своего мнения ни по одному вопросу.
Эта история хорошо иллюстрирует мои мысли. Настоящая реальность и то, что мы видим на экране телевизора, становятся не отличимыми друг от друга, и мне видится, что опыт «создания» иной реальности простым путем нажатия некоей кнопки сопряжен на самом деле с глубинным атавистическим опытом, представляющимся нам ужасно соблазнительным. Вот почему телевидение не особо нуждается в «хороших» передачах. Оно апеллирует к неким природным свойствам человеческой натуры. Люди не могут оторваться от экрана так же, как не могут оторваться от созерцания пламени костра.
Шульц: — когда они могут оставаться только зрителями, не предпринимая никаких активных действий. Оборотной стороной иллюзии силы (еще бы, ведь в нашем распоряжении лишь одна кнопка) является тотальная пассивность. С радио все же остается возможность подхода к процессу слушания как к некоему отклику, как к подготовке некоторой активности, и это не следует путать с простым ожиданием просвещения.
Но теперь позвольте задать Вам другой вопрос, профессор. Вы сказали, что ничего не знаете о ситуации в Германии. Но телевидение коренным образом изменило нашу способность слушать. Телевидение отучило людей от привычки уделять внимание чему-то наполненному смыслом, мы не можем больше претендовать на то, что мы завладели вниманием наших слушателей. Я хочу Вас спросить, а не слишком ли быстро радио поддалось этой тенденции? Не слишком ли быстро оно поддалось на убеждения тех, кто доказывал невозможность завладевания чьим-то вниманием? Не должно ли было оно как-то противостоять этому давлению? Телевидение отвело радио более скромную роль, чем предназначалась для него изначально. Радио больше не является средством массовой информации, и, возможно, за это следует благодарить именно телевидение. Не должно ли радио поставить перед собой новые задачи, которые как раз и учтут те принципиальные различия радио и телевидения, которые мы только что с Вами обсудили?
Фромм: Не очень-то авторитетно могу Вам отвечать, так как я действительно недостаточно знаком с опытом Немецкого радио. Но я чувствую, что Вы попали в самую точку. Мне известно, что радио Южной Германии предлагает своим слушателям обширный курс программ, касающихся предметов, обычно преподающихся в университетах. Возможно, язык таких лекций редуцирован для широкого слушателя, но это даже к лучшему. (Было бы намного лучше, если бы университетские лекторы пользовались более простым языком, чтобы сделать свои лекции более доходчивыми.) Мне кажется, это достойная для радио задача, и благодаря такой постановке проблемы радио может сыграть значительную образовательную роль. Также важно то, что Вы говорили о концентрации. Просто потрясающе, насколько с малой концентрацией сил люди вокруг думают, живут и работают! Работа столь фрагментарна и обрывочна, что требует лишь механического и частичного сосредоточения. Очень редко встретишься с концентрацией, которая захватывает человека целиком. Рабочий на конвейерной линии, воспроизводящий снова и снова только один вид движения, нуждается только в определенном сорте концентрации, и такая концентрация в корне отличается от того собирания воедино всех человеческих сил, которое мы обнаруживаем в истинной концентрации. Истинно сосредоточенный индивид способен слушать без того, чтобы мысли его «разбегались»; он не будет пытаться делать пять дел одновременно, потому что при таком раскладе ни одно дело его не удовлетворит. Ну, и конечно, ничего не может быть доведено до конца без сосредоточенности. Все, что делается без концентрации, не имеет никакой ценности. Потеряв концентрацию, мы не сможем получить никакого удовлетворения от нашей деятельности. Эта истина справедлива в отношении каждого, а не только в отношении великих.
Шульц: Я Вас сейчас прерву, чтобы рассказать нашим слушателям немного о Вашей деятельности.
Эрих Фромм родился во Франкфурте 23 марта 1900 г. Он был единственным ребенком в семье. Воспитывали его в иудейских традициях, и скоро я задам ему несколько вопросов об этой стороне его воспитания. Ветхозаветные истории оказали на Фромма очень сильное влияние. Уже в раннем детстве мальчику больше всего импонировали картины Мира с большой буквы, Мира, в котором лев возлежал рядом с ягненком. В весьма юном возрасте он проявлял интерес к интернационализму и общественной жизни наций. Иррациональность зла и массовая истерия, приведшие к первой мировой войне, вызвали в нем глубокий протест.
Приблизительно в то же самое время в его личной жизни произошло некоторое событие, которое решительным образом повлияло на дальнейшее развитие Фромма. Прелестная молодая женщина, художница, друг семьи Фроммов, покончила с собой после смерти своего престарелого отца. Последним ее желанием было желание быть похороненной вместе с ним. Эта смерть поставила Фромма в тупик. Возможно ли было так любить своего отца, чтобы отказаться от радостей жизни, радостей, столь привычных для нее, и предпочесть им смерть? Именно эти вопросы и привели Фромма к психоанализу. Он занялся изучением мотивов, управляющих поведением людей.
Во время обучения в университете Фромм узнавал много нового, с трудом уживающегося с ветхозаветными притчами, которые он знал почти наизусть. Будда, Маркс, Бахофен, Фрейд — вот те имена, которые оказали на Фромма наибольшее интеллектуальное влияние в это время. Таких разных, таких, на первый взгляд антагонистов, он умудрился собрать под одной крышей. Но все это мы обсудим несколько позже, и сейчас я не буду вдаваться в подробности.
Фромм изучал психологию, философию и социологию в Гейдельберге и закончил университет в двадцать два года. Он продолжил обучение в Мюнхене и во Франкфурте, а позже — в Берлинском психоаналитическом институте. В 1930 г. он стал практикующим психоаналитиком.
Кроме основной работы в Берлине, он преподает во Франкфуртском психоаналитическом институте, а также становится членом Института социальных исследований Франкфуртского университета. После прихода к власти нацистов этот институт перенес свою работу в Колумбийский университет Нью-Йорка. Фромм приезжает в Соединенные Штаты в 1934 г. Он преподает в нескольких университетах, стоит во главе важнейших институтов по психоанализу и социальной психологии, но при этом не прекращает практической психоаналитической работы с пациентами. В 1949 г. он принимает предложение Национального университета в Мехико. В 1965 г. он уходит на пенсию, получив чин Почетного профессора. Все годы в Мехико посвящены столь же разнообразной деятельности. В последние годы Фромм живет в Тессине, где, в основном, пишет, но немного все же преподает в Мехико и в Нью-Йорке.
Профессор Фромм известен как активный борец за мир — он основал SANE, ведущую американскую организацию, которая, борясь против применения ядерного оружия, была также лидером в борьбе против войны во Вьетнаме. В 1950 г. он вступает в партию социалистов, но вскоре покидает ее из-за недостаточной радикальности ее целей. Его работа по объединению психоаналитической теории и социального учения Маркса имеет необычайно важное значение и идет рука об руку с его социально-гуманистической ревизией теории Фрейда. Он анализировал интернациональный вклад ученых в дело социалистического гуманизма, и трудно назвать другого такого выдающегося психолога или психоаналитика, который уделял бы столько внимания политическим вопросам. Его книга «Революция надежды» — это политический памфлет в поддержку кандидата в президенты Соединенных Штатов Джозефа Маккарти. Солидарность с Маккарти имела своей причиной вовсе не философские и поэтические пристрастия последнего, а его способность возродить надежду в сердцах своих сограждан, что для Фромма имеет непревзойденную политическую ценность. Что особенно поражает — и это свойственно всем фигурам истинно академического толка — это способность Фромма думать, говорить, делать и жить абсолютно неортодоксально. Прозрения его неувядаемы, на них не оседает пыль веков. Он ненавидит догмы и ставит все новые и новые вопросы. На иврите дух и ветер представлены одним и тем же словом. Именно потому, что учение Фромма остается неиссякаемо незавершенным (в смысле догматичности. — Прим. пер.), от него нельзя отмахнуться ни его друзьям, ни врагам, ни его адептам, ни его оппонентам.
Шульц: Профессор Фромм, теперь, когда я коротко рассказал о Вашем творческом пути, может быть, Вы сами что-нибудь добавите? В одном из своих сочинений Вы говорите что-то об «интеллектуальной биографии». Какие впечатления и влияния Вашей юности, студенческих лет, помогли Вам сформировать Ваше мировоззрение?
Шульц: Наверное, следует упомянуть о важнейших. Конечно, то, что я был единственным ребенком своих слишком обеспокоенных родителей, не могло благотворно сказаться на моем развитии, и я, как мог, в своем самостоятельном развитии пытался преодолеть недостатки воспитания раннего детства.
Но что оказало на меня, безусловно, позитивное и решающее влияние, так это дух, царивший в нашей семье, — дух ортодоксального иудаизма, восходящий по обеим семейным линиям к рабби, знатокам и ценителям Талмуда. Я воспитывался в русле древней — добуржуазной, докапиталистической — традиции, более близкой средневековью, а не современности. И эта традиция имела для меня гораздо большую реальность, чем шумящий за окном XX век. Конечно, я ходил в обыкновенную немецкую школу, а потом и в гимназию. В университетские годы я был глубоко захвачен идеями немецкой культуры, но к обсуждению этого вопроса я вернусь позже.
Мое мироощущение никак нельзя было назвать мироощущением современного человека. Такое отношение к действительности усиливалось изучением Талмуда, чтением Библии и подогревалось бесконечными историями о моих прародителях, живших, так же как и я, в мире добуржуазных ценностей. Сейчас я Вам расскажу одну из них. Один из моих прадедушек был большой талмудист, хотя он и не был рабби. Он жил в Баварии и содержал там маленький магазинчик, позволявший ему едва сводить концы с концами. Однажды ему предложили подзаработать немного денег, но для этого надо было на несколько дней покинуть дом и уехать. У прадедушки была целая куча детей, и это отнюдь не облегчало его жребий. Жена сказала ему: «Может, ты все-таки возьмешься за эту работу? Ведь тебя не будет только три дня в месяц, а мы сможем заиметь побольше денег». На что прадед ответил: «Неужели ты думаешь, что я соглашусь и потеряю целых три дня занятий в месяц?» Жена ответила: «Ну конечно же, нет!» Тем и окончилась эта история, и мой прадед продолжал сидеть в своем магазине и изучать Талмуд. При виде случайного покупателя, забредшего в магазин, он с готовностью предлагал ему заглянуть в следующий. Вот этот-то мир и являл мне истинную реальность. Современный же мир казался мне очень странным.
Шульц: И как долго?
Фромм: И по сей день. Я припоминаю, что когда мне было лет десять или одиннадцать, я всегда несколько терялся при виде продавца или бизнесмена. Про себя я думал: «Господи, как должно быть ужасно сознавать, что в твоей жизни нет ничего, кроме зарабатывания денег! Подумать только, ничего не делать, кроме этого!» Постепенно я понял, что это считается вполне нормальным, но мне это до сих пор кажется удивительным. Я оставался чужеродным элементом окружающей буржуазной культуры, и это объясняет, почему я столь критично настроился по отношению к капиталистическому обществу в принципе. Общество потребления с его запросами отнюдь не соответствовало моим представлениям о жизни. Я стал социалистом, и это не потребовало с моей стороны никаких интеллектуальных усилий, так как я всегда находил нормальным мое ощущение чужеродности.
Шульц: Но Вы все же пытались противостоять этому основополагающему чувству, так как никак нельзя утверждать, что в Ваших идеях и в Вашей жизни нет места современному миру. Напротив, он всегда явственно присутствует, со своими опасностями и со своими надеждами.
Фромм: Я могу ответить Вам вполне просто. Меня всегда притягивало в современном мире то, что свидетельствовало о добуржуазном прошлом. Спиноза, Маркс, Бахофен — с ними я чувствовал себя как дома. В них я находил синтез между живущим во мне прошлым и тем, что привлекало меня в современности. Меня стало интересовать в современном мире то, что уходило корнями в глубокую древность, и поэтому в этом смысле я не вижу противоречия между двумя мирами, и именно поэтому я, как примерный студент, стал искать то, что так или иначе связывало эти миры.
Шульц: Это случилось в университете или раньше? Когда эти два мира пересеклись в Вашем сознании?
Фромм: Как Вы уже упоминали, первая мировая война стала краеугольным камнем в моем развитии. Мне было 14 лет, когда она разразилась. Как и большинство мальчиков моего класса, я был еще ребенком и не понимал в полной мере, что такое война. Но уже через весьма небольшое время я начал видеть насквозь все предлагаемые оправдания войны, и именно тогда же начал биться над вопросом, который меня преследовал всю оставшуюся жизнь. Или, вернее, я преследовал его. Как это возможно? Как возможно, чтобы миллионы людей могли убивать миллионы себе подобных, позволять убивать себя и пребывать в этой нечеловеческой ситуации целых четыре года? И ведь все это служило явно нерациональным целям и происходило по политическим соображениям, ради которых никто не пожертвовал бы своей жизнью, если бы только знал их. Как война возможна политически и психологически? Этот животрепещущий вопрос повлиял и до сих пор влияет на мое мировоззрение больше, чем все остальные. Видимо, именно мое добуржуазное воспитание и первая мировая война были теми двумя факторами, которые в основном сформировали меня как философа.
Шульц: Какие книги повлияли на Вашу ориентацию? Я не имею в виду те книги, которые прямо относятся к Вашим профессиональным занятиям, а книги, которые конструировали Вас как личность?
Фромм: Я сам себе неоднократно задавал этот вопрос. Конечно, существует несколько книг, сформировавших, или, если угодно, «вдохновивших» меня. И если я могу здесь сделать отступление, то я хотел бы сказать, что у каждого из нас есть некие книги, которые задают тонус всей нашей жизни. У большинства из того, что мы читаем, нет над нами никакой власти. Книга либо попадает в область наших профессиональных интересов, либо не имеет для нас значения. Но каждый должен спросить себя: существует ли одна, две или три книги, которые находятся в абсолютном центре нашего внутреннего развития.
Шульц: Извините, что перебиваю Вас, но существует высказывание Флобера, которое, мне кажется, очень созвучно Вашим словам: «Я читаю не затем, чтобы знать, а затем, чтобы жить».
Фромм: Точно! Это отличная цитата. Я не слышал ее раньше, но она отлично выражает то, что я хочу сказать. С этой точки зрения, существует не так уж много книг, которые в действительности оказывают на нас влияние. Конечно, любая хотя бы наполовину приличная книга влияет на нас. Нет такой книги, которая оставила бы нас абсолютно безразличными, точно так же, как и любой серьезный разговор или встреча с другим человеком. Если два человека серьезно разговаривают, они оба испытывают что-то, или, как я предпочитаю говорить, они оба «испытывают» изменения. Изменения часто бывают столь минутными, что мы не можем их зафиксировать. Но эта тема уводит нас назад к вопросу, который мы уже затрагивали. Если двое людей разговаривают друг с другом и оба остаются такими же, какими они были до разговора, то на самом деле эти двое не разговаривали вообще. Они были просто вовлечены в обмен словами.
То же самое относится и к книгам. Было три, четыре, пять книг в моей жизни, которые сделали меня тем, чем я являюсь сейчас. Не могу даже представить, чем бы я стал без них. Первыми среди них являются книги пророков. Заметьте, я не говорю Ветхий Завет. Когда я был молодым, я не испытывал такого отвращения к военным докладам о завоевании Ханаана, какое испытываю сейчас. Но даже тогда они мне не нравились, и я сомневаюсь, что прочел их больше, чем один или два раза. Но книги пророков и псалмы, особенно книги пророков, были и остаются для меня неисчерпаемым источником энергии.
Шульц: Не хотели бы Вы когда-нибудь опубликовать их со своими комментариями?
Фромм: Я уже опубликовал книгу такого рода. Это «You Will Be As God» («Будете как Боги»), интерпретация еврейской традиции. Я постарался в ней интерпретировать псалмы, провести различие между теми из них, в которых отражается внутреннее движение, смена печали радостью, и теми, в которых статически сохраняется только одно настроение. Их в определенном смысле, хотя и не всегда, можно назвать фарисейскими. По крайней мере, в них нет ни внутреннего конфликта, ни внутреннего движения. Существуют псалмы, которые могут быть поняты только тогда, когда мы замечаем, что оратор начинает говорить в состоянии отчаяния. Потом он преодолевает свое отчаяние, но оно возвращается. И он преодолевает его снова и снова. И только когда он полностью погружается в пучину самого сильного отчаяния, происходит внезапное чудесное изменение, изменение, связанное с ликующим, религиозным настроением надежды. Псалом 22 (21), который начинается словами: «Боже мой! Боже мой! для чего Ты оставил меня?», является хорошим тому примером.
Я должен упомянуть здесь, что люди часто недоумевают, почему Христос произнес эти слова отчаяния перед смертью. Этот вопрос занимал меня даже в детстве. Слова Христа так не вяжутся с его добровольной смертью и с Его верой. Но на самом деле противоречий не существует, и я детально показал это в своей книге. Псалмы по-разному цитируются в еврейской и в христианской традициях. Христианская традиция просто ссылается на номер псалма, а еврейская — вызывает в памяти весь псалом, цитируя первую его фразу или первые слова. Как известно, в Библии сказано, что Иисус прочитал весь Псалом 22 (21). И если вы прочтете этот псалом, то увидите, что он начинается с отчаяния, а заканчивается гимном надежде. Возможно, он больше, чем любой другой псалом, выражает вселенское, мессианское настроение раннего христианства. И если мы не прочтем весь псалом, то мы проглядим это и будем думать, что Иисус произнес только первые слова. Возглас Христа был даже изменен позднее в Евангелии, потому что он часто вызывал непонимание. Да, но мы увлеклись. Хотя хорошо, что мы не связаны программой или расписанием.
Итак, книги пророков — одно из основных влияний в моей жизни, и когда я читаю их сегодня, они так же свежи и живы для меня, как и пятьдесят лет тому назад, может быть, даже более свежи и более живы.
Вторым автором, который оказал на меня влияние, был Карл Маркс. Меня привлекала, в первую очередь, его философия и его видение социализма, которое выражалось в светской форме, его идея человеческой самореализации и тотальной гуманизации, его идея человека, чьей целью является энергичное самовыражение, а не приобретение и аккумуляция мертвых, материальных вещей. Эта тема впервые возникла в философских трудах Маркса около 1844 г. Если вы читаете эти работы, не зная их автора, или если вы просто плохо знакомы с Марксом, вы едва ли его узнаете. Не то, чтобы эти тексты нетипичны для Маркса, но для нас трудно установить его авторство, потому что, с одной стороны, сталинисты, а с другой — социалисты так фальсифицировали наш образ Маркса, что как будто бы все, что его занимало, сводилось лишь к экономической жизни общества. А фактически он рассматривал экономические изменения лишь как одну из сторон развития человеческого общества. Что действительно имело значение для Маркса, так это освобождение человека в гуманистическом смысле этого слова. Философии Гете и Маркса обнаруживают удивительное сходство. Маркс прочно уходит корнями в гуманистическую и, я полагаю, пророческую традицию. Если вы читали одного из самых весомых и радикальных мыслителей — Майстера Экхарта, вы, без сомнения, будете удивлены его сходством с Марксом.
Шульц: Это правда, что нам приходится защищать Маркса — и многих его коллег из различных школ — от его собственных адептов. Но кто же защитит их? Этот же вопрос может быть задан в отношении Брехта, Фрейда, Эрнста Блоха и любого из величайших умов, чьи имена люди используют сегодня для достижения своих собственных целей. Были ли в наших университетах или где-нибудь еще попытки оградить авторов, подобных Марксу, от окостенения и односторонней интерпретации?
Фромм: Существует весьма мало тех знатоков Маркса, которые бы не рассматривали бы его с «правой» или с «левой» позиции. С одной стороны, они используют его для поддержки своих собственных взглядов, а с другой — для объяснения практики и политики, которые часто диаметрально противоположны тому, о чем, собственно, писал сам Маркс. Когда русские государственные капиталисты или западные капиталисты либерального толка — здесь я подразумеваю большинство сторонников социально-демократических идеологий — когда такие люди обращаются к Марксу как к авторитету, они фальсифицируют Маркса. Немногие действительно понимают Маркса. Я даже могу самонадеянно заявить, что к этому числу немногих принадлежу я и еще несколько людей. Я не хочу делать огульных суждений, но чувствую, что большинство специалистов по Марксу проглядели тот факт, что его философия является по сути религиозной, но не в смысле постулирования веры в Бога. Буддизм также не «религиозен» с этой точки зрения. Буддизм не признает Бога, но является религиозным в своей основе. Мы должны переступить через наш нарциссизм, наш эгоизм, нашу внутреннюю изоляцию и открыть себя для жизни, и мы должны, как писал Майстер Экхарт, сначала опустошить себя, чтобы потом вновь наполнить и стать всем. Именно эта вера, выраженная другими словами, — суть философии Маркса. Я часто читал разным людям маленькие кусочки из «Экономическо-философских рукописей» Маркса. Я вспоминаю встречу с доктором Судзуки, одним из выдающихся ученых в области дзэн-буддизма. Я прочитал несколько отрывков, не говоря ему, кто их написал, и затем спросил его: «Это дзэн?» «Да, конечно, — сказал он. — Это дзэн». В другой раз я прочитал похожие отрывки группе очень грамотных теологов, и их догадки простирались от классических авторов, таких, как Фома Аквинский, до самых современных теологов. Но никто из них не заподозрил в авторе Маркса. Они просто его не знали.
Но некоторые последователи Маркса, такие, как Эрнст Блох и антимарксистские католические ученые, как Жан Ив Кальве, четко видят эту сторону учения Маркса. Число тех, кто понимает Маркса, не так уж мало, но их влияние, по сравнению с основными его интерпретаторами, остается относительно небольшим.
Еще одним ключевым автором для меня стал Иоганн Якоб Бахофен, автор, к сожалению, не очень широко сейчас известный. Бахофен был первым мыслителем, который описал матриархат. Он создал свои основные труды около ПО лет назад, но их первый, абсолютно неполный, перевод на английский язык появился только пять лет назад. Бахофен открыл, что до патриархального существовал матриархальный мир. Он показал, какая между ними разница. Если кратко, то матриархат строится на принципе неограниченной человеческой любви. Мать любит своих детей не за их заслуги, а потому что они — ее дети. Если бы мать любила свое дитя только тогда, когда оно улыбается или хорошо себя ведет, то многие дети умерли бы с голода. А отец любит своих детей, потому что они его слушаются, потому что они похожи на него. Я не имею в виду каждую мать или каждого отца, а говорю лишь о классических типах и категориях, служащих примером отцовской и материнской любви на протяжении человеческой истории. В действительности «чистых» классических типов не существует, и в обществе мы найдем немало «материнских» отцов и «отцовских» матерей. Разница заключается в социальном укладе, патриархальном или матриархальном. Конфликт между ними лучше всего отражен в «Антигоне» Софокла. Антигона воплощает матриархальный принцип: «Я здесь не для того, чтоб ненавидеть, а для того, чтобы любить», в то время как Креонт воплощает патриархальный принцип и ставит государство выше всех человеческих ценностей (принцип, который сегодня мы назвали бы фашизмом).
Открытие Бахофена дало мне ключ не только в смысле понимания многого в нашем патриархальном обществе, в котором любовь не безусловна, но и к пониманию того, что я ставлю во главу угла индивидуального человеческого развития. Что означает наше стремление к матери? Что такое — наша с ней связь? Что это значит в действительности? Какова природа Эдипова комплекса? Является ли это сексуальной связью? Я так не думаю. Мы имеем дело с более глубокими связями, стремлением к чему-то экстраординарному, божеству, которое снимает с нас груз ответственности, уменьшает риск жизни, излечивает нас от страха перед смертью и укрывает нас в раю. За эту защиту мы платим зависимостью от матери. Цена состоит в том, чтобы не полностью принадлежать самим себе. Вот все те главные проблемы, благодаря которым Бахофен был так важен для меня в 20-е годы.
Буддизм также оказал на меня решающее влияние. Он заставил меня осознать, что существует такая вещь, как религиозная позиция без Бога. Впервые я столкнулся с буддизмом около 1926 г., и это был один из самых важных моментов в моей жизни. Мой интерес к буддизму никогда не угасал, а позднейшее изучение дзэн-буддизма с доктором Судзуки только углубило мой интерес.
И, конечно, я еще не упомянул Зигмунда Фрейда. Я познакомился с идеями Фрейда в то же самое время, и они до сих пор остаются центральными в моем мировоззрении. Все, что я перечислил — пророческий иудаизм, Маркс, матриархат, буддизм и Фрейд, стало ключевым для меня и сформировало не только мышление, но полностью мое развитие. Я не умею абстрактно мыслить. Я могу размышлять только о тех вещах, которые касаются моего личного опыта. Если эта связь отсутствует, мой интерес угасает и я не могу себя мобилизовать.
Шульц: Несмотря на то, что Вы хорошо знаете Маркса, или я бы сказал, потому что Вы хорошо знаете Маркса, Вы не являетесь тем, что называется типичным марксистом, и у меня складывается ощущение, что у Вас такие же отношения с Фрейдом. Вы берете Фрейда — как мы сейчас любим говорить — за точку отсчета. Вы как будто с ним, а как будто — и нет. Вы идете дальше. Вы не таковы, как большинство фрейдистов, так как Вы слишком критичны.
Фромм: Я всегда был в меньшинстве. С Бахофеном я был в меньшинстве, потому что последователей Бахофена очень мало. Что касается Фрейда, то я обучался как истинный фрейдист в Берлинском институте, и сначала я полностью принял теорию Фрейда о сексуальности и т.д. Я всегда был хорошим студентом, который изначально допускает, что его учителя правы, до тех пор пока его собственный опыт не докажет ему обратное. Во всяком случае я изучил Фрейда очень тщательно. Безусловно, на нас оказывалось давление, чтобы мы приняли теорию Фрейда. Но прошло несколько лет, и я начал сомневаться. Я все больше и больше понимал, что не нахожу того, что предполагаю найти в моих пациентах, применяя к ним психоанализ. И я понял кое-что еще: фрейдовская теория не дает мне возможности достичь контакта с пациентом и его реальными проблемами. Я не хочу сейчас углубляться в теорию Фрейда. Это сложное занятие. Но как фрейдист я был научен все видеть с точки зрения Эдипова комплекса, страха кастрации, сексуальности в целом.
Я часто замечал, что эта теория не подходит для моих пациентов. Кроме того, меня неприятно поразил тот факт, что мне стало скучно. Я сидел и делал все так, как меня учили. Правда, я не заснул. (А один из моих учителей заснул и утверждал, что это отнюдь неплохая вещь. Он сказал, что, когда он заснул во время анализа, он видел сон, который дал ему больше, чем работа с пациентом.) Я понял, что устал и абсолютно измучен после шести, семи, восьми часов работы. И я спросил себя: «Почему ты так устаешь? Почему тебе так скучно»? И со временем я пришел к мысли, что моя скука проистекает из оторванности от жизни моих пациентов. Я имел дело с абстракциями, хотя эти абстракции и имели вид примитивного опыта из детства пациента.
Я переключил свое внимание на действительно основную проблему моей работы, на отношения одного человека с другим, и особенно на эмоции, которые идут не от инстинктов, а, скорее, от самого человеческого существования. И я начал понимать моих пациентов. И человек, которого я анализировал, тоже мог понять, о чем я говорю. Он чувствовал: «Ага, вот оно как». Я больше не чувствовал усталости, а мои сеансы стали очень живыми. Я часто думаю, что даже если мой анализ не принес пациенту никакого облегчения, то часы, которые он провел со мной, останутся в его памяти, так как на протяжении этих часов он жил. И если бы затем я обнаружил, что устаю, то, несмотря на это, я бы спросил у пациента: «Послушай, что здесь происходит? Я не чувствовал себя усталым, когда ты пришел, а сейчас я без сил. Это потому что ты что-то сказал? Или я сделал что-то, почему стало так отчаянно скучно?» Таким образом, я мог судить об успехе или провале сеанса. Это зависело от того, был ли он интересен или нет. При этом не имело значения, о чем шла речь. Интерес возникает не из-за умных или блестящих формулировок, а когда разговор волнует обоих партнеров, когда он касается их обоих.
Шульц: Влияния, которые Вы нам перечислили — пророки, Маркс, Бахофен, Фрейд и буддизм, находятся во взаимосвязи друг с другом, но, с другой стороны, они несопоставимы. Вы сумели их собрать в своего рода мозаику или, как называют это Ваши друзья, в креативный синтез. Считаете ли Вы этот синтезированный импульс характерным для Вашей работы?
Фромм: Да, я так думаю. Мой глубокий интеллектуальный и эмоциональный импульс должен был разрушить стены между этими очевидно несопоставимыми элементами, которые, кстати говоря, за исключением буддизма, формируют фундамент европейской культуры. Я хотел обнаружить их структуру и, если угодно, соединить их в синтезе. Я хотел показать, что эти несопоставимые философские школы являются только различными гранями одной позиции, одной основной концепции. Возможно, я лучше всего объясню, что имею в виду, сказав, что Майстер Экхарт и Маркс — два моих любимых автора. Считается, что Маркс и Экхарт — это две противоположности, и многие, наверное, сейчас подумали, что я, видимо, слабоумный, если соединяю их. Но радикализм Экхарта и философия Маркса удивительно схожи в своем стремлении исследовать вещи от поверхности явлений до самой сути. Как говорил Экхарт: «Корень вещи объясняет ее рост». Маркс мог бы подписаться под этими словами. И Фрейд тоже. У нас есть привычка классифицировать авторов и их работы. Мы выделяем лишь один аспект писателя; мы видим то или иное, но не суть, не все. Я хотел собрать воедино, увидеть в контексте жизненно важные элементы европейской мысли, которые обычно рассматриваются отдельно. Это стремление оставалось центром всего, чем я занимался на протяжении последних сорока лет.
Шульц: А сейчас, если это все, я бы хотел прервать наш разговор на минуту ради маленького художественного антракта. Я знаю, профессор Фромм, что Вы любите слушать музыку, и что Вам нравится делить это удовольствием с гостями. В отличие от Вашего коллеги из Франкфурта Теодора В. Адорно Вы не считаете себя специалистом в музыке, но Вы большой ее любитель. Что Вы любите слушать?
Фромм: Мои музыкальные пристрастия достаточно старомодны. Я не оцениваю музыку, но она очень важна для меня на эмпирическом уровне. Мне тяжело представить, как бы я смог жить без музыки.
Шульц: Посмотрев Ваши пластинки, я нашел много барочной музыки и произведений Моцарта, особенно концерты для скрипки и деревянных духовых инструментов, а также сочинения Бетховена. Но Вы мне сказали, Ваша любимая музыка — это сюиты Баха для виолончели в исполнении Пабло Казальса. Казальс, который репетировал эти сюиты на протяжении 12 лет, прежде чем он смог сыграть их публично, назвал их «квинтэссенцией Баха». Я принес эти шесть сюит, и мы их сейчас послушаем. Но перед этим, я бы хотел сказать два слова в качестве вступления. Недавно я видел телеинтервью Казальса, которое было сделано за несколько лет до его смерти. Журналист спрашивал Казальса о том, что бы он сказал, если бы у него была возможность поговорить со всем миром. «Я бы сказал людям следующее, — ответил он. — В глубине сердца почти все вы хотите больше мира, чем войны, больше жизни, чем смерти, больше света, чем тьмы. А теперь, — продолжал он, — для того, чтобы вы лучше поняли, что я имею в виду, я сыграю вам Баха».
Шульц: Профессор Фромм, Вы посвятили пять или шесть лет работе над книгой «Анатомия человеческой деструктивности» («The Anatomy of Human Destructiveness»). Целью этой книги было разоблачение многих широко распространенных идей о природе человеческой агрессии. В одной главе, которая особенно интересна немецким читателям, Вы попытались дать характеристику Гитлеру. И Ваша книга абсолютно отличается от остальной современной литературы о Гитлере.
Фромм: Да, есть несколько последних публикаций, написанных бывшими нацистами, которые превозносят Гитлера до небес, но они не завоевали читательской аудитории. Лишь две книги, Феста и Мазера, появились в Германии, книга Лангера вышла в Америке. С этой книгой связана странная история. Она была заказана OSS во время второй мировой войны для того, чтобы у американской разведки был психологический портрет Гитлера. Автор книги — психоаналитик самой ортодоксальной школы. Подобно множеству секретных документов, в которых в общем-то нет ничего особенного, эта книга не была доступной широкому кругу читателей вплоть до недавнего времени. У автора не было большого объема материала для исследования, и поэтому он анализировал Гитлера с фрейдистской точки зрения. У Гитлера был Эдипов комплекс; он был свидетелем половой жизни родителей. Это, конечно, кое-что и объясняет, но сам подход наивен, потому что у нас подчас нет достаточного количества данных для того, чтобы объяснить характер большинства людей, не говоря уже о такой сложной личности, какой был Гитлер.
Французский писатель Жак Бросс дал нам гораздо более глубокий анализ личности Гитлера. Правда, объемная картина характера Гитлера получалась у него только тогда, когда он верно употреблял психоаналитическую терминологию. Но иногда он увязал в своем собственном психоаналитическом слэнге и начинал развивать идеи настолько трудные для понимания, запутанные и комичные, что мы просто отнимем у себя время, если будем говорить о них. Но, несмотря на его теоретические и аналитические формулировки и собственное отношение к Гитлеру, книга является одной из самых лучших.
Мой собственный анализ проистекает из исторических исследований, которые недавно появились в Германии, и из попыток написать психологическую биографию Гитлера. В книге «Бегство от свободы» («Escape from Freedom»), опубликованной в 1941 г., я попытался сделать краткий психоанализ Гитлера, не углубляясь в его детство. В моем первом исследовании я видел в Гитлере, в первую очередь, садомазохиста, который является (по моему определению) личностью с неограниченной страстью к высвобождению энергии, контролю над всеми и самоподчинению. Сегодня в свете более глубоких исследований я подошел к пониманию еще одного очень важного фактора. Я называю этот фактор — некрофилия. Обычно этот термин применяется только по отношению к сексуальному извращению, но я его использую, следуя примеру великого испанского философа Унамуно, который в своей речи в Саламанке в 1936 г. провозгласил девиз фалангиста «Да здравствует смерть». Это некрофилический девиз. Под понятием «некрофилия» я подразумеваю не сексуальный или физический смысл, но очарование тем, что является мертвым, безжизненным, расчлененным на части, с деструкцией жизненных связей. Мотивировка некрофила кроется не в любви к живому, а в чистой механике. Некрофилия означает любовь к тому, что мертво. Nekros — значит труп. Некрофилия — не любовь к смерти, а любовь к мертвым вещам, ко всему неживому. Ее противоположностью является любовь к жизни, любовь ко всему, что растет, имеет структуру, формирует единство.
Но возвратимся к Гитлеру: если все мы честные люди, то мы должны признать тот простой факт, что Гитлер не может быть осужден лишь за то, что он развязал войну, которая принесла смерть миллионам людей. Генералы и прочие государственные мужи занимались этим на протяжении последних 6000 лет, руководствуясь тем, что они должны это сделать во благо своего отечества и т. д. Из множества генералов и чиновников, желавших войны, Гитлера выделяет то, что он убивал беззащитных людей. Главной целью моего анализа феномена Гитлера является наглядная демонстрация того, что Гитлер был человеком, который чувствовал глубокую ненависть ко всему живому. И если мы утверждаем, что Гитлер ненавидел евреев, то это, конечно, правильно, но некорректно. Он ненавидел евреев так же, как и немцев. И когда победа ускользнула из его рук и он понял, что не смог реализовать свои амбиции, он захотел, чтобы вся Германия ушла с ним. Он даже выразил это желание вслух где-то около 1942 г. Он сказал, что если Германия проиграет войну, то немецкий народ не достоин жить. Гитлер является абсолютным примером некрофила, чьи заверения о том, что он изменит все к лучшему, прячут его реальный характер от его последователей.
У Гитлера — выражение лица, характерное для некрофила. Они выглядят, так как будто бы нюхают что-то гнилое. Это означает, что эти люди рассматривают любые немертвые, живые вещи как непристойность. Они относятся к ним архаично, как животные — нюхая и фыркая. Фон Хентиг приводит огромное количество случаев такого типа людей из криминологической практики, когда отдельным личностям нравятся отвратительные запахи. Некрофилов привлекает вонь, экскременты, падаль. Это написано на их лицах. У некрофилов характерное неподвижное лицо, оно как будто заморожено. У биофилических людей лицо имеет множество выражений, и оно оживает в присутствии чего-либо живого. Говоря другими словами, некрофил безнадежно скучает. Биофил не скучает никогда, неважно, о чем он говорит. Предмет может быть незначительным, но все, что он говорит, отмечено витальностью. Некрофил может быть очень образованным, но не может быть живым. Мы все не раз слышали, как интеллектуал говорит что-нибудь ужасно умное, но нам скучно. Напротив, гораздо менее блестящая личность может сказать что-нибудь очень простое (это относит нас назад к начальной точке вечера, предмету разговора), но нам совсем не скучно. Нас всегда притягивает живое. Привлекательными людей делает витальность. Сегодня людям кажется, что они могут быть привлекательными и красивыми, если нарисуют себе лица или примут определенное выражение, которое им кажется современным и неотразимым. Многие падки на такие вещи. Обычно это те, кто не уверен в себе. В действительности существует только одна вещь, которая привлекает нас, — витальность. Мы видим ее у влюбленных. В своем желании сделать приятное и привлечь другого, они фактически становятся живее обычного. Единственная проблема состоит в том, что когда они достигают своей цели и «имеют» друг друга, их желание быть более живыми сильно уменьшается. Внезапно они становятся абсолютно другими, а по истечении некоторого времени и вовсе перестают любить. Их партнеры меняются. Они больше не прекрасны, потому что у них на лице больше нет печати витальности.
Лицо некрофила не бывает красивым, потому что оно неживое. Вы можете увидеть это на портретах Гитлера. Он не мог свободно и спонтанно смеяться. Шпеер рассказывал мне, что дневные и вечерние приемы у Гитлера были мучительно скучны. Он говорил и говорил, не замечая, что все вокруг зевают. И он сам так скучал, что иногда засыпал во время своей речи. Это отсутствие энергичности является типичным для некрофила.
Я развивал концепции некрофилии и биофилии на базе моих клинических опытов, присоединив к ним концепцию Фрейда об эросе и желании смерти. Изначально я отверг идею «желания смерти», как и большинство аналитиков, потому что она казалась мне необоснованной. Но затем мои собственные клинические опыты заставили меня понять, что эта теоретическая концепция Фрейда была открытым вопросом и для него. Он просто ткнул пальцем в небо, как он часто делал, и указал на две главные тенденции: склонность к жизни и склонность к смерти и разрушению. Фрейд характеризовал эти две тенденции очень кратко. Он говорил, что эрос, витальная сила или сила любви, стремится к интеграции, к единству, в то время как целью желания смерти является дезинтеграция или, как я это называю, деструкция.
Концепции некрофилии и биофилии, Фрейда и моя собственная, различаются в двух случаях. Во-первых, по Фрейду, обе тенденции равны по силе. Он говорил, что желание разрушать так же сильно в людях, как и их желание жить. Я так не думаю. Здесь биология против Фрейда, потому что, если мы допускаем, что сохранение жизни является высшим биологическим законом, тогда, с точки зрения выживания видов, саморазрушительные тенденции такие же сильные, как и импульс сохранения жизни, бессмысленны. Й еще один момент, где мы расходимся с Фрейдом. Можно доказать, что деструктивные тенденции являются тенденциями, выросшими из желания смерти, результатом наших жизненных ошибок. Они являются последствиями неправильного образа жизни.
Мы можем показать, что люди, окруженные врагами и живущие внутри класса или в обществе, в котором все действует механически и безжизненно, теряют свою способность быть непосредственными и свободными. Мелкая буржуазия — это класс, из которого вышли самые преданные адепты Гитлера. Это были люди, чьи экономические и социальные возможности были равны нулю, люди без чувства надежды, потому что рост современного капитализма обрек их на экономический упадок. И когда нацисты рисовали этим людям идиллические картины, в которых универмаги принадлежали бы всем маленьким держателям магазинов и у каждого была бы своя ниша, они верили в это, хотя картина была абсолютно нереальна. В результате национал-социалисты не сделали ничего, чтобы замедлить рост капитализма; напротив, они дали возможность капитализму беспрепятственно развиваться.
Связь между разрушенной витальностью и некрофилией очевидна на примере отдельных личностях. Без сомнения, редко найдешь людей, чьи семьи были бы «мертвы», и дети никогда бы не испытали даже легкого дыхания жизни в течение детства. Просто все было превращено в бюрократию, рутину. Жизнь состояла только из приобретения и владения вещами. Родители рассматривали любой знак спонтанности в своих детях как врожденное зло. Но достаточно очевидно, что дети по своей натуре очень живы и активны. Этот факт был доказан последними нейрофизиологическими и психологическими исследованиями. Но постепенно ребенок все больше и больше расхолаживается, а потом выбирает другое направление, в котором неживое становится основным. Из последнего анализа понятно, что человек, который не найдет радости в живом, будет пытаться мстить за себя и предпочтет скорее разрушить жизнь, чем чувствовать, что живет бесполезно. Он может жить физиологически, но психологически становится мертвым. Именно эта омертвелость вместо признания собственного жизненного фиаско вызывает страстное желание разрушить все без исключения. Это горькое чувство для тех, кто хоть однажды испытал его, и мы должны признать, что желание разрушать следует ему как практически неизбежная реакция.
Шульц: Вы считаете, что подобная некрофилия увеличивается в нашем обществе?
Фромм: Да, боюсь, что это так. Наша чрезмерная занятость механически порождает ее. Мы уходим от жизни. Трудно вкратце объяснить, почему вещи занимают в нашем кибернетическом обществе и культуре место человека, отталкивая его в сторону. Как я уже говорил сегодня, люди становятся все более неуверенны насчет собственного бытия. Когда я говорю «бытие», я имею в виду его значение в историко-философском смысле. Что такое бытие? Философское понятие интересует меня не меньше, чем экспериментальный аспект. Разрешите мне привести простой пример. Женщина может прийти к аналитику и начать описывать себя приблизительно так: «Вот, доктор, у меня «есть» проблемы. У меня «есть» счастливый брак, и у меня «есть* двое детей, но у меня «есть» так много трудностей». В каждом предложении она использует глагол «иметь (есть)», и весь мир представляется ей как объект обладания. Раньше (я знаю это из моего собственного опыта английского и немецкого языков) она сказала бы: «Я чувствую себя несчастной, я удовлетворена, я волнуюсь, я люблю своего мужа, или, может быть, я не люблю его, или я сомневаюсь, что люблю его». В последнем случае люди говорят о том, какие они есть, о своей деятельности, о чувствах, которые они испытывают, но не об объектах или приобретениях. Люди все больше и больше склоняются к тому, чтобы выражать свое бытие существительными, которые стоят за той или иной формой глагола «иметь». У меня есть все, но я — ничто.
Шульц: Если бы кто-то смог объяснить слово «жизнь» с такой же силой, как Вы, если бы люди, поняв, что они не могут достичь человеческого будущего во имя нации, закона, партии, необходимости, Бога или чего-нибудь еще, могли бы понять, что они могут достичь его только во имя жизни, тогда Ваши интересы должны были бы переместиться на исследование условий, в которых возможна истинная жизнь. Каковы же эти благоприятные условия? Влияет ли Ваша концепция биофилии на политику? В отличие от Ваших коллег-психоаналитиков Вы являетесь политической фигурой (и очень независимой фигурой). Но в Вашем случае быть политически активным не значит принимать участие в партийной политике. Возможно, лучше всего быть не связанным с какой-либо партией. Это все увязывается в Вашу теоретическую позицию. Не могли ли бы Вы прокомментировать это?
Фромм: Я рад, что вы затронули столь важный для нас и для общества вопрос. Вы абсолютно правы. На протяжении лет многие люди примыкают к какой-нибудь политической партии, особенно в молодости. Я же никогда не принадлежал ни к одной из них. Правда, несколько лет я был членом американской социалистической партии, но, на мой взгляд, она ушла настолько вправо, что даже если бы я мог рассматривать ее возможности с оптимизмом, я бы не смог больше оставаться в ее рядах. Я очень политизирован, но ни в политике, ни где бы то ни было еще я не могу цепляться за иллюзии только из-за того, что они поддерживают мою «линию». Ложь может привязать нас к партии, но, в конечном счете, только правда может привести к освобождению человека. Но слишком многие боятся свободы и предпочитают иллюзии.
Шульц: Потому что они выбирают линию партии. Партийная политика может надеть на нас шоры. В определенном смысле мы можем сказать, что партийная политика делает нас аполитичными, хотя я и не отрицаю ее необходимость. Я просто считаю, что, когда наша политическая жизнь определяется политикой партии, мы можем стать аполитичными.
Фромм: Да, партиям, особенно наиболее прогрессивным из них, нужны независимые люди. Для нашей политической жизни важно, чтобы приходили политически активные люди и свободно говорили о том, что они думают и знают. Частная и общественная жизнь неразделимы. Мы не можем отделить наше знание самих себя от нашего знания общества. Одно принадлежит другому. Я думаю, что именно в этом состоит ошибка Фрейда и многих других аналитиков, считающих, что эти две веши можно разделить, что мы можем полностью понять себя и оставаться слепыми в социальных процессах. Это не так. Мы не можем видеть реальность «здесь» и оставаться закрытыми ей «там». Это ослабляет наше зрение и делает поиск правды неэффективным. Мы можем правильно оценить себя только в контексте социальных обстоятельств, которые мы можем заметить, если будем пристально и критично следить за тем, что происходит в мире. Это то, что требует от нас любовь. И если мы любим наших ближних, мы не можем ограничить понимание и любовь чем-то одним. Это неизбежно ведет к ошибке. Мы должны быть политизированными, я бы даже сказал, страстно вовлеченными в политику людьми. И каждый из нас делает это своим собственным способом, соответствующим темпераменту, жизнедеятельности и возможностям.
Я бы хотел добавить еще кое-что. У интеллектуала есть одна, первая и главная, задача. Он должен искать истину и проповедовать ее. Для интеллектуала не является главным составление политических платформ. И это не противоречит тому, что я говорил раньше о политической активности. Это особая задача интеллектуала — она определяет или должна определять его роль: преследовать истину без компромиссов и без оглядки на свои или другие интересы. Если интеллектуал ограничивает свои функции нахождением и провозглашением истины в услугу любой политической партии или политическим целям, то неважно, насколько достойны похвалы его программа или цели. В этом случае интеллектуалы ошибаются в уникальности своей задачи, которая, в конечном счете, является их самой важной политической задачей. Я считаю, что политический прогресс зависит от того, насколько мы знаем истину, как честно и четко говорим о ней и какое влияние она оказывает на других людей.
Шульц: Вопрос о политическом сопротивлении привлекает все большее и большее внимание во всем мире. Противоборство принимает многообразные формы. При определенных обстоятельствах у нас есть право оказывать сопротивление, даже обязанность сопротивляться.
Ганди выявил широкий спектр теоретических возможностей и стратегических эскалации, которые затем с замечательным успехом применил на практике. Но в его случае в высшей степени ясно, что сопротивление не состояло в применении только определенных методов для получения максимального эффекта; оно также состояло в некоторой позиции, основанной на убеждении и увлекающей всего человека во всех аспектах его существования. Ганди сравнивал участников ненасильственного сопротивления с солдатами. Они должны были быть готовыми к тому, чтобы пожертвовать своими жизнями. Но их храбрость — не храбрость ради войны; это — храбрость ради мира. Их великое оружие состояло в отказе использовать оружие. Только сейчас мы начинаем постигать великий политический смысл его теории ненасильственного сопротивления. Гитлер не столкнулся с чем-либо сопоставимым с тем своевременным и тщательно спланированным сопротивлением, которое Ганди обратил против британских колониальных властей.
Но здесь мы подняли вопрос о сопротивлении Гитлеру, о том сопротивлении, которое организовалось против него, и о том, которое не приняло определенных форм. Но если мы хотим понять, что значило сопротивление ему, то мы должны сначала представить себе, что он собой представлял. Как могла политическая власть, обоснованная так иррационально, как гитлеровская, когда-либо возрасти до таких масштабов?
Если мы присмотримся к тому обилию литературы о Гитлере, которая сейчас имеется, нас поразит то, сколь мало любознательности авторы в своем большинстве проявляют лично к нему. Их объяснения его индивидуальности большей частью поверхностны, и значительное число авторов приходит к выводу, что, если бы сопротивление Гитлеру было более эффективно организовано, оно могло бы привести к успеху.
Верно ли это? Достигли ли мужчины и женщины, участвующие в сопротивлении, достаточной ясности в понимании вопроса о том, кому или чему именно они оказывали сопротивление? Была ли возможна вообще действенная оппозиция, пока имеющиеся интеллектуальные средства оставались неадекватными для постижения индивидуальности Гитлера и его политического влияния? Многие участники сопротивления понимали совершенно ясно, кем и чем именно был Гитлер. Но им приходилось иметь дело не только с отдельным человеком, но и с массовым явлением. Они увидели себя в проигрышной ситуации. Они не чувствовали, что пользуются поддержкой значительных слоев населения, которые бы так же как они понимали ситуацию. (До какой степени они, к тому же, хотели бы получить демократическую поддержку, это другой большой вопрос, рассмотреть который здесь у нас нет времени.) Они жили с беспокойным чувством, что они действовали одновременно и слишком рано, и слишком поздно. Падение Гитлера сильно запаздывало, но было ли население достаточно зрелым для политического действия без Гитлера? Это сомнение играло главную и сдерживающую роль в мышлении многих главных руководителей подпольного движения.
Профессор Фромм, в отличие от многих из своих коллег Вы в своей научной карьере рано начали агитировать за новую политическую психологию и антропологию. Перспективы, которые Вы раскрыли для оценки Гитлера, представляются мне существенными, потому что они дополняют другие точки зрения и в то же время они ставят их под сомнение.
Фромм: Кем был этот человек — Гитлер? Вопрос о том, кем является некто или кем он был, может иметь различные степени интереса для нас в зависимости от избранного лица, но это уместный вопрос, чтобы его можно было задать о ком-либо. Кем является он? Кем являюсь я? Существуют ли окончательные ответы на эти вопросы? Такое исследование столь же трудно в случае с Гитлером, сколь трудным оно было бы в отношении любого другого, ибо каждый индивид есть клубок мотивов, импульсов и противоречий. Наряду со всем тем, что данное лицо понимает относительно самого себя, существует еще все то, что оно чувствует и делает бессознательно, и потому мы никогда не приходим к полному ответу на вопрос: кем было, кем является данное лицо? Кем являюсь я? Но было бы ошибочным использовать это соображение как извиняющее возврат к релятивизму и утверждающее, что мы попросту никак не можем знать, кем являются другие или кем являемся мы. На самом деле мы можем знать очень многое, достаточное, чтобы служить нам для всех практических целей, достаточное, чтобы знать, станет ли кто-то благословением или проклятием наших жизней.
Имея в виду эти оговорки, я хотел бы попытаться сделать некоторые замечания об этом человек —Гитлере.
Если мы бросим взгляд на его биографию, мы сможем достаточно уверенно сказать, что со времен своего детства и в дальнейшем он жил в мире фантазии. Им овладела мания величия, которая тешила его душу и по сути дела мешала ему приспособиться к реальности. В «Майн кампф» он утверждал, что он вступил в конфликт со своим отцом, так как сам он хотел быть артистом, а его отцу хотелось, чтобы он стал государственным служащим. Но действительный конфликт состоял не в этом.
Для Гитлера и для ряда других подобных ему людей быть артистом означало быть свободным от всяких обязательств, быть свободным, чтобы следовать ни чему иному, кроме своих фантазий. Дело не представляется таким образом, что для отца Гитлера было столь уж важным, чтобы Гитлер стал государственным служащим, хотя это был вполне естественный выбор со стороны отца, ибо он сам был государственным служащим. Но отец начинал все более и более понимать, что его сын был безответственным и недисциплинированным и что он не делал ничего, чтобы выбрать для себя род деятельности или направлять свою жизнь к определенной цели. И вот Гитлер, как многие самовлюбленные индивиды, испытывал одно разочарование за другим. По мере того, как его мания величия усиливалась, пропасть между нею и его реальными достижениями разверзалась все шире. А из этой пропасти вырастали негодование, злоба, ненависть и все усиливающаяся мания, ибо чем меньшего Гитлер добивался в жизни, тем больше он предавался фантазии. Это было очевидно с его ранних лет. Гитлер отправился в Вену, провалился на экзаменах в художественное училище и затем решил испытать свои силы в архитектуре. Но для получения доступа к изучению архитектуры ему нужно было бы учится еще один год в школе. Он был неспособен это сделать, и он этого не хотел. Вместо этого он утаил от всех, включая своего лучшего друга, что он провалился на вступительных экзаменах в художественное училище, и бродил по улицам Вены, делая наброски фасадов примечательных зданий. Он думал, что таков был путь к тому, чтобы стать архитектором. Наконец, он подвизался в качестве малого предпринимателя, коммерческого художника, если угодно. Он делал, крайне педантично, копии с оригинальных рисунков и картин и никогда (или едва ли когда) не писал с натуры. Он продавал эти копии и получал небольшой, скромный доход.
По сравнению со своими грандиозными идеями о самом себе Гитлер был полным неудачником, пока не началась война. В ходе войны он «проснулся». Теперь он мог слиться с Германией и не создавать более ничего независимо. И он на деле был храбрым и находчивым солдатом. Но его начальники вскоре начали сетовать на его подобострастность в отношении вышестоящих. Таково было глубоко укорененное в нем свойство характера, которое никогда не исчезнет, даже позднее, когда он сам достиг власти и был в состоянии заставить каждого лизать его сапоги. Тогда уже над ним не было никого, кроме «судьбы», или «законов природы», или «Провидения», перед кем он склонялся бы.
Такова одна сторона индивидуальности Гитлера. Другой была его крайняя самовлюбленность, нарциссизм. Что это такое — нарциссизм? Это нечто, что все мы можем наблюдать. Это легко наблюдать в других, несколько труднее разглядеть в самих себе. Самовлюбленное лицо считает реальными и важными лишь те вещи, которые касаются непосредственно его особы. Мои идеи, мое тело, мое достояние, мое мнение, мои чувства — все эти вещи реальны. А то, что не является моим, — это нечто призрачное, что едва ли вообще существует. В патологических случаях нарциссизм может проявляться в столь крайней форме, что индивид не способен даже воспринимать то, что происходит в окружающем мире. Гитлер оставался нарциссистом всю свою жизнь. Его никогда не интересовало что-либо, кроме самого себя. К тому, что касалось его матери или его друзей, он оставался безразличным, почти бесчувственным. Фактически у него не было друзей; он жил совершенно изолированно от других; он заботился только о самом себе, своих планах, своей власти, своем волеизъявлении.
Может быть, самой важной характерной особенностью Гитлера была некрофилия. Это любовь к тому что мертво, к разрушению, ко всему, что не является живым. Некрофилия — сложный предмет, и я не могу углубляться в него, касаясь подробностей. Но, возможно, мне удастся надлежащим образом подметить, к чему она ведет. Существуют люди, которых можно охарактеризовать, сказав, что они любят жизнь. Но существуют и другие, о которых можно сказать, что они ненавидят жизнь. Людей которые любят жизнь, легко распознать. И нет ничего более привлекательного, чем этот род любящего человека, относительно которого мы замечаем, что он любит не только нечто одно или кого-то одного, но что он любит жизнь. Но существуют люди, которые не любят жизнь, которые более склонны ненавидеть жизнь, которых привлекает неодушевленное, а, в конечном счете, смерть.
Шульц: Но, в таком случае, как стало возможным, что некрофилическое влияние Гитлера не возбудило большего сопротивления, чем это имело место, большего отвращения, большего отвержения? Не указывает ли это отсутствие отрицательной реакции на то, что некрофилия была широко распространена среди населения, хотя бы в некоторой скрытой форме? Должен был существовать некоторый род связи некоторые общие узы, даже сотрудничество между Гитлером и теми, которые следовали за ним, соглашались с ним и подчинялись ему.
Фромм: Ответ на этот вопрос на самом деле достаточно сложен. Прежде всего, существовало сильное сходство между характером Гитлера и характерами его фанатичных приверженцев. Если мы рассмотрим эту группу людей с точки зрения социологии и социальной психологии, то обнаружим, что наиболее ревностные национал-социалисты вышли из среды мелкой буржуазии, т. е. из класса, который потерял надежду, был преисполнен негодования и по природе своей питал садомазохистские наклонности. Этот род людей насмешливо характеризовался как «тип велосипедиста», ибо такие индивиды кланялись в пояс перед вышестоящими и пинали ногами нижестоящих. Эти люди не находили ничего, что сохранилось бы в их жизни как достойное любви и интереса, и потому они обратили свою энергию на обретение власти над другими и даже на саморазрушение.
Следующий пункт, на который я хотел бы обратить внимание, это то, что Гитлер был актером. Он был таким превосходным актером, что он мог заставить людей поверить, что его целью было спасение и благополучие Германии. Он делал это столь искусно, что миллионы людей поверили ему и просто игнорировали истину. Гитлер обладал неправдоподобным талантом обращать себе на пользу человеческое легковерие. Назовите это харизмой, гипнозом, демагогией или чем угодно. Он, по-видимому, обладал властью над людьми, которая пробуждала в них готовность подчиняться ему (во многих сообщениях упоминается о том, что люди покорялись его взгляду). Этот механизм действовал, примерно, таким вот образом: сначала, люди каким-то образом подчинялись ему, а затем они готовы были верить всему, что он говорил. Он однажды сказал самому себе, что митинги следует проводить по вечерам, когда люди утомлены. Это делает их более доверчивыми, и они будут оказывать меньшее интеллектуальное сопротивление тому, что им говорят. Все эти факторы, взятые вместе, позволили Гитлеру навербовать верных последователей, которых он обманывал, ибо он скрывал от них свою разрушительную природу. Такие насчитывались миллионами, и они не понимали, каковы были его реальные цели. Они бежали за ним, словно крысы за сказочной флейтой, не понимая, куда он их ведет.
Шульц: С одной стороны, он был совратителем, Он был некто, кто явился «свыше». Он был также тем, кого называют «сильным человеком», который обещал не только разрешение проблем, но также спасение. С другой стороны, как мне представляется, он явился «снизу», или, по крайней мере, низы сделали возможным его возвышение. Он был продуктом ожиданий и условий. Мне кажется, что любой сильный человек, с этой точки зрения, является слабым человеком. Он обязан своей силой стечению обстоятельств, которое сделало его представителем многих других. Сила, которая принимает форму сопротивления, — это сила совершенно иного порядка. Гитлер, возможно, был абсолютно неспособен к сопротивлению в том смысле, о котором здесь речь. Или я ошибаюсь в этих вещах? Меня заинтересовало это странное соотношение между «вождем» и теми, которых он ведет к цели или уводит от нее.
Фромм: Я думаю, что Вы абсолютно правы. Гитлер относился к тому типу вождей, которые нуждаются в поддержке масс, чтобы чувствовать себя сильными. Он не был таким деятелем, который мог бы разрабатывать и продвигать идею без поддержки сопровождающих его оваций. Он нуждался в аплодисментах и жаждал энтузиазма окружающих, чтобы пережить ощущение своего собственного самоутверждения. Его чувство власти питалось реакцией тех людей, к которым он обращался с речью. Это было ясно с самого начала? в маленьком первоначальном кружке, состоявшем из двадцати одного человека, которые образовали Национал-социалистскую рабочую партию в Мюнхене. Подобно всем нарциссистам, он был настолько увлечен самим собой, что всякое произносимое им слово казалось ему содержащим величайшую мудрость и истину. Но он нуждался в других, которые поверили бы в него раньше, чем он сам смог поверить в себя. Если бы никто помимо него самого не поверил, он оказался бы на пороге сумасшествия, ибо его идеи вырастали не из рационально обоснованных убеждений, а из его эмоциональных потребностей. Они опирались на чувство своего величия и власти, но, как мы видели, он нуждался во внешнем подтверждении своего величия и власти. Если отнять у него эти овации и успех, тогда то, что осталось, представляло бы собой индивида на пороге безумия. Я не хочу сказать, что он был сумасшедшим. Он таким не был. Но чтобы сформулировать проблему в крайней форме, лучше сказать, что он защищал себя от безумия, рассматривая миллионы своих приверженцев как подтверждение своей здравости и реальности своих идей. Для него истинность его идей доказывали именно овации, а не внутренняя последовательность самих этих идей. Гитлер никогда не проявлял ни малейшего интереса к тому, что есть истина.
Как и любого другого демагога, его интересовало только то, что приносило аплодисменты, ибо аплодисменты — это как раз то, что делает вещи истинными.
Шульц: То, о чем Вы сейчас говорили, могло бы послужить ценными направляющими принципами для оценки любого политика. Но я опасаюсь, что нам предстоит еще долгий путь до политической зрелости, которая привьет нам иммунитет против иллюзий, иммунитет против психологического порабощения такого рода. Но теперь, профессор Фромм, вернемся к нашему первоначальному вопросу: каким могло бы быть сопротивление, массовое неповиновение, восстание против индивида такого типа, какой Вы только что здесь охарактеризовали?
Фромм: Задумаемся на минуту над этим словом «сопротивление». Сопротивляться — это значит «выступать против чего-либо», и для того, чтобы сделать это, мы должны сами представлять собой нечто. Лишь в этом случае нас не так легко обмануть или подавить. Наоборот, мы способны протестовать, отвергать, сопротивляться. Но для того, чтобы мы были в состоянии сделать это, мы должны осознать, что когда мы восстаем против «вождя» подобного Гитлеру и его политики, мы имеем дело не просто с определенными политическими взглядами на то, что всего лучше будет способствовать благополучию Германии, но с компонентами характера и эмоций, по сути дела с философскими и религиозными компонентами, которые пронизывают эти взгляды.
Конечно, Гитлер говорил, что он желал наилучшего для Германии. Кто не хотел бы этого? Но он не говорил, что одной из его целей было разгром и завоевание других стран. Он говорил лишь об оборонительных мерах, которые обеспечат условия, при которых Германия могла бы процветать. Если мы примем это утверждение в качестве чисто политического, то все, что мы сможем сказать о нем, это: «Очень хорошо, я думаю, что это правильно и как раз то, что надо делать», или: «Я думаю, что это ошибочно и этого не следует делать». «Я думаю, что эти средства годятся». Или: «Я думаю, что они непригодны». Проблема остается такой, какая поддается рациональной оценке, сравнимой с той оценкой, которую мог бы сделать бизнесмен. Но если мы осознаем, что все это лишь «рационализация», как она определена глубинной психологией, и что эти видимо рациональные аргументы ни в коем случае не раскрывают возникающих при этом проблем, то в этом случае мы можем понять, что гитлеровская идеология есть выражение и результат некрофилической и садомазохистской индивидуальности того типа, который я только-что обрисовал. Нам приходится заглядывать за рациональные формулировки и обращать внимание не столько на то, что политический лидер говорит, сколько на то, как он это говорит. Нам приходится изучать его мимику, его жестикуляцию, всего человека. Только таким способом можем рассмотреть, к какому типу индивидуальности относится это лицо. Лишь в этом случае мы можем распознать, что этот вождь является некрофилом, индивидом,; которого мы отвергаем всей глубиной наших сердец, таким субъектом, который приводит нас в ярость, с которым мы не хотим иметь ничего общего, к которому никогда не можем испытывать расположения, ибо все наши силы направлены на сохранение жизни и достоинства человека, его свободы. В отличие от этого все силы некрофила направлены на разрушение, на порабощение других, на принижение их, на утверждение своего господства над ними. Нам следует прекратить прислушиваться к одним лишь словам и начать раскрывать, кем и чем является человек, который высказывает эти слова. Каковы его природа, его характер?
Нам следовало бы также обратить внимание на то, что в случае с Гитлером, как и в столь многих других случаях, нам приходится иметь дело не только с политикой в практическом смысле этого слова, но также с философией, с религией, если хотите. Каждый человек религиозен в широком значении этого, т. е. у него имеются цели, выходящие за рамки простой необходимости зарабатывать на жизнь, он обладает кругозором и чувствами, которые побуждают его стать чем-то более значительным, а не быть машиной для еды и воспроизводства. Но в наши дни эти импульсы обычно не принимают традиционные религиозные формы, а часто диктуются в сфере политического и экономического мышления и планирования. Единственная проблема здесь в том, что мы упускаем из виду, что мы все еще имеем дело с религиозными импульсами. Если мы спросим себя, какова была религия Гитлера, ответом будет: обожествление национального Я, господства, неравенства, ненависти. Ему была свойственна языческая религия власти и разрушения. Это была более чем просто языческая религия. Это была наиболее крайняя форма антитезы религии христианства или иудаизма, гуманистической традиции. Или, выражаясь несколько отличными словами, можно сказать, что в некотором смысле религией Гитлера был социал-дарвинизм. Он был привержен принципу, что хорошо то, что служит совершенствованию , расы. Человек действует уже не во имя Бога, не во имя справедливости, не во имя любви, но во имя эволюции. Известно немало людей со времен Дарвина, которые приняли социал-дарвинизм в качестве своей новой религии. Принципы эволюции — вот новые божества, а Дарвин — новый пророк! Возможно, что единственная вещь в которую Гитлер истинно веровал, так это то, что он действовал во имя законов эволюции, законов биологии и осуществлял эти законы.
Этот род мышления был присущ не одному только Гитлеру. Он также обнаруживается в писаниях Конрада Лоренца об агрессии. Центральная философская идея Лоренца состоит в том, что мы должны служить законам эволюции. В 1941 г. Лоренц собрал подобные идеи воедино в эссе, в котором он восхвалял ряд гитлеровских законов, касающихся расовой гигиены, утверждая, что для них имеются научные основания.
Итак, остается вопрос: можем ли мы распознать философские, религиозные и психологические факторы, которые фактически лежат в основе политических формулировок? Обладаем ли мы способностью различать, что заявления и декларации, претендующие на то, что имеют целью лишь наилучшее, являются выражением особых психических и философских характеров? Возьмем то, что, может быть, представляет собой наиболее известный пример, — Французскую революцию. Свобода, равенство и братство — таковы были принципы, которые воодушевляли людей этого времени, принципы, которые, возможно, очень глубоко укоренены в человеческой природе, в природе всего человеческого существования. Некоторые нейрофизиологи полагают, что эти принципы даже проистекают из строения человеческого мозга. Свобода является необходимостью, если мы хотим, чтобы человеческий организм функционировал в полную меру своих способностей. Эти идеи не только выражали политическую линию французских революционеров, но были продуктом философии Просвещения, философии, которая запала глубоко в сердца огромного числа людей. Исторические обстоятельства подвели этих людей к такому моменту, когда они осознали эти человеческие требования и сформулировали их. Подобным же образом нарциссизм Гитлера был религией, которая имела в точности противоположные цели, и вот почему она привлекала людей совершенно иного рода.
Шульц: Возможно, будет уместно проиллюстрировать этот пункт в более конкретных словах, припомнив стычку Мольтке и Фраслера в Народном суде. Суть того, что сказал Мольтке в своем заключительном слове, сводится к тому, что национал-социализм и христианство и впрямь имеют нечто общее, но именно этот фактор разделял их и делал врагами: они оба требовали полного согласия.
Фромм: Вот именно. Мольтке в ситуации крайней опасности суммировал в этом одном кратком предложении то, что я пытался здесь высказать во многих предложениях. Он попал прямо в сердцевину проблемы и выразил ее с большой точностью.
Щульц: Мольтке сделал много замечательно ясных и нестандартных утверждений такого рода. Его политическое мышление было весьма земным, и он показал себя в значительном числе случаев в высшей степени практичным, и все же он всегда рассматривал индивидуальное человеческое существо как фокус политических интересов. Взгляды Мольтке на общественное образование находились под сильным влиянием Ойгена Розеншток-Хюсси, который полагал, что высшая проблема в политическом воспитании состояла в том, кем мы являемся, а не в том, каковы наши политические взгляды или к какой политической партии мы принадлежим, Это не был популярный взгляд в его время, он и сейчас непопулярен, ибо был ложно истолкован как сугубо личное мнение. Но если рассматривать его в контексте данной Вами интерпретации, он представляется в высшей степени соответствующим нашей цели. Сопротивление Гитлеру, сопротивление, которое большей частью никогда не было оказано, должно было быть не простым словесным протестом, а, скорее, жизнью, прожитой как акт протеста. Но жизнь как протест — это не то, что предназначено профессиональным политикам. Это, так сказать, работа не для профессионалов, а работа для каждого. Проводили ли профессиональные психологи какие-нибудь исследования, которые могли бы подкрепить это утверждение?
Фромм: Кем является то лицо или это лицо? Каков его характер? Эти вопросы представляют не только моральный и психологический интерес, но также очевидный политический интерес. Всякий, кто отказывается видеть это, определяет рамки политики слишком узко. Какова была характерная ориентация большинства немцев? Представляли ли они собой почву, на которой могло прорасти семя, посеянное
Гитлером, или это была засохшая и неблагоприятная почва для этого семени? В 1931 г. я присоединился к некоторым свои коллегам во Франкфуртском институте социальных исследований для изучения этой самой проблемы. К сожалению, результаты этой работы никогда не были опубликованы. [Позднее данное исследование было опубликовано под названием «Рабочий класс в веймарской Германии» издательством Harvard University Press.]
Вопросы, которые мы поставили перед собой, таковы: Каковы шансы эффективного сопротивления Гитлеру, если он будет продолжать удерживать власть? Насколько сильное противодействие окажет ему большинство населения, особенно те люди, мнения которых враждебны ему, т. е. рабочие и в значительной мере техническая интеллигенция? Мы избрали способ изучения вопроса посредством характерологического анализа, в котором мы имеем дело вовсе не с самим Гитлером, но для начала обратились к задаче определения авторитарного характера. Авторитарный характер обладает структурной предрасположенностью повиноваться, подчиняться, но он также обладает потребностью господствовать. Оба эти аспекта всегда сопутствуют друг другу, один служит компенсацией другому. Подлинно демократический или революционный характер представляет собой как раз нечто противоположное: это отказ от господства, а равно и подчинения господству над собой. Для демократического характера равенство и достоинство человека представляются глубоко прочувствованными императивами, и такие характеры привлекает лишь то, что утверждает человеческое достоинство и равенство.
Наша теоретическая посылка состояла в том, что то, что человек думает, это сравнительно маловажно. Обычно это дело простого случая и зависит от того, какие лозунги этот человек слышал, к какой партии его склонили присоединиться семейные традиции или социальные условия, с какими идеологиями ему приходилось знакомиться. Он думает приблизительно то же самое, что думают другие, а это признак склонности к конформизму и к утрате независимости. То, что человек думает, следовательно, мы назвали мнением. Мнение можно легко изменить. Мнение остается тем же самым, лишь пока обстоятельства остаются теми же самыми. Если позволить себе здесь отступление, то я заметил бы, что в этом величайший недостаток всех выборов путем голосования, которые определяют всего лишь мнения. За рамками таких выборов остается вопрос: каково бы было ваше мнение завтра, если обстоятельства стали совершенно иными? Но в политике именно это имеет силу, и вопросом первостепенной важности является не то, что кому-то случалось думать в данный момент. Важно то, как этот человек живет и действует. А то, как он живет и действует, будет зависеть от его характера. Если мы поставили вопрос таким образом, мы увидим, что нуждаемся в ином понятии, в том, которое Вы упомянули раньше. Это понятие — убеждение. Убеждение — это мнение, которое укоренилось в характере человека, а не только в его голове. Убеждение есть продукт того, чем он является. Мнение же часто основано лишь на том, что он слышит. И, таким образом, мы пришли к выводу, что лишь те люди, убеждения которых были несовместимы с системой террора, а не те, мнения которых противоречили ей, могли бы оказать ей сопротивление. Иными словами, лишь те -люди, которые сами обладали неавторитарными характерами, отважились бы на выступление и сопротивление и не были бы одурачены.
Шульц: Подход, выбранный Вами в Вашем исследовании, удивляет меня, и трудно представить, чтобы этот подход мог когда-либо найти свое место среди преимущественно количественных методов, применяемых на выборах в наши дни. Но ведь вопросом о характерах пренебрегают не только исследования общественного мнения. Наши так называемые политическое образование и информация также не интересуются ничем, кроме «мнения».
Фромм: Таково, к несчастью, величайшее упущение большинства исследований политических позиций и всех наших усилий в, области политического образования. Не принимается в расчет характерологический и, если угодно, философский и религиозный фактор, который неизбежно присутствует в любой политической жизни. Другое понятие, которое было подчеркнуто, прежде всего, марксистами, касается политики как выражения экономических и классовых интересов. Марксисты всегда готовы подчеркнуть преимущество этого аспекта политики перед тем, который лежит на поверхности, и я думаю, что в целом они поступают правильно, делая это. Но существует нечто, чего не хватает марксистам, их концепции. Мы должны принимать во внимание не только экономические и социальные мотивы, но также всевозможные эмоции, самые разнообразные духовные возможности, раскрывающиеся в людях, какой бы тесной их связь с социоэкономическими факторами ни была.
Иными словами, люди не действуют сообразуясь с одним только экономическим интересом. Они также исходят из внутренних потребностей, чувств, целей, которые глубоко укоренены в «человеческом факторе», в данных человеческого существования. Я думаю, что нам необходимо тщательно ознакомиться с обоими этими факторами — с экономическими мотивами и теми, которые являются специфически человеческими, если мы хотим понять, почему люди действуют политически тем или иным способом. Оба фактора присутствуют в «социальном характере».
Эта сфера являет собой обширный пробел в наших познаниях. Психология как наука к ней не обращалась. И политическая наука в общем и целом все еще задерживается на поверхностной, рационалистической ступени исследований, которая, по-видимому, предполагает, что та роль, которую эмоции играют в политике, не может быть предметом эмпирического исследования.
Но если мне будет позволено вернуться к нашим исследованиям во Франкфурте, то первое, что мы начали делать, — это определение доминирующей характерологической направленности германских рабочих и служащих. Мы разослали 2000 человек анкету, содержавшую множество подробных вопросов. Около 600 из этих анкет были возвращены, что вполне соответствовало нормальному проценту возвратов при таких опросах в это время. Наши вопросы не повторяли широко распространенную форму, обычно используемую в таких опросах, при которой за вопросом следуют ответы «да», «нет», «полностью согласен», «согласен отчасти» или «совершенно не согласен». Ответы выписывались индивидуально тем или другим интервьюером или опрашиваемым лицом. Затем мы анализировали ответы тем способом, каким анализирует ответы психиатр или психоаналитик на сессии. Что говорит о бессознательном этот ответ в отличие от того, что думает пациент сознательно? И мы нашли, что если мы анализируем каждый ответ таким образом, то несколько сотен ответов дадут нам картину не только того, каковы сознательные мысли людей, но также того, каковы их характеры, что они любят, что у них вызывает отвращение, что их привлекает, что они хотят видеть упроченным, что они осуждают и хотят видеть устраненным.
Возьмем, например, такой вопрос: «Является ли физическое наказание существенным в детском воспитании?» Один человек ответил «да», другой — «нет». Эти отдельные ответы не сказали нам многое об индивидуальных характерах. Но если кто-то говорит: «Нет, это не подходящее средство, ибо оно ограничивает свободу ребенка, а ребенка нужно научить не испытывать чувства страха», то мы читаем этот ответ как характеризующий неавторитарную личность. Если кто-то другой сказал: «Да, ибо ребенок должен научиться бояться своих родителей и быть послушным», то мы истолкуем этот ответ как признак авторитарного характера. Однако нельзя делать выводы, подобные этим на основании единственного вопроса и ответа. В наших анкетах содержалось по нескольку сот вопросов, и мы сами были удивлены, обнаружив, насколько четко в каждом опросном листе проступили стойкие психологические характеристики. После того, как были прочитаны ответы на десять вопросов, можно было угадать вполне точно, каковы будут остальные.
Наши окончательные результаты выглядели примерно так: около 10 % людей, ответивших на вопросы анкеты, обладали авторитарными характерами. Мы предположили, что они должны были стать ярыми нацистами незадолго до или вскоре после того, как Гитлер захватил власть. Другие 15 % обладали антиавторитарными характерами, и наше теоретическое предположение состояло в том, что они никогда не станут нацистами. Обладают ли они смелостью, чтобы рисковать своей жизнью и свободой, — это другой вопрос, но они навсегда останутся страстными противниками нацистской политики и идеологии. Огромное большинство, 75 %, обладали смешанными характерами, что часто имеет место в среде буржуазии. Они были ни явно авторитарными, ни явно антиавторитарными, но обнаруживали некоторые признаки обеих тенденций. Наши предположения о них состояли в том, что они были людьми, которые не станут ни ревностными нацистами, ни бойцами сопротивления, ибо их характеры не обладали достаточно ясной выраженностью той или иной направленности. Они, вероятно, последовали бы за толпой с различными степенями энтузиазма или отвращения.
Хотя мы не обладаем детальной информацией, которая свидетельствовала бы о том, какой процент германских работников — синих воротничков и белых воротничков — стали нацистами, а какой процент участвовал в сопротивлении фашизму если не на деле, то хотя бы в душе, я предполагаю, что значительное число осведомленных людей согласится с тем, что цифры, установленные нашим исследованием, достаточно точно отражают действительное положение дел. Лишь сравнительно небольшое число германских рабочих участвовало в сопротивлении. Еще меньшее число встало на сторону нацистов. Огромное большинство не сделало ни того, ни другого. И поэтому сопротивление оказалось неэффективным. Предсказание, которое мы сделали на основе теории, было, конечно, существенным для оценки политической реальности и видов Гитлера на успех. И мы можем сделать то же самое в любой стране и в отношении любого населения, если мы станем спрашивать о том, что люди чувствуют и чем они являются, а не только о том, что они думают. Если мы только уловили это различие между убеждением и мнением, мы можем доказать его существование эмпирически и на основе конкретного социоаналитического исследования.
Шульц: Вы упомянули о том, что результаты Ваших исследований не были опубликованы после его завершения. Почему так?
Фромм: Они не были опубликованы, ибо руководители института не хотели, чтобы они стали достоянием общественности. У меня имеются некоторые соображения по поводу того, почему они этого не хотели, но этот вопрос уведет нас слишком далеко в сторону, если мы будем его здесь обсуждать.
Шульц: Очень может быть, что дело было в опасениях и в осторожности. Это ретроспективно вызывает сожаление, так как опубликование результатов могло бы повлиять на изменение сознания.
Фромм: Совершенно верно. Но результаты остались под замком. В некоторых сообщениях об истории института утверждалось, что данное исследование никогда не было осуществлено. Но эти утверждения ошибочны. Оно было осуществлено, и с документацией, касающейся его, все еще можно ознакомиться.
Шульц: Осуществляются ли сейчас какие-либо сопоставимые с ним исследования?
Фромм: Я не знаю о каких-либо подобных. Мой коллега Майкл Маккоби и я применили те же самые принципы в исследовании, которое мы провели в небольшой мексиканской деревне. (Опубликовано в III томе собрания трудов Эриха Фромма под названием «Психоаналитическая характерология в теории и практике: социальный характер одной мексиканской деревни». Штутгарт, 1981 — Прим. пер.). Это исследование было посвящено не только «авторитарным» и «неавторитарным» характерным признакам, но также и другим характеристикам. Та же методология была применена и весьма успешно подкреплена в исследовании, которое Майкл Маккоби провел о различии между некрофилами и биофилами в различных социальных классах в Америке. Но она не была воспроизведена и развита далее где-либо еще.
Шульц: Профессор Фромм, каким образом мы могли бы стать лучшими судьями человеческих характеров в сфере политики? Большинство из наших политиков вряд ли проявят особое стремление к усовершенствованиям в этом направлении, но мне представляется существенным для блага демократии, чтобы мы становились проницательнее в оценке людей, которые появляются на нашей политической сцене. Телевидение позволяет нам пристально вглядываться в их лица, следить за их жестами и угадывать то, что скрыто за их словами. Нам надо научиться распознавать действительные мотивы за всеми словесными заверениями, которые мы слышим. Как могли бы мы этого достичь?
Фромм: Это принципиальный вопрос, особенно при демократии. Как можно помешать тому, чтобы демократия пала жертвой демагогов? При демократии предполагается, что каждый человек сам выносит свое суждение. Но как люди могут выносить свои суждения, если они пользуются только тем, что говорят политики? Конечно, у них есть еще нечто, чем можно воспользоваться. Избиратели схватывают очень многое подсознательно и формируют суждения о кандидатах — об их честности или лживости, искренности, соответствии приличиям или уклончивости. Мы знаем, что это так в Соединенных Штатах и, без сомнения, это так и в Германии. Но необходимое умение нигде, хотя бы в известном приближении, не получило достаточно высокого развития.
Существуют многие предпосылки, необходимые для функционирования демократии, и я не собираюсь касаться их всех здесь. Но мы можем сказать, что демократия будет в состоянии функционировать должным образом лишь в том случае, если люди смогут разбираться в том, каковы доминирующие устремления и чувства того или иного политика, какой его философский и квазирелигиозный характер, скрывающийся за его политическими установками и мнениями. А это означает, что нам сначала предстоит разучиться кое в каком отношении. Нам следует разучиться от практики подчеркивания того, что говорит то или иное лицо, и нам надо научиться видеть этого человека в целом.
Интересно заметить, насколько искусны мы в этом вопросе, когда речь заходит о нашей деловой жизни. Если нам предстоит нанять кого-либо или вступить с ним в партнерские отношения, мы обычно не настолько глупы, чтобы только выслушивать то, что этот человек говорит нам о себе. Мы хотим составить себе представление о его личности. Чем более эгоистичны наши интересы, тем более мы осторожны и тем с большей готовностью мы составляем характерологические суждения. Но когда дело касается наших социальных и политических интересов, мы не хотим беспокоиться. Мы предпочитаем, чтобы нас вели, а сами отсиживаемся в задних рядах. Мы хотим, чтобы существовал кто-то, кто говорил бы нам то, что мы желаем слышать, который угождал бы нам и которого мы именно за это награждали бы, и поэтому мы не приглядываемся к нему пристально и не интересуемся тем, кто он таков. Однако мы можем глядеть пристально. Мы можем научиться этому в естественной лаборатории, которая доступна для всех: для детей, подростков или взрослых. Это лаборатория нашего повседневного опыта. Мы можем узнавать там буквально обо всем. Все, что от нас требуется для этого, — это желание видеть. Известную пользу может принести также чтение, хотя вызывает сожаление, что психология, особенно академическая психология, которая накопила такое большое количество выдающихся достижений, не оказалась слишком плодотворной в сфере общественной и политической. Характерология, наука о характере, принципиально важная по своей сути для политики, для построения брачных отношений, дружбы и для образования, все еще имеет сравнительно малое значение в области психологии, даже несмотря на то, что она имеет гораздо большее отношение к жизни, чем большинство открытий академической психологии. Эти открытия иногда обладают выдающимся теоретическим значением, от них часто бывает удручающе мало пользы для нас, когда, мы обращаемся к непосредственным, практическим проблемам жизни.
Шульц: Я надеюсь, Вы меня извините, если я привлеку свою собственную профессию к нашему разговору (если я, возможно, в огромной степени преувеличиваю ее влияние), но Не должны ли мы, журналисты, если это не свойственно никому другому, обладать определенной компетенцией в характерологии так, чтобы хотя бы некоторые их нас могли бы ее применять и публично развивать критические перспективы и критерии, которые необходимы, чтобы мы могли освободиться от иллюзий, когда оцениваем нашу политическую ситуацию и все остальные процессы и изменения, которые касаются всех нас?
Шульц: Да, конечно. Это было бы желательно. Но существует нечто, о чем не следует забывать: применение характерологии требует смелости. Достаточно легко бывает сказать, что это политическое руководство и его идеи хороши и помогут всем нам. Но заявить, что этот человек является мошенником, что его политика поведет нас по гибельному пути, что его цели противоположны тем, которые он провозглашает, что его умонастроение есть род философии и религии, которая враждебна всему, что мы почитаем за благо, — чтобы заявить все это, нужна смелость, так как все эти утверждения зачастую не так легко доказать, ибо характер может оказаться весьма сложной вещью. К тому же мы склонны полагать, что негативные утверждения являются «ненаучными» ценностными суждениями, которые не могут быть доказаны. Мы всегда готовы делать ценностные суждения в вопросах вкуса, но, поскольку дело касается личностей, люди опасаются высказывать что-либо, что похоже на ценностное суждение. Критика, объявляющая суждения людей совершенно ненаучными, подрывает их уверенность в самих себе, как будто бы утверждения о факте, которые одновременно являются ценностными суждениями, были каким-то образом ограждены от рационального анализа и обсуждения.
Шульц: Один последний вопрос, который подведет итог многому из того, что мы здесь обсуждали. Сопротивление — это название для высокого рода деятельности, такой деятельности, к какой нам надо готовиться. Но когда дело доходит до социальных и политических проблем, то в силу ряда причин мы часто сталкиваемся с такими явлениями, как пассивность, отсутствие интереса, фатализм, чувство бессилия и «отказы» как в большом, так и малом, отказы подвергаться риску и взять на себя ответственность, принимать решения и, возможно, навлечь на себя «вину». К сожалению, сейчас не время и не место обсуждать эти проблемы подробнее. Но я был бы благодарен, если бы Вы смогли высказаться кратко по вопросу о том, когда и где следует начинать сопротивление и так, чтобы оно могло стать эффективным задолго до того, как возникнет необходимость убийств.
Фромм: Если Вы начинаете свое сопротивление Гитлеру лишь после того, как он одержал победу, то Вы проиграли еще до того, как Вы начали. Ибо чтобы оказать сопротивление, Вам необходимо иметь внутренний «стержень», убеждение. Вам необходимо обладать верой в самого себя, быть способным мыслить критически, быть независимым человеческим существом, человеческой личностью, а не овцой. Чтобы достичь этого, научиться «искусству жить и умирать», требуется масса усилий, практической деятельности, терпения. Как и всякому другому искусству, и этому необходимо учиться. Всякий человек, развитие которого пойдет в этом направлении, обретет также способность постигать, что есть благое или дурное для себя и для других, благое или дурное для него как человеческого существа, а не благое или дурное для его успеха, овладения властью или вещами.
Структура нашего мозга позволяет нам осуществлять нечто совершенно уникальное: мы способны определять для себя оптимальные цели и ставить свои эмоции на службу этим целям. Всякий, кто пойдет по этому пути, научится оказывать сопротивление не только великим тираниям, подобным гитлеровской, но также «малым тираниям», ползучим тираниям бюрократизации и отчуждения в повседневной жизни. Этот род сопротивления сейчас более труден, чем когда-либо ранее, ибо наша социальная структура плодит эти малые тирании. В этой структуре человеческое существо все более и более низводится к роли винтика, нолика, фишки в бюрократическом сценарии. Нам не приходится ни принимать решений, ни брать на себя ответственность. В общем и целом, мы делаем то, для чего нас предназначила бюрократическая машина. Нам приходится все меньше и меньше думать, переживать, формировать свою собственную судьбу. Единственные веши, о которых человек еще на деле задумывается, являются продуктами его собственного эгоцентризма, и они касаются вопросов вроде того; как жить дальше? Как мне заработать побольше денег? Как укрепить свое здоровье? Они не задаются такими вопросами: что хорошо для меня как для человеческого существа? Что хорошо для нас, как для полиса — государственного сообщества? Ибо для греков и в классической традиции именно таковы были великие вопросы, на решение которых было направлено все мышление, мышление не как орудие усиления господства над природой, но мышление как инструмент решения проблемы: каков наилучший образ жизни? Что способствует росту человека, проявлению наших лучших сил?
Широко распространенная пассивность, неучастие в решениях, влияющих на наши собственные жизни и жизнь нашего общества, — вот почва, на коей могут произрастать фашизм и подобные ему движения, для которых мы обычно подыскиваем названия лишь после того, как они стали фактом.
Если мы хотим сегодня обсудить проблему значимости пророков для нас, то мы должны начать с нескольких вопросов. Являются ли книги пророков все еще злободневными для всех, а не только для религиозных христиан и иудеев? Или поставим вопрос по-другому: разве они должны быть значимы для нас сегодня? Или мы можем пойти еще дальше: разве не должны они стать для нас весомыми снова только потому, что они кажутся столь неприемлемыми? Происходит ли это потому, что мы живем в то время, когда пророков нет, а мы, тем не менее, нуждаемся в них? Но мы не сможем ответить на все эти вопросы до тех пор, пока не выясним, что же такое пророк в ветхозаветном смысле этого слова. Является ли он предсказателем, который лишь открывает предопределенное будущее? Приносит ли он только плохие новости? Он — сын Кассандры? Или он подобен Дельфийскому оракулу, в двусмысленных намеках которого мы должны уловить некие инструкции?
Прежде всего, пророки не детерминисты. Они не имеют права отвергать желание человека самому прожить свою жизнь и свою историю. Они провидцы, но не предсказатели. Или предсказатели, но не в том смысле, в котором мы обычно употребляем это слово, а скорее в том смысле, что они изрекают истину, так как это и является буквально тем, что делает «предсказатель». Истиной, которую они провозглашают, является то, что человек может и должен выбирать между различными альтернативами и что эти альтернативы предопределены. Другими словами, то, что делает человек, — не предопределено, но альтернативы, между которыми он должен выбирать, предопределены. В библейские времена, во времена, когда говорили пророки, выбор заключался либо в поклонении силе государства, силе земли, силе всего, чему устанавливались идолы, либо в разрушении государства и рассеивании его граждан.
Люди должны были выбирать между этими двумя полюсами, а пророки определяли их. Но я должен отметить, что пророки не руководствовались моралью или религиозными мотивами при определении альтернатив. Они проповедовали с точки зрения настоящей политики в самом узком смысле этого слова. Они понимали, что маленькое восточное государство на Ближнем Востоке, потерявшее свою духовную суть и свою миссию, уже начало погибать, точно так же как перед этим погибли многие другие маленькие государства. Но был выбор. Люди могли наблюдать за гибелью своего государства или же перестать поклоняться ему, как идолу. Они могли выбирать из двух возможностей. Но пророки хотели в обоих случаях лишить людей иллюзий, что они могли иметь одновременно и «минигосударственное», и человеческое существование.
Подтверждение этому мы можем найти в рассказе о том,. что сделал судья и пророк Самуил, когда евреи сказали; «...поставь над нами царя, чтобы он судил нас, как у прочих народов». Самуил показал им их возможности. Люди могли выбирать между угнетением каждой отдельной личности в руках восточного деспота и свободой. Но выбор между этими двумя альтернативами оставался за людьми, которые хотели быть похожими на другие народы. Люди хотели царя. И Бог сказал Самуилу: «Итак, послушай голоса их; только представь им и объяви им права царя, который будет царствовать над ними».
И это приводит нас к третьей функции пророков: они протестуют. Они не только показывают существующие возможности, но и активно предупреждают против выбора, который ведет к разрушению. Но, выполнив однажды свою миссию и выразив свой протест, они оставляют на волю людей делать то, что они хотят. Даже Бог не вмешивается и не делает чудес. Ответственность остается за человеком, который должен определить свою судьбу сам. Пророк предлагает свою помощь только в смысле того, что он называет вещи своими именами и обращает внимание на тот выбор, что ведет к катастрофе.
Мы находимся сегодня в сходной ситуации. Мы выбираем между человеческим и варварским обществом, между всеобщим ядерным разоружением и всеобщим, или, в лучшем случае, массовым, разрушением. Сегодня задачей пророка также было бы предупредить нас и возразить против того, что означало бы уничтожение.
Какова была вера пророков? Пророки проповедовали одну веру, веру в Единого Бога, чья природа состоит из истины и справедливости. Но в первую очередь пророки занимались не вопросами веры, а вопросами воплощения веры. Они пытались понять, как могли бы воплотиться Божественные принципы на земле. Однако один вопрос был все же крайне важен для пророков, а именно, утверждение того, что Бог — Единый истинный Бог. Что это значит, Единый истинный Бог? Является ли это математической проблемой, один против множества? А это означает, что существует Единство, Один, который стоит за всем многообразием вещей и всем многообразием наших чувств и импульсов. Один, который и является высшим принципом. Но мы поймем значимость Единого для пророков только, если мы примем во внимание еще один решающий фактор. Этот фактор — различие между Богом и идолами или ложными богами. Идолы создаются человеком. Бог тоже может стать идолом, если ему поклоняются как идолу, т.е. творению рук человека. Бог жив, и фраза «живущий Бог» возникает снова и снова. Идолы — это вещи, о которых можно сказать: они мертвы. Как однажды сказал пророк о них: «Глаза есть у них, но они не видят; у них есть уши, но они не слышат».
Пророки знают, что поклонение идолам означает порабощение человека. Они иронично замечают, что идолопоклонник начинает с куска дерева. Из одной половины куска дерева он разводит огонь и печет хлеб. Из другой он делает идола и затем поклоняется куску дерева, работе рук своих, так как будто бы куски дерева, которые он разрубил, выше и могущественнее его. А почему они выше его? Потому что он вложил в кусок дерева все свои силы, сделав себя при этом бедным, а идола богатым. И чем могущественнее идол, тем беднее идолопоклонник. И чтобы оградить себя от окончательного обеднения, человек должен подчиниться идолу и отвоевать назад часть своего внутреннего богатства, сделав себя рабом идола. В современном философском языке это называется «умопомешательством». Это слово Маркс и Гегель использовали в том же самом значении, в котором и пророки по отношению к идолопоклонству: подчинение себя вещам, потеря внутреннего Я, свободы и самозанятости, вызванные этим подчинением. Мы думаем что, если у нас нет Баала или Астарты, то у нас нет идолов и идолопоклонников. Но мы слишком легко забыли, что у наших идолов другие имена. Их зовут не Баал и Астарта, их имена — обладание, власть, материальные ценности, товары, честь, слава и все то, чему люди поклоняются сегодня и то, что порабощает их.
Возможно, самым важным вкладом пророков в мировую историю является их концепция мессианского периода. Это было новое и уникальное видение мира, которое представляет собой огромную историческую ценность. Это была концепция «спасения», спасения человека посредством его самореализации. Пророки считали мессианским периодом время, когда проклятие, наложенное на человека в Эдеме, будет снято. Частью этого проклятия была потеря человеком мира внутри себя, его стремление иметь все больше и "больше внешнего. Проклятие также подействовало на отношения между полами. Сегодня мы воспринимаем как дар, что мужчины являются правящим полом, но мы не должны забывать, что в библейской истории управление мужчиной женщины налагалось как наказание. Другими словами, до изгнания из Эдема мужчина отнюдь не руководил женщиной. И существует много исторических данных, свидетельствующих о том, что в доисторическое время действительно не было превосходства мужчины над женщиной.
Последним пунктом проклятья, который я хотел бы затронуть, является вражда между человеком и природой, то, что «человек должен зарабатывать свой хлеб в поте лица своего», что работа является для него не удовольствием, а наказанием. Эта остается реальностью для многих вплоть до сегодняшнего дня. То же самое проклятье, что приговорило мужчину бороться с природой, отразилось и в женщине, рожающей в муках. Мужской пот и женская боль являются двумя символами, которые демонстрируют смирение и наказание всего человечества в библейском проклятии. Но как я отмечал ранее, сегодня мы рассматриваем их как нечто естественное и неизбежное, а авторы Библии видят их совсем не так.
В чем заключалась мессианская идея пророков? С ее помощью должен был быть создан новый мир, который был бы чем-то большим, чем просто отсутствие войны. Это было бы государство солидарности и гармонии между отдельными людьми, нациями, полами, человеком и природой. В этом государстве, говорили пророки, человека не будут учить бояться. Мы слишком легко забываем, что агрессия есть последствие нашего страха. Нас учат бояться на каждой стадии развития, не доверять другим, ожидать худшего. Пророки достаточно резко говорили, что агрессия исчезнет, только когда исчезнет страх. И это подходит под их концепцию мессианского века. В их глазах это будет время изобилия, когда стол будет накрыт для каждого, кто хочет есть, для любого, кто имеет право сесть за этот стол и разделить пищу с другими людьми. Другой характеристикой мессианского века, каким его видели пророки, был мир и гармония среди людей. Люди будут свободны от жадности, ревности и конфликтов между собой и природой, и у их жизни появятся другая цель и новые задачи. Они перестанут приобретать. Соединение всех этих истинно человеческих потребностей и создает ту проблему, которая всегда будет с нами, всегда будет открытой для решения. Основная задача пророков состояла в познании Бога во всем его многообразии. Или, если выражать эту идею нетеологическими терминами, они считали, что человек должен, главным образом, развивать свою духовность, свои чувства в полной мере; он должен быть свободным и сконцентрированным, он должен стать тем, чем только и может стать человек.
Мессианский период в определенном смысле является реконструкцией Рая. Но Рай существовал в начале истории или, если хотите, в доисторическое время. Райская гармония была непоколебимой до тех пор, пока человек не осознал себя отдельной личностью среди многих других. Это была гармония начального человеческого развития, или примитивности, первичного, доисторического единства. Мессианский век является возвращением к этой гармонии, но только уже после того, как человек полностью осознал свое место в истории. Мессианский век не означает конец истории, но он в какой-то мере представляет начало настоящей истории человечества, потому что в нем победило все то, что удерживало человека от того, чтобы быть человеком в полном смысле этого слова.
Я говорил раньше об огромном конструктивном влиянии мессианской идеи на развитие человечества. Возможно, не существует других идей с таким огромным влиянием на наше развитие. Я не хочу вдаваться в подробности, но, думаю, что и христианство, и социализм одинаково проникнуты мессианской идеей, хотя каждое из них определяет ее своими словами. И в какой-то степени и то, и другое отошли от того, что я изложил только что как суть явления.
Идея мессианства остается живой на протяжении истории. Она вновь победила; она снова подкупила время, как это было, например, в случае с христианством. Она никогда не умирала; она всегда оставалась живой. Сегодня мы можем это наблюдать во множестве случаев — социализм может послужить нам примером. Гуманистический социализм Маркса был быстро и полностью фальсифицирован в так называемых социалистических странах. Но даже в этом случае семя истины не высохло до конца; даже там мы можем увидеть, как светская версия мессианской идеи, которую мы находим в марксистском социализме (но не у социал-демократов или у коммунистов), подобно семени возрождается к жизни вновь и вновь иногда только лишь в отдельных личностях. Возможно, не будет преувеличением сказать, что современная история едва ли была бы мыслима без огромного влияния на нее идеи мессианства. И мы не сможем полностью понять современную историю, если не будем следить за тем, где и как эта идея восторжествовала и погибла.
Исходя из этого, можно сказать, что и сегодня пророки чрезвычайно актуальны. Они нужны потому, что, как я указывал раньше, выбор, с которым мы сталкиваемся сегодня, является абсолютно таким же, как и для людей во времена пророков. Мы тоже должны знать, какие существуют альтернативы, нам тоже приходиться выбирать. И если мы хотим понять, какую ценность представляют для нас сегодня пророки, то мы не должны заниматься только текущими событиями. Нам нужно действительно прочитать пророков. Это чрезвычайно полезное и, я бы сказал, чрезвычайно волнующее чтение. Они могут рассказать нам о современном мире гораздо больше, чем многие программы новостей которые претендуют на истинность и показывают нам настоящее таким, какое оно есть, но отнюдь не освещают его.
Приведенные в данной работе размышления Эриха Фромма относятся к последнему десятилетию его жизни. Он никогда не прекращал работать. Он продолжал читать, писать, планировать и изучать, он оставался открытым миру до самого конца. Работа всей его жизни, чему посвящены без малого десять томов, достигла своего пика на последнем десятке лет. Фромм черпал материал для своей работы всегда, когда выступал в роли живого и критичного комментатора нашего времени. Приведенные здесь радиобеседы представляют собой интересное дополнение его трудов. Их ценность, в основном, заключается не в новизне, а в жизненности и характерной манере выражения его глубоких убеждений. Большинство этих разговоров были записаны в апартаментах Фромма в Локарно, остальные в нашей студии в Цюрихе. Читая их, мы как бы участвуем в беседах, на которые нас столь любезно приглашает великий старик.
В отличие от некоторых ранних работ, написанных плотным, академическим немецким языком, все остальные работы Фромма известны нам здесь в Германии только в переводах с английского. Однако в приведенных радиобеседах он возвращается к своему родному языку; и его стиль, свободный от ограничений, навязываемых бумагой, предстает во всей своей удивительной непосредственности. Маттиас Клаудиус однажды заметил, что письменный язык подобен дьявольской трубе, которая превращает вино в воду. Фромм тоже предпочитал устную речь, прямого адресата. И здесь мы слышим его разговор. Любой, кто когда-нибудь слышал Фромма, снова услышит его живые слова, читая эти страницы.
Моя первая встреча с гениальным мыслителем состоялась в 1970 г. Мы встретились, так же как мы встречались и позже, в Сторехене в Цюрихе. У него повсюду были любимые отели, и совершенно невозможно представить себе Фромма отказывающимся от роли хозяина. Мы поговорили о серии бесед на тему богатства и скуки, которые мы планировали записать на следующий день в нашей цюрихской студии. Он сидел напротив меня с присущим ему внимательным выражением лица. Абсолютно не замечая шума и гама вокруг нас, он излагал мне свои идеи насчет записи. Когда он закончил, я подумал: «Ну, вот и все». Но нет. Теперь была моя очередь говорить. Он спросил меня, есть ли у меня возражения, и поинтересовался типом аудитории, к которой он должен был обращаться. С помощью настойчивых вопросов, демонстрирующих степень его знакомства с жизнью Германии, он хотел подойти как можно ближе к своим слушателям. Его девизом было — говорить на их языке, а не рассказывать то, что хотят от него услышать. Фромм был очень хорошо подготовлен. С ним была пугающая груда набросков и черновиков, и он постоянно пополнял их во время нашего разговора. Но на следующее утро он появился без какого-либо багажа. Я спросил, почему он не взял свой портфель. Забавно, но он покачал головой. Мы привезли его в студию. Без дальнейших церемоний он сел перед микрофоном и без всякой подготовки прочитал все свои шесть выпусков, каждый из которых длился ровно двадцать девять минут. Его единственным условием было мое присутствие. Ему нужно было к кому-то обращаться, ему был нужен представитель анонимной аудитории. Слышать одновременно спонтанные и концентрированные формулировки было той радостью, которая так редка на радио.
В то время как Эрих Фромм занимался своим делом, взяв меня с собой в свое большое сократовское путешествие, я начал замечать в операторской, расположенной за стеклом, какое-то движение. Фромм был относительно неизвестен в Европе в то время, но его слово, звучащее по цюрихскому радио, стоило послушать. Технический персонал, секретари, привратник и даже некоторые мои коллеги из редакции собрались в операторской и внимательно слушали. Я понял, что потенциал радио для «диалога» с аудиторией действительно ограничен. Мы не должны ожидать от радио многого или толкать его за границы этого потенциала. Мы пытаемся найти подходящий для среды стиль косвенной речи. Но Фромм был исключением из этого правила. Оставаясь неустрашимым, он просто «перепрыгивал» через все препятствия, которые среда ставила ему на пути. Как он этого добивался? Диалог являлся интегральной сердцевиной раздумий Фромма. Невидимый слушатель никогда не был для него простой «подпоркой» его спекуляций. Сам слушатель, и то, что этот слушатель мог ему возразить, являлось встроенной реальностью его мысли. Фромм мог слушать, так же как и говорить. Он был замечательно хорошим оратором, потому что был потрясающе хорошим слушателем.
В Фромме-писателе и Фромме-человеке уживалась, до некоторой степени, одна и та же личность. Один переводил другого. Его голос был инкарнацией его языка. Фромм воспитывался в еврейской традиции, в культуре с могучей разговорной направленностью. Все его исследования были вариациями на тему. Они полны повторений, новых решений старых проблем, новых попыток исследовать глубже, объяснить с большей четкостью. Очень немногие писатели-ученые были так одарены, как он. Для него отсутствие изобилия было равносильно признанию бедности. Когда я читаю Фромма, я снова и снова поражаюсь обилию идей, предложений, интуиции, интерпретаций. Читатель сталкивается с бесконечным потоком примеров и данных — и пелена спадает с его глаз.
Отвечая на вопросы или решая какую-нибудь интеллектуальную головоломку, он любил рассказывать всяческие истории. В качестве примера можно привести историю о мужчине, который пустился в дальний путь, чтобы навестить учителя хасида. И когда его спрашивали, не сложно ли было ему изучать доктрины учителя, мужчина отвечал: «О, нет, я ведь только хотел посмотреть, как он завязывает ботинки». Эта короткая история напоминает нам о том, что жест часто говорит нам больше, чем лекция. А также это напоминает нам, что самые замечательные слова бесполезны, если человек, который произносит их, не тот человек. Когда бы я ни навешал Эриха Фромма, я всегда помнил эту историю. Уходя от него, я всегда чувствовал себя другим: я уходил с проясненной головой, чувствуя себя более живым и менее запуганным силами, которые угнетают нас и делают нас уязвимыми до отчаяния.
Не только исследования делали Фромма такой привлекательной фигурой. Он весь был игра жизни с теорией, теории с жизнью. Быть живым — значит рождаться снова и снова. Трагедия, писал Фромм, заключается в том, что многие из нас умирают, так и не начав жить. На таких прозрениях не построить системы, но зато они требуют от нас развития новых подходов, неожиданно свежих взглядов на вещи. Фромм не нуждался в учениках, не хотел осваивать никаких научных школ. Дух, подобный ему, растрачивает себя, избегая какой-либо кооптации. Фромм замечал без всякого удовольствия, что его способность к абстрактному мышлению минимальна. Мыслить философски он может в конкретных терминах.
Поздним вечером 5 января 1974 года Южногерманское Радио передавало фроммовский автобиографический очерк «Во имя жизни». В течение двух часов Эрих Фромм неторопливо рассказывал о том, что послужило материалом для напечатанного здесь произведения. Одна штутгартская актриса, отыгравшая в тот вечер в классической пьесе Лессинга «Натан Мудрый», по возвращении домой включила радио и услышала Фромма. Несмотря на поздний час, она бросилась к телефону и попыталась передать мне обуревавшие ее чувства. Она оставила в театре одного Натана только для того, чтобы дома обнаружить другого.
Фромм не был ни чародеем, ни схоластиком. Он был и остается мудрецом, потому что талант созвучного звучания сердца и разума — это именно то, что зовется мудростью.
Ганс Юрген Шульц
Поскольку речь у нас пойдет об «избыточности и внутренней опустошенности», мне видится полезным дать несколько предварительных пояснений относительно значений этих слов. Ясность при определении значений слов является решающим фактором в любой дискуссии, включая нашу. Если мы осознаем значение слова во всех его вариантах и коннотациях, мы, как правило, лучше понимаем очерченный им крут проблем. Его история и дефиниция помогают нашему пониманию актуальных вопросов.
Выражение «the affluent society» («общество изобилия») появилось в 1958 г, когда увидела свет книга Джона К. Гэлбрейта с одноименным названием1. Английское слово affluence (избыточность) происходит, так же, как и fluid (жидкость), от латинского глагола fluere (течь, происходить, изобиловать) и означает, если брать его литературный вариант, одновременно и наводнение, и избыток, и переполнение (англ. overflow). Но, как известно, слово «избыток» может иметь как положительный, так и отрицательный смысл. Если избыток воды в Миссисипи вызывает наводнение и она выходит из берегов — это бедствие. Но если фермеру случается собрать небывалый урожай и в его закромах избыток зерна — это удача. Таким образом, «избыточность» (affluence) — неоднозначный термин. Он может предполагать, как изобилие (abundance), которое превращает жизнь в удовольствие скорее, чем борьба за выживание, так и излишество, обилие (superfluity), переполнение (overwhelming), и даже убительный, фатальный переизбыток (fatal excess).
1
Э. Фромм называет дату ошибочно. Книга К. Гэлбрейта «Общество изобилия» была написана в 1968 г. — Прим. пер.
Нет ничего противоречивого в словах abundance и superfluty, даже несмотря на небольшую разницу между их корневыми значениями. Слово abundance (изобилие) произошло от латинского корня undo (волна), который сохранился в английском языке в своем первоначальном значении в словах undulate и undulant (волнистый, волнообразный). Abundance (изобилие) также значит overflowing (переполнение), и все-таки, имеет скорее положительный нежели отрицательный смысл в языке. Говоря «изобилие», мы подразумеваем нечто большее, чем просто возможность удовлетворения насущных потребностей. Изобилие — это то, что описывается в Ветхом Завете, как «a land flowing with milk and honey» (страна, утопающая в молоке и меде). Или, представьте себе, что вы находитесь на вечеринке, где нет недостатка в освежающих напитках. Вы скажете: «Вино льется в изобилии!», подразумевая этим нечто положительное. Нет недостатка в хороших вещах, нет нормирования продуктов, нет необходимости думать о том, что что-то может кончиться сегодня или завтра.
Но если мы хотим упомянуть о негативных аспектах слова overflowing (переполнение), то на ум приходит superfluous (излишний, чрезмерный). Это слово, так же, как и affluent (избыточный), происходит от латинского fluere, и superfluity (чрезмерность), таким образом, не что иное, как super-flowing (переполнение сверх меры). В данном контексте слово overflow приобретает резко отрицательный смысл. Оно знаменует собой расточительность, бессмысленность. Если вы говорите кому-то: «Ваше присутствие здесь излишне», вы подразумеваете: «Почему бы вам не уйти отсюда?». Вы же не произносите фразу: «Как хорошо, что Вы здесь», которая и есть то, что вы думаете, более или менее, говоря о вине, «льющемся в изобилии». Таким образом, всякий раз, когда мы говорим об избыточности, мы должны спросить сами себя, имеем ли мы в виду позитивное, несущее жизнь изобилие или же негативное, смертоносное излишество.
Возвращаясь к термину ennui («внутренняя опустошенность»), мы обнаруживаем, что его основное значение сильнее и глубже, чем общепринятые толкования слов «скука», «чувство разочарования» и «утомленность». Ennui и английское слово «annoy» (раздражать, надоедать) происходят от латинского inodiare — «вызывать отвращение и ненависть».
Нам нужно спросить самих себя, взяв за точку отсчета наших рассуждений только что проанализированные слова, не ведет ли чрезмерность к скуке, омерзению и ненависти. Если так, нам стоит поставить перед собой ряд непростых вопросов о нашем обществе изобилия. Под «нами» я подразумеваю современное индустриальное общество в том виде, в котором оно развилось и сформировалось в США, Канаде и Западной Европе. Живем ли мы в избыточности? Кто в нашем обществе живет в избыточности, и что это за избыточность — избыточность изобилия или избыточность излишества? Проще говоря, это хорошая или плохая избыточность? Порождает ли наша избыточность внутреннюю опустошенность? Обязательно ли она порождает внутреннюю опустошенность? И как выглядит хорошая, изобильная, полная энтузиазма избыточность, избыточность, которая не порождает внутреннюю опустошенность? Эти вопросы я намереваюсь обсудить ниже.
Но позвольте мне сделать предварительное замечание, касающееся психологии. Так как я — психоаналитик, то в процессе этих наблюдений я буду снова и снова затрагивать вопросы психологии, и мне хотелось бы, чтобы вы с самого начала поняли, что моя точка зрения — это взгляд на вещи с позиций психоанализа. Мне хотелось бы кратко остановиться на вопросе, который близок многим из вас: в психологии существуют две возможности, два подхода к изучению человеческой души. В настоящее время академическая психология изучает человека прежде всего с точки зрения бихевиоризма. Другими словами, это изучение ограничено тем, что можно видеть и за чем можно наблюдать, тем, что видимо и, следовательно, может быть измерено и оценено; то же, что нельзя проследить и пронаблюдать соответственно невозможно ни измерить, ни оценить, по крайней мере с достаточной точностью.
Глубинная психология, метод психоанализа, развивается в другом направлении. У нее другие цели. Она не ограничивает изучение человеческих действий и поведения только тем, что можно увидеть. Она добывает сведения из природы поведения, из мотивов, управляющих поведением. Позвольте мне проиллюстрировать примерами то, что я имею в виду.
Вы можете, например, описать человеческую улыбку. Это действие, которое можно сфотографировать, которое можно описать при помощи терминов, обозначающих мускулатуру лица, и т. д. Но вы отлично знаете, что существует разница между улыбкой продавщицы в магазине, улыбкой человека, испытывающего неприязнь по отношению к вам, но пытающегося эту неприязнь скрыть, и улыбкой друга, который действительно рад вас видеть. Вы в состоянии различить сотни видов улыбок, рожденных различными душевными состояниями. Все они являются улыбками, но вещи, которые они выражают, могут быть бесконечно далеки друг от друга. Никакая машина не сможет не то что измерить, но даже воспринять эту разницу. Только человеческое существо, а не машина, — вы, например, — может сделать это. Вы пользуетесь для этого не только своим сознанием, но и, если мне будет позволено столь старомодное высказывание, своим сердцем. Все ваше существо постигает то, что предшествовало этому. Вы можете почувствовать, какую улыбку вы видите. А если вы не способны ощущать вещи, подобные этому, вы встретите в своей жизни огромное количество разочарований.
Или возьмем совершенно другой аспект поведения: то, как человек ест. Итак, кто-то ест. Но как он ест? Один заглатывает пищу подобно голодному волку. Манеры второго за столом показывают, что он педантичен и придает огромное значение тому, чтобы все было сделано в соответствии с надлежащими правилами, и тому, чтобы тарелка сияла чистотой. Третий ест неторопливо, без жадности. Он наслаждается вкусом. Он просто ест и получает удовольствие от процесса еды.
Или возьмем еще один пример. Кто-то рычит, и его лицо багровеет. Вы решаете, что он зол. Конечно, он зол. Но потом вы смотрите на него несколько внимательнее и спрашиваете себя, что это за человек (возможно вы знаете его достаточно хорошо), и внезапно вы осознаете, что он испуган. Он напуган, и его ярость — просто реакция на собственный страх. Вы заглядываете в него еще глубже и понимаете, что это человек, который чувствует себя совершенно бессильным и беспомощным, человек, который боится абсолютно всего, самой жизни. Таким образом, вы получили три результата наблюдения: он зол, он напуган, он испытывает глубокое чувство беспомощности. Все три вывода верны. Но они относятся к разным уровням его психики. Наблюдение, касающееся его чувства беспомощности, регистрирует наиболее глубинные процессы, происходящие в нем. Наблюдение, включающее в себя констатацию факта ярости, наиболее поверхностно. Другими словами, если вы в ответ также впадаете в ярость и не видите перед собой ничего кроме озлобленности своего оппонента, то вы не понимаете его вообще. Но если вам удается заглянуть за фасад злости человека и увидеть, что он испуган, что он беспомощен, тогда вы будете стараться повлиять на него по-другому, и, возможно, случится так, что его злость пойдет на убыль, потому что он перестанет ощущать угрозу. С точки зрения психоанализа в том, что мы собираемся обсудить в ходе нашей дискуссии, человеческое поведение, которое можно пронаблюдать извне, интересует нас не в первую очередь (и, конечно, не только оно). Значительно более важно для нас, какие мотивы, какие намерения есть у личности, осознает их человек или нет. Нас интересуют характерные особенности поведения. Мой коллега Теодор Райк однажды сказал: «Психоаналитик видит третьим глазом». Он был абсолютно прав. Или мы можем сказать, используя более простое выражение, что он читает между строк. Он видит не только то, что предлагается ему непосредственно, но осознает нечто внутри предлагаемого и обозримого. Он заглядывает в сердце личности, (любое действие которой просто выражение, проявление чувств, нечто, всегда эмоционально окрашенное цельной личностью. Любая, мельчайшая деталь поведения — это жест определенного человека и только его, а не какого-либо другого, именно поэтому два действия не могут быть идентичны, пока не появятся два абсолютно одинаковых человека. Они могут походить друг на друга, они могут быть соотносимы, но они никогда не будут одним и тем же. Не существуют двух людей, которые одинаково поднимают руку, одинаково ходят, одинаково наклоняют голову. Именно поэтому вы иногда узнаете человека по походке, еще не видя его лица. Походка может так же, как и лицо, служить характеристикой человека, а порой даже в большей степени, потомy что изменить походку сложнее, чем выражение лица. Мы можем лгать с помощью нашего лица. Это наша способность, которой лишены животные. Значительно труднее лгать с помощью тела, хотя этому тоже можно научиться.
После этих вступительных примечаний, мне хотелось бы обратиться к проблеме потребления (консъюмеризма), как к психологической, а вернее, психопатологической проблеме. Вы можете спросить: в чем ее суть? Мы все вынуждены быть потребителями. Каждый должен есть и пить. Нам нужна одежда, крыша над головой. Короче говоря, мы нуждаемся и пользуемся огромным количеством вещей, и это явление мы называем «потреблением». Где же тут психологическая проблема? Это закон природы: мы должны потреблять, чтобы жить. Допустим. Но даже говоря так, большинство из нас уже пришло к выводу, который я хочу сделать: есть потребление и потребление. Существующий вид потребления — принудительный, он происходит от алчности, принуждения есть, покупать, владеть, пользоваться все большим и большим количеством вещей.
Теперь вы можете спросить: «А разве это не нормально?». Кроме того, кто же из нас не хочет приумножить то, что имеет. Проблема, если таковая вообще существует, заключается в том, что нам не хватает денег, а не в том, что есть что-то плохое в желании владеть все большим и большим количеством всего. Я прекрасно понимаю, что многие думают именно так. Но пример, вероятно, покажет, что проблема не так проста, как может показаться на первый взгляд. Мой пример знаком вам, но я надеюсь, что очень немногие из вас, испытали его на себе. Представьте себе, что некто страдает от тучности, этот некто просто слишком много весит. Ожирение может быть вызвано неправильной работой желез, но значительно чаще это просто результат переедания. Тучный человек перехватывает куски то тут, то там; он питает слабость к сладкому; он всегда что-то жует. Но если вы приглядитесь внимательнее, вы заметите не только то, что он постоянно ест, но также что он имеет направленную тенденцию на еду. Он должен есть. Он не может остановить процесс поглощения пищи, так же как некоторые курильщики не могут бросить курить. И вы также знаете, что люди, бросающие курить, часто начинают больше есть. Они оправдываются тем, что все, кто завязывает с курением, автоматически набирают вес. Это одно из распространенных рациональных объяснений, даваемых для того, чтобы не бросать курить. Почему же мы цепляемся за эти рациональные объяснения? Потому что одна и та же потребность — отправлять постоянно что-нибудь себе в рот, потреблять вещи — находит выражение в процессе еды, питья, курении или в покупке вещей.
Доктора постоянно предупреждают людей, подверженных перееданию, излишнему употреблению напитков и курению, что они могут преждевременно скончаться от инфаркта сердца. Если эти люди внимают предостережениям врачей и бросают свои привычки, они часто становятся жертвами беспокойства, чувства небезопасности, нервозности, депрессии. Тут мы видим выдающееся явление: отказ от обжорства, пития, курения делает людей испуганными. Это люди, которые едят или покупают вещи не для того, чтобы съесть или купить, а для того, чтобы успокоить свои чувства тревоги и подавленности. Повышенное потребление является для них выходом из уныния и подавленного состояния. Потребление обещает исцеление, действительно утоляет этот вид голода и приносит облегчение подсознательным подавленности и беспокойству. Многие из нас знают по своему собственному опыту, что если мы нервничаем или испытываем депрессию, то мы более склонны пойти к холодильнику и обрести облегчение в еде, питье, хотя у нас нет аппетита и мы не испытываем жажды. Другими словами, процесс еды и питья может выполнять роль наркотика, действуя как транквилизатор. И продукты, и напитки приносят еще большее удовольствие, потому что к тому же приятны на вкус.
Подавленный человек чувствует внутри себя что-то похожее на вакуум, чувствует, будто он парализован, будто ему не хватает того, что необходимо для действия, будто он не может двигаться должным образом из-за нехватки чего-то, что приведет его в движение. Если он употребит что-нибудь, ощущение паралича и слабости временно покинет его, и он сможет почувствовать: я — кто-то, несмотря ни на что; у меня что-то есть внутри; я не полный ноль. Он наполняет себя чем угодно, чтобы вытеснить свою внутреннюю пустоту. Он — пассивная личность, которая чувствует, что стоит очень мало и которая подавляет эти подозрения потреблением, превращением в человека потребляющего.
Я только что представил концепцию «пассивной личности», и вы захотите узнать, что под этим имею в виду. Что такое пассивность? Что такое активность? Позвольте мне начать с современных определений пассивности и активности, определений, которые будут достаточно понятны всем вам. Активность понимается как любое целенаправленное действие, требующее затрат энергии. Это может быть как физическая, так и умственная работа; она также может включать в себя занятия спортом, по причине того, что мы рассматриваем спортивные состязания в утилитарном ключе: участие в них либо укрепляет здоровье, либо поднимает престиж нашей страны, либо делает нас знаменитыми, либо приносит деньги. Как правило, удовольствие, которое подвигает нас на занятие спортом, заключается не в самой игре, но в определенном конечном результате. Каждый, кто напрягает силы, активен. Тогда мы говорим, что он «занят». А быть «занятым» означает принимать участие в каком-то занятии.
Что же представляет из себя пассивность с такой точки зрения? Если нет никаких видимых результатов, никаких осязаемых достижений, тогда мы пассивны. Разрешите мне привести очевидный пример: кто-то сидит, просто разглядывая пейзаж, просто сидит так пять минут, полчаса, может, даже час. Он ничего не делает, просто смотрит. Поскольку он не производит киносъемку, а просто впитывает в себя то, что видит, мы можем посчитать его странным и уж точно не будем склонны наградить его «созерцательность» именем активности. Или возьмите кого-то, кто медитирует (хотя в нашей западной культуре вид медитирующего человека редок). Он пытается осознать себя, свои чувства, свое настроение, свое внутреннее состояние. Если он медитирует регулярно и систематически, он может заниматься этим часами. Любой, кто ничего не смыслит в медитации, посчитает, что медитирующий человек пассивен. Он вообще ничего не делает. Вероятно, все его усилия направлены на то, чтобы изгнать из сознания последние мысли, думать ни о чем, и просто существовать. Это может произвести на вас впечатление необычности. Попробуйте как-нибудь заняться этим хотя бы две минуты, и вы поймете насколько это трудно; и как кто-то или что-то будет продолжать стучаться в ваше сознание, как ваш ум будет цепляться за каждую последнюю мелочь под солнцем, как вы беззащитны против этих мыслей, потому что мы находим практически недопустимым просто сидеть, выключив свои мысли.
Для великих культур Индии и Китая этот вид медитации жизненно важен. К сожалению, к нам это не относится, потому что при нашей амбициозности, мы считаем, что все, что мы делаем, должно иметь цель, достигать чего-то, производить результат. Но если вы однажды попробуете забыть о результатах, если сумеете сконцентрироваться и проявить достаточно терпения, вы можете обнаружить, что «безделье» на самом деле очень живительно.
Все, что я хотел здесь отметить, это, что активность в современном понимании, это поведение, которое имеет осязаемые результаты, пассивность же бесцельна, это поведение, в котором мы не замечаем выхода энергии. Так мы понимаем активность и пассивность, таким же образом подходим к проблеме того, что и как мы потребляем. Если мы потребляем излишние вещи, поставляемые нам «чрезмерной избыточностью», то то, что нам кажется активностью, — на самом деле пассивность. Какую же форму творческой активности, «положительной избыточности», богатства, сопротивляемости, можем мы себе представить, которая позволила бы нам быть большим, чем просто потребители?
Давайте немного поразмышляем о классических определениях активности и пассивности, которые мы можем найти в работах Аристотеля, Спинозы, Гете, Маркса и многих других западных мыслителей, за последние более чем две тысячи лет. Активность понимается как нечто, что дает про-явиться врожденным силам, что помогает появлению новой жизни, что вызывает к жизни наши психические и эмоциональные, наши интеллектуальные и артистические способности. Возможно некоторые из вас не совсем поймут, что я имею в виду, говоря «врожденные силы», так как мы приучены думать о силе и энергии, как о категориях, присущих машинам, а не людям. А те силы, которыми мы обладаем, направлены в первую очередь на изобретение новых и управление старыми машинами. И по мере того, как мы все больше и больше восхищаемся силой машин, мы все меньше и меньше осознаем чудесные силы, заложенные в нас самих. Мы уже недостаточно верим строкам из «Антигоны» Софокла: «Бесчисленны чудеса на свете, но нет ничего чудесней человека». Ракета, которая может полететь к Луне, кажется нам значительно более чудесной, чем просто человеческое существо. И с подобным же чувством мы ощущаем, что в процессе современного изобретательства мы создали вещи более восхитительные, нежели Бог, создавший человека.
Мы должны переориентировать наше мышление, если хотим сфокусировать внимание на человеческой совести и развитии огромного потенциала, заложенного в нас. Мы обладаем не только способностью говорить и думать, но также возможностью проникновения в самую суть вещей, возможностью зрелого осознания, мы можем любить и выражать свои чувства. Все это присутствует в нас в виде потенциала и ожидает развития. Активность, состояние активности в том смысле, в котором его понимают названные мной авторы, означает следующее: выявление, проявление тех сил, которые есть в человеке, но которые обычно остаются спрятанными и подавленными.
Мне бы хотелось прочитать вам здесь несколько строк из Карла Маркса. Вы быстро поймете, что этот Маркс разительно отличается от того, которого вы обычно встречаете в университете, в средствах массовой информации, в пропаганде, распространяемой как левыми, так и правыми. Это цитата из «Экономическо-философских рукописей» 1844 г.: «Предположи теперь человека как человека и его отношение к миру как человеческое отношение: в таком случае ты сможешь любовь обменивать только на любовь, доверие только на доверие и т. д. ... Если ты хочешь оказывать влияние на других людей, то ты должен быть человеком, действительно стимулирующим и двигающим вперед других людей. Каждое из твоих отношений к человеку и к природе должно быть определенным, соответствующим объекту твоей воли проявлением твоей действительной индивидуальной жизни. Если ты любишь, не вызывая взаимности, т. е. если твоя любовь как любовь не порождает ответной любви, если ты своим жизненным проявлением в качестве любящего человека не делаешь себя человеком любимым, то твоя любовь бессильна, и она — несчастье.»1.
1
Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 42, с. 150-151.
Ясно, что Маркс говорит здесь о любви как о виде активности. Современному человеку редко приходит на ум, что он может создать что-то при помощи любви. Его обычная и почти единственная задача состоит в том, чтобы быть любимым, а не источать любовь самому, не пробуждать своей любовью любовь в других и тем самым не создавать нечто новое, нечто, что не существовало на свете раньше. Поэтому он думает, быть любимым — это дело случая или нечто, что можно спровоцировать, покупая различные вещи, которые, по общему мнению, могут заставить кого-то вас полюбить, все — от зубного эликсира до элегантного костюма и дорогой машины. Правда, я не могу сказать, чем вам помогут подходящий зубной эликсир или костюм. Но я не могу не отметить тот прискорбный факт, что большое количество мужчин любимы за свои спортивные машины. И здесь, конечно, мы должны добавить, что многие мужчины любят свои машины больше, чем жен. В любом случае оба участника такого соглашения довольны, но впоследствии им становится скучно друг с другом, они, возможно, даже начинают ненавидеть друг друга, потому что оба оказываются обманутыми или, по крайней мере, чувствуют себя обманутыми. Они думают, что были любимы, но на самом деле все, что они делали, — симулировали любовь. Они не любили активно.
Подобно этому, когда мы говорим, в классическом смысле слова, что кто-то пассивен, мы не имеем в виду, что он просто сидит, размышляет, медитирует или наблюдает за окружающим миром, мы подразумеваем, что он направляется силами, которые не контролирует, что он не может действовать самостоятельно, а лишь реагирует.
Говоря о реакциях, мы не должны забывать, что большая часть нашей активности состоит из реагирования на раздражители, ситуации, которые, поскольку они нам знакомы, пробуждают в нас обусловленные отклики на соответствующие сигналы. У собаки во время опыта Павлова пробуждался аппетит, когда бы ни зазвенел звонок, потому что она была приучена ассоциировать пищу с этим звуком. Бегом направляясь к миске с едой, эта собака была очень «активна». Но эта активность была не более чем реакцией на раздражитель. Собака действовала как машина. Бихевиоризм интересуется процессами именно такого свойства: человек существо реагирующее. Предоставьте ему раздражитель, и он моментально на него среагирует. Мы можем ставить подобные опыты с крысами, мышами, обезьянами, людьми, даже с кошками, хотя с ними не всегда все идет так, как предполагается. Человеческие существа — увы! — наиболее чувствительны к такому подходу. Бихевиоризм считает, что все человеческое поведение подчиняется принципу кнута и пряника. Награда и наказание — два величайших стимула, и человек, по-видимому, реагирует на них так же, как и любое другое животное. Он приучается делать то, за что будет награжден, и не делать того, что повлечет за собой угрозу или наказание. Нет необходимости постоянно его наказывать, достаточно самой угрозы наказания. Естественно, то там, то тут некоторые люди подвергаются наказаниям, таким образом угроза наказания не превращается в пустую угрозу.
Сейчас позвольте обратиться к тому, что означает быть «направляемым». Возьмем, например, пьяного человека. Он может быть очень «активным». Он вопит и размахивает руками. Или представим кого-то, находящегося в психическом состоянии, называемым «манией». Такой человек гиперактивен, он думает, что может спасти мир, шлет телеграммы, передвигает вещи. Он производит впечатление чудовищной активности. Но мы знаем, что на самом деле движущей силой такой активности является или алкоголь, или неправильное срабатывание определенных электрохимических процессов в, головном мозге. Внешние же проявления в обоих случаях показывают крайнюю степень активности.
«Активность», являющаяся просто реакцией на раздражители или на «направляемость» или принуждение, заявляемая как страстное движение души, на самом деле — пассивность, и неважно, насколько сильное движение она может вызвать. Английские слова «passion» (страсть, энтузиазм, пыл, взрыв чувств) и «passive» (пассивный) восходят к латинским словам passio и passivus соответственно, которые, в свою очередь, произошли от латинского глагола, обозначавшего «страдать». Таким образом, если мы говорим о ком-то, что у него страстная натура, это весьма сомнительный комплимент. Философ Шлейермахер сказал однажды: «Ревность — это страсть, которая непременно вызывает состояние, приносящее страдания». Это верно не только в отношении ревности, но также любой другой страсти, присутствующей в зависимом характере: амбициозности (честолюбии), алчности, вожделения власти, ненасытности. Все пагубные привычки — это страсти, порождающие страдания. Это — формы пассивности. На сегодняшний день слово «страсть» расширило свое значение и, таким образом, потеряло однозначность, которая была ему когда-то присуща. Я не буду разбирать здесь причин этого.
Если вы теперь внимательнее посмотрите на активность людей, просто реагирующих или действующих по принуждению, людей пассивных в классическом смысле слова, вы заметите, что их реакции никогда не меняют своей направленности. Их реакции всегда одинаковы. Одинаковые раздражители всегда вызовут одинаковые реакции. Вы можете с достаточной уверенностью предсказать, что произойдет в тот или иной момент. Все может быть просчитано. Здесь не заметна индивидуальность, силы мышления не задействованы, все кажется запрограммированным: одинаковые раздражители, одинаковые следствия. Подобное же мы видим, наблюдая за крысами в лаборатории. С тех пор, как бихевиоризм наблюдает человека в первую очередь как механизм, он рождает соответствующие предположения о нем: определенные раздражители пробуждают соответствующие отклики. Изучение и исследование этого феномена, а также формулирование рекомендаций, основанных на нем, это то, что бихевиористы называют наукой. Возможно, это наука, но наука не о человеке, так как человек никогда не реагирует дважды абсолютно одинаково. Каждую секунду это другой человек. И хотя он не может быть полностью другим, по крайней мере, он — не одно и то же. Гераклит выразил эту идею следующим образом: «Нельзя войти дважды в одну реку». Причиной, естественно, является постоянное движение реки. Я мог бы сказать, что бихевиористическая психология — это наука, но это не наука о человеке. Вернее, это наука, чуждая человеку, развиваемая чуждыми методами чужеродными исследователями. Она, возможно, в состоянии высветить некоторые аспекты человеческой природы, но она не затрагивает того, что по-настоящему является жизнью, того, что действительно человечно в человеке.
Я хотел бы привести вам пример, иллюстрирующий разницу между активностью и пассивностью, который очень сильно повлиял на индустриальную психологию в Америке. «Вестерн электрик компании наделила необходимыми полномочиями профессора Элтона Мэйо, чтобы он выявил пути увеличения производительности труда неквалифицированных работниц на заводе Хауторн в Чикаго. Мэйо выдвинул предположение, что производительность труда может возрасти, если работницам будет предоставлен один десятиминутный перерыв утром, другой днем и т. д. Работницы были заняты очень монотонным трудом, они наматывали катушки электромагнитов. Это занятие не требовало ни специальных навыков, ни усилий, это была самая пассивная, тоскливая работа, какую можно себе представить. Мэйо объяснил суть эксперимента работницам и после этого попробовал предоставить им перерыв днем. Производительность выросла незамедлительно. Все, конечно, были восхищены, видя как работает идея. Тогда Мэйо пошел еще дальше и предоставил работницам утренний перерыв, и производительность опять увеличилась. Поскольку дальнейшие улучшения условий труда оказывали положительное влияние на производительность, казалось, что теория Мэйо окончательно доказана.
Обычный профессор завершил бы эксперимент на этой стадии и посоветовал бы администрации «Вестерн электрик» потерять двадцать минут рабочего дня в интересах увеличения производительности. Но не Элтон Мэйо, который был очень изобретателен. Ему было интересно, что произойдет, если он отберет предоставленные ранее привилегии. И он убрал дневной перерыв — производительность продолжала расти. Затем он убрал утренний перерыв — новый скачок производительности. На этом этапе некоторые профессора, пожав плечами, объявили бы эксперимент проваленным. Но в данном случае Мэйо вдруг стало ясно, что эти неквалифицированные работницы первый раз в жизни почувствовали интерес к тому, что делали. Наматывание катушек осталось таким же монотонным, как и раньше, но Мэйо объяснил суть эксперимента работницам и задействовал их в нем. Они ощутили, что их труд обрел смысл, что они делают что-то приносящее пользу не только безликой администрации, но также и всему рабочему классу. Мэйо таким образом сумел показать, что именно эта неожиданная заинтересованность, это чувство участия, а не утренний и дневной перерывы увеличили производительность труда. Этот эксперимент породил новый подход к индустриальной психологии: интерес, испытываемый людьми по отношению к своей работе, имеет большее значение для производительности труда, чем перерывы, увеличения зарплаты и прочие привилегии. Я вернусь к этому вопросу позднее, сейчас же мне хотелось лишь подчеркнуть решительную разницу между активностью и пассивностью. Пока труженицы компании не испытывали заинтересованности в своей работе, они оставались пассивными, но в ту минуту, когда они стали частью эксперимента, они почувствовали, что приносят реальную пользу, они стали активными и проявили совершенно другой подход к своей работе.
Возьмите другой, еще более простой пример. Представьте себе туриста, естественно, с фотоаппаратом, который прибывает куда-то и обнаруживает перед собой холм, озеро, замок или художественную выставку. Он не может по-настоящему понять сущность того, что видит, потому что он слишком озабочен фотографией, которую собирается сделать. Для него существует только та реальность, которую он может запечатлеть на фотопленке и которой, посредством этого, как бы может овладеть, а не та, которая действительно перед ним. То есть второй шаг, фотография, предшествует первому, самому акту видения. Раз у него есть фотография, он может показать ее своим друзьям, предполагая, что он собственноручно создал этот запечатленный кусочек мира, или лет десять спустя вспомнить, где находился в определенный момент времени. Но в любом случае фотография, искусственно созданное ощущение, вытесняет подлинное. Многие туристы даже не утруждают себя сперва посмотреть. Они просто хватаются за свои фотокамеры. Настоящий же фотограф сначала попытается зафиксировать в себе то, что он позже зафиксирует камерой. Он попытается установить связь с тем, что хочет заснять. Это первоначальное видение — вид активности. Разница между этими двумя формами видения не может быть измерена в лаборатории, но выражения человеческих лиц дадут вам сведения о ней: у того, кто действительно видит нечто прекрасное, на лице отразится удовольствие. Он может потом сделать выбор — фотографировать или нет то, что увидел. Существуют люди (хотя их число невелико), которые преднамеренно решают не фотографировать, потому что они чувствуют, что фотографии мешают их воспоминаниям. Фотография ограничивает ваше воспоминание тем, что на ней изображено. Но если вы попробуете припомнить пейзаж без помощи фотографии, вы увидите пейзаж, возрожденный в вас. Картина возвращается, и пейзаж такой живой перед вашим мысленным взором, каким был в действительности. Это не просто схематическое воспоминание, как слово, которое вы можете вспомнить. Вы воспроизводите этот пейзаж внутри себя, именно вы создаете картину, которую видите. Этот вид активности освежает, очищает, усиливает наши жизненные ресурсы. Пассивность же, наоборот, подавляет и лишает нас жизненной энергии и может даже преисполнить нас ненависти.
Представьте на мгновение, что вы приглашены на вечеринку. Вы уже знаете, что скажет тот или иной гость, что вы ему ответите и что услышите в ответ. То, что скажет каждый, — ясно и предсказуемо, как будто вы находитесь в мире машин. Каждый имеет свое мнение, свою точку зрения. Все неизменно, и когда вы приходите домой, вы безразличны, утомлены, смертельно устали. Хотя пока вы были на вечеринке, вы производили впечатление живости и активности. Но, несмотря на все это, вы оставались пассивны. Вы и ваши собеседники ничего не делали, кроме как переливали из пустого в порожнее. Структура — раздражитель — ответ — опять повторялась, как старая, истертая запись. Ничего нового не случилось. Скука праздновала победу.
Удивительным феноменом нашей культуры является то, что люди не до конца понимают или — вероятно, мы так должны сказать — не до конца осознают, каким серьезным несчастьем является скука. Возьмите человека, который по какой бы то ни было причине не знает чем себя занять. Пока у этого человека отсутствуют внутренние ресурсы, способные заставить его чем-то активно заняться, создать что-то или включить в работу силу интеллекта, он будет чувствовать скуку, как бремя, обузу, паралич, которые он сам объяснить не сможет. Скука — это одна из жесточайших форм пытки. Это современное явление, и оно стремительно распространяется. Человек, находящийся во власти скуки и не имеющий возможности от нее защититься, будет чувствовать себя глубоко подавленным. Вы можете ощутить здесь желание спросить, почему большинство людей не осознают, насколько опасна и болезненна скука и как много страданий она нам приносит. Я полагаю, что ответ достаточно прост. Мы производим сегодня огромное количество вещей, которые люди могут приобрести, чтобы справиться со скукой. Мы можем временно загнать скуку в угол, приняв транквилизатор или выпив, или пойти на еще одну вечеринку после только что закончившейся, или развязать войну с женой, или включить по телевизору развлекательную программу, или заняться сексом. Большая часть из того, что мы делаем, это попытка отгородить себя от полного осознания того, что нам скучно. Но не забывайте о том тяжелом чувстве, которое часто настигает вас в то время, когда вы смотрите глупый кинофильм или пытаетесь подавить свою скуку каким-то другим способом. Помните об осадке, который остается на душе всегда, когда вы осознаете, что все, что вы делали, чтобы развлечься, на самом деле до смерти вам наскучило и вы не используете свое время, а просто его убиваете. Еще одной отличительной особенностью нашей культуры является то, что мы можем зайти очень далеко, экономя время, но сэкономив, мы убиваем его, потому что найти ему лучшего применения мы не в состоянии.
Люди — это машины, которые функционируют в соответствии с определенными физиологическими требованиями; такова общепринятая точка зрения не только среди обывателей, но и среди многих ученых. Люди испытывают голод и жажду; они должны спать; им необходим секс и т. д. Физиологические и биологические потребности должны быть удовлетворены. В противном случае люди становятся нервными или, если, например, отсутствует питание, умирают. Однако если эти потребности удовлетворены — все отлично. Единственной проблемой этой точки зрения является ее ошибочность. Может случиться так, что все физиологические и биологические потребности человека удовлетворены, но он все еще не удовлетворен, он не находит согласия с самим собой. Наоборот, он может быть психически очень больным, даже если ему кажется, что у него есть все, что необходимо. Оживляющий импульс, который сделал бы его активным, — вот то, чего ему не хватает.
Позвольте мне привести несколько кратких примеров того, что я имею в виду. В последние годы было проведено несколько интересных экспериментов, в ходе которых люди были лишены всех раздражителей. Они были помещены в полную изоляцию, в небольшое пространство, где температура и освещение оставались неизменными. Еда спускается к ним через люк. Все их потребности удовлетворены и отсутствуют раздражители. Условия сравнимы, скажем, с условиями пребывания ребенка в чреве матери. После нескольких дней такого эксперимента у людей начали развиваться патологические тенденции, чаще шизофренического толка. Хотя их физиологические потребности удовлетворены, это состояние пассивности психологически патогенично и может привести к безумию. То, что нормально для плода в чреве (хотя даже плод не настолько лишен раздражителей, насколько участники упомянутых экспериментов), вызывает болезнь у взрослого человека.
Еще в одном виде экспериментов люди были лишены возможности видеть сны. Это возможно сделать, так как нам известно, что сновидения сопровождаются быстрым подрагиванием глаз. Если экспериментатор будит подопытного в тот момент, когда видит эти подрагивания, он не дает этому человеку видеть сны. У людей, подвергнутых этому эксперименту, также развились серьезные симптомы заболевания. Это означает, что сны — психическая необходимость. Даже когда мы спим, мы остаемся умственно и психически активными. Если мы лишены этой активности, мы заболеваем.
Харлоу, психолог изучающий животных, выяснил в процессе своих опытов с обезьянами, что приматы в течение десяти часов сохраняют заинтересованность в сложном эксперименте. Они непрерывно разбирали сложное устройство и оставались терпеливыми и настойчивыми. Не было предложено никаких вознаграждений, не применялись никакие наказания. Хотя Харлоу не задействовал механизм стимул — реакция, было ясно, что животные продолжают упорно работать, не имея явной заинтересованности в работе. Животные, особенно приматы, могут развить высокий уровень заинтересованности, мотивируя это не только обещанием еды или страхом наказания.
Позвольте мне упомянуть еще один пример. Люди создавали произведения искусства уже 30000 лет назад. Мы склонны умалять значение этого труда, заявляя, что он служил чисто магическим целям. Подумайте о невероятно красивых и изящных изображениях животных, найденных нами среди наскальных рисунков. Мотивацией этих рисунков было, по-видимому, желание гарантировать успех в охоте. Может быть и так, но объясняет ли это их красоту? Потребность в магии могла быть удовлетворена значительно менее художественными рисунками и украшениями пещер и ваз. Красота, которую мы можем ощутить и которой сегодня можем насладиться, была добавлена сверх необходимой потребности. Можно сказать, что у людей есть другие интересы, не практические, не функциональные, не объективные, как орудия труда и посуда. Люди хотят быть активными на поприще созидания, они хотят придать предметам форму, хотят развить силы, дремлющие в них.
Немецкому психологу Карлу Бюхлеру принадлежит очень удачное выражение «удовольствие от выполнения действия», обозначающее радость, которую несет с собой активность. Люди получают удовольствие от деятельности не потому, что им требуется та или иная вещь, а от самого акта сотворения чего-либо; использование своих собственных возможностей само по себе приносит радость. Конечно, этот факт имеет важное значение для образования. Блестящий итальянский педагог Мария Монтессори осознала, что с помощью старой системы наград и взысканий детей можно натаскать, но нельзя дать им образование. Бесчисленные исследования, призванные проверить эту идею, подтверждают, что люди на самом деле обучаются лучше, когда то, что они делают само по себе приносит удовлетворение.
Я уверен, что человек только тогда до конца человек, когда он самовыражается, когда он использует свои внутренние силы. Если он не может этого сделать, если его жизнь сводится лишь к обладанию и использованию, он дегенерирует, он сам становится вещью, его существование теряет смысл. Оно становится формой страдания. Подлинная радость приходит только с подлинной активностью, а подлинная активность подразумевает использование и культивирование человеческих сил. Мы не должны забывать, что, напрягая свои умственные способности, мы тем самым увеличиваем клетки головного мозга. Этот факт доказан с точки зрения физиологии. В самом деле, увеличение головного мозга может быть измерено, и оно аналогично усилению мускулов, которые мы перенапрягаем. Если мы не будем их перенапрягать, их развитие остановится на уже достигнутом уровне, и они никогда не приблизятся к той кондиции, на которую потенциально способны.
Теперь я хочу включить в нашу дискуссию об избыточности несколько соображений по социальным и экономическим вопросам. Мы можем различить несколько основных этапов в истории человечества. Вероятно, нам стоит начать с того, что этап, на котором человек эволюционировал из обезьяны, был очень продолжительным и растянулся на несколько сотен тысяч лет. Не было такого шага или момента, который бы определил завершение этого развития. Это был очень затяжной процесс, в котором количественные факторы медленно, постепенно трансформировались в качественные. Эволюционный процесс, создавший предтечу человека, более или менее завершился лишь 60 000 лет назад, а человек разумный, создание подобное нам, впервые появился около 40 000 лет назад. С тех пор стадия нашего развития изменилась незначительно.
Так что же отличает человека от животного? Это не его вертикальное положение при ходьбе. Оно уже присутствовало в обезьянах задолго до того, как начал развиваться мозг. Также это не использование орудий труда. Это нечто новое, первоначально неизвестное качество: самосознание. Животные тоже имеют сознание. Они распознают предметы, они знают, что это — одно, а то — другое. Но когда родился человек как таковой, у него было новое, другое сознание, сознание самого себя; он осознавал, что существует и что является чем-то отдельным, отличным от природы и от других людей тоже. Он познавал сам себя. Он понимал, что думает и чувствует. Насколько нам известно, в царстве зверей нет нечего подобного. Именно это особенное качество делает человеческие существа человеческими.
С того момента, как человек родился, в полном смысле этого слова, человеком, он прожил приблизительно 30 000 лет в обстановке, где преобладали трудности и постоянно чего-то не хватало. Он жил охотой на животных и сбором продуктов питания, которые мог использовать, но еще не умел культивировать. Жизнь на этом этапе была отмечена нищетой и нуждой. Затем свершилась великая революция, которую иногда называют эволюцией неолита. Эта революция произошла около 10 000 лет назад. Человек начал производить, создавать материальные ценности. Он больше не зависел от того, что ему удавалось собрать или добыть на охоте, он стал земледельцем и "скотоводом. Используя предусмотрительность, ум и умение делать все необходимое, он производил больше, чем ему в тот момент требовалось.
Первые земледельцы с их простыми плугами могут поразить нас сегодня своей примитивностью, но они были первыми людьми, вырвавшимися из тотальной зависимости от прихотей природы, которым подчинялись все до того, и начавшими использовать свой мозг, воображение и энергию для влияния на внешний мир и создания для себя более благоприятных условий существования. Они планировали, они обеспечивали свое будущее, они создали, на первое время, относительную избыточность. Вскоре они оставили в прошлом примитивные методы сельского хозяйства и разведения животных. Они развивали культуру, они строили города, и вторая эра последовала незамедлительно, первая внесла ее на своих плечах: эра относительной избыточности. Под «относительной избыточностью» я подразумеваю состояние, в котором прежние нищета и нужда были преодолены, но новая избыточность была слишком ограничена, чтобы достаться всем. Меньшинство, которое контролировало общество и накапливало возрастающую власть, забирало себе все лучшее, оставляя большинству лишь остатки. Стол был накрыт не для каждого. Избыточность была доступна не всем. Таким образом, несмотря на то, что ради краткости мы все очень упрощаем, мы можем упомянуть об относительной избыточности (или относительной бедности), которая являлась нормой, начиная с революции эры неолита, и которая, до некоторой степени, все еще норма сегодня.
Относительная избыточность — это палка о двух концах. С одной стороны, люди могли развивать культуру. У них была материальная база, необходимая для постройки зданий, организации государств, поддержки философов и т. д. Но, с другой стороны, следствием относительной бедности было то, что небольшая группа людей эксплуатировала большую. Без большинства такая экономика не расцвела бы. Корни тяги к войне находятся не в человеческих инстинктах и не в человеческой тяге к разрушению, как это многие любят заявлять. Истоки войны находятся в неолите, все началось в тот момент, когда появились вещи, стоящие того, чтобы быть отобранными, и когда люди организовали свою общественную жизнь таким образом, что стало возможным изобрести войну как институт и использовать ее для атак против тех, кто имел то, что хотелось им. У нас под рукой всегда есть сложные причины, объясняющие, почему мы идем на войну. «Нам угрожали!, — говорим мы, и предполагается, что это оправдывает войну. Подлинные причины войны, как правило, до боли прозрачны.
Таким образом, мы можем поблагодарить относительную избыточность, это достижение неолита, за культуру, с одной стороны, и за войну и эксплуатацию человека человеком — с другой. С того самого времени люди живут, более или менее, в своего рода зоопарке. Соответственно целая область психологии, которая опирается на наблюдении за людьми, может быть сравнима с этологией (наука о поведении животных — Прим. ред.) на стадии, когда все наши знания о животных базировались на наблюдениях, сделанных в зоопарках, а не в естественных условиях. Психологам стало совершенно ясно, что животные в зоопарках ведут себя совершенно иначе, .чем в естественных условиях. Золли Цукерман заметил, что священные бабуины (вид обезьян) в Лондонском зоопарке (что в Реджентс парке) были невероятно агрессивны. Сперва он посчитал, что агрессия объясняется природой этого вида приматов. Но когда другие ученые пронаблюдали этот вид бабуинов в естественных условиях, они обнаружили, что те вообще не агрессивны. Заключение в клетку, скука, ограничение свободы — все это способствовало развитию агрессивности, которая отсутствовала в естественных условиях.
Моя мысль заключается в том, что и люди, и животные меняют свое поведение, если их оторвать от того образа жизни, который они ведут на свободе. Но первая индустриальная революция внесла огромное изменение в условия жизни человека, изменение, истоки которого находятся уже в Ренессансе, но которое встало во главу угла лишь в нашем столетии: внезапно механическая энергия заняла место естественной энергии, т. е. энергии животных и человека. Сегодня машины поставляют энергию, которая раньше поставлялась живыми существами. И в то же время появилась новая надежда. Если такого рода энергию можно использовать, тогда каждый, не только меньшинство, может вкусить плодов избыточности.
За первой революцией последовала другая, которую называют второй индустриальной революцией. В процессе этой революции машины заменили не только человеческую энергию, но также и человеческое мышление. Здесь я имею в виду кибернетику и машины, которые сами осуществляют управление другими машинами и процессом производства. Кибернетика увеличила и продолжает увеличивать производственные возможности так быстро, что мы можем реально представить себе время, — допустив, что раньше не разразится война и человечество не будет уничтожено голодом и, эпидемиями, — когда новые методы производства обеспечат абсолютную избыточность. В этом случае никто больше не будет испытывать нужду и бедность, каждый познает избыточность. Человеческая жизнь не будет загромождена чрезмерностью, но будет отмечена положительным изобилием, освобождающим человека от страха перед голодом и насилием.
В нашем современном обществе развилось еще одно явление, не существовавшее раньше. Общество производит не только ценности, но и потребности. Что я под этим подразумеваю? У людей всегда были потребности. Они должны были есть и пить. Они хотели жить в более привлекательных домах и т. д. Но если сегодня вы оглядитесь вокруг, вы отметите все возрастающую важность, которую приобретают реклама и внешний вид товаров. Желания редко теперь зарождаются внутри людей; желания пробуждаются и культивируются извне. Даже тот, кто богат, ощущает себя бедным, столкнувшись с огромным избытком товаров. Рекламодатели же хотят, чтобы он эти товары возжелал. Как бы там ни было, несомненно, что промышленность будет продолжать создавать потребности, которые впоследствии будет удовлетворять, даже больше, будет вынуждена удовлетворять, поскольку в условиях нашей системы это будет значить остаться в живых, так как в этой системе получение прибыли — это тест на выживание. Современное общество опирается на максимальное производство и максимальное потребление. Экономика XIX в. базировалась на принципе максимальной бережливости. Наши бабушки и дедушки считали пороком покупать то, за что не могли заплатить. Сегодня это стало достоинством. И наоборот, сегодня всякий, у кого отсутствуют такие искусственные потребности, всякий, кто не покупает в кредит, кто приобретает только то, что ему действительно необходимо, становится на границу политической благонадежности, становится особенным. Люди, у которых нет телевизора, выделяются. Совершенно очевидно, что они не вполне нормальны. Куда нас все это приведет? Я могу вам сказать. Неограниченный рост потребления создает новый тип личности, которая предана одному идеалу, скажем больше, тому, что почти стало новой религией, религией Большой Леденцовой Горы. Если мы спросим себя, как современный человек представляет себе рай, мы, вероятно, будем правы, ответив, что он, в отличие от магометан, не ожидает очнуться в кругу прекрасных девушек (общепринятый мужской взгляд на рай где бы то ни было). Его видение — огромнейший универсальный магазин, где все доступно и где у него всегда достаточно денег, чтобы купить не только все, что он хочет, но чуть-чуть больше, чем его сосед. Это — часть синдрома: его чувство самоценности основано на том, как много у него всего есть. И, если он хочет быть лучшим, он должен обладать большим количеством всего.
Вопрос в том, как же призвать остановиться тех, кто создает эти почти безумные циклы производства и потребления, ведь хотя большинство людей в данной экономической системе имеют значительно больше, чем могут использовать, они все еще ощущают себя бедными, потому что не могут поддерживать уровень, соответствующий темпу роста производства и массе производимых товаров. Это положение вещей распространяет пассивность наряду с завистью и алчностью и в конечном счете порождает чувство внутренней слабости, бессилия, неполноценности. Человеческое чувство осознания собственной личности базируется исключительно на том, что есть у него, а не на том, что есть он сам.
Как мы увидели, ориентирование жизни на потребление создает атмосферу излишества и внутренней опустошенности. Эта проблема, тесно связанная с кризисом, охватившим сегодня весь западный мир, часто остается нераспознанной, потому что больше внимания уделяется ее симптомам нежели причинам. То, что я имею здесь в виду, это кризис нашего патриархального, авторитарного социального строя.
Что же представляет из себя этот строй? Позвольте мне начать свое объяснение, вернувшись к одному из величайших мыслителей XIX в., швейцарскому ученому Иоганну Якобу Бахофену, который первым доказательно продемонстрировал, что все общественные устройства базируются на одном из двух противоположных структурных принципов: гинекократическом1, матриархальном, либо патриархальном. Так какая же между ними разница?
1
Гинекократия (от греч. gyne — женщина и kratos — впасть). — Прим, пер.
В патриархальном обществе, известном нам из Ветхого Завета и римской истории и существующем сейчас, отец владеет и управляет семьей. Здесь я употребляю слово «владеет» достаточно буквально; первоначально, по патриархальным законам первобытного общества жены и дети являлись такой же собственностью отца семейства, как рабы и животные. Он мог делать с ними все, что хотел. Если мы взглянем на молодое поколение наших дней, может показаться, что мы ушли от античных законов очень далеко. Но мы не можем упускать из вида тот факт, что патриархальный принцип, в более или менее жестком виде, властвовал в западном мире около 4000 лет.
В матриархальном обществе дела обстоят совершенно по-другому. Существует огромная разница между отцовской и материнской любовью, и эта разница имеет первостепенное значение. Отцовская любовь — по своей природе любовь обусловленная. Дети заслуживают ее путем выполнения определенных требований. Пожалуйста, поймите меня правильно. Говоря об отцовской любви, я не имею в виду любовь отца А или отца Б, я подразумеваю абстрактную любовь. Макс Вебер сказал бы «идеальный тип». Отец любит того сына, который в большей степени оправдывает его ожидания и лучше выполняет его требования. И наиболее вероятно, что именно этот сын станет отцовским преемником и наследником. В патриархальном семейном укладе обычно есть любимый сын, как правило, но не обязательно, — старший. Если вы обратитесь к Ветхому Завету, то увидите, что там всегда есть любимый сын. Отец дарует ему особый статус, он «избранный». Он угоден своему отцу, потому что повинуется ему.
Все наоборот в матриархальном строе. Мать одинаково любит всех детей. Все они, без исключения, плоть от плоти ее, и все они нуждаются в ее заботе. Если бы матери заботились только о тех младенцах, которые повиновались и угождали им, большинство бы детей умерло. Как вы знаете, младенец крайне редко делает то, что хотела бы его мать. Если бы матери руководствовались принципами отцовской любви, это стало бы биологическим и физиологическим концом рода человеческого. Мать любит своего ребенка, потому что это ее ребенок, и именно поэтому в матриархальных обществах нет иерархии. Вместо нее существует равная любовь, доступная всем, кто нуждается в заботе и привязанности.
То, что я собираюсь представить вашему вниманию, является кратким изложением идей Бахофена. В патриархальном обществе принципы управления — это форма, закон, абстракция. В матриархальном же людей соединяют естественные узы. Их не надо придумывать и вводить в действие. Они — это естественные связи, которые просто есть. Если вы найдете свободное время и потратите его на чтение «Антигоны» Софокла, вы отыщете там все, о чем я здесь пытаюсь сказать, но в значительно более полной и интересной форме. Эта пьеса — хроника борьбы патриархального строя,, воплощенного в Креонте, и матриархального, представленного Антигоной. Для Креонта закон государства превыше всего, и любой, нарушивший его, должен умереть. Антигона же следует закону кровных уз, гуманности, сострадания, и никто не может нарушить этот высший из законов. Пьеса заканчивается поражением принципа, который сегодня мы назвали бы фашистским. Креонт изображен как типичный фашистский лидер, который не верит ни во что, кроме силы и государства, которому личность должна полностью подчиняться.
В этой связи мы не можем не упомянуть религию. Начиная с Ветхого Завета религия Запада была патриархальной. Бог изображался высшей властью, которой мы все должны повиноваться. В буддизме — другой мировой религии, которую можно упомянуть, нет авторитарной фигуры. Точка зрения на совесть как на власть внутри нас — неизбежный результат патриархата. Фрейд подразумевал, говоря о сверх-Я, перенос внутрь нас самих отцовских команд и запретов. Мой отец больше не говорит мне: «Не делай этого!», чтобы не дать мне что-то сделать. Я впитал его в себя. «Отец внутри меня» распоряжается и запрещает. Но власть команд и запретов восходит к отцовскому авторитету. Описание совести в патриархальном обществе, предложенное Фрейдом, абсолютно верно, но он ошибается, считая этот вид совести непосредственно совестью и не осознавая совесть в социальном контексте. Ведь если мы обратимся к непатриархальным обществам, мы обнаружим другие формы совести. Я не хочу и не могу углубляться здесь в детали этого вопроса, но, по крайней мере, хочу отметить, что существует гуманистическая совесть, являющая собой полную противоположность совести авторитарной. Гуманистическая совесть уходит корнями всаму личность и подсказывает ей, что хорошо и полезно для нее, для ее развития и роста. Этот голос часто звучит очень мягко, и мы отлично умеем игнорировать его. Но в области физиологии, так же, как и в психологии, исследователи обнаружили следы того, что мы могли бы назвать «здоровой совестью», чувства того, что есть хорошего в нас; и если люди будут прислушиваться к этому голосу, они перестанут повиноваться голосу внешней власти. Наши собственные внутренние голоса ведут нас в направлениях, совместимых с физическим и психическим потенциалом наших собственных организмов. Эти голоса говорят нам: в данный момент ты на правильном пути, а вот сейчас — нет. Другая причина лежит, без сомнения, в новых методах производства. Во время первой индустриальной революции, начавшейся в XIX в. и перетекшей в век двадцатый, когда использовались старомодные машины, рабочему было необходимо повиноваться, потому что его работа была единственным, что спасало его семью от голода. Часть этого вынужденного повиновения все еще с нами, но быстро исчезает, по мере того как производительность перемещается от устаревших механических технологий в сторону современных кибернетических. При этих новых технологиях форма авторитарного повиновения, нужная в прошлом веке, перестала быть необходимой. Сегодня процесс труда характеризуется согласованным усилием, люди работают с машинами, которые в большинстве своем сами исправляют собственные ошибки. Старое повиновение сменилось формой дисциплины, не требующей подчинения. Рабочие играют с кибернетическими машинами так же, как кто-то играет в шахматы. Это, конечно, преувеличение, но фундаментальное изменение нашего отношения к машинам действительно имеет место. Старые взаимоотношения надсмотрщика и рабочего все менее типичны; стиль, характеризующийся сотрудничеством и взаимозависимостью, получает все большее распространение. Позвольте мне добавить, подобно актеру, говорящему фразу в зал, как бы в сторону, что новый рабочий климат не так идеален, не так позитивен, каким иногда провозглашается или может показаться в том, что я здесь говорил. Я не хотел сказать, что новые методы производства положат конец отчужденности и помогут нам достигнуть незавимости. Все, что я хотел здесь сделать, — это привлечь внимание к важным изменениям по сравнению с прошлым.
Еще одной причиной кризиса патриархальной, авторитарной системы является факт политической революции. Начиная с Великой французской революции, мы испытали целые серии революций, ни одна из которых не достигла своих целей и не выполнила своих обещаний, но все они, тем не менее, подрывали старый порядок и ставили под вопрос авторитарные устои. Мы явились свидетелями медленного, но уверенного отречения от престола слепого повиновения, без которого феодальная система не может существовать. Именно факт успешной, пусть даже частично, революции, революции, которая не явила собой полного провала, демонстрирует, что неповиновение может быть победоносным.
В авторитарной морали есть только один грех — неповиновение и только одно достоинство — повиновение. Никто не скажет этого открыто — кроме, вероятно, реакционных кругов, но в действительности наша система образования, да и вся система ценностей подразумевают, что неповиновение — это корень зла.
Возьмите, например, Ветхий Завет. То, что сделали Адам и Ева, само по себе не было плохо. Наоборот, то, что они вкусили от древа познания добра и зла, сделало возможным развитие человечества. Но они были непокорны, и традиция интерпретировала их неповиновение как первородный грех. И в патриархальном обществе неповиновение на самом деле является первородным грехом. Но сегодня, поскольку патриархат поставлен под сомнение, поскольку он находится в состоянии кризиса и коллапса, сама концепция греха тоже стала сомнительной. Мы вернемся к этому позже.
Наряду с революцией среднего класса и рабочей революцией, нам следует упомянуть еще одну, очень важную: феминистскую революцию. И хотя эта революция может принимать время от времени достаточно причудливые формы, она добилась успехов, которые нельзя не отметить. Раньше женщины, как и дети, считались практически вещами, собственностью своих мужей. Это изменилось. Возможно, они еще не равноправны в мире мужчин, например получают меньшую чем мужчины зарплату за одинаковую работу, но их общая позиция, их сознание сильнее, чем были раньше. И все признаки, кажется, говорят о том, что феминистская революция будет продолжаться, так же, как и революция детей и молодежи. Они будут продолжать определять, четко формулировать и отстаивать свои права.
А теперь позвольте мне упомянуть последнюю и, на мой взгляд, самую главную причину кризиса патриархального общества. Уже начиная с середины нашего столетия многие, но в первую очередь молодые люди пришли к заключению, что наше общество некомпетентно. Здесь вы можете возразить, что на нашем счету величайшие достижения и что Чаши технологии неслыханно развиты. Но это — только одна сторона медали. Другая же — то, что это общество доказало свою несостоятельность воспрепятствовать двум величайшим войнам и огромному количеству локальных. Оно не. только разрешает, но и способствует разработкам, ведущим к самоубийству человечества. Никогда раньше в нашей истории мы не сталкивались с таким огромным разрушительным потенциалом, перед каким стоим сегодня. Этот факт указывает на угрожающую некомпетентность общества, и никакие чудеса прогресса не могут придать ему благовидность.
Когда общество, богатое настолько, что может позволить себе полеты на Луну, не может заметить и сократить угрозу всеобщего уничтожения, тогда, нравится вам это или нет, оно должно принять ярлык некомпетентного. Оно также некомпетентно в вопросе защиты окружающей среды, деградация которой угрожает нашим жизням. Голод угрожает Индии и Африке, всем неиндустриальным странам в мире, а наш единственный ответ — несколько речей и пустые жесты. Мы продолжаем весело идти по необъяснимому пути, как будто нам не хватает ума понять, куда он ведет. Это демонстрирует недостаток компетентности. Это колеблет веру молодого поколения, и на то есть веские причины. И поэтому я чувствую, несмотря на все заслуги нашего ориентированного на успех общества, эта нехватка компетентности вкупе с нашими насущными проблемами вносят немалый вклад в разрушение веры в структуру и эффективность патриархального, авторитарного порядка.
Прежде чем мы подробнее рассмотрим последствия этого кризиса, я хотел бы выделить здесь, что даже в западном мире мы имеем только частично избыточное общество. В США почти 40% населения живет за чертой бедности. В действительности существуют два класса: к первому относятся те, кто живет в богатстве, ко второму — те, чья бедность вскоре не будет никем осознаваться. Во времена Линкольна великий социальный раздел проходил между рабством и свободой; сегодня он проходит между чрезмерной избыточностью и бедностью.
Все, что я здесь сказал о человеке потребляющем, не относится к людям, живущим в бедности, хотя и очарованным все-таки тем, что те, кто наслаждается роскошью, ведут паразитический образ жизни. Бедные — это просто дополнение, которое помогает картине мира, которой наслаждаются богатые, приобрести завершенность. Это же относится к меньшинству, в США особенно верно для цветного населения. Это — правда для всего мира. Это верно для тех 2/3 человечества, кто не извлекает выгоды из патриархального, авторитарного социального порядка, верно для индейцев, китайцев, африканцев и т. д. Если мы рисуем точную картину взаимоотношений авторитарного и неавторитарного массива людей, мы должны осознать, что, хотя избыточное общество продолжает доминировать в мире на сегодняшний день, оно вступает в конфронтацию не только с совершенно разными традициями, но также с новыми силами, которые мы уже начали и будем продолжать ощущать.
Несмотря на то, что большинство людей во время опроса скажут, что верят в Бога, и несмотря на то, что посещаемость церквей все еще остается на высоком уровне, а атеистические конфессии относительно слабо распространены, все же совершенно очевидно, что кризис патриархата негативно сказался на религии. Теологи уже осознали это и достаточно открыто говорят о муке, которой религия подвергается в настоящий момент. Начало кризису религии было положено столетия назад, но по мере приближения к сегодняшнему дню темп этого развития все возрастал.
Поскольку религия выполняла двойную функцию, ее разрушение принесло нам двойную потерю. Наша религия, базирующаяся главным образом на иудаистско-христианской «традиции, предоставляла нам объяснение естественного мира и моральных принципов — этики. Эти две функции не связаны, потому что то, как вы объясняете естественный мир — это одно, а ваши моральные принципы и ценности — другое. Но первоначально эти две функции не были разделены, и существует целый ряд причин почему. Прежде всего, идея, что мир создан Богом, вобравшим в себя высшую мудрость, разум и силу, была приятной и на самом деле рациональной гипотезой. И даже если вы — убежденный сторонник Дарвина и видите развитие мира и человека как результат естественного отбора или мутаций, вы все равно должны ощущать, что постулат «Бог — создатель» понимается и принимается значительно легче, чем достаточно сложная альтернатива; теория эволюции заявляет, что человек в своем теперешнем виде — это продукт определенных принципов, которые начали действовать сотни миллионов лет назад, и что это случилось в достаточной степени благодаря чистой случайности или, в лучшем случае, благодаря законам естественного отбора. Дарвиновское объяснение естественного мира выглядит достаточно логичным и приятным, но, несмотря на это, остается чужеродным для нашего сознания.
В человеке всегда была потребность, даже на ранней, наиболее примитивной стадии его развития, сформировать картину мира и его сотворения, Одна из версий сотворения, истоки которой восходят в глубину веков, заявляет, что люди были сделаны из крови, которая вытекла из кого-то, кто был убит. Однако не каждый был сделан из этой крови. Только храбрецы. Трусы и женщины были сотворены из плоти ног. Это античная версия теории, которую выдвинул Конрад Лоренц, а именно: у человека есть врожденный инстинкт убийцы, жажда крови. Это было, конечно, любезно со стороны людей, которые верили в миф о свободе женщин от жажды крови, но не так уж любезно с их стороны, в то же время, было смешивать их с трусами. Положение вещей не сильно изменилось сегодня. В соответствии с предрассудками патриархального общества женщины менее совестливы, более тщеславны и трусливы, менее реалистично относятся к жизни, чем мужчины. Сегодня хорошо известно, что все эти заявления неверны. По многим причинам мы можем переменить наш взгляд на вещи. Большинство женщин знают, каким трогательным может стать мужчина, когда заболеет. Он намного больше подвержен жалости к самому себе и намного беззащитней внутри, чем женщина. Но никто не скажет этого вслух, боясь разрушить миф. В этом случае происходит то же самое, что и в вопросе расовых предрассудков. То, что мужчины говорят о женщинах, имеет под собой не больше основания, чем то, что белые говорят о черных. Даже Фрейд заявлял, что у женщин меньше совести, чем у мужчин. Я нахожу, что трудно вообразить, что у кого-то может быть меньше совести, чем у мужчины. Эти заявления являются не более чем пропагандой, принижающей достоинства врага. Этот вид пропаганды включается, когда одна группа доминирует над другой, и абсолютно отбивает охоту бунтовать, сдерживая самоуверенность недоминирующей группы на нуле.
Это небольшая сноска к одной из функций религии, упомянутой мной выше, а именно, объяснению окружающего мира. До Дарвина все отлично двигалось своим чередом, но то, что мы узнали от него, было подобно взгляду на сотворение мира и человека с рациональной, научной точки зрения; мы смогли расстаться с идеей о Боге и объяснить эти явления эволюционными законами. Как я уже сказал, обывателю проще принять мысль о Боге, но для науки после Дарвина сотворение перестало быть тайной. В свете эволюционной теории «Бог» был опущен до состояния рабочей теории, а история сотворения мира и человека — до мифа, поэмы, символа, очевидно выражающего нечто, но более не воспринимаемого как научная истина.
В тот момент, когда религиозное толкование окружающего мира потеряло свою власть убеждения, религия потеряла одну опору. Все, на что ей оставалось опираться, — это распространение моральных постулатов. «Возлюби ближнего своего» — учит Ветхий Завет. «Возлюби незнакомца». Новый Завет говорит: «Возлюби врага своего» и «Иди и продай все, что имеешь, и раздай бедным». Каким образом можно серьезно преуспеть в современном обществе кому бы то ни было, взяв это на вооружение? Любой, следующий этим заповедям, — дурак. Он остается позади, а не вырывается вперед. Мы проповедуем библейские моральные заповеди, но не следуем им. Мы гонимся за двумя зайцами. Альтруизм превозносится, предполагается, что мы любим ближнего своего. Но в то же время необходимость преуспеть удерживает нас от следования этим достоинствам в жизни.
Здесь я хотел бы добавить качественное замечание: по-моему, в нашем обществе возможно быть добрым христианином или правоверным иудеем, то есть любящим других человеком, и не умирать от голода. В нашем обществе уже Обеспечен достаток, позволяющий не думать о карьере, а доживаться правдивости и стойкости в любви, наш уровень достатка и мужество требуют, от нас правдивости и упорства в любви скорее, чем ограничивать себя ради карьеры.
Но, несмотря на все это, христианская и иудейская мораль несовместимы с моралью успеха, безжалостности и эгоизма, этикой, подразумевающей не отдавать и не делиться.
Поскольку это ясно любому задумавшемуся, мне нет необходимости подробно останавливаться здесь на этом. К тому же эта двойственность нашей морали не раз описывалась и критиковалась. Суммируя вышесказанное, можно сделать вывод, что «этика», доминирующая в современном капитализме, лишила религию второй (и последней) опоры. Религия более не функционирует как распространитель ценностей, так как и в эту ее роль люди уже не верят. Бог сложил полномочия как творца мира и представителя таких ценностей, как любовь к ближнему и преодоление собственной жадности. Но человечество не сможет в будущем и не в состоянии сейчас существовать вообще без религии. Не хлебом единым сыт человек. У него должна быть мечта, вера, пробуждающая его интерес и поднимающая над животным существованием. Регресс к язычеству и идолопоклонству не содержит ничего привлекательного для современного человека, но, мне кажется, что наш век развил новую религию, которую я бы назвал «технологической религией».
В этой религии есть два характерных аспекта, о которых я хотел бы упомянуть. Первый, это обещание Большой Леденцовой Горы, мечта о неограниченном и мгновенном удовлетворении всех желаний. Новые потребности производятся ежеминутно; им не видно конца; и человечество, подобно вечно грудному младенцу, ждет с открытым ртом кормления, кормления и еще раз кормления. Это рай полного удовлетворения, рай чрезмерности, который делает нас ленивыми и пассивными. Целью технологии становится уничтожение усилия.
Другой аспект этой религии более сложен. Уже начиная с Ренессанса человечество концентрирует свою интеллектуальную мощь на постижении и проникновении внутрь тайн природы. Но тайны природы, по крайней мере, на протяжении какого-то времени, были тайнами творца природы. В течение четырехсот лет человек направлял свою энергию на разгадывание тайн природы таким образом, чтобы быть в состоянии управлять ею. Его наиболее глубоким мотивом являлось перестать быть просто наблюдателем естественного мира и. получить возможность творить этот мир самому. Трудно точно выразить то, что я хочу сказать, но уж если я говорю то, что имею в виду, то в самой радикальной форме мне стоит выразиться следующим образом: человек хочет сам стать Богом. То, что может сделать Бог, человек полагает, что на это тоже способен. Я думаю, что представление и энтузиазм, которым мы явились свидетелями, когда астронавты впервые ступили на Луну, были сродни языческому религиозному обряду. Этот момент ознаменовал первый шаг человека на пути преодоления ограничений, наложенных природой, и достижения статуса Бога. Даже христианские газеты говорили, что покорение Луны — это величайшее событие со времен создания Вселенной. Несколько опрометчиво со стороны христиан говорить, что — после самого сотворения — другое событие важнее, чем Воплощение (Бога в Христе). Но все это было забыто в тот момент, когда люди сами стали свидетелями выхода человека за рамки законов, которые ограничивали его раньше, преодоления силы гравитации и выхода на дорогу, ведущую в бесконечность.
Вам может показаться, что я немного преувеличиваю, но главная моя задача состоит в том, чтобы привлечь ваше внимание к тенденциям, все еще скрытым под поверхностью. Был ли истеричный, полный энтузиазма отклик на посадку на Луну лишь овацией успеху науки? Вряд ли. Случались и более значимые научные достижения, вызывавшие такой же сильный интерес публики. То, что мы имеем в данном случае, это нечто по-настоящему новое. Мы являемся свидетелями появления новой формы идолопоклонства. Технология — новый Бог, или человек сам становится Богом, а астронавты — верховные жрецы этой религии. Вот почему они вызывают столь сильное чувство поклонения. Но никто не допускает этого, потому что все мы, в конце концов, христиане, иудеи или, по крайней мере, не язычники. Вот почему мы должны тщательно скрывать то, что делаем, давать этому рациональные объяснения. Но, несмотря на всю эту изворотливость, я думаю, что новая религия формируется в том на-правлении, когда технология примет вид Великой Матери, кормящей всех своих детей и удовлетворяющей их требования. Картина не так проста, какой я ее здесь нарисовал, потому что существует ряд сложных, скрытых внутри человека мотивов, лежащих в основе новой религии. Но мы можем с уверенностью сказать, что у новой религии нет моральных принципов, которые она проповедовала бы, кроме одного: мы можем все, что в состоянии позволить себе с технологической точки зрения, Технологические возможности стали моральным ограничителем, стали специфическим источником нашей морали.
Достоевский говорил, что, если Бог мертв, дозволено все. Он подразумевал, что вся предыдущая мораль опиралась на веру в Бога. Но если люди больше не верят в Бога, если Бог — это уже не реальность, которая формирует их мысли и поступки, тогда у нас есть веская причина спросить, не станут ли они совершенно безнравственными, не перестанут ли вообще руководствоваться моральными принципами, какими бы то ни было. Над этим вопросом нам стоит задуматься всерьез, и если нас посетит чувство пессимизма, мы можем заключить, что это действительно произошло и что уровень нашей морали постоянно понижается. Существуют огромные различия между настоящим и прошлым. В 1914 г., например, воюющие страны следовали двум международно принятым правилам. Не убивали гражданских лиц и не использовали пытки. Сегодня считается само собой разумеющимся, что мирное население убивают по причине частичной или полной враждебности, так как воюющие стороны больше не признают ограничений в использовании силы. Технология, также не может принять во внимание это различие. Технология убивает безлико, мы убиваем нажатием кнопки. Так как мы не видим нашего противника, мы не испытываем симпатии или сострадания. И пытки — это сегодня правило, а не исключение. Все пытаются отрицать это, но это — общеизвестный факт. Использование пыток для получения информации широко распространено. Мы были бы шокированы, узнав в скольких странах мира применяются пытки.
Вероятно, нет нужды говорить о росте жестокости, но было бы трудно отрицать, что гуманность и уровень сопутствующих ей моральных запретов снижаются. Это очень сильно изменило наш мир, но, с другой стороны, мы видим, что на передний план выдвигаются новые моральные принципы; мы обнаруживаем их в новом поколении, например, в их борьбе за мир, за жизнь, против разрушений и войн. Они не просто произносят пустые слова. Молодые люди (и не только молодые) провозглашают свою преданность иным, лучшим ценностям и целям. Миллионы людей стали восприимчивы к разрушению жизни в таких огромных масштабах, к бесчеловечным войнам, в которых нет даже намека на самооборону. Мы видим также, что новая этика любви формируется в противовес потребительскому обществу. Возможно, у новой морали есть свои недостатки, но она производит впечатление своим протестом против пустых форм и фраз. Мы видим доказательства новой морали также в актах самопожертвования, имеющих место в политическом царстве, в бесчисленных движениях, борющихся за свободу и независимость, которые разворачиваются сегодня. - Это — обнадеживающие сдвиги, потому что благодаря им я чувствую, что Достоевский был не прав, так тесно связывая моральные принципы с верой в Бога. Буддизм дает нам блестящий пример того, как некоторые культуры развивают моральные принципы без поддержки авторитарных и патриархальных тезисов. Эти законы коренятся и расцветают, если вам будет угодно, в человеческой душе. То есть люди не могут жить, они смущаются и становятся несчастными, если они не осознают закона, который они и все, кто их окружает, воспринимают как неукоснительно направляющее жизненное , правило. Это правило не может быть навязано им силой, оно . должно произрасти из них самих. Я не могу сейчас углубляться в огромное количество аспектов этого вопроса. Все, что я хочу показать, как я упоминал вначале, — это то, что у людей есть глубоко укоренившаяся потребность поступать нравственно. Безнравственность вызывает в них утрату внутреннего равновесия и гармонии. И это безнравственность, выступающая под личиной нравственности, если люди говорят, что должны убивать, должны повиноваться, что они должны преследовать только свои личные интересы, что сострадание лишь мешает им и т. п. Если такие голоса звучат слишком громко, они могут вытеснить внутренний голос человека, голос его совести и гуманности. Тогда он может взять на вооружение идею, что, если Бог умер, все дозволено.
Молодое поколение играет ведущую роль в духовном кризисе, который мы сейчас испытываем. Я думаю главным образом о радикалах из числа молодых людей, и говоря «радикалы», я имею в виду не тех, которые сами себя называют радикалами и думают, что могут оправдать любое насилие, назвав его радикальным. Многие молодые люди просто по-детски несерьезны, но отнюдь не радикальны. Ленин рассматривал этот вопрос в своем эссе о детских болезнях коммунизма.
Но существует огромное количество молодых людей, радикальных не в своих политических требованиях, а в другом отношении, тесно связанном с предметом, описанным в предыдущем разделе, т. е. с отрицанием авторитарной морали. Это восстание направлено не только против авторитарности (все революции протестуют против авторитарности), но против патриархального принципа и морали, берущей начало в этом принципе, морали, призывающей покориться добродетели и не повиноваться греху. Феномен огромного значения, вытекающий из этой морали, состоит в том, что у людей развивается чувство вины, если они не делают того, что от них ожидают. Вместо того, чтобы делать то, что подсказывают им их сердца, их чувства, их человеческая природа, они подчиняются авторитарному строю, наказывающему их чувством вины в случае нарушения.
Что же характеризует огромное количество молодых людей и делает их похожими на остальных, я имею в виду старшее поколение, и меня в том числе? Я думаю то, что они сами впитывают чувство вины, налагаемое авторитарной моралью. Они в целом отбросили вину, которая вдалбливалась в западное сознание иудаизмом и христианством на протяжении последних двух тысячелетий, и отстранили страх перед действием вопреки нормам, который определял нашу жизнь столь долго. И поступая таким образом, они не стали аморальны в своих собственных глазах. В противовес этому они заняты поисками новых моральных принципов.
И здесь я должен отметить другую отличительную черту нового поколения — новую честность. Оно не испытывает такого принуждения, какое испытывали предыдущие поколения, принуждения извиняться за самих себя, давать всему рациональное объяснение, отказываться называть вещи своими именами. Одним из результатов явилось то, что они порой используют язык, который достаточно спорен и вызывает отвращение у людей, воспитанных в старой традиции. Но ключевым пунктом является то, что они толкуют честность так, что это полностью соответствует бесчестности буржуазного, патриархального общества, где мы всегда должны скрывать то, за что чувствуем вину, и где мы обязаны постоянно вести себя так, будто являемся воплощением добродетели. Мы не можем допустить, что «ничто человеческое нам не чуждо», потому что это допущение приведет нас на грань неповиновения. В тот момент, когда мы осознаем и поймем, что природа человека состоит и из хорошего, и из плохого, именно в этот момент мы станем по-настоящему людьми. Вместо неприятия негативной стороны человеческой натуры мы должны принять ее как часть самих себя.
Зигмунд Фрейд придавал огромное значение новой честности. Он даже открыл совершенно новое ее измерение. Еще до Фрейда возникала потребность дать оценку тем людям, которые убеждали нас в своих «добрых намерениях». Но сейчас, после его исследования и систематического изучения области неосознанного, торжественные заверения в добрых намерениях перестали играть свою прежнюю роль. Мы хотим знать, какие неосознанные мотивы стоят за этими намерениями. И мы пришли к осознанию того, что существует небольшая разница между тем, когда человек осознает пагубность своих намерений и когда он просто достаточно умен, чтобы рационально их обосновать и скрыть среди прочих своих намерений. Таким образом, человек с действительно злыми намерениями более честен сам с собой, чем человек, умышленно выдавливающий их из своего сознания, и, следовательно, имеющий лучшие шансы для их воплощения, потому что он может скрыть их под личиной добрых и целомудренных побуждений.
Со времен Фрейда мы стоим перед лицом факта, что мы ответственны не только за наши осознанные мысли и «благие намерения», но также и за неосознанные. Наши дела, а не слова, говорят за нас. Возможно даже, что наши слова вообще ничего не значат. У нас также есть опыт того, как человеческая бесчестность ввергала нас в войны, в которых погибли сотни миллионов, или во имя «чести» были принужденны маршировать к своей смерти. Все эти смерти приписываются лживым и пустым лозунгам. У нас сегодня есть причины меньше доверять тому, что говорят люди. Цена слов и идей снижается, и они могут быть закамуфлированы подо что угодно. Именно поэтому молодежь не склонна задавать вопрос: «Что вы думали по этому поводу?», а вместо этого спрашивает: «Что вы делали? Какие мотивы вами руководили?».
Я считаю, что именно этот результат работы Фрейда — введение нового понимания честности в нашу действительность, имеет для западного мира значительно большее значение, нежели «сексуальная революция», начало которой ему обычно приписывается. В обществе, настолько тотально ориентированном на потребление как наше, сексуальная революция, если вам так угодно ее называть, наверное, произошла бы и без участия Фрейда. Мы не можем призывать людей получать все, что им нужно для удовлетворения их чувств, и одновременно убеждать их сохранять сексуальную воздержанность. В потребительском обществе секс неизбежно становится потребительским товаром. На это опирается целая отрасль промышленности, и огромное количество денег тратится на поддержку привлекательности сексуальности. Это изменение по сравнению с прошлым, но не революция. И достаточно сложно приписать это изменение только Фрейду.
Однако одновременно новым и позитивным является то, что для нового поколения сексуальность не отягощена чувством вины. Мне хочется потратить буквально минуту на то, чтобы исследовать связь между чувством вины и сексуальностью более подробно. Поскольку авторитарная этика провозглашает сексуальность «греховной», результатом для всех нас является неистощимый источник вины, и мы можем сказать, что, начиная с трехлетнего возраста, за каждым из нас числится, все возрастая, список проступков, вызывающих чувство вины. Потому что человеческие существа в том виде, в котором они существуют, не могут избежать сексуальных желаний, так же как не могут избежать чувства вины, так как эти желания являются для них позорным клеймом. Ограничения, наложенные на сексуальность, ведут к чувству вины, которое впоследствии широко используется для создания и поддержки авторитарной морали.
Молодое поколение (и старшее тоже, на протяжении последнего времени) кажется в конце концов избавилось от этого чувства вины. И это уже немало. Но, да простите меня за банальность, не все то золото, что блестит. Из-за того, что мы ориентированы на потребление, секс все больше эксплуатируется для скрытия недостатка интимности. Мы используем физическую близость для того, чтобы завуалировать человеческую отчужденность, которую мы чувствуем. Одна лишь физическая близость не может породить близость духовную. Духовная близость, подлинная гармония двух людей, может быть тесно связана с физической близостью, может даже начаться с нее, может подтверждаться ею снова и снова, но все равно эти два вида близости не одно и то же. В те моменты, когда нам не хватает духовной близости, мы подменяем ее близостью физической. И если мы в нормальном физическом и душевном состоянии, это достаточно легко сделать.
Молодое поколение, как я уже говорил, отклоняет патриархальный порядок и вместе с ним потребительское общество. Но оно ввергнуто в другой вид консъюмеризма, примером которого является употребление молодыми людьми наркотиков. Родители покупают машины, одежду, драгоценности; дети приобретают наркотики. Существует много причин их тяги к наркотикам и тенденции развития зависимости от них, причин, требующих нашего тщательного рассмотрения; но чем бы ни была наркотическая зависимость, это также проявление той лености, пассивности человека потребляющего, которую дети критикуют в своих родителях, но которую сами представляют в несколько измененном виде. Молодые люди также ожидают чего-то, что явится к ним извне, ожидают кайфа от наркотиков, кайфа от секса, кайфа от рок-ритмов, которые гипнотизируют их, уносят прочь, увлекают куда-то. Эти ритмы не провоцируют активность. Они вводят молодежь в разнузданное состояние, в состояние, подобное наркотическому кайфу, в котором они забывают сами себя и глубоко пассивны. Активный человек никогда не забывает сам себя, он всегда остается самим собой и постоянно становится самим собой. Он становится более зрелым, он взрослеет, он растет. Пассивный человек, как я уже отмечал, — это вечный грудной младенец. То, что он потребляет, в конечном счете, имеет к нему весьма косвенное отношение. Он просто ждет с открытым ртом, как и в младенчестве, того, что предложит ему бутылочка. Затем он постепенно насыщается, ничего не делая самостоятельно. Ни одна из его психических сил не задействована, и, в конце концов, в нем развиваются сонливость и усталость. Его сон — это наркоз, истощение, вызванное скукой, больше нежели сон здорового поколения. Вы снова можете почувствовать в моих словах преувеличение, но результаты исследований показывают, что значительно большее количество людей, чем мы думаем, подвержены этому. И средства массовой информации, включенные в процесс создания ложных потребностей, продолжают убеждать нас, что это наш уровень потребления, демонстрирующий высокий уровень нашей культуры.
Вопрос, который наше общество отрицательной, излишней избыточности (которую никто не может обнаружить и которая ничего не дает нашей жизнеспособности) должно поставить перед собой, — это, можем ли мы вообще суметь, по крайней мере в принципе, создать положительную избыточность. Сможем ли мы как-нибудь положительно, по-настоящему продуктивно использовать ту сверхпроизводительность, которая возможна технологически, использовать во благо человечества и его роста? Это станет возможным, если мы поймем то, что нам необходимо, а именно: поощрять и удовлетворять только те потребности, которые делают людей более активными, живыми, свободными, такими, что они перестают слепо руководствоваться своими чувствами и лишь реагировать на раздражители, а становятся открытыми, внимательными к собственному потенциалу, способными реализовать его, оживить, обогатить и вдохновить себя и других. Одним из условий выполнения этого является, без сомнения,, реорганизация не только нашей работы, но и так называемого досуга. Наше свободное время, по большей части, это ничегонеделание. Это создает у нас иллюзию силы, потому что мы можем перенести весь мир в наши квартиры простым нажатием кнопки телевизора или сесть в машину и обмануть себя, думая, что двигатель в сто лошадиных сил — наш собственный. У нас есть по-настоящему «свободное время» только в той степени, в которой мы культивируем потребности, исходящие из человека и вызывающие его активность. Именно поэтому монотонная и скучная работа должна быть остановлена. И центральной проблемой, с которой мы сталкиваемся при организации нашей работы, является: каким образом мы можем сделать нашу работу интересной, захватывающей, живой?
И тут мы встаем перед еще более общим вопросом: какова цель нашей работы. Является ли целью увеличение производительности и потребления? Или это обеспечение развития и роста человеческой расы? Обычно заявляется, что одно не может быть отделено от другого. То, что хорошо для производства, хорошо и для человека, и наоборот. Это звучит как провозглашение некой красивой, предопределенной гармонии, но на самом деле — чистая ложь. Нетрудно продемонстрировать, что многие вещи, полезные для индустрии, были вредны для людей. В этом заключается дилемма сегодняшнего дня. Если мы продолжим движение по тому пути, по которому идем, прогресс будет достигаться только за счет людей. И поэтому мы должны сделать выбор. Говоря библейским языком, мы должны выбрать между Богом и кесарем. Это звучит достаточно драматично, но если уж мы собрались серьезно говорить о жизни, дела приобретают драматичный окрас. То, что я подразумеваю здесь, не только вопрос жизни и смерти, но также вопрос о том, выберем ли мы увеличение смерти в окружающей нас жизни или предпочтем существование, полное жизни и активности. Сам смысл существования должен стать более живым, более наполненным жизнью. Люди обманывают себя на этот счет. Они живут так, как будто они прекратили жить или вообще не начинали.
Человеческая мудрость говорит нам, что после сорока каждый из нас должен держать ответ перед самим собой. Это означает что истории наших жизней должны показать, правильно или неправильно мы их прожили (правильно и неправильно не с точки зрения морали, но с нашей внутренней точки зрения). И наиболее блестящие надгробные речи, с их списками достижений, не могут смягчить главного вопроса, ответа на который мы не должны избегать: жили мы или живем? Действительно ли мы проживаем свою собственную жизнь, или это происходит только по чьему-то определению? Я согласен с такими мыслителями, как Маркс и Дизраэли, которые были уверены, что роскошь — ничуть не меньшее зло, чем бедность. Под роскошью они понимали то, что мы здесь называем чрезмерной избыточностью. Но если мы хотим вместо нее сделать нашей целью подлинное изобилие, нам необходимо произвести несколько фундаментальных изменений в нашем образе жизни и мышлении. Бедственно, я полностью осознаю те трудности, которые лежат на пути этих изменений. Я считаю, что эти изменения возможны только в том случае, если люди почувствуют глубокую необходимость увеличить действительно жизнь и уменьшить обыденность, если они отклонят скуку и повернутся к потребностям, делающим их более живыми и спонтанными, свободными и счастливыми. Многие нации (как правило, слаборазвитые) думают, что они будут счастливы, если только у них будет то же, что есть у американцев. Но Америка — это страна, в которой больше, чем в любой другой стране, людей поняли, что все современные удобства способствуют тенденции, делающей нас пассивными, безликими, удобными для манипулирования, а не счастливыми. Нет ничего случайного в том, что бунтующая молодежь выходит главным образом из средних и высших слоев общества, в которых чрезмерная избыточность наиболее представлена. Этот вид избыточности может сделать нас счастливыми в наших мечтах и фантазиях, но он не делает нас счастливыми в глубине души.
Мне кажется чрезвычайно важным ясно понять принцип, необходимый для формулирования нашей стратегии в искусстве жизни. Мы погубим наши жизни, если будем преследовать противоречивые цели, если не осознаем разницы между ними и то, что они исключают друг друга. Возможно вы знакомы с еще одним экспериментом И. П. Павлова с собакой. Собака была натренирована ожидать пищу, если она видела круг, и не ждать ничего, если видела эллипс. Затем, шаг за шагом, Павлов начал изменять форму эллипса, приближая ее к форме круга до тех пор, пока обе формы не стали настолько походить друг на друга, что собака была не в состоянии их различить. В этой противоречивой ситуации животное заболело, и у него появились классические симптомы невроза. Собака стала беспокойной, неуверенной, смущенной.
Если люди начнут преследовать противоречивые цели, они также станут психически больны. Они также потеряют свою уравновешенность, самоуверенность и проницательность. Они уже не будут знать, что хорошо для них. Первое, что мы должны сделать в этом случае, спросить себя со всей откровенностью, какие противоречивые цели мы преследуем. Почему они несовместимы? Какой вред нам наносит противоречие между ними? Ответы на эти вопросы мы получим не из ораторских выступлений и, конечно, не из пропаганды, которая ничего не делает, а лишь превращает людей в фанатиков. Каждый из нас должен призвать себя проанализировать и обдумать кое-что в следующем направлении: жизнь коротка. Кто ты и что ты хочешь на самом деле? Если мы уступим этому виду избыточности, которая, в конечном счете, — оскудение и страдание, мы будем растоптаны богатством, которое готово раскрыться и цвести без нас; и от нашего решения в пользу излишества или изобилия, в пользу положительной или отрицательной избыточности, зависит, ни больше ни меньше, будущее человечества.
Вряд ли кого сегодня удивит стремление уделять все больше и больше внимания проблеме агрессии. В прошлом мы пережили войны, и теперь мы их переживаем; мы боимся атомной войны, готовясь к которой все сильные державы мира вооружаются. В такой ситуации люди ощущают, что они не могут изменить такое положение дел. Они понимают, что их правительства только говорят, что они делают все возможное и прилагают всю свою мудрость, всю свою добрую волю для решения этого вопроса. На самом же деле до сих пор они не смогли даже затормозить или стабилизировать гонку вооружений. Вполне понятно, что люди жаждут знать, где, с одной стороны, находится источник агрессии, а, с другой стороны, они принимают теорию, гласящую, что агрессия — это часть человеческой природы, а не феномен, создаваемый самим человеком или неизбежно порождаемый его социальными институтами. Именно эту позицию представил Конрад Лоренц как общепринятую в книге, опубликованной им несколько лет тому назад. В книге «Об агрессии» Лоренц заявляет, что агрессия постоянно и непроизвольно вырабатывается в человеческом мозге, что она досталась человеку в наследство от наших животных предков и что она растет больше и больше, приобретая все более крупные размеры в том случае, когда не находит себе выхода. При всяком удобном случае агрессия выходит наружу. Когда поводы для выхода агрессии слабы или же их вообще нет, накопившаяся агрессия взрывается внезапно. Люди не в состоянии постоянно сдерживать свое агрессивное поведение, потому что у них скапливается так много агрессивной энергии, что она требует выхода. Этот случай можно бы отнести к области «гидравлической» теории. Чем больше давление, тем вероятнее, что вода или пар вырвутся из контейнера. Лоренц иллюстрирует эту теорию увлекательным рассказом о своей тете, живущей в Вене. Каждые шесть месяцев она нанимает новую девушку. (Эта история происходила в старое время, когда девушки еще не были такой редкостью, какой они теперь являются.) Когда девушка появлялась в доме в первый раз, тетя Лоренца всегда бывала совершенно всем довольна и полна больших ожиданий. Однако через неделю или две ее энтузиазм начинал истощаться. Вскоре разочарование сменялось жесткой критикой и неудовлетворенностью, и, в конце концов, примерно месяцев через шесть, тетя приходила в ярость и увольняла девушку. Тетя Лоренца проходила этот цикл более или менее регулярно каждые шесть месяцев. На ее примере Лоренц хотел показать, как агрессия постепенно накапливается и в определенный момент обязательно вырывается наружу.
Возможно, этот случай может показаться таковым для _ людей, не знающих сути вопроса, но так как наши знания о людях несколько больше, чем у Лоренца (ведь он знает более о жизни животных), то станет ясно, как неточно его объяснение. Психоаналитик (и не только он, но почти каждый человек, обладающий хотя бы незначительной способностью проникновения в человеческую природу) объяснил бы, что этой тете свойственно нарциссическое поведение, стремление эксплуатировать того, кто находится рядом с ней. Она хочет платить своей работнице не просто за восемь часов труда в день, а за любовь, терпение, преданность, добродушие и за пятнадцать часов работы в день. Тетя радостно встречает каждую новую девушку, связывая с ней все свои одни и те же ожидания, и вполне понятно, что вначале она относится к новой девушке приветливо и обворожительно, потому что она думает, что наконец-то получила именно то, что искала. Познакомившись с девушкой поближе, она обнаруживает, что ее работница совсем не соответствует ее ожиданиям. Дальше тетя все более разочаровывается и сердится и наконец увольняет девушку, надеясь, что найдет следующую, именно такую, какую ей нужно. Очевидно, эта дама скучает из-за нежелания заняться чем-то, а поиск совершенной девушки привносит некий драматизм в ее жизнь и дает ей повод для разговоров. Возможно, это главная тема ее бесед с друзьями. Ничто в ее поведении не имеет отношения к накоплению агрессии, ее поведение скорее всего связано со специфической структурой ее характера. Я уверен, что те, кто постарше среди вас, знают немало людей, ведущих себя таким же образом в ситуациях подобного рода независимо от того, удается им или нет найти девушку.
Теория внутренней агрессии, в детали которой я здесь не имею возможности углубляться, имеет определенную связь со старой теорией желания смерти. Еще в 20-е годы Фрейд заявлял, что у всех людей существуют два основных вида влечения, присутствующих в каждой клетке, в каждой живой субстанции: воля к жизни и воля к смерти. Влечение к умиранию или, точнее говоря, желание смерти, может проявляться одним из двух способов. Направленное во вне это желание проявляется как деструктивность, а направленное внутрь — становится самодеструктивной силой, ведущей к болезни, самоубийству, а в сочетании с сексуальными импульсами — к мазохизму. Желание смерти, как гласит теория, есть внутреннее свойство. На него не влияют обстоятельства, оно не возникает в результате внешних сил. Перед человеком только два выбора: он может направить свое желание смерти и разрушения против себя или же против других. Такая ситуация ставит человека перед лицом по-настоящему трагической дилеммы.
В действительности ученые, занимавшиеся этой проблемой в течение многих лет, смогли представить очень небольшой ряд аргументов в поддержку этой теории. Среди психологов сегодня создалось общее мнение, что агрессия обусловлена социальным окружением или же что она «поступает через специфические каналы», например через культуру или еще через целый ряд факторов. По уже упомянутым мною причинам теория Лоренца получила больше известности у общественности. Это вынуждает нас думать, что мы ничего не можем поделать со сложившимся мнением. Это обеспечивает нас оправданием: если признать, что вся эта агрессия и все идущие вслед за ней угрозы в действительности внутренне присущи нам, то мы ничего не можем противопоставить нашей природе, не так ли?
Всегда существовало два различных взгляда на человеческую природу. Одни учение заявляли, что человек зол и деструктивен по своей природе. Этим его свойством объясняли неизбежность войн, и именно этот фактор объяснял нам необходимость осуществлять строгую власть над собой. Человеческие существа должны быть под контролем. Нам нужно защищать себя от своей собственной агрессии. Согласно другой точке зрения, человек по своей сути существо доброе, и только неблагоприятные социальные условия делают его плохим. Изменение этих условий ведет к смягчению зла, агрессивности в человеке, и даже в конце концов человек вообще может отказаться от агрессивности. Эти точки зрения составляют две крайности. Они обе нуждаются в оценке. Ученые, признававшие естественную, внутреннюю агрессивность человека, склонны не принимать во внимание те многие исторические эпохи, те многие культуры и тех многих индивидов, которые проявляли минимум агрессивности. Если бы агрессия была внутренней чертой человека, таких примеров не могло бы существовать. По другую сторону барьера стояли оптимисты, выступавшие против войны, за мир и социальную справедливость. Они часто проявляли по крайней мере склонность к преуменьшению значимости и силы человеческой агрессивности, если не отрицали ее вообще. Такую же позицию занимали философы эпохи Просвещения во Франции, а их оптимизм снова вкрался, в труды Карла Маркса и в теории ранних социалистов.
Лично я предлагаю третью точку зрения, хотя она, однако, ближе ко второй точке зрения, чем к первой. Я начинаю с предположения, что человек гораздо более деструктивен и во много раз более жесток, чем животное. Животные не имеют садистских наклонностей, они не враги всего живого. Человеческая история, напротив, предстает как перечисление примеров невообразимой жестокости и разрушительности. Такой рекорд не дает нам основания недооценивать силу и интенсивность человеческой агрессивности. Но я также считаю, что корни нашей агрессивности заключены не в нашей животной природе, не в наших инстинктах, не в нашем прошлом. Человеческую агрессивность, учитывая, что она превышает агрессию животных, можно объяснить специфическими условиями человеческого существования. Агрессивность, или деструктивность — это зло; это не прочего «так называемое» зло, в чем нас хочет убедить Лоренц. Это человеческое зло. Оно потенциально существует в человеке, в каждом из нас, и оно выйдет на первое место, если наше дальнейшее развитие не пойдет в более правильном, более зрелом направлении.
Человеческая сверхагрессия, количество агрессии в человеке, превышающее животную агрессию, коренится в человеческом характере. Здесь я имею в виду характер не в правовом смысле, а в психоаналитическом: характер как систему связей, соединяющих индивида с миром. Под характером я имею в виду то, что человеческое появилось в человеке вместо животных инстинктов, существующих в нем только в минимальных размерах. Многое из сказанного здесь о характере может звучать несколько теоретически, но если вы обратитесь к своему собственному опыту, то, я уверен, большинство из вас точно поймет, что я имею в виду, когда говорю о характере в этом смысле. Вы, конечно, встречались с людьми, о которых могли бы сказать, что у них садистский характер. И вы, конечно, встречали других людей, которых охарактеризовали бы как «добрых». Давая эти оценки, вы не говорите, что этот человек однажды сделал что-то садистское или что другой человек однажды проявил себя очень дружелюбно. Вместо этого вы говорите о том качестве его характера, которое проходит через всю жизнь этой личности. Существуют индивиды-садисты, которые никогда не совершили ничего садистского, потому что у них никогда не возникали условия для такого поведения. Только очень тонкий наблюдатель вдруг застает их за кровавым занятием в каком-то мелком садистском акте. Короче говоря, существуют характеры, деструктивные не в своей сущности, но как индивиды такого рода, что они могут застрелить кого-то в порыве гнева или отчаяния. Однако это ни в коей мере не означает, что их характер по сути своей деструктивен.
Если признать, что зло человечно, т. е. что оно коренится в специфически человеческих условиях существования, а не в его животном прошлом, то нам удастся избежать логического парадокса, от которого не могут уйти защитники теории инстинкта, как бы они ни старались сделать это. Они заявляют, что мнение о большей степени агрессивности человека основывается только на убеждении, что агрессивность животных меньше, чем агрессивность человека. А как же обстоит дело в действительности? Нельзя согласиться, что природа человека, унаследованная от животных, сделала его более агрессивным и деструктивным существом, чем когда-либо были животные. Более логично сделать следующий вывод: человеческое поведение отличается от поведения животных. В этом случае большая жестокость человека не объясняется теми чертами, которые он унаследовал от животных, а проявляется как поведение, вытекающее из специфических условий человеческого существования.
Теперь давайте рассмотрим животную агрессивность. Она сопряжена с биологическими потребностями. Такое поведение служит выживанию особи и вида и проявляется как реакция на внешнюю угрозу жизненным интересам животного. Так происходит, когда животное сталкивается, например, с посягательством на его жизнь, пищу, с препятствием его связи с животным противоположного пола, с посягательством на его территорию и т. п. Если животным или человеческим существам угрожают, они либо отвечают агрессивностью, либо спасаются бегством. Если нет угрозы, нет и агрессивности. Агрессивность существует в мозгу как механизм, приводимый в действие в нужное время, но она не развивается и не проявляется, если для этого нет особых стимулов или условий. Другими словами, она не имеет ничего общего с «гидравлической» моделью. Нейрофизиолог Гесс первым показал, какой центр или участок мозга производит агрессивный импульс в ответ на соответствующее раздражение или когда угроза жизненным интересам вызывала агрес-сивную реакцию, исходящую из этих центров.
Агрессивность хищников отличается от агрессивности человека. Хищники нападают не только на того, кто угрожает их жизни. Они нападают с целью добывания себе пищи. Нейрофизиологически такая агрессивность хищников исходит из центров мозга, отличных от тех центров мозга человека, где осуществляется контроль за проявлением агрессии как средства защиты. В целом мы обнаруживаем, что животные вообще не очень агрессивны, если нет угрозы их жизни. Животные редко проливают кровь друг друга, даже если возникает серьезная драка. Наблюдения за шимпанзе, за священными бабуинами и другими приматами показали, как в действительности чрезвычайно миролюбива жизнь этих животных. Почти безошибочно можно сказать, что, если бы человечество проявляло агрессии не более чем это делают шимпанзе, нам бы вообще не пришлось волноваться по породу возникновения войн и агрессивных действий. Это же самое справедливо сказать и в отношении жизни волков. Волки — хищники. Когда они нападают на овец, то, конечно, ведут себя агрессивно. Люди считают, что волки невероятно агрессивные существа. Делая такой вывод, они путают агрессивность волка, проявляющуюся при охоте за пищей, с его относительно небольшой агрессивностью в периоды, свободные от этой охоты. В своей среде волки совсем неагрессивны. Они дружелюбны. Следовательно несправедливо говорить о человеческой агрессивности, сравнивая ее с агрессивностью волков по отношению друг к другу, т. е. нельзя говорить, что один человек ненавидит другого, как волк (homo homini lupus est). Можно сказать, что он ведет себя так по отношению к другому «как волк, охотящийся на овцу», но неправильно говорить «как один волк по отношению к другому волку».
Теперь можно заключить, что агрессивность животного не похожа на «гидравлическую» модель. Пока животному не угрожают, у него не происходит постоянного увеличения агрессивности и ее бесконтрольного взрыва. Иначе говоря, человеческая агрессивность — это способность, данная ему биологией и существующая в мозгу, но она проявляется только тогда, когда для этого есть причина. Когда нет необходимости самозащиты, нет агрессивности. Таково существенное отличие этого заявления от бихевиористкого, по которому агрессивность — это приобретенная черта, и что только обстоятельства заставляют людей проявлять агрессивность. Однако, все не так просто, потому что если считать, что агрессивности можно научиться только при определенных обстоятельствах, то было бы невозможно быстро и интенсивно воспользоваться этой способностью, как это бывает в жизни и как это на самом деле должно быть. Истина состоит в том, что агрессивность — это биологически данная способность, присущая человеку, которую он в нужный момент может реализовать очень быстро. Все нейрофизиологические механизмы, необходимые для ее введения в действие, присутствуют и функционируют в нас, но, как было сказано выше, их сначала необходимо мобилизовать, иначе они не будут действовать. Позвольте мне проиллюстрировать такую точку зрения практическим примером. Если кто-то с целью самообороны держит рядом со своей постелью револьвер, который днем лежит в его столе, это совсем не означает, что этот человек все время намерен стрелять из него. Он применит его только в случае угрозы его жизни. Как раз таким образом организована физиологическая работа нашего мозга. В нашем мозгу как бы присутствует револьвер, всегда готовый быстро сработать в случае нападения на нас. Однако в противоположность утверждению теории инстинктов наличие состояния готовности к ответной агрессии не ведет к накоплению агрессивности и к ее обязательному взрыву.
Далее, Гесс и другие ученые нейрофизиологи обнаружили, что животные реагируют на опасность не только нападением, но и стремятся убежать. Нападение — это крайняя возможность, применяемая животным чаще всего тогда, когда у него нет пути к бегству. Только в этом случае животное нападает, только в этом случае оно вступает в бой.
Говоря об «инстинкте агрессивности» у людей, обязательно нужно иметь в виду инстинкт убегания от опасности. Если защитники теории агрессии и инстинкта говорят, что агрессивность постоянно присутствует в поведении человека и что он ее все время сдерживает с великим трудом, то здесь следует обязательно напомнить, что человек постоянно руководствуется еще и столь же сильным желанием убежать от опасности. И этот импульс поддается контролю с огромным трудом. Каждый человек, когда-либо наблюдавший за сражением, очень хорошо знает, как бывает велико желание убежать. Если бы этого не было, то не понадобились бы законы, часто приговаривающие к смерти военного дезертира. Другими словами, человеческий мозг дает нам два способа реакции при нападении: либо сражаться, либо убегать. Пока нет угрозы, оба эти импульса остаются в покое. Не существует автоматически постоянно вырабатываемой тенденции к активной и всевозрастающей агрессивности или к стремлению убежать.
Выше уже было замечено, что «гидравлическая» теория агрессии в изложении Лоренца и отчасти — Фрейда, когда он говорит о наличии у человека желания смерти, имеет погрешности. Открытия в области нейрофизиологии показывают, что ни у человека, ни у животного агрессивность не растет постоянно, не является спонтанным автоматическим побуждением, но вызывается стимулом, несущим угрозу либо бытию человека, либо существованию животного, либо жизненно важным интересам. Однако бывают причины иные, чем психологические, и делающие «гидравлическую» теорию несостоятельной. Вышеуказанная теория также отступает перед лицом фактов, представляемых антропологией, палеонтологией, психиатрией и социальной психологией. Если бы эта теория была безупречна, можно бы было ожидать, что агрессивность в целом проявлялась бы одинаково у всех индивидов и во всех культурах и обществах. Можно бы, конечно, принять во внимание — как мы поступаем по отношению к интеллекту — его различную интенсивность, хотя эти существующие различия относительно невелики. Но в этом случае малые и большие народы всего мира должны бы были демонстрировать одинаковую степень агрессивности и деструктивности. Однако дело обстоит иначе.
Давайте начнем с рассмотрения данных антропологии. Существует множество племен примитивных людей, которые вообще не проявляют повышенной агрессивности. Напротив, в этих племенах преобладает дух миролюбия. В описаниях образа жизни таких племен обнаруживаются характерные для всех них черты, которые, если их объединить, образуют определенный синдром: минимальную агрессивность (почти не сопровождающуюся преступлениями или убийствами), отсутствие частной собственности, эксплуатации и системы иерархии. Такие племена встречаются среди населения индейских деревень, но подобные им общины можно найти по всему миру. Колин Тернбулл представил нам завораживающее описание такого племени. Члены его — не фермеры, как обычно бывает в индейской деревне, а совершенно примитивные охотники, ненамного отличающиеся от охотников, живших 30 000 лет тому назад. Таково племя пигмеев, живущих в джунглях Центральной Африки. Эти люди почти не проявляют агрессии по отношению друг к другу. Конечно, бывает, что какой-то человек рассердится, и тогда, те, кто смотрят на агрессию иначе, чем я, сказали бы: «Вот, вы видите? Этот человек злой». Я должен сказать, что так смотреть на жизнь несерьезно, так как случай, когда человек иногда сердится, отличается от такого случая, когда человек переполнен злостью, заставляющей его разжигать войну, убивать людей и т. д. Существует огромная разница между человеком, иногда впадающим в гнев, и человеком деструктивным и полным ненависти. Тот, кто не видит это различие, кажется мне бестолковым наблюдателем.
Охотники пигмеи относятся к джунглям, где они живут, как к своей матери. Как все охотники, они убивают только столько животных, сколько им нужно для пропитания. Делать запасы на будущее у них не принято, потому что они не могут сохранять мясо. Когда им нужна пища, они идут на охоту. Они не получают больших прибылей, но мало-помалу добывают всего достаточно, чтобы прожить. Они не выбирают вождя. Зачем он им? Они руководствуются потребностями данного момента, и каждый знает свою роль. Иначе говоря, можно утверждать, что эти племена обладают глубоко укоренившимся чувством демократии. Никто никому не указывает, что ему следует делать. Нет причин для этого. Никто бы не стал все равно кого-то слушаться, если бы кто-то захотел командовать. И, конечно, среди этих людей отсутствует эксплуатация. Зачем кому-то пользоваться трудом другого? Разве я могу послать кого-то на охоту вместо себя самого? Тогда моя жизнь стала бы чрезвычайно скучной. А что еще делать в джунглях? Там нет ничего, чтобы кто-то мог сделать за другого. Семейная жизнь пигмеев протекает мирно. Ее правило — моногамия с легкой возможностью развода. Разрешается вступать в сексуальные отношения до женитьбы. При этом люди не обременены каким-либо чувством вины. Пара обычно вступает в брак, когда женщина беременеет, и супруги остаются вместе всю жизнь, если у них вдруг не возникает неприязни друг к другу. Но такое случается редко.
Пигмеи бывают беззаботны даже тогда, когда их охота не очень удачна. Временами в джунглях бывает мало дичи, иногда наступают неурожайные годы. Все равно пигмеи верят, что джунгли их не подведут. У них нет мысли, что у природы нужно брать больше, запасать больше, иметь больше, и именно поэтому они вполне всем довольны. Племена, ведущие подобный образ жизни, представляют собой настоящие общества изобилия. Они таковы не потому, что так богаты, а потому что им не нужно больше того, что у них есть. То, что они имеют, дает им ощущение благополучия и прочной, приятной жизни.
Особенно хочется подчеркнуть в приведенном описании жизни пигмеев, что она составляет целую систему или структуру правил, интересную саму по себе, а не какими-то отдельными чертами. Если просто спросить: «Есть ли в ней проявления агрессивности или нет?», то ответить на этот вопрос будет трудно. Если же анализировать социальную структуру в целом, то станет ясно, что перед нами дружественный народ, где люди не ненавидят друг друга и друг другу не завидуют. Отсутствие агрессии как элемента структуры общества логически можно предположить, исходя из общей психической и социальной ориентации этих людей. Так же можно делать вывод, как тесно физическая структура связана с социальной.
Одной из самых интересных эпох развития человеческой истории можно назвать неолитическую революцию. Она сопровождалась ростом сельского хозяйства в Малой Азии примерно 10 000 лет тому назад. Очень может быть, хотя до сих пор нет бесспорных доказательств того, что именно женщины открыли сельское хозяйство. Их открытие состояло в том, что дикие травы можно было вырастить, а ухаживая за ними, — получить съедобную пшеницу и другие зерновые. Мужчины тоже не теряли времени даром. В то же самое время они, вероятнее всего, еще охотились, но уже осваивали скотоводство и пасли стада овец. С открытием сельского хозяйства пришла к людям уверенность в том, что потребности человека в продуктах питания не ограничиваются только тем, что дает природа от своих щедрот, но каждый человек может приложить свои руки к усовершенствованию этого естественного процесса. Пользуясь умом и знанием, человек может сам произвести какие-то продукты. Как уже было сказано выше, такой опыт человечество приобрело сравнительно не так давно. В начале этой революции — предположим, в течение первых четырех тысячелетий — несомненно жили такие замечательные миролюбивые общества, во многих отношениях очень похожие на племена североамериканских индейских деревень. Вероятно, по своей организации они были матриархальными. Население их объединялось в небольшие деревни. Их жители производили продуктов немного больше, чем им требовалось в данный момент. Этот доход давал им уверенность в своей прочной обеспеченности, а это вело к росту населения. Однако у этих жителей не было таких больших доходов, что вело бы к зависти одних по отношению к другим и к стремлению отнять эти доходы. Неолитическое общество, подобное тем современным племенам, о которых говорилось выше, возможно, вело подлинно демократический образ жизни и, как уже отмечалось, в нем была сильна роль женщин и матерей. Патриархальность сложилась много позже, где-то между 4000— 3000 лет до н. э., в период, когда все отношения изменились. Люди научились производить продуктов гораздо больше того, сколько им было необходимо. Это привело к установлению рабовладения. За этим стало устанавливаться разделение труда. Создали армии, сформировали правительства, стали вести войны. Человек открыл, что он может заставить других людей работать на себя. Сложились иерархические структуры с царями во главе их. Царей часто представляли как наместников Бога, и они часто исполняли роль патриарха. Эта ситуация способствовала развитию агрессивности, так как теперь у людей возникло желание воровать, отбирать и эксплуатировать. Естественная демократия уступила место иерархической системе, где каждый вынужден повиноваться вышестоящему.
Сейчас мне кажется очень уместно поговорить о причинах возникновения войн. Защитники теории инстинкта часто утверждают, что война возникает из-за свойственного мужчинам инстинкта агрессии. Такая точка зрения весьма наивна и неверна. Всем известно, что большинство войн происходит из-за того, что правительство убеждает свое население, будто бы на их страну собираются напасть, а людям придется защищать свои самые святые ценности — жизнь, свободу, демократию и бог знает что еще. Волна энтузиазма по поводу своей защиты длится несколько недель, а потом быстро спадает. Теперь людей нужно запугать и наказать, чтобы они вновь продолжали волноваться. Если бы люди по своей природе были столь агрессивны, что только война могла бы успокоить их агрессивный инстинкт, то правительствам не надо бы было прибегать к мерам по разжиганию войны. Напротив, они пропагандировали бы мир, и люди не стремились бы к войне, в которой дали бы выход своей агрессии. : Но всем известно, что дело обстоит иначе, и даже можно почти точно определить период, когда война как институт имела свое начало или, если хотите, была изобретена. Это было время сразу после неолитической революции, когда наблюдался рост городов-государств, царей, армий и методов по организации войны с целью захвата рабов, грабежа сокровищ т. д. Охотники-собиратели и примитивные сельские люди не воевали друг с другом, потому что у них не было для этого поводов.
Наша дискуссия показывает нам, что ряд примитивных племен обладает социальной системой, в которой преобладают дружелюбие и сотрудничество, а агрессия присутствует в минимальном размере. Если такое описание примитивных обществ соответствует действительности, то оно опровергает «гидравлическую» теорию, по которой агрессию связывают с природным инстинктом. Есть еще аргумент против теории инстинкта. Дело в том, что степень агрессии внутри общества может сильно изменяться. Если посмотреть, например, на Германию ранних, 30-х годов XX в., то обнаружится, что фашисты получили больше всего поддержки от мелкой буржуазии, офицеров и студентов, чья карьера пострадала от условий послевоенного времени. Фашистов не поддержали средний класс и высшие круги. Я не говорю, что они выражали какое-то несогласие с фашистской системой, но все же яростные фашисты вышли не из этой среды, и еще меньше — из рабочего класса. Убежденные фашисты из среды рабочих были скорее исключением, чем правилом, хотя и убежденные антифашисты из рабочего класса тоже были достаточно случайным явлением. Чем это объясняется — совсем другой вопрос.
Подобная же ситуация складывается в Южной Америке. Белая беднота юга накопила в своей среде безмерный запас агрессивности, гораздо более сильный, чем средний класс и чем рабочий класс как южного, так и восточного побережья Америки. Агрессивность всегда больше свойственна тем классам, которые занимают самые низкие социальные уровни у основания общественной пирамиды. Эти люди имеют в жизни мало радости, они необразованны и понимают, что их постепенно вытесняют из общественного потока. У них в жизни нет мотиваций и интересов. Такие люди накапливают в себе огромные запасы садистской ярости, отсутствующей у тех, кто занят на производстве и ощущает свою полную вовлеченность в общественный процесс или, по крайней мере, не полную оторванность от него. Такие люди имеют интересы, у них есть чувство, что они идут в ногу с остальным обществом. Вот почему люди, вовлеченные в жизнь общества, не несут в себе того объема садизма и агрессии, какой был у старой мелкой буржуазии Германии или у некоторых слоев населения в Америке.
У разных индивидов также различаются разные уровни развития агрессии. Например, приходит пациент на прием к доктору и говорит ему: «Я всех ненавижу. Я ненавижу свою жену, своих детей, людей, с которыми работаю. Нет никого, кого бы я ни ненавидел». Для психиатра и, надеюсь, для всех нас ясно, что пациент сам заявил нам о диагнозе своего заболевания. Конечно, этому пациенту не скажешь: «С вами все ясно. Это случай агрессивного инстинкта в действии». Вместо этого следует сказать, что характер этого человека построен так, что он постоянно производит агрессию. Теперь спросим: почему этот человек стал развиваться таким образом? Проанализировав социальные обстоятельства его жизни, историю его семьи, его прошлый опыт, нужно попытаться понять, почему такой высокий уровень агрессивности стал частью характера этого индивида, частью структуры его поведения. Нельзя заключить, как это сделали бы защитники теории инстинкта, говоря о войне: «С этим ничего не поделаешь. Перед нами еще одно свидетельство того, как сильна наша природная агрессивность».
Все знают агрессивных людей, но здесь я не имею в виду людей высоко раздражительных. Я говорю о людях деструктивных, ненавидящих, о людях-садистах. Наряду с ними существует множество людей миролюбивых, поражающих нас своей теплотой и незлобивостью, проявляемой ими не только как внешняя демонстрация, но и свойственной им по I самой их сути. Их миролюбие никак нельзя приравнивать к слабости или услужливости. Если не делать такого различия, то мы встанем на плохой путь. Многие пошли по такому пути, потому что не увидели этого различия. Большинство людей, взявших на себя труд повнимательнее посмотреть вокруг себя, знают очень хорошо, как важны такие характерологические различия.
Теперь настало время более внимательно посмотреть на суть понятия специфически человеческая агрессия. Все сказанное ранее по этому поводу доказывает, что это понятие не работает как «гидравлическая» модель. Можно провести различие между двумя типами агрессивности у людей. Первый тип, если можно так выразиться, биологически запрограммирован. Ему соответствует такой же защитный механизм, какой мы находим у животных. Второй тип — специфически человеческая разновидность агрессии, какой нет у животных. Он принимает форму, с одной стороны, человеческой жестокости, а с другой — страстной ненависти к жизни, носящей название некрофилии, понятия, подробности которого я здесь не имею возможности разъяснять.
Начнем с рассмотрения первого типа, т. е. с биологически запрограммированной человеческой агрессивности, идентичной животной агрессивности. Как уже говорилось выше, нейрофизиологическая организация животного такая же, что и у человека. Она заставляет его агрессивно реагировать, когда появляется угроза его жизненно важным интересам. Человеческое существо отвечает на угрозу таким же образом. Но у людей такая реакция, эта реактивная или защитная агрессивность, гораздо шире. Для этого существуют три причины.
Одна состоит в том, что животное ощущает угрозу только данного момента. Оно знает только одно: «Сейчас мне угрожают». Человек, обладая умственными способностями, может представить себе будущее. Следовательно, он может предполагать, что ему в будущем может грозить опасность, которой сейчас нет, но она может возникнуть. Таким образом он реагирует агрессивно не только на настоящую опасность, но и на ту, что ожидает его в будущем. При таких условиях реактивная агрессия получает гораздо большее поле для своего функционирования, так как количество людей очень велико, и также велико число ситуаций, когда угроза их существованию возникнет в будущем.
Другая причина, по которой реактивная агрессия у людей развивается более широкомасштабно, состоит в том, что люди склонны строить предположения, а животные не могут этого делать. Человека можно убедить, что существует угроза его жизни и свободе. Для этого применяют слова и символы. Животному нельзя «промывать мозги», так как оно не воспринимает слова и символы, применяемые при такой промывке. Если человека убедить, что ему угрожают, последует его субъективная реакция столь же сильная, как и в случае, если бы ему действительно угрожали. Его реакция та же самая, хотя он действует только на основании постороннего воздействия. Нет смысла долго обсуждать множество случаев, когда война началась, потому что людей заставили поверить, что им угрожают. Сила убеждения породила агрессивность, необходимую для вовлечения людей в сражение друг с другом.
Есть еще третья и последняя причина проявления человеческой агрессивности. У людей есть свои специфические интересы, тесно связанные с ценностями, идеалами, институтами, общественными ролями, с которыми они себя отождествляют. Угроза их идеалам или лицам, занимающим главенствующее место в их жизни, их институтам, святым для них, столь же устрашающа, как нападение на самого индивида или на его источник питания. Людям могут быть дороги различные веши: идеи свободы, чести, его родители, мать, отец, в отдельных культурах — его предки, государство, флаг, правительство, религия, Бог. Любая из этих ценностей, институтов или идеалов может быть важна для человека как его собственное физическое существование. При возникновении угрозы этим ценностям человек отвечает враждебностью.
Если соединить все три причины агрессии вместе, станет понятно, почему защитная агрессивная реакция у человека намного шире, чем у животных, хотя механизмы, производящие эту реакцию у человека и животных, одинаковы. Человек испытывает намного больше опасностей, чем животное, и сталкивается с большим числом вещей, опасных для его жизни, чем это бывает в жизни животных.
Человек и животное обладают одной и той же биологически запрограммированной реактивной агрессивностью, служащей защитой их жизненных интересов. Однако у человека есть виды агрессивности, не данные ему биологически. Они не служат его самообороне, а являются элементом его характера. Причины развития у индивидов этого вида агрессивности характера сложны, и я не в состоянии их здесь анализировать. Все же такие агрессивно настроенные люди — это реальность, и она встречается только среди людей. Далее я собираюсь сосредоточить внимание на самом этом феномене — на садистском характере как таковом.
Говоря о садизме, часто имеют в виду только сексуальную перверсию в сознании, скажем, такой случай, когда человек получает сексуальное удовлетворение, только если имеет возможность бить или оскорблять какую-то женщину. Садизм также может быть связан со страстью или желанием причинять физическую боль другому лицу. Однако суть садизма заключается в желании осуществлять контроль над другим живым существом, контроль полный м абсолютный. Таким другим существом может быть животное, ребенок или другой взрослый человек, но в каждом случае садист превращает другое существо в свою собственность, вещь, объект подчинения.
Когда какой-то человек делает другого человека беззащитным или заставляет его терпеть боль, он проявляет в этом случае осуществление чрезвычайной формы контроля, но это его не единственная форма. Эта форма садизма иногда свойственна учителям, охранникам мест тюремного заключения и т. д. Ясно, что эта разновидность садизма, не связанная с сексом в узком смысле этого слова, тем не менее может быть названа возбуждающей, сенсорной формой садизма. Эта форма также не последняя. Еще чаще встречается «холодный садизм», совсем не сенсорный и не имеющий ничего общего с сексуальностью, но по своему проявлению схожий с сенсорным и сексуальным садизмом: его цель — подчинение себе другой личности, полный контроль над ней, возможность моделировать и формировать ее, как будто бы мастер лепит горшок из глины.
Существуют еще менее ярко выраженные формы садизма, всем хорошо известные. Их проявляют самые разные люди, но чаще всего ими пользуются матери и боссы. В этом случае лицо осуществляет свой контроль над другим лицом не с целью причинить ему боль или вред, а как бы для его же пользы. Это лицо говорит своему подопечному, как ему нужно вести себя. Подчиненный все делает, как ему велят, и все это как бы для его блага. Такая ситуация в действительности может быть благом для него или, лучше сказать, выгодной ему, но на самом-то деле он теряет свою свободу и самостоятельность. Привязанность матерей к своим сыновьям или отцов к своим сыновьям часто бывает окрашена такой разновидностью садизма. Индивид-садист даже полностью не осознает своих садистских намерений, потому что он «имеет в виду только хорошее». Даже жертва такого садизма не понимает своего положения, потому что она видит только получаемую ею выгоду. Одно только она не видит, что ее душа портится, что она становится покорным, раболепным, зависимым существом.
Вот пример чрезвычайной формы садизма — человека со страстью к абсолютному всевластию, пожелавшего стать Богом. Такую фигуру мы встречаем в пьесе Камю «Калигула». Калигула, этот римский император, был тираном с неограниченною властью. Вначале он не очень выделялся среди (других людей, но когда почувствовал, что оказался в особых условиях, недоступных для обычного человека, он понял, что нет пределов его власти. Цепь своих преступлений он начал с насилия над женами своих друзей. Он сам сообщил им об этом своем поступке, выражаясь намеками. Друзья его оказались в такой зависимой ситуации, что, Даже возмущаясь поведением Калигулы, вынуждены были льстить ему и выражать ему свое почтение. Они боялись, что он убьет их, и поэтому не показывали ему свой гнев и негодование. Все равно он их убил, вначале — одного, потом — другого, когда ему захотелось это сделать. Он убил их не потому, что они ему мешали, а чтобы показать, что может убить любого, когда захочет, осуществив таким образом свою власть, свое могущество. Но даже такая власть не удовлетворяет желания Калигулы быть всемогущим. Способность убивать в конечном счете тоже ограничена. Стремление Калигулы к всемогуществу принимает форму так называемого символического желания, очень искусно показанного Камю в этой пьесе. Калигула пожелал получить Луну. Если бы он сегодня заявил об этом желании, он бы выглядел нелепым. А несколько десятилетий назад этот приказ прозвучал бы примерно так: «Я хочу невозможного. Я хочу такой власти, какой не может быть ни у одного человека. Я — единственная личность, имеющая значение. Я — Бог. Я обладаю властью над всем и над всеми. Я могу заиметь все, что захочу».
Человек со страстью к абсолютному контролю пытается всех обмануть, перейти все пределы, ограничивающие человеческое существование, а наша невозможность стать всемогущими составляет часть человеческой обусловленности. Человек, стремящийся получить много, слишком много власти, встает перед лицом смерти и видит, как он бессилен перед природой. Камю показывает в своей пьесе очень убедительно, что Калигула на самом-то деле не очень отличается от других людей, пока не становится безумным. Он сходит с ума, потому что пытается нарушить пределы человеческого существования. Так будет с каждым, кто предпримет такую же попытку. Он не сможет вернуться в человеческие рамки. На примере Калигулы можно видеть, что сумасшествие — это на самом деле не болезнь, как мы ее себе обычно представляем, а своеобразный способ решения проблемы человеческого существования. Сумасшедший человек отрицает безвластие, от которого каждый из нас страдает, так как в своих мечтах каждый из нас беспределен. Он ведет себя так, как будто бы ему все позволено. Безвластие — это наша реальность. Когда человек настаивает на осуществлении своей безграничной цели, он обязательно теряет разум. Соглашаясь с такой трактовкой сумасшествия, можно говорить о нем не как о болезни, а как о своеобразной философии или, говоря еще точнее, о форме религии. Сумасшествие — это попытка отрицать человеческое безвластие, весьма специфическая форма притворства, иллюзии, будто человек всемогущ.
Пятьдесят лет тому назад мы бы еще могли поверить, что Калигулы существовали только в римской истории. Двадцатый век уже дал нам новый урожай калигул — в Европе, Америке, Африке — повсюду. Они почувствовали вкус неограниченной власти и безраздельно и страстно стали решать свои экзистенциальные проблемы, не желая признавать какие-либо ограничения своих желаний. Такое поведение характерно как для Сталина, так и для Гитлера. Отвергнув пределы человеческого существования, они попали на путь своеобразного сумасшествия.
К счастью, большинству людей с садистскими наклонностями в форме стремления к осуществлению полного контроля над другими людьми приходится удовлетворяться практикой холодного садизма в более мелких формах, хотя явно с целью получения удовольствия. Известно, что родители могут садистски относиться к своим детям, стремясь их абсолютно во всем контролировать. Сейчас это случается реже, чем было раньше, потому что дети не хотят мириться с полным подчинением. Двадцать, тридцать и сорок лет тому назад такое явление было почти обычной практикой. Врачам приходится констатировать много случаев, когда детей доставляет в больницу с серьезными увечьями, полученными в результате родительских побоев и оскорблений. Процент выявления подобных случаев очень мал по сравнению с количеством таких происшествий, остающихся неизвестными.
Как по закону, так и по традиции родителям позволено делать со своими детьми все, что им угодно. Они могут так поступать, потому что всегда имеют возможность заявить, что все делают ради блага своего ребенка, а также и потому, что люди не очень большое внимание обращают на свидетельства родительской расправы. Можно написать тома о различной степени контроля родителей над своими детьми и об огромном количестве несомненно садистских оскорблений, нанесенных родителями своим детям, чтобы осуществить этот контроль. Так же можно сказать о полицейских, нянях, тюремных охранниках и т. д. Их власть не столь велика, как была у Калигулы. Им тоже приходится подчиняться приказам. Они — очень мелкие винтики в большой машине и имеют мало прав в решении дел своих подчиненных. В сравнении же с детьми, больными и заключенными, с которыми они имеют дело, у них власть большая. Я не хочу сказать, что почти все учителя и няни — садисты. Напротив, огромное число людей становится учителями и нянями, потому что они чувствуют глубокую потребность помогать другим, они благорасположены к людям и любят своих ближних. Здесь я говорю не о них, а о тех, кто руководствуется совсем другими мотивами. Они часто даже не понимают, что за разумной схемой поведения, созданной ими для себя, работает их страсть к контролю над другими людьми.
Такой же страстью очень часто страдают бюрократы. Позвольте мне привести здесь пример, всеми вами часто наблюдаемый. Вообразите себе человека за окном конторы. Перед ним стоит очередь из пятнадцати человек. Перед окончанием рабочего дня остаются стоять двое. Как только часы показывают пять часов, бюрократ захлопывает окно конторы, отказываясь принять тех последних двоих, уже простоявших тридцать минут. На его губах тень улыбки. Ясно видно, что его улыбка садистская. Он рад, что двоим людям придется уйти, потому что у него есть власть, позволяющая ему заставить их простоять напрасно, а завтра прийти к нему снова. Он бы вполне мог им уделить еще одну или две минуты, но он этого не сделает. Добрый человек нашел бы время, и в большинстве случаев люди так и поступают. Но садист закрывает свое окно не потому, что закончилось его рабочее время, а потому что ему приятно это сделать, возможно, у него маленькая зарплата. И все-таки для садиста удовольствие так же дорого, как и деньги, и если бы ему такое поведение не приносило удовлетворения, он бы так не поступал.
Теперь мне хочется рассказать о садисте, который не только проявлял власть над другими, но и наслаждался возможностью унизить человека. Таков был Генрих Гиммлер. Вот коротенькое письмо, написанное им графу Адальберту Коттулинскому, офицеру СС, занимавшему важный пост: «Дорогой Коттулинский, вы перенесли серьезное сердечное заболевание. Ради вашего здоровья я приказываю вам полностью прекратить курить в течение двух последующих лет. Потом вы представите мне доклад врача о состоянии вашего здоровья. На основании этого доклада я решу, можно ли вам снова начать курить. Хайль Гитлер!». Перед нами случай не только осуществления контроля над другим человеком, но и его унижение. Гиммлер обращается к этому взрослому человеку как к школьнику, несмышленышу. Стиль его письма социально окрашен возможностью принизить человека. Гиммлер устанавливает свой контроль над человеком. Он даже его врачу не разрешает проследить за здоровьем Коттулинского и решить, можно ли его пациенту снова начать курить. Гиммлер оставляет это решение за собой.
Если говорить о бюрократе, то следует отметить у него еще один признак садизма — отношение к людям как к вещам. Для бюрократа люди становятся предметами. Такой садистский интерес пробуждается в бюрократе только при столкновении с беспомощной личностью. Садист обычно оказывается трусом перед тем, кто стоит выше него, но слабые или те, кто зависят от него, — дети, больные, а в ряде политических случаев —политические оппоненты, — все они возбуждают садиста. У него нет чувства жалости, как у каждого нормального человека, и его не возмущает сама идея нападения на беззащитного, как бы к этому отнесся каждый нормальный человек. Для садиста, напротив, беспомощность — это качество, дающее ему возможность осуществить абсолютный контроль над тем, кто оказался в его власти.
Для садиста в одежде бюрократа характерно еще одно стремление — чрезвычайная забота о порядке. Порядок — это все, это единственная вещь, нужная в жизни, единственное условие, дающее возможность бюрократу осуществлять полный контроль. Люди с чрезвычайной склонностью к порядку обычно боятся жизни, потому что подлинная жизнь не подчиняется упорядоченности. Она преподносит людям сюрпризы, ее решающий фактор — спонтанность. Единственно, что мы точно знаем, это то, что обязательно умрем, а жизнь нам преподносит все новые и новые события. Индивид садистского типа, будучи не в состоянии общаться с другими, и видящий во всех и во всем простые объекты, ненавидит все живое, потому что оно опасно для него. Он любит только порядок.
В качестве примера бюрократа-садиста можно назвать Гиммлера! Он очень любил вести свой дневник. Он начал его в четырнадцать лет и десять лет заполнял его самыми банальными записями. Он записывает, сколько съел булочек, пришел ли вовремя его поезд. Каждую мелочь, происходившую в его жизни, он должен был записать. Даже в своей . юности он регистрировал свою корреспонденцию, записывая каждое письмо, которое он отправил или получил. Вот это порядок! Следует заметить, что это организованность определенного типа, характерного для старомодного бюрократа, для которого жизнь ничего не значит, кроме порядка, а закон для него — все.
Здесь уместно напомнить, что, когда Айхмана в Иерусалиме спросили, считает ли он себя в чем-либо виноватым, — а с ним беседовал очень знающий психолог, и Айхман понимал, что ему надо все сказать откровенно, он ответил: «Да, я чувствую себя виноватым». Его спросили: «В чем именно?». Он ответил: «Когда я был мальчиком, я дважды прогулял школу». Такой ответ показал его как не очень умного человека, что не пошло ему на пользу в его ситуации. Если бы он мог выглядеть умным, то он бы сказал, что был виноват в том, что убил так много евреев. Но его ответ был искренним. Для него было нормальным вспомнить о случае, когда он нарушил порядок. Для бюрократа существует только один грех — нарушение установленного порядка, разрушение установившихся правил.
Последнее, что я хочу сказать о садисте, — это его непомерная услужливость. Садист желает установить свой контроль над слабым, но у него мало жизненной энергии, чтобы самому не подчиняться кому-то, кто сильнее его. Так Гиммлер идеализировал Гитлера. Если садист не находит личность, которую бы он боготворил, он обращается к истории, к прошлому, к силам природы, ко всему, что его сильнее. Он подчиняется всегда одному правилу: я должен повиноваться высшей силе, какой бы она ни была, но мне должны подчиняться те, кто слабее меня. Такова система существования садиста-бюрократа, и таким же образом живет холодный садист.
Описанный здесь мною тип садиста можно проиллюстрировать портретом Гиммлера, описанном Карлом Я. Буркхардтом в период его пребывания в Данциге в качестве специального уполномоченного Лиги Наций. «Он оставляет жуткое впечатление своей невероятной услужливостью, своей ограниченной сознательностью, своей нечеловеческой методичностью, своим поведением, напоминающим работу автомата». Это описание сущности холодного садиста. Некоторые люди могли бы спросить: может быть Гиммлер был бы другим человеком, если бы оказался в другом положении, если бы никогда не существовало такого явления, как национал-социализм? Наша профессиональная интуиция дает нам право сказать, что из него мог бы поручиться образцовый гражданский служащий. Без особого труда можно себе представить, как на его похоронах его непосредственный начальник и министр сказали бы о нем: «Он был хорошим отцом, любящим своих детей и отдавшим все свои силы своей работе и учреждению, в котором он служил». Именно так могло случиться с Гиммлером. Нужно понимать, что даже человек-садист где-то внутри себя имеет потребность доказывать себе, что он — человек, что он способен на дружеские чувства. Если человек не может сам себе сказать, что он в какой-то мере человек, то он оказывается на грани безумия, так как он вдруг ощущает свою изолированность от всего человечества, а этого состояния почти никто не может вынести. Этот факт подтверждается множеством документов, из которых следует, что многие члены групп, осуществлявших казни политических заключенных, евреев, русских и других лиц, сошли с ума, покончили с собой или заболели разными психическими расстройствами. Командир одной из таких групп даже говорил о необходимости внушения подразделениям, которым предстояло уничтожать евреев, что методы, обычно применяемые в этих случаях, а именно — расстрелы и газовые камеры, человечны и корректны с военной точки зрения. Если такой работы не проводить, здоровье исполнителей казни нарушится.
Я считаю, что сейчас уместно напомнить, что существует множество Гиммлеров, множество садистов. Они не проявляют свой садизм открыто, так как не всегда бывают подходящие для этого условия. Но при этом нельзя забывать, что совсем не в каждом из нас сидит внутри Гиммлер, не у всех нас есть садистские наклонности, ищущие выхода в благоприятной обстановке. Именно теперь я хочу сделать следующий вывод. Существуют две структуры характера: садистская и несадистская. Некоторые люди с садистскими чертами характера могут стать прямыми садистами, когда оказываются в подходящих для этого условиях. Другие люди никогда не становятся садистами, в какие бы обстоятельства они ни попадали. У них просто другой характер. Этот феномен важно понять, чтобы научиться узнавать, кто садист, а кто — не садист. Нельзя обманываться тем, что кто-то любит детей или животных и сделал какое-то доброе дело. Только изучив характер этого лица, можно действительно узнать, что скрыто за его сознанием, чем обычно мотивировано все его поведение. Нужно знать основные составные части его характера, а также его поверхностные, компенсирующие свойства его поведения. Такое знание о человеке стало бы большим открытием, важным не только для благополучной организации нашей личной жизни, но и существенным моментом в нашей политической жизни. Можно бы было предотвратить многие катастрофы, если бы заранее можно было сказать, имеют ли люди, жаждущие руководить нашей политической судьбой, садистский характер, или же таковым не обладают.
Каждый из нас чувствует себя вполне привычно в мире лишь одного языка, и мы называем его своим родным языком. Возможно, что мы также изучили несколько иностранных языков: французский, русский, итальянский. Но мы забываем, что все мы разговариваем еще на одном языке: это язык наших сновидений. И это удивительный язык. Это универсальный язык, который существовал во все периоды человеческой истории и во всех культурах. Язык сновидений первобытного человека, язык сновидений фараонов в Библии, язык сновидений кого-либо в Штутгарте или Нью-Йорке — все они почти одинаковы. Мы разговариваем на этом языке каждую ночь. Хотя мы обычно забываем, что нам снилось и потому думаем, что нам вообще ничего не снилось, мы на самом деле видим сны каждую ночь без исключения.
Каковы особенности языка сновидений? Его наиболее очевидный признак, конечно, тот, что это ночной язык, язык сна. Дело обстоит так, как если бы мы могли разговаривать по-французски только ночью и ни слова не понимали бы на этом языке в течение дня. Сверх того, язык сновидений — это символический язык. Можно сказать, что в этом языке употребляются видимые, почти осязаемые предметы для выражения внутреннего опыта в конкретной форме. Это в точности то же самое, что имеет место в литературе. Если писатель говорит: «Красная роза согревает мне сердце», то никто не истолкует это выражение в том смысле, что происходит повышение температуры. Писатель имеет в виду чувство, опыт, который он выражает в форме конкретного физического процесса.
Я, пожалуй, смогу использовать пример очень интересного сновидения, чтобы показать, что я здесь имею в виду. Это сновидение явилось Зигмунду Фрейду, а потом, позднее, он о нем поведал. Это его сновидение о гербарии, и оно очень короткое. Фрейду снилось, что у него был гербарий и что в нем оказался засохший цветок. Вот и все сновидение. У Фрейда возникли кое-какие идеи, по поводу того, что оно означает. Этот цветок был любимым цветком его жены, а его жена часто жаловалась, что он никогда не дарит ей цветы. Далее, этот цветок каким-то образом был соотнесен с кокаином, о котором он узнал почти в то же время, когда происходило открытие его применения в медицине. Цветок в гербарии был простым символом, но смысл его был глубоким. Он проливал кое-какой свет на одну из самых важных особенностей личности Фрейда. Цветы — это символы любви, сексуальности, эротики, жизнетворения. Но этот цветок в гербарии — уже засохший, и его единственная сохранившаяся ценность в том, что он стал объектом научного рассмотрения. Его можно было изучать как предмет исследования, но его нельзя было ощущать как нечто цветущее, живое. Если мы обратим внимание на отношение Фрейда к любви и сексуальности, мы на самом деле заметим, что, хотя он сделал секс объектом научного исследования, в своей личной жизни он был, скорее, застенчивым и крайне стыдливым человеком. Когда ему было немногим более сорока, лет, он написал одному из своих друзей о том, как он был поражен тем, насколько привлекательной показалась ему женщина, которую он увидел. Это всего лишь один пример отношения Фрейда к жизни в таком возрасте, в котором большинство мужчин ни в малейшей степени не были бы поражены при сходных обстоятельствах. Таким образом в этом малом символе засохшего цветка, в символе, который можно было бы описать всего лишь несколькими словами, мы находим ключи к характеру Фрейда, и они заставили бы нас заполнить многие страницы, если бы мы попытались выразить в деталях все, что предполагалось в символическом языке этого краткого сновидения.
Другая важная особенность языка сновидений состоит в том, что мы узнаем о других людях и о самих себе больше тогда, когда мы спим, чем тогда, когда мы бодрствуем. Во время сна мы, возможно, бываем более иррациональными, и я еще вернусь к этому пункту в дальнейшем — но в определенном смысле мы при этом много мудрее, гораздо более понятливы. Пример со сновидением Фрейда также указывает на это. Как мы знаем из собственного анализа Фрейдом своего сновидения, он едва ли сознавал ту особенность своего характера, которая проявилась в этом сновидении. Но в этом сновидении он мог ясно осознать свое двусмысленное отношение к тому, что сновидение символизировало.
В связи с этим аспектом языка сновидений можно выделить одну особенность, которая в дискуссиях о сновидениях не получила должного признания. Большинство людей (я говорю «большинство людей», но мы не располагаем статистическими данными на этот счет, поэтому, возможно, мне следовало бы быть более осторожным и сказать просто «многие люди», или, еще лучше, «большинство из тех людей, которых я наблюдал в своей практике психоаналитика») в своих сновидениях могут проявлять такие творческие способности, каких у них никогда не было, когда они бодрствуют. Люди, которые во время бодрствования никогда не смогли бы совершить ничего экстраординарного, даже прилагая величайшие усилия, в своих сновидениях становятся творцами историй, поэм, мифов. Мне трудно подсчитать повествования о столь многих сновидениях, которые я слышал и которые могли бы быть опубликованы слово в слово, и это породило бы для многих интерес, подобный кратким рассказам Кафки. И все же, когда тот же самый индивид бодрствует, он посмотрел бы на вас как на сумасшедшего, если бы вы ему сказали: «Ну что ж, а теперь напишите мне краткий рассказ в стиле Кафки». На самом деле он был бы не в состоянии написать такой рассказ. Но в своих сновидениях он — поэт, художник; и это — то же самое лицо, которое совершенно лишено артистических способностей, когда он бодрствует. Выражая этот взгляд в крайней форме, можно было бы сказать, что тот творец и художник, кто способен творить без необходимости погружаться для этого в сон. Иными словами, он сохраняет способность к творчеству даже, если он бодрствует.
В течение дня мы живем в контексте данной культуры. То, что мы говорим в дневное время, в очень значительной мере зависит от того, где мы родились. Очевидно, что африканец — член охотничьего племени будет говорить об иных вещах и использовать иные термины, чем мы. То, что мы говорим, частично определяется и нашим обществом. Но в своих сновидениях мы говорим на универсальном языке. Наш язык дневного времени, родной ли это для нас язык или иностранный, — это всегда социально детерминированный язык. Но язык сновидений — это универсальный язык, язык всего человечества.
Каково объяснение этой способности? Позвольте мне начать с того, что может показаться сложным, но на самом деле весьма просто: это — различие между бодрствованием и сном. Мы проводим свою жизнь в двух способах существования, которые представляются нам до такой степени самоочевидными, что мы часто даже не вполне сознательно относимся к ним. Мы проводим часть своей жизни бодрствуя, а часть ее во сне. Но что значит сказать, что мы бодрствуем? Когда мы бодрствуем, мы находимся в таком состоянии, которое обязывает нас заботиться о своем существовании. Нам приходится работать, мы должны приобретать вещи, необходимые для поддержания своего существования, нам приходится защищать себя от нападений; короче, мы поглощены борьбой за существование. И эта борьба определяет то, что мы делаем, и то, что мы думаем. Она определяет то, что мы Желаем, потому что мы вынуждены приспособиться к ее условиям. Нам приходится вести себя таким образом, каким общество ожидает, чтобы мы себя вели, с той целью, чтобы мы могли производить, чтобы мы могли работать. Но еще более важно то, что эта борьба оказывает сильнейшее влияние на наши чувства и наши мысли.
В течение дня мы смотрим на вещи таким образом, каким нам приходится на них смотреть, чтобы можно было оперировать ими, извлекать из них какую-то пользу. Мы должны вести себя разумно, а «разумно» означает, что нужно вести себя таким образом, каким будут вести себя другие люди для того, чтобы они нас понимали, а также испытывали к нам симпатию и не думали: вот какой-то чудаковатый и ненормальный тип. Мы думаем и чувствуем то, что понуждает нас чувствовать «здравый смысл» и так называемые принятые среди людей приличия. Мы все думаем и чувствуем, что мы любим своих родителей, что они и все другие авторитетные люди не только желают нам лучшего, но также знают и делают то, что лучше, и т. д. Мы чувствуем себя счастливыми и радостными, когда нас к этому побуждают обстоятельства, или, если обстоятельства, принуждают нас к противоположному, мы испытываем печаль. На деле мы можем вообще ничего не испытывать, но мы думаем, что мы испытываем просто оттого, что приняли соответствующий счастливый или печальный вид. И мы не задумываемся о том, что поражает нас как нечто абсурдное, ибо полагаем, что вещи, которые не должны существовать, не существуют. Сказка Андерсена о новом платье для короля прекрасно иллюстрирует этот принцип. Король гол, но все взрослые думают, что он облачен в пышные одежды, потому что это как раз то, чего они ожидают. Лишь маленький мальчик, мышление которого еще не втиснуто в формы дневного сознания большинства взрослых, мог видеть, что на короле вообще не было никаких одежд. Когда мы бодрствуем, мы и в самом деле чувствуем и мыслим так, как от нас этого ожидают другие.
Позволю себе поведать еще об одном сновидении, которое проливает свет на ту же самую проблему. Это сновидение явилось одному высокопоставленному администратору, подчиненному одному лишь директору своей фирмы. В своей бодрствующей жизни этот администратор убедил себя в том, что он находится в очень хороших отношениях со своим боссом. Он его любит; у него никогда, не бывает с ним никаких проблем. Затем ему явилось это сновидение: его руки, одна с другой, связаны телефонным шнуром, на котором все еще болтается телефонная трубка. Далее, он видит своего босса, который казался спящим, лежа рядом с ним на полу. Администратор испытывает приступ неодолимой ярости. Он находит молоток, хватает его обеими руками и пытается с его помощью разбить голову директора. Его удар поражает цель, но ничего не происходит. Затем директор открывает глаза и иронически улыбается нападавшему.
Хотя этот человек мог полагать, что он был в хороших отношениях со своим боссом, его сновидение говорит нам о том, что на самом деле он ненавидел своего начальника. Он чувствовал, что директор подавляет его, сковывает его действия. Он чувствовал себя бессильным и находящимся во власти своего шефа. Такова реальность, которую этот человек прочувствовал в своем сновидении. В его бодрствующей жизни эта реальность, по-видимому, была от него скрыта.
Что именно такое дает нам состояние сна, чего не может дать состояние бодрствования? Мы свободны. Может показаться странным то, что мы скажем, но, в определенном смысле, мы свободны лишь тогда, когда мы спим. Это значит, что когда мы спим, мы больше не вынуждены участвовать в борьбе за существование, мы не должны завоевывать, нам не приходится защищать себя, приспосабливаться к обстоятельствам. Мы думаем и чувствуем то, что именно мы думаем и чувствуем. Наши мысли и чувства во время сна настолько субъективны, насколько они способны стать таковыми. Во сне нам нет надобности делать что-либо; мы можем просто существовать. Во сне у нас нет целей. Мы можем воспринимать мир таким, каким он реально нам кажется, каким мы на самом деле его видим, а не таким, каким он предстает по предположению в том случае, если мы и имеем в виду достижение определенной цели. Иными словами, можно сказать, что во сне подсознательное выступает на передний план. Нет совершенно ничего непостижимого в подсознательном. Это означает просто то, что во сне мы получаем доступ к тому, чего не знаем, когда мы бодрствуем. Или, в других словах, наоборот: в состоянии бодрствования мы не имеем доступа к тому, что мы знаем, когда спим. Можно было бы даже сказать, что в состоянии бодрствования сознание сна бессознательно, тогда как во сне сознание бодрствования бессознательно. Речь идет о двух различных типах сознания. Один действует в состоянии бодрствования, другой во сне.
Означает ли это, что мы во сне более иррациональны, сильнее подвержены своим влечениям? Да, иногда, но ни в коем случае не всегда и даже не в большинстве случаев, несмотря на то, что Фрейд полагал, что сны всегда мобилизуют иррациональное против рационального. Но как я упомянул выше, мы часто достигаем большего прозрения и большей мудрости во время наших снов, потому что тогда более независимы, потому что мы можем видеть и чувствовать, освободившись от шор. Даже во сне мы контролируем свои видения. Мы не осмеливаемся принять ту свободу, которую дарует нам сон, и потому мы изменяем и скрываем действительный смысл наших сновидений, т. е. действуем так, как мы поступили бы, если бы мы хотели помешать кому-то другому понять, что мы на самом деле имели в виду. В случаях, подобных этому, мы даже во сне проявляем нежелание поднять самих себя. Вот почему мы часто забываем свои сны, либо большинство из них не уложилось бы удобно в схему нашей бодрствующей жизни. Они лишь беспокоили бы и раздражали нас.
Во время сна наши творческие силы возрастают. Мы развиваем такие способности, которые мы не распознаем и о которых на деле даже не подозреваем, когда бодрствуем. Я имею здесь в виду сновидение, которое явилось еще одному преуспевающее бизнесмену-администратору. (Сновидения, о которых я здесь рассказываю, стали мне известны не от моих пациентов, а из исследований, касающихся личностей администраторов.) Этот человек чувствовал себя очень счастливым потому, что ему сопутствовал успех. Судя по его доходу и той власти, которую он осуществлял, у него были все основания иметь такие ощущения, ибо мы обычно чувствуем то, что от нас ожидают, чтобы мы чувствовали. Итак, этот человек думал, что он очень счастлив. Затем к нему явилось это сновидение. В первой части этого сновидения он находится около небольшого озера. Озеро загрязнено. Окружение темное, мрачное, зловещее. Позднее, после сновидения он вспоминает, что это озеро очень похоже на то, вблизи которого жили его родители. Неприятное воспоминание относится не только к этому озеру, но также к тоскливому нищенскому облику дома его детства. Во второй сцене своего сновидения он находится в очень дорогом автомобиле, мчащемся вверх по горному склону по суперсовременному шоссе. Он мчится быстро; он преисполнен чувства власти и успеха; и он счастлив. Затем наступает третья сцена, которая возникает после того, как он достиг вершины горы. Неожиданно он оказывается в порнографической лавке. Его жена была вместе с ним в автомобиле, но теперь он один. Там больше нет никого. Все пыльно и грязно, и он чувствует себя совершенно одиноким и покинутым.
Это сновидение рассказывает нам о том, что этот человек чувствует по поводу своей жизни и своей судьбы. В простейших словах это сновидение перелагается в нечто, подобное следующему: когда я был ребенком, все вокруг меня было мрачно и грязно. Теперь я преуспевающий человек, который вознесся на вершину успеха с невероятной быстротой. Но в конце концов, когда вся эта погоня за удачей закончится, я попаду как раз туда, назад, в ту же самую грязь, в ту же самую нищету, останусь с той же самой тоской и в том же самом одиночестве, которые я испытывал в детстве. Все исчезнет, и я попаду в точности туда, назад, откуда я начинал. Сновидение не выражает желания. Вместо этого оно дает на творческом, художественном языке глубокое прозрение в пустоту жизни этого человека.
Можно было бы сказать, что многие люди способны к такого рода творческой деятельности, но в дневное время они подвержены давлению общества — того, что Хайдегтер назвал «другие», и потому у них нет смелости быть самими собой и сотворить что-либо самим. И, по сути дела, в этом — печальный укор нашему обществу, которое не позволят людям реализовать те творческие способности, которые они хранят в себе.
В своих сновидениях мы рассказываем самим себе о чем-то. Как сказано в Талмуде: «Сновидение, оставшееся без истолкования, подобно письму, которое не было прочитано». Слово «истолкование» не является, на самом деле, вполне корректным в данном контексте. Для нас нет необходимости истолковывать сновидения. Нет ничего, что нужно было бы истолковать. У нас нет надобности в истолковании китайского или итальянского, если мы изучили эти языки. Язык сновидений, язык, который можно изучить, который обладает своей собственной грамматикой, своими собственными формами, язык, который не описывает «факты», а сообщает об опыте. Язык сновидений легко изучить, и вам нет надобности становиться психоаналитиком, чтобы изучить его. Мы могли бы изучать его в школе в то же самое время, когда мы изучаем иностранные языки. Я чувствую, что если бы мы начали изучать язык сновидений, это дало бы нам огромное преимущество, ибо если бы мы понимали свои сновидения, мы лучше понимали бы и самих себя, и других. Я сказал, что это дало бы нам преимущества. Но это могло бы также принести некоторые неудобства. Как правило, нам, на самом деле, не очень хочется знать слишком много о себе и о других. Такое знание может доставлять нам неудобства. Но чем больше мы знаем о самих себе и чем меньше у нас иллюзий других, тем богаче, обильнее и полнокровнее были бы наши жизни. Далее, если бы мы понимали язык сновидений, мы не были бы ограничены односторонней интеллектуальной перспективой, которая стала доминирующей для мышления большинства людей в наше время, более чем когда-либо ранее — в прошлом. Мы не ограничены мышлением исключительно в понятиях, но развиваем свое внимание и к эмоциональному дифференцированию. Мы интегрируем интеллект с эмоциями и оставляем нереалистические альтернативы за своей спиной. Я ни в коем случае не предлагаю здесь придерживаться опасного антиинтеллектуализма, еще менее — новой сентиментальности. Хочу же я предположить, что язык сновидений способен научить нас кое-чему, что существенно для наших жизней, и теперь, более чем когда-либо, в своих сновидениях мы можем становиться поэтами.
Кто является психологом, а кто — нет? И что же такое психология? Ответить на первый вопрос, казалось бы, очень просто. Каждый, кто не изучал психологию и не получал специального образования в этой области, не является психологом. Практически это означало бы, что каждый — непсихолог. В действительности дело обстоит не так. Я бы даже позволил себе заявить, что непсихологов не бывает, потому что все мы применяем и вынуждены применять на практике наши собственные психологические шаблоны по мере того, как мы живем нашей жизнью. Мы должны знать, что происходит в душах других людей. Мы должны попытаться понять их. Мы даже должны попы-даться предсказать, как другие поведут себя в той или иной ситуации. Если мы так поступим, то нам не понадобится посещать университетскую лабораторию. Лаборатория повседневной жизни (в которую даже нет необходимости ходить) предоставила нам более широкую возможность докопаться до сути и обдумать любое количество событий и ситуаций. Итак, мы задали некорректный вопрос. Нам следовало бы спросить, не «не являемся ли мы психологами или непсихологами», а «хорошие ли мы психологи или плохие»? Каков бы ни был ответ на вопрос, я чувствую, что изучение психологии может помочь нам стать более хорошими психологами.
Это подводит нас к нашему второму вопросу: что такое психология? На этот вопрос ответить гораздо труднее, чем на первый. Уделим ему немного внимания. Литературное значение психологии — «наука о душе». Но знание этого не проясняет нам, что именно есть наука о душе, что она изучает, каковы ее методы, каковы ее цели?
Большинство людей думают, что психология — относительно молодая наука. Такое впечатление сложилось благодаря тому, что в основном только в последние 100—150 лет слово «психология» вошло в употребление. Но они забывают, что была предсовременная психология, которая возникла, пожалуй, около 500 г. до н. э. и продолжала развиваться до XVII в. Однако эта психология называлась не «психологией», она была известна как «этика», или чаще как «философия», тем не менее это не делает ее психологией в меньшей степени. Какова была цель этой предсовременной психологии? Наш ответ может быть абсолютно краток: предсовременная психология стремилась понять человеческую душу, чтобы сделать людей лучше. Мотивация психологии была, следовательно, моральной. В действительности можно даже сказать религиозной или духовной.
Я всего лишь кратко остановлюсь здесь на нескольких примерах этой предсовременной психологии. Буддизм развил экстенсивную психологию, т. е. крайне сложную и утонченную. Аристотель написал учебник по психологии и озаглавил его «Этика». Стоики создали очень интересную психологию, и некоторые из вас может быть уже знакомы с «Рассуждениями о самом себе» Марка Аврелия. У Фомы Аквинского вы найдете систему психологии, из которой, вероятно, сможете узнать больше, чем из .самых современных учебников. Его разбор таких понятий, как нарциссизм, гордыня, покорность, скромность, комплекс неполноценности и многие другие, является таким же интересным и глубоким, как и в других источниках. Спиноза тоже написал психологию и, так же как и Аристотель, назвал ее «Этика». Спиноза, вероятно, был первым великим психологом, четко признавшим силу бессознательного, когда говорил, что все мы осознаем наши желания, но не осознаем вызывающие их мотивы. Как мы вскоре увидим, именно это наблюдение много лет спустя послужило основой глубинной психологии Фрейда,
Современный период засвидетельствовал подъем абсолютно отличной психологии, которой в целом не более сотни лет. Эта психология имеет иную цель — не понять душу, чтобы мы смогли стать лучше как люди; ее цель, строго говоря, — понять душу так, чтобы мы смогли стать более успешными людьми. Мы хотим понять самих себя и других, чтобы научиться одерживать победы в нашей жизни, чтобы суметь манипулировать другими людьми, чтобы сформировать себя теми способами, которые бы благоприятствовали нашему собственному продвижению.
Мы сможем полностью понять разницу между разговорами о предсовременной и современной психологии, только если поймем, как сильно изменилась культура и цели общества. Теперь я, вообще говоря, уверен, что люди в классической Греции и в средневековье не были намного лучше, чем мы сегодня. Их повседневное поведение было, вероятно, хуже, чем наше. Но, несмотря на это, их жизнь управлялась идеей, и эта идея была такова, что одной лишь ежедневной заботы о хлебе насущном было недостаточно, чтобы сделать жизнь достойной того, чтобы жить. Жизнь должна была иметь предназначение, и большую часть этого предназначения составлял личностный рост, развитие человеческих возможностей. В этом-то и заключалась уместность психологии.
Современный человек видит вещи иначе. Он не столько интересуется бытием и становлением, сколько тем, чтобы иметь больше. Он хочет иметь лучшую работу, больше денег, уважение, власть. Но мы знаем, что все больше и больше людей начинают сомневаться, сделают ли подобные цели их действительно счастливыми. Смысл слова «иметь» меняется, и это сомнение, возможно, нигде не является более явным, чем в Соединенных Штатах — самой богатой и экономически развитой стране мира. Но я не зочу здесь глубоко вдаваться в этот вопрос. Все, что я хочу предложить, — это то, что две различные идеи о целях жизни предполагают выбор двух различных направлений психологии. Теперь я хотел бы привести краткий очерк истории современной психологии, так чтобы вы имели некоторое представление о ее главных тенденциях. Современная психология имела очень скромные начала.
Она началась с изучения памяти, акустических и визуальных явлений, ассоциации идей и психологии животных. Наиболее важной и влиятельной фигурой в те ранние дни современной психологии был, возможно, Вильгельм Вундт.
Психологи тогда не писали для широкой публики, и они в общем-то не были хорошо известны. Они писали для своих коллег, и только немногие «непрофессионалы» выказывали какой-то интерес к их работе и публикациям.
Эта ситуация, однако, радикально изменилась, и психология начала завоевывать популярность, когда она переместила свой фокус на мотивы, лежащие за человеческим поведением. Эта область научного поиска преобладала в психологии в течение последних 50 лет. Это, конечно, касается всех нас, так как все мы хотим знать, что мотивирует наше поведение и почему мы действуем под влиянием одних мотивов, а не других. Если психология может обещать нам какую-то ясность по этим вопросам, тогда она, очевидно, может представлять для нас огромную ценность. И поэтому психология мотиваций стала, возможно, наиболее популярной из всех наук, причем в популярности за последние десятилетия она имеет больше завоеваний, чем потерь.
Имеются две основные школы в этой популярной психологии: теория инстинктов и бихевиоризм. Позвольте мне сказать несколько слов о теории инстинктов. Эта теория восходит к одному из величайших мыслителей XIX в. Чарльзу Дарвину, который был одним из самых первых ученых, исследовавших инстинкт как мотивирующую силу человеческого поведения. Используя его работу в качестве основы, другие пошли дальше в развитии теории, которую мы могли бы подытожить следующим образом: каждое человеческое действие имеет за собой мотив, и в каждом частном случае этот мотив является независимым и врожденным инстинктом. Так же, как и животные, мы рождаемся с уже готовыми инстинктами. Если мы агрессивны, то причиной является наш инстинкт агрессии. Если мы раболепствуем, вините наш инстинкт раболепия, если мы алчны — наш инстинкт алчности; если мы ревнивы, возьмите на заметку наш инстинкт ревности; если мы получаем удовольствие от совместной работы, тогда это наш инстинкт сотрудничества. Если мы ловко избегаем опасности, то это наш инстинкт бегства и т.д. и т.п. В самом деле, если мы прикрепим ярлык ко всем инстинктам, с которыми имеют дело теоретики инстинктов, то получим в конечном счете примерно две сотни различных инстинктов, каждый из которых будет мотивировать определенный тип человеческого поведения аналогично клавише пианино, которая при нажатии вызывает звук определенной частоты. Первыми выдвинули теорию инстинктов два американца: Уильям Джеймс и Уильям Макдугалл. Из только что мною приведенного краткого изложения у вас может создаться впечатление, что теория инстинктов очень упрощена и крайне наивна. Конечно же это не так. Используя представленную Дарвином основу, эти два ученых, а вместе с ними и остальные выдающиеся и проницательные мыслители создали крайне интересное воззрение. Эта концепция проблематична в том смысле, по-моему мнению, что построена она неправильно. В действительности это вовсе не доктрина, а только ментальное построение, которое в реальности совершенно не имеет основы. Самой важной из новейших теорий инстинктов, достигших огромной популярности, является теория Конрада Лоренца, который свел человеческую агрессию к (в большей или меньшей степени) врожденному инстинкту агрессии.
Одной из слабостей теории инстинктов является ее тенденция излишне упрощать. Было бы чересчур простым решением постулировать инстинкт для каждого отдельного проявления человеческого поведения, причем такое постулрование в действительности ничего не объясняет. Все, о чем оно говорит, это то, что различные действия имеют свои собственные различные мотивы и что эти мотивы являются врожденными. Но нет ничего из того, что можно было доказать для большинства этих так называемых инстинктов. Имеется неколько инстинктов, такие как защитно-агрессивный, бегства и, до определенной степени, сексуального поведения (хотя здесь мы даже менее уверены в нашем обосновании), в которых присутствуют квазиинстинктивные элементы. Но здесь мы не должны недооценивать тот факт, что учеба, влияние культуры и общества могут значительно модифицировать даже эти врожденные побуждения до такой степени, что как у людей, так и у животных, подверженных такой модификации, они могут почти исчезнуть или, наоборот, стать сильно акцентированными.
Другая слабость теории такова, что некоторые инстинкты сильно развиты в одних индивидах и культурах и почти не существовали в других. Имеются, например, первобытные племена, которые крайне агрессивны, в то время как другие не выказывают практически совсем никакой агрессии. То же самое верно и для индивидов. Если кто-нибудь придет сегодня к психиатру и скажет: «Доктор, я так разъярен, что хотел бы убить кого-нибудь: мою жену, моих детей, себя самого...», психиатр не скажет: «Ага, в этом человеке очень силен инстинкт агрессии». Вместо этого он поставит примерно следующий диагноз: «Этот человек, должно быть, болен. Агрессивность, которую он проявляет, обосновавшаяся в нем ненависть, является признаком заболевания». Если бы агрессивность человека мотивировалась инстинктом, то человеческое поведение было бы нормальным, естественным, а не симптомом болезни.
Мы также находим, и это очень важно, что наиболее отсталые из первобытных людей, охотники-собиратели, люди самых ранних стадий цивилизации, были наименее агрессивными из всех представителей человеческого рода. Если бы агрессивность была врожденной, то она должна была бы проявляться в наибольшей степени у охотников-собирателей. Фактически, как раз обратное является верным. Именно рост цивилизации, начавшийся около 4000 лет до н. э., именно появление больших городов, королевств, иерархий, армий, именно изобретение войны, изобретение рабства (я здесь преднамеренно использую слово «изобретение», потому что ни одна из этих вещей не происходит в природе без человека) — именно все это создало благоприятную почву для садизма, агрессии и желания подчинять и разрушать, для болезней, которые среди первобытных, доисторических людей никогда и нигде не существовали в такой степени.
Именно эта слабость в теории инстинктов побудила бихевиористов предложить радикально противоположную точку зрения. Они считают, что в нас нет абсолютно ничего врожденного и что все, что люди делают, является результатом социальных условий и очень умной манипуляции со стороны части общества или семьи. Самым известным и важным сторонником этой школы сегодня является Б. Ф. Скиннер, который в своей книге «За пределами свободы и достоинства» («Beyond Freedom and Dignity») утверждает то, что можно перефразировать примерно так:
«Такие понятия, как свобода и достоинство, — чистая фикция. Они вовсе не существуют, а являются продуктами такого взаимовлияния людей, при котором они начинают верить в то, что они станут свободными. Ни желание свободы, ни чувство человеческого достоинства не наследуются человеческой природой». Позвольте мне привести простой пример действия данной теории. Маленький Джонни не хочет есть свой шпинат. Если мать накажет его, то, как знают многие родители, многого этим она все равно не добьется. И Скиннер соглашается, что наказание не является правильным методом. Не должно быть также длинных лекций о шпинате, его нужно просто не подавать на стол. А . если маленький Джонни попробовал его, то его мать долж-на ласково улыбнуться и пообещать ему дополнительный кусочек шоколада. В следующий раз, когда шпинат появится на столе, маленький Джонни будет уже более расположен его съесть. Он еще раз заслужит улыбку матери и еще раз получит дополнительный кусочек шоколада. И такие вещи будут продолжаться до тех пор, пока маленький Джонни не усвоит, то есть не поймет, что он получит награду, если съест свой шпинат. Кто не любит наград? И через какое-то время Джонни будет есть свой шпинат с огромным удовольствием, предпочитая его любым другим овощам. Следовательно верно, что все произойдет именно так. Скиннер затратил огромные усилия на нахождение самых хитроумных способов заставить человека сделать то, что он не хочет. Награда, например, не повторяется автоматически каждый раз. Она пропускается один раз, затем возобновляется снова. Было проделано множество искусных исследований и опытов, чтобы посмотреть, как людей прельстить наилучшим образом, как можно использовать награду, чтобы заставить их сделать то, что от них хочет дающий ее человек. Скиннер не интересуется тем, почему этот манипулятор хочет, чтобы люди делали то, что он хочет, так как Скиннер полагает, что ценности не могут иметь какое-либо объективное значение.
Если мы поразмышляем над положением психолога в его лаборатории, тогда достаточно легко понять позицию Скиннера. Едят ли мыши или кролики или не едят — не представляет большого интереса. Единственная вещь, которая интересна, можно ли заставить их при помощи того или иного метода есть или не есть. И с тех пор как бихевиористы наряду с морскими свинками рассматривают также и человека, включая самих себя, они не интересуются вопросом, почему и до какого предела они обусловливают других. Их интересуют только две вещи: могут ли они обусловить кого-то и как они могут сделать это наилучшим образом. Бихевиорист отличает человеческое поведение от самих людей. Он изучает их не в процессе человеческого поведения; он изучает только продукт, а продукт этот — поведение. Людей же, порождающих это поведение, намеренно отбрасывают. Люди как таковые не важны; они являются предметом философии, размышлений. Бихевиориста интересует именно то, что люди делают. Он предпочитает игнорировать вопрос, почему столь большое число людей не реагирует тем способом, каким ему следовало бы реагировать, если считать, что теория верна. Его не волнует тот факт, что многие люди восстают, отказываются соглашаться, не поддаются на изощренный подкуп, являющийся смыслом всей этой теории. Теория допускает, что большинство людей, справедливо оценивающих потенциал своей собственной природы и талантов, предпочитают поддаться подобному подкупу, чем оставаться самими собой.
Теория инстинктов и бихевиоризм, несмотря на огромные различия между ними, имеют много общего. Ни одна из них не дает человеку ни малейшего контроля над своей собственной жизнью. Теория инстинктов рассматривает человека, влекомого побуждениями, которые уходят корнями далеко назад в его человеческое и животное прошлое. Что бы ни происходило с человеком, бихевиоризм видит его ведомым социальными условиями и построениями. Он в такой же степени подвержен влиянию оппортунистических и соблазнительных трюков своего собственного общества, как и человек инстинктов — влиянию истории своего рода. Но ни эти две модели, ни человеческая модель, предложенная обеими теориями, не основаны на том, что именно человек действительно хочет, чем он является, что находится в соответствии с его природой.
Две главные школы составляют большую часть того, что сегодня известно под названием «современная психология». И мне следует добавить, что бихевиористская психология гораздо более влиятельна. Большинство профессоров психологии в американских университетах являются бихевиористами, и советская психология по очевидным политическим причинам следует тем же путем.
Рассматривая две школы психологии, мы только что выяснили, что есть и третья, которая была основа Зигмундом Фрейдом и которая известна как психоанализ, или глубинная психология. Целью Фрейда было достижение рационального понимания человеческих эмоций, в частности иррациональных. Он хотел понять, что вызывает или создает благоприятную почву для ненависти, любви, покорности, деструктивности, зависти, ревности — для всех эмоций, которые великие писатели (возьмем Шекспира, Бальзака, или, например, Достоевского) так ярко описывали в своих пьесах и романах. Фрейд хотел сделать все эти эмоции предметом научного поиска и создал науку иррационального. Он хотел использовать рациональные, а не художественные средства, чтобы постичь иррациональное. Но тем не менее можно понять, что художники, в частности сюрреалистической школы, были гораздо более восприимчивы к теории Фрейда, чем психологи и психиатры, которые были готовы отбросить все такие идеи как полную чепуху. Подход Фрейда был идентичен подходу художника: что такое человеческие эмоции и как мы можем их понять? Все, что хотели знать психиатры, было — как вылечить людей от симптомов, которые вызывают у них или боль или мешают им приспособиться к обществу и добиться собственного успеха в жизни.
Важно обратить внимание, что цель Фрейда не ограничивалась научным исследованием мотивов (т. е. эмоций), лежащих за человеческим поведением. В отличие от сторонников главных школ современной психологии Фрейд разделял моральную цель предсовременной психологии. Он хотел, чтобы люди поняли самих себя, узнали свое бессознательное и смогли достичь независимости. Его целью было господство разума, разрушение иллюзий. Он хотел увидеть, как люди становятся свободными и зрелыми. Его моральные цели были такими же, что и в Просвещении, или у рационалистов. Но эти цели шли дальше тех, которые другими психологами ставились как свои собственные или понимались как цели своей области. Единственной целью, которую те психологи ставили для себя, было помочь людям действовать лучше. Человеческая модель, которую Фрейд рассматривал своей целью, во многих отношениях совпадала с той целью, которую защищали великие философы Просвещения.
Однако теория Фрейда и способ ее выражения были сильно подвержены влиянию духа своего времени — в его работе четко прослеживается влияние дарвинизма, материализма и инстинктивизма. Как следствие, язык его теории таков, что делает его похожим на инстинктивиста, в результате чего возникают огромные недопонимания. Сейчас я хотел бы выделить для вас то, что, по моему мнению, является сущностью фрейдовских открытий. Поступая так, я буду представлять свою собственную точку зрения, которую большинство психоаналитиков не разделяет,
Первое центральное понятие, которое я хочу упомянуть, это — понятие бессознательного или угнетения (repression). В наше время это понятие обычно забывается. Когда люди думают о психоанализе, то первое, что приходит на ум, это эго, суперэго и ид (Я, Сверх-Я и Оно), Эдипов комплекс и теория либидо, хотя ничего из этого сам Фрейд не включал в свое основное определение психоанализа.
Давайте начнем с угнетения. Мы часто действуем под влиянием мотивов, которые абсолютно не осознаем. На маленьком примере я покажу, что здесь имею в виду. Не так давно мне нанес визит мой коллега, который, насколько мне известно, меня недолюбливает. Действительно, я был крайне удивлен, что он вообще захотел меня увидеть. Он позвонил, я открыл дверь, он протянул свою руку и радостно сказал: «До свидания». Перевод: В его подсознании уже было заложено желание уйти. Не имея жгучего желания меня посетить, он обнаружил это, сказав «до свидания» вместо «здравствуйте». Что нам оставалось делать? Да ничего. Будучи сам психоаналитиком, он осознал, что допустил промах. Он не мог извиниться, сказав: «Это вовсе не то, что я хотел сказать». Это было бы безнадежно наивно, так как мы оба знали, что то, что срывается у психоаналитика с кончика языка, объясняет, что именно он подразумевает. Возникло замешательство, и мы оба промолчали. Это только один пример из тех, что происходят сотнями, и на многих из них Фрейд построил основу своей теории.
Возьмем другой пример: садиста-отца, который избивает своего сына. Я думаю, что сегодня это встречается реже, чем 50 лет тому назад, но давайте его все же рассмотрим. Садист-отец — человек, который получает удовольствие от причинения другим боли или от осуществления строгого контроля над ними. Если вы спросите его, почему он делает именно это (обычно вам не приходится беспокоиться по поводу того, как задать вопрос, потому что такие люди весьма охотно предоставляют такую информацию), он скажет: «Я вынужден поступать так, поскольку иначе мой сын станет никчемным человеком. Я делаю это из любви к нему». Вы в это поверите? Может быть, и опять-таки может быть нет. Но только взгляните на его лицо. Обратите внимание на его выражение, когда он задает своему сыну трепку. Вы увидите сильные эмоции в его глазах. Вы увидите лицо человека, который полон ненависти и в то же самое время радости от того, что он в состоянии бить другого. Это же качество проявляется и у полицейских (не у всех, конечно), у нянек, у тюремных охранников и в ряде случаев частных взаимоотношений. Такие люди скрывают свои эмоции в большей или меньшей степени в зависимости от того, насколько эти эмоции затрагивают их личные интересы. Но давайте вернемся к нашему садисту-отцу. Если мы увидим его в действии, то поймем, что его мотив не тот, о котором он говорит. Его интересует вовсе не благополучие сына. Это — всего лишь «рационализация». Его подлинный мотив — садистский импульс, но он этого абсолютно не осознает.
Или возьмем пример гораздо большей исторической важности. Адольф Гитлер. В своем сознании Гитлер всегда допускал, что хочет только того, что является лучшим для Германии: ее величие, ее жизнеспособность, позиция силы Германии в мире и, может быть, что-то еще. Насколько мы можем судить, Гитлер, издавая самые жестокие приказы, никогда четко не осознавал, что действует из чувства жестокости. Он всегда считал, что действует из желания помочь Германии. Он действовал так, как если бы провозглашал законы истории, действовал от имени судьбы, от имени расы, от имени Провидения. Он не осознавал, что был человеком, получающим удовольствие от разрушения. Он не переносил вида мертвых солдат или разрушенных зданий. Вот почему он никогда не посещал фронта во время второй мировой войны. Объяснением служит не одно лишь его личное малодушие, а скорее нежелание воочию увидеть последствия своей страсти к разрушению. Мы наблюдаем подобное явление и у людей, страдающих навязчивой идеей умываться. Их сознательное желание — постоянно быть чистыми. Но когда мы начинаем анализировать таких индивидов, мы обнаруживаем, что подсознательно они ощущают кровь или грязь на своих руках, они хотят освободиться от того, что носят в своем подсознании: преступление (возможно, только потенциальное) или преступные наклонности, которые они вынуждены постоянно смывать. У самого Гитлера тоже было нечто в этом роде. Хотя у него и не было навязчивой идеи умываться, многие очевидцы замечали, что он был излишне привередлив в отношении чистоты.
Я хотел бы провести параллель между этим примером и случаем отца-садиста. Гитлер не хотел признавать реальность своих деструктивных импульсов. Вместо этого он подавлял их и признавал только свои хорошие намерения. Конечно же это было возможно только до определенного момента. Когда он в конце концов осознал, что Германия, или, точнее, что он сам, проиграла войну, тогда угнетение его деструктивных наклонностей исчезло. Внезапно он захотел уничтожить всю Германию, весь немецкий народ. Он сказал сам себе: «Поскольку эта нация оказалась не в состоянии выиграть войну, она не заслуживает выживания». Таким образом, в конце концов в этом человеке полностью обнаружилась страсть к разрушению в чистом виде. Она всегда присутствовала, всегда была частью его характера, но она была подавлена и рационализирована до тех пор, пока в один прекрасный день ее больше не удалось сохранить в тайне. И даже тогда он все же был вынужден сфабриковать другую рационализацию: «Немцы должны будут умереть, потому что они не заслуживают того, чтобы жить».
Примеры, подобные этим — драматические и недраматические, можно найти каждый день и повсюду. Люди продолжают не осознавать свои подлинные мотивы, потому что из-за ряда причин они не могут вынести то знание о самих себе, которое идет вразрез или их собственному сознанию или общественному мнению. Если бы они осознали свои собственные мотивы, они бы оказались в очень неудобной ситуации. Поэтому они предпочитают оставаться неосознающими и не вступать в конфликт с тем, что они считают «лучшей частью самих себя» или с тем, что думают наиболее «уважаемые люди».
Теперь мы подходим к очень интересному следствию угнетения и ко второму ключевому фрейдовскому понятию. Если мы позволим людям осознать подлинные мотивы их поведения, то они отреагируют тем, что Фрейд называл сопротивлением (resistance). Они отвергнут эту информацию. Даже информацию, предложенную им ради их собственного блага и из лучших побуждений, будут с силой отвергать. Они откажутся самостоятельно увидеть эту реальность. Они не отреагируют на эту информацию так, как реагирует шофер на замечания типа «ваша дверь плохо закрыта» или «ваши передние фары не зажжены». Шофер благодарен за такую информацию. Но люди, которых мы заставили осознать их угнетенные инстинкты, реагируют не так. Их реакция — сопротивление. Во всех только что мною упомянутых случаях угнетения мы ожидаем, что рассматриваемые индивиды смирятся с сопротивлением, если мы объясним им, что на самом деле внутри них происходит, если мы им покажем, что их внутренняя реальность противопоставлена созданному ими же самими вымыслу.
Как люди демонстрируют сопротивленческое поведение? Типичная реакция — злость, ярость, агрессия. Когда люди слышат то, что они не хотят слышать, они становятся сердитыми. Они хотят «избавиться от свидетеля своих преступлений». Убить его они не могут — это чересчур рискованно — так что они избавляются от него чисто символически. Они могут выйти из себя и сказать: «Ты говоришь это из ревности или по какой-то другой причине. Ты меня ненавидишь и получаешь удовольствие, говоря мне гадости». И так далее. Иногда они настолько сердятся, что становятся просто опасны. Причем степень, в которой они проявят свою ярость, зависит от обстоятельств. Если выказывать ярость — не политика (как в случае с подчиненным и его начальником), то индивид, вероятно, предпочтет ничего не говорить и подождет, пока, придя домой, не изольет свою ярость на жену. Но когда таких ограничений нет, например, когда обиженный индивид сам является боссом, тогда он ответит на критику подчиненного (мы здесь всегда говорим о критицизме, который справедлив и попадает в цель) настолько резко, насколько он пожелает. Босс поставит его на место, подчеркнув, что тот — подчиненный, или просто его уволит, причем уволит, не осознавая полученной раны — не может же такая мелкая сошка причинить шефу вред! А рационально он объясняет его увольнение тем, что этот ничтожный человек — злобный клеветник.
Другой, более простой метод сопротивления, который может использовать персона, это — игнорировать то, что она не хочет слышать. Нежелательная информация зачастую или неправильно понимается или полностью игнорируется, в частности, если она поступает в виде короткого замечания, которое может быть не замечено, или если доставляющий ее собеседник не настаивает на том, чтобы быть услышанным. Пропускать мимо ушей удается не всегда, но это все еще остается самой простой и наиболее распространенной формой сопротивления.
Еще одна форма реакции — истощение или депрессия. Это путь, которым следуют многие женатые пары. Когда один из партнеров говорит нечто, что вскрывает подлинные мотивы поведения другого, обвиненный партнер впадает в уныние и замыкается в себе, хотя косвенно или явно может ответить оскорблением на оскорбление: «Вот видишь, до чего ты меня довел! Теперь из-за твоих замечаний у меня депрессия». Причем не имеет значения, справедливо замечание или нет. Но кто бы из партнеров ни сделал замечания, он вновь столкнется с вырывающимися наружу бессознательными мотивами партнера, то есть он знает, что он дорого заплатит, если так поступит.
Следующая форма, которую может принимать сопротивление, — это избежание. Оно часто встречается в браке, когда мы чувствуем, что наш партнер обнаруживает что-то такое, что мы хотели бы скрыть. Мы даже можем не осознавать, что продолжаем играть в прятки, но затем мы начинаем ощущать, что нас уже раскусили. Мы не можем с этим смириться, не хотим усиливать позиции партнера, потому что менять мы ничего не желаем. Мы хотим остаться такими же, поэтому единственное решение — избежание. То же самое часто бывает и в психоанализе. Пациенты часто отвергают лечение, если психоаналитик говорит что-то такое, чего они не желают слышать. После этого пациент вероятнее всего скажет: «Я прекращаю лечение, потому что психоаналитик сам ненормальный. Он говорил обо мне такие вещи, из которых видно, что он сам псих. Как нормальный человек может такое сказать?» Каждому станет ясно, что аналитик был совершенно прав, но человек, на которого непосредственно повлияли и который боится сделать какие-нибудь изменения в себе самом, может ответить принуждением (а все виды сопротивления, которые мы здесь обсуждали, являются видами принуждения): «Убирайся с глаз моих долой! Я не хочу больше никогда этого слышать!».
Картина полностью меняется, когда человек готов к изменению. Когда он готов понять самого себя, когда готов узнать чистую правду о себе, чтобы начать меняться, тогда он будет склонен отреагировать без ярости или избежания. Он будет благодарен, если кто-нибудь скажет ему то, что ему нужно знать ради его же личностного роста. Он будет вам так же благодарен, как терапевту, который ставит ему диагноз. Но большинство людей не стремятся к изменениям. Все, в чем они хотят убедиться, это то, что это не они, а кто-то другой должен измениться.
Без преувеличения можно сказать, что большинство людей вкладывают большую часть своей энергии в угнетение, а затем в сопротивление, если то, что вытеснено в подсознание, требует внимания. Это, конечно, колоссальная трата энергии, и это мешает многим людям плодотворно использовать их способности.
Теперь мы подошли к третьему из фрейдовских понятий, переносу (transference). В своем узком определении переноса Фрейд подразумевал тенденцию пациента воспринимать аналитика как персонаж из своего раннего детства, как своего отца или мать. Реакция пациента на аналитика, следовательно, не относится к человеку, который сидит напротив или рядом с ним. Пациент видит аналитика в качестве кого-то еще (отца, матери или, может быть, дедушки) и приписывает аналитику роль, которую этот самый персонаж играл в его детстве. Позвольте мне привести пример, который живо проиллюстрирует эту точку зрения. Аналитик однажды рассказал мне об одной женщине-пациентке, которая ходила к нему в течение трех недель. В тот момент, как она однажды уже собиралась покинуть его офис, она пристально посмотрела на него и сказала: «Как? У вас нет бороды?» Аналитик никогда не носил бороды. В течение трех недель она думала, что у него есть борода, потому что у ее отца она была. Сам аналитик не имел для нее никакого значения. Даже визуально она не воспринимала его как реальное живое существо. В той мере, в какой это его касалось, он был ее отцом и, следовательно, носил бороду.
Но понятие переноса имеет гораздо большее значение в своем применении в психоаналитической терапии. Перенос, вероятно, одна из самых общих причин человеческих ошибок и конфликтов при оценке реальности. Это заставляет нас видеть мир через очки наших собственных желаний и страхов и, следовательно, заставляет нас путать иллюзию с реальностью. Мы видим людей не такими, какие они есть в действительности, а такими, какими мы хотим, чтобы они были, или боимся, что они такие. Эти иллюзии о других людях заполняют место реальности. Мы не воспринимаем людей такими, какие они есть, а такими, какими они нам кажутся, и когда мы реагируем на них, мы реагируем не на реальных людей, которыми они являются на самом деле, а на продукты нашего воображения.
Теперь рассмотрим несколько примеров. Возьмем двух людей, которые влюбились друг в друга. Это случается менее часто, чем раньше, потому что в наши дни есть более простые средства для достижения тех же самых целей, но сейчас я не хочу затрагивать эту тему. Итак, давайте допустим, что эти двое людей действительно влюбились. Их полностью переполняют красота, достоинство, благородство и другие подобные качества партнера, они испытывают друг к другу сильное притяжение. Все это может привести к браку, но затем, шесть месяцев спустя, оба партнера обнаружат, что женаты не на том человеке, в которого влюбились. Этот человек обладает другими качествами, о которых они даже не подозревали. Оба они влюбились в фантомы, в объекты переноса. Они видели в другом только то, что хотели видеть: доброту, ум, честность или, возможно, качества, которыми обладали их матери или отцы. И они не заметили, что имели дело с иллюзией. Далее, что часто и происходит, оба влюбленных партнера воспылали ненавистью друг к другу, потому что они почувствовали, что партнер их разочаровал. Но в действительности они обманули самих себя; они видели не реальность, а лишь иллюзию. Но так быть не должно. И, фактически, такого бы и не было, если бы люди научились понимать перенос.
Те же самые явления можно наблюдать и в области политики. Обратите внимание на тот энтузиазм, который миллионы и миллионы людей развивают в отношении политических лидеров (это происходило не только в Германии, но и в других странах). Иногда эти лидеры были плохими; иногда — хорошими. Здесь это не является ключевым вопросом, хотя вопрос этот, безусловно, важен. Более важным в нашей дискуссии является тот факт, что большинство людей (и «слава Богу», хотя эта тенденция также крайне опасна) сильно верят в то, что кто-то придет и спасет мир, что кто-то спасет нас, кто-то скажет правду, поведет за собой и сделает всем добро. И когда этот кто-то придет (кто знает, как сыграть роль этого доброго гения), тогда люди перенесут на него свои ожидания и будут убеждены, что именно он является их спасителем, их избавителем, даже если на самом деле он — разрушитель, который приведет к катастрофе и их, и страну. Даже лидеры меньшего масштаба часто эксплуатируют людские ожидания. Многие политики преднамеренно и сознательно пользуются стремлением людей к переносу и достигают при помощи этого огромного успеха. Им удается произвести впечатление на избирателей благодаря хорошим телевизионным презентациям, потому что они говорят людям то, что те хотят услышать, потому что они целуют детей и усиливают иллюзию, что они несут добро. Во всяком случае, раз они любят детей, то они просто не могут быть плохими.
Ничего подобного не происходило бы, если бы люди лучше разбирались в переносе, если бы они потрудились обратить внимание на то, в какой цвет окрасятся их ожидания, когда они увидят вещи в истинном свете, когда они в конце концов попытаются стать немного критичнее. Иногда чуть заметные, кажущиеся незначительными действия людей являются более показательными, чем их громкие выступления или же то, как они себя подают. Если бы все мы научились видеть сквозь иллюзии, порождаемые переносом, то наши жизни, наши браки и наши политические судьбы могли бы быть существенно освобождены от великого проклятия; они могли бы быть освобождены от смешения реальных и фиктивных образов. Эти две вещи различить нелегко. Это требует изучения, ежедневной практики. И наша повседневная жизнь предлагает нам для этого обширное поле деятельности. К тому же телевидение, наряду со многими имеющимися недостатками, предоставляет нам одно огромное преимущество: оно беспощадно обнажает человеческий характер, потому что позволяет нам наблюдать человеческие лица, жесты и выражения с близкого расстояния. Мы можем узнать очень многое о политических лидерах, наблюдая их и слушая их речь по телевидению. Но если мы не будем развивать нашу способность наблюдать, многого мы не узнаем. Из всего здесь сказанного мы можем увидеть, насколько важным является понимание переноса с целью улучшения качества нашей личной и политической жизни.
Развитие и планы на будущее различных школ психоанализа могут быть изложены весьма коротко. Сам Зигмунд Фрейд был первым, кто стал развивать психоанализ дальше. В 20-е годы он начал пересматривать свою старую теорию, которая была основана на конфликте между сексуальными побуждениями и инстинктом самосохранения и развивать новую теорию, основанную на конфликте между двумя биологическими импульсами: эросом и стремлением к смерти. Один движет людей друг к другу, к любви, другой ведет их к разрушению. Я не могу здесь вдаваться в глубину значения этого развития, но фактически это равносильно фундаментальному перемещению, хотя Фрейд и видел это иначе. Мы могли бы даже назвать это началом новой школы в психоанализе во главе с самим Фрейдом в качестве ее основателя.
Вторым важным толчком в развитии психоанализа явились работы Карла Густава Юнга. Юнг (как и многие другие психоаналитики, чьи идеи отличались от фрейдовских) не приписывал сексуальности основную роль, данную ей Фрейдом. Юнг представлял психическую энергию как единое целое и, не ограничивая термин «либидо» одной лишь сексуальной энергией, идентифицировал его с психической энергией в целом. При помощи блестящего и глубокого изучения внутреннего мира человека он показал, что то, что психоанализ извлекает из подсознания своих пациентов, имеет свои параллели в мифологии и символах народов всего мира, причем в свои исследования Юнг включал не только народы, стоящие на первобытной стадии развития, но и культуры, имеющие коренные различия с нашей собственной.
Альфред Адлер придерживался другого подхода. Его интересовали не столько мифы и глубина психики, сколько, стратегия борьбы за существование. Он, следовательно, считал волю к власти ключевой концепцией для понимания человеческой мотивации. Тем не менее подобное толкование Адлера слишком упрощенно. Его работы чрезвычайно содержательны и сложны, и он внес большой вклад в наше понимание природы человека. К тому же он был первым психоаналитиком (и в этом опередил Фрейда), предоставившим человеческой агрессии центральное место в своей психологической системе.
Имеются еще две школы, заслуживающие нашего упоминания и имеющие друг с другом много общего. Первой является школа психиатрии, основанная американским психиатром швейцарского происхождения Адольфом Мейером; второй — работа Гарри Стека Салливэна, одного из самых выдающихся американских психоаналитиков. Английский психолог Рональд Д. Лэинг, следуя взглядам Салливэна на внутренний мир человека, пришел к наиболее радикальным и, по-моему, наиболее плодотворным выводам. Несмотря на все их различия, эти двое ученых сходятся в двух основных моментах. Во-первых, они оба отрицают, что сексуальность является главной движущей силой человеческого поведения. Во-вторых, вместо межличностных отношений они фокусируются на том, что происходит между людьми, как они реагируют и влияют друг на друга, на характер поля, создающегося между людьми, когда они живут вместе. Достаточно интересно, что внимание этих психоаналитиков было сконцентрировано на шизофрении, которую они не считают болезнью в обычном смысле этого слова. Вместо этого они видят ее результатом жизненного опыта, межличностных отношений, имеющих явно тяжелые последствия, но по существу добавляющих не больше, чем любая другая психологическая проблема. Лэинг очень плодотворно применил эту теорию, поскольку оказался способен четче других увидеть отношение шизофрении как «индивидуальной» болезни к социальной ситуации не только внутри семьи, но и в обществе в целом.
Ряд других психоаналитиков также развивал подобный подход. Теории Фаирбанка, Гунтрипа и Балинта, равно как и моя собственная работа, принимают именно эту точку зрения в качестве исходной. Однако они работают над образованием межличностных отношений и фокусируют свой взгляд прежде всего не на шизофрении, а на общественных и этических силах.
Теперь, после того как мы вкратце показали развитие психоанализа и его самые значимые достижения, нам остается рассмотреть еще один важный вопрос. Каково будущее психоанализа? Я бы попытался ответить на этот вопрос, но сделать это непросто, поскольку мнения по этому предмету сильно расходятся. Мы можем очертить их изложением двух диаметрально противоположных позиций. Согласно первой, психоанализ бесполезен, вложения в него не принесут успеха. Другое экстремальное мнение — анализ является лечением и решением всех психических расстройств; если у кого-то это расстройство возникло, то всег что нужно делать, это растянуться на кушетке и посвятить три-четыре года анализу. До недавнего времени в Америке это была наиболее распространенная точка зрения, но в последнее время необходимость в других способах лечения сильно ее ослабила.
Утверждение, что психоанализ не имеет каких-либо целительных воздействий, по-моему, необоснованно. Оно не подтверждается моим собственным сорокалетним опытом работы аналитиком, а также опытом многих моих коллег. Мы должны также иметь в виду, что во многих случаях аналитики не настолько компетентны, как требуется (ни одна профессия от этого не застрахована), и что выбор пациентов не всегда удачен. Часто делаются попытки проанализировать пациентов, для которых эти методы не подходят. Правда анализ помог избавить многих людей от их симптомов, и на первое время это помогло многим достичь ясности насчет самих себя, помогло быть более честными самим с собой, стать в некотором роде свободней, жить ближе к реальности. Это само по себе крайне полезное достижение и вещь, которую часто сильно недооценивают.
С течением времени, конечно же, возникают определенные тенденции пристрастного отношения к анализу. Многие уверены, что лекарство — это единственное, что действительно может помочь. Если нечего проглотить — помощи не будет. Таблетки — панацея от всех бед. Другая превалирующая точка зрения — это то, что мы в состоянии все вылечить за одну ночь. Мы видим эту точку зрения представленной в книге Т. Гарриса «Все в порядке со мной, все в порядке с вами» («I'm Okay, You're Okay»). В целом книга поверхностная, предполагающая обязательное хотя бы малейшее представление о теории Фрейда. Если в нее верить, она может немного помочь, аналогично тому как помогает любое предположение, в которое люди верят. То, что предлагает эта книга в качестве быстрого способа лечения, очень просто, не требует умственных усилий и, самое худшее, не объясняет, что мы имеем дело с нашим собственным сопротивлением. Это именно тот ключевой момент, которого избегает терапия такого вида. Все должно делаться легко и просто. Это тенденция нашего времени. Люди думают, что мы в состоянии все «проглотить» так же легко, как и таблетку. И если изучение чего-либо требует усилий, то изучать это не стоит.
Есть простой пример для иллюстрации того, что я здесь подразумеваю. Молодой человек приходит в элегантный ресторан, просит принести меню, долго его изучает и говорит официанту: «Извините, но у вас нет ничего, что мне нравится». Затем он встает и уходит. Через две недели он возвращается, и официант его спрашивает очень вежливо, поскольку это ресторан очень высокого класса, почему он не нашел в прошлый раз ничего, что ему нравится. Молодой человек отвечает: «Что вы, все было в порядке, просто мой аналитик посоветовал мне попрактиковаться в умении быть претенциозным». При помощи этого мы можем научиться быть более уверенными в себе, выглядеть более уверенно, избавиться от страха перед официантами и т. д. Но мы не учимся определять, почему мы такие беззащитные. Мы продолжаем игнорировать сам факт (и здесь мы снова затрагиваем тему переноса), что мы рассматриваем каждого как авторитет, подобно образу отца. Даже если метод приносит быстрые результаты в ресторане и мы чувствуем себя более уверенно, мы все еще не добрались до коренных причин нашей беззащитности и за нашей новой маской мы по-прежнему остаемся такими же беззащитными, какими были раньше. В самом деле, наша ситуация стала даже хуже, чем была, поскольку мы более не осознаем нашей беззащитности. Почему же мы беззащитны? Не потому, что мы боимся авторитетов, а потому, что наша личность развилась еще не до конца, потому что нам не хватает силы самоубеждения, потому что мы остались маленькими детьми, надеющимися на помощь окружающих, потому что мы не повзрослели и полны сомнений по поводу нас самих и т. д. Методы поведенческой терапии в подобных случаях помочь не в силах. Они лишь «заметают пыль под коврик».
Но не вся критика психоанализа несправедлива. Я бы хотел упомянуть несколько возражений, которые считаю совершенно убедительными. Психоанализ часто вырождается в пустую болтовню. Ответственность за это частично несет идея Фрейда о свободной ассоциации. Побуждая пациента рассказать хоть о чем-нибудь, что с ним случилось, Фрейд допускал, что пациент расскажет то, что идет из глубины, то, что подлинно и действительно важно. Но во многих случаях анализа пациенты просто болтали языком и в сотый раз пренебрежительно отзывались о своих супругах или жаловались на то, что родители сделали для них нечто ужасное. Из этого ничего не следует. Они снова и снова топчутся на одном месте. Но рядом есть кто-то, кто слушает. Пациент чувствует, что сам факт того, что его слушают, каким-то образом ему помогает и что ситуация в конечном счете улучшится. Но одни лишь такие разговоры никогда еще никого и ничего не изменили. Это вовсе не то, что имел в виду Фрейд. Его метод включал обнаружение и борьбу с сопротивлением. Фрейд никогда не предполагал, что мы без серьезных усилий можем достичь чего-нибудь, более или менее разрешающего сложные психические проблемы. Что бы нам ни сулила реклама, без серьезных усилий мы не достигнем ни одной цели в нашей жизни. Каждый, кто боится затратить усилия, каждый, кому мешает разочарование, или даже боль, ничего не добьется, а в анализе — особенно. Анализ — тяжелая работа, и те аналитики, которые его приукрашивают, вредят своему собственному делу.
Другой ошибкой многих случаев анализа является выделение интеллектуализации за счет эмоций. Пациент бесконечно разглагольствует о значении того случая, когда его ударила бабушка или какого-либо другого инцидента. И если у него еще и сильна склонность к академическим занятиям, он может развить достаточно сложные теории, может сконструировать теории над теориями, но он ничего не почувствует. Он не чувствует того, что находится в нем самом, не чувствует своего страха. Он не чувствует своей неспособности любить, своего отчуждения от окружающих. Его сопротивление делает все это для него1 недоступным. Таким образом анализ может снизойти ко временам, когда предпочтение отдавалось человеку рассудочному (cerebral man), чисто рациональному человеческому созданию. Мы полагаем, что обо всем позаботится разум, а эмоции — только бесполезный балласт, который мы игнорируем при малейшей возможности.
В конце концов я бы хотел сказать, что есть слишком много людей, считающих, что они должны при малейших трудностях в жизни бежать к психоаналитику. Они даже не считают нужным попытаться справиться со своими проблемами самостоятельно. Люди должны обращаться к психоаналитику только, если они обнаруживают, что их собственных усилий недостаточно, чтобы самим понять и улучшить ситуацию.
Анализ остается лучшей терапией для большинства расстройств, вызванных излишним самокопанием или, другими словами, нарциссизмом, который, в свою очередь, приводит к неспособности строить отношения с окружающими. Ни один другой метод не является настолько же эффективным и плодотворным для лечения впадания в иллюзии, задержки психического роста, симптомов, подобных навязчивому умыванию и любых других симптомов навязчивой или принудительной природы.
Психоанализ служит и другой функции, не менее важной, чем лечебная. Он может помочь в ускорении психического роста и самореализации. Мне очень жаль, что на данный (момент интересующиеся психическим ростом, скорее всего, составляют меньшинство. У большинства людей совершенно другая цель — как можно большим завладеть или потребить. Достигнув двадцати, они считают, что их личностный рост уже завершен, и с этого момента тратят всю свою энергию на то, чтобы как можно лучше использовать эту законченную «машину». Как им кажется, она сработает против них, если им придется меняться, поскольку, если человек меняется, он больше не удовлетворяет шаблону, которому должен удовлетворять по мнению его самого и окружающих. Если он меняется, то каким образом он может узнать, придерживается ли он тех же самых мнений, которые имел десять лет назад? И как подобное изменение повлияет на его способности к продвижению? Большинство людей не хотят расти или меняться, не хотят себя реализовывать. Они хотят оставаться при своем мнении, развивать его, наживать на нем капитал.
Разумеется, есть и исключения из этого правила. Есть обратные течения, в частности в Соединенных Штатах. Многие люди пришли к выводу, что даже если мы обладаем и максимально наслаждаемся чем-то, мы все еще можем быть неудовлетворены и несчастны, что жизнь может все еще быть бессмысленной, что мы можем оставаться подавленными и беспокойными. «В чем смысл жизни,— спрашиваем мы себя,— если наша единственная цель в ней — покупать с каждым разом все более дорогую машину?» Люди увидели, что их отцы и деды потратили жизнь на приобретение вещей, которые, как им казалось, они хотели иметь. В большей или меньшей степени ясно, что эти люди заново открыли древнюю мудрость: не хлебом единым жив человек; богатство и власть не гарантируют счастье, а вместо этого имеют тенденцию создавать беспокойство и напряженность. Эти люди преследуют другие цели. Они хотят в большей степени быть, чем иметь, хотят быть более рациональными, избавиться от иллюзий и изменить социальные условия, которые могут поддерживаться только при помощи иллюзии. Это стремление зачастую принимает крайне наивные формы, такие как увлечения религиями Востока, йогой, дзэн-буддизмом и т. д. Употребление мною слова «наивный» имеет отношение не к этим религиям, которые отнюдь не наивны, а к способу их толкования новыми приверженцами. Они взяты из рекламной кампании некоторых индийских факиров, которые называют себя святыми и знают, как при помощи собственных приемов развить человеческую чувствительность. Здесь, на мой взгляд, заключена важная миссия психоанализа. Он может помочь нам понять самих себя, осознать нашу собственную реальность, освободить нас от иллюзии, устранить также оковы нашего беспокойства и алчности. Он может сделать нас способными воспринимать мир не стереотипно. Как только мы сможем забыть себя в качестве первичной концентрации нашего интереса, как только мы приобретем опыт действующего, чувствующего, неотчужденного человека, тогда мир станет первичной концентрацией нашего интереса, нашей заботы, нашей созидательной энергии.
Мы можем попрактиковаться в этих положениях. И психоанализ поможет нам в этой практике, поскольку именно этот метод позволяет понять, кто мы есть на самом деле, понять, где мы стоим и куда движемся. Таким образом, полезно поработать с психоаналитиком, который понимает эти связи и не думает, что цель анализа — помочь людям приспособиться и утвердиться. Но этот вид анализа не должен продолжаться слишком долго; излишне экстенсивный анализ часто создает зависимости. Как только пациент уже достаточно научился самостоятельно пользоваться инструментами, он должен сам начать себя анализировать. И это пожизненное занятие мы продолжаем до нашего последнего дня. Лучше всего практиковаться в самоанализе с самого утра, совмещая его с дыхательными упражнениями и концентрацией, используемыми в буддистской медитации. Важно отступить от жизненной суеты, прийти в себя, перестать постоянно реагировать на раздражающие факторы, «опустошить» себя, чтобы активизировать свою активность.
На мой взгляд, каждый, кто применит это, испытает глубину своей способности чувствовать, испытает «исцеление», возвращение здоровья, причем не только в медицинском, а в глубоком, человеческом смысле. Но этот процесс требует терпения, которое редко встречается в большом избытке. Всем и каждому, кто захочет сделать такую попытку, от всей души желаю удачи.
Шульц: Мы предлагаем вашему вниманию не интервью, а разговор двух людей — разговор, если можно так выразиться, не подготовленный заранее, без какого-либо продуманного и целенаправленного набора обсуждаемых тем или предположений, разговор ради получения удовольствия быть услышанным.
Когда я задумываюсь о том, какова же моя роль в нашем совместном начинании, мне представляется, что я — некий читатель, вместе с полюбившимся ему писателем посещающий другого читателя, которому хочется узнать об этом писателе несколько больше, чем можно о нем узнать из его произведений. Я рассчитываю услышать ваши ответы на мои вопросы — но вопросы отнюдь не судебно-следственного, а лишь направляющего характера.
Все это звучит чуточку старомодно и по-салонному, хотя в данный момент мы и находимся в современной радиостудии. Обычно здесь «просто так» не разговаривают — здесь либо дискутируют на заданную тему, либо производят, как любой другой товар, некое увеселение, предназначенное для массового потребления. Выяснение истины отнюдь не входит в задачи радиовещания. Что до нас сегодня, то решение вопроса о правде и неправде как раз и является сутью нашего разговора.
Слово «разговор» («conversation») происходит от латинского корня («conversion») «превращение», и возможность превращения, «переворота» присуща всякому истинному разговору, так как превращение является той интеллектуальной игрой, в которой целью является не победа, а изменение, игрой, в которой нет первых и последних.
Но довольно вступлений. Профессор Фромм, скажите, существует ли такого рода разговор в нашей окружающей жизни? Кто, кроме нескольких эксцентричных особ, захочет оживить нечто ненужное, к чему в лучшем случае относятся как к пережитку прошлого? Все мы свидетели полного угасания эпистолярного жанра. Удастся ли нам спасти искусство ведения разговора? Боюсь, что нет, и это представляется мне — мягко говоря — весьма плачевным.
Фромм: Я пойду еще дальше. Мне это кажется не только плачевным, но и постыдным симптомом нашей культуры, симптомом, свидетельствующем уже даже не об упадке, а о смерти. Другими словами, мы все более и более отдаемся тому, что всегда подразумевает какой-либо позитивный результат. И что такое этот результат после того, как все сказано и сделано? Деньги, слава, карьера. Мы уже даже умозрительно не можем себе представить, что можно делать нечто безрезультатное. Мы давно позабыли, что такая «безрезультатность» и «бесцельность» не только возможна в принципе, но может составлять предмет сознательного желания и даже приносить удовольствие. Одно из самых больших удовольствий на свете состоит в том, чтобы найти применение своим силам и энергии не в достижении какой-то конкретной цели, а в некоторой деятельности как таковой. Например, в любви. Любовь не подразумевает .под собой никакой цели, хотя некоторые (и очень многие) могут сказать, что любовь позволяет им удовлетворять сексуальные потребности, вступать в брак, рожать детей и вообще жить нормальной добропорядочной жизнью. Якобы это и есть цель любви. Именно поэтому настоящая любовь, в которой значением, смыслом и самоцелью является сама любовь, так редка в наши дни. Ключевым моментом такой любви всегда остается не потребление, но существование. Это одна из форм человеческого самовыражения, раскрытия всех возможных и невозможных способностей. Но в нашей культурной жизни, целиком ориентированной на внешние цели, каковыми являются успех, производство и потребление, растворяется даже легкий намек на такую любовь. Процесс зашел так глубоко, что сейчас можно вообще с трудом представить саму возможность существования такого сорта любви.
Разговор же превратился просто в род товара, а иногда еще в своего рода словесную битву. Если такая битва идет в присутствии большой аудитории, то возникает полное ощущение боя гладиаторов. Каждый стремится вцепиться другому в глотку. Или же словесные противники допускают некоторые «превращения» для того, чтобы продемонстрировать, какие они умные и выдающиеся. Или же они «превращаются», потому что хотят доказать самим себе, что они опять же правы. Разговор тем самым является просто способом демонстрации истинности своих убеждений всеми возможными способами. Они вступают в разговор с установкой неприятия ничего нового. Каждый имеет свое мнение. Каждый заранее знает все аргументы противника. И каждый демонстрирует непоколебимость своей позиции.
Настоящий разговор — не поединок, но обмен. Вопрос о том, кто же из собеседников прав, просто не формулируется в своей канонической форме. Более того, совершенно несущественна порой даже исключительная обоснованность и фундаментальность самих аргументов. Главное — это подлинность самого предмета разговора. Позвольте мне проиллюстрировать сказанное на маленьком примере. Представьте себе, что два человека, двое моих коллег-психоаналитиков возвращаются вместе с работы домой, и один из них говорит другому, что он что-то устал. А другой коротко отвечает, что он тоже. Конечно, это выглядит как простой обмен банальными фразами, но это еще не все — за ничего вроде бы не значащими словами стоит то, что эти двое занимаются сходным делом, что они прекрасно представляют себе, какова на самом деле усталость другого, одним словом, они оказываются втянуты в подлинное человеческое общение. Этот короткий разговор (скорее, обмен репликами) гораздо более разговор, чем тот, в котором два интеллектуала бросаются громкими словами и брызжут слюной по поводу последней новомодной теории. Спорщики просто ведут два отдельных, ни в чем не пересекающихся и не задевающих другого монолога.
Искусство ведения разговора, удовольствие, получаемое от этого (разговор в смысле совместного бытия обычно принимает вербальные формы, но он может также принимать и форму движения в танце — существует много типов самовыражения), вновь воскреснут в нашем обществе только при условии коренного изменения нашей культуры в смысле избавления от мономаниакальной ориентации на результат.
Мы должны культивировать такое отношение к жизни, в котором самовыражение и полная реализация всех человеческих потенций признаются единственной реальной ценностью. Проще говоря, главное — быть, в противоположность иметь, потреблять и гнать вперед без оглядки.
Шульц: Теперь у нас появляется все больше свободного времени и, тем самым, возможности для разговора. Но чем более внешние обстоятельства способствуют этому, тем все менее нам этого хочется. Слишком многое мешает действительному желанию совместного бытия в разговоре, слишком много технических приспособлений вклинивается между собеседниками. Создается впечатление, что нечто мощное и всеобъемлющее предостерегает нас от того, что мы назвали здесь разговором.
Фромм: Я думаю, можно утверждать, что многие люди (возможно, даже большинство людей) просто боятся остаться наедине друг с другом, не имея какого-либо плана действий, подобного математическому алгоритму, не имея четкого предмета для дискуссии, не имея радиоприемника или телевизора. Они пугаются и теряются. Они не имеют ни малейшего представления о том, что сказать друг другу. Я не знаю, так ли это в Германии, но в Америке не принято приглашать в гости какого-то одного человека или даже одну супружескую пару. Гостей должно быть значительно больше, потому что если вас всего трое или четверо, вам грозят неловкие минуты молчания. В маленькой компании, чтобы никто не скучал, надо стараться изо всех сил, если, конечно, вы не решили проиграть все ваши старые пластинки. Если вас шестеро, то реального разговора, скорее всего, не возникнет, но, по крайней мере, вы сможете избежать болезненных пауз. Кто-нибудь всегда что-то да и скажет. Когда один уклонится от темы, другой вернет беседу в нужное русло. Это что-то типа двойного концерта — музыка никогда не кончается, но реального диалога не получается.
Я подозреваю, что масса людей считает удовольствие значимым, только если оно связано с какими-то вещными тратами. Индустриальная пропаганда приучила нас к мысли о том, что счастье исходит от вещей, которые мы можем приобрести. Лишь очень и очень немногие способны поверить в то, что можно прожить, и притом весьма счастливо, без всего этого товарного барахла. Раньше было не так. Мне сейчас семьдесят три. Пятнадцать лет назад люди, причем, люди даже с большим достатком, довольствовались весьма малым. Не было радио и телевидения, не было машин. Но зато был разговор. Конечно, если вы смотрите на разговор как на средство «развлечения», то разговор становится всего лишь пустой болтовней. Настоящий разговор не таков — он требует концентрации, сосредоточения, а вовсе не расточения всех внутренних сил. Если человек не живет внутренней жизнью, его разговор никогда не будет живым. Многие люди стали бы более «живыми», если бы не боялись «вылезти из своей раковины», не боялись бы показать, кто они есть на самом деле, не боялись бы отказаться от догматических подпорок, которые якобы предостерегают их от никчемности, если бы они не боялись находиться наедине с самими собой и с другими.
Шульц: Мы с Вами говорим по радио. Прерогатива радио и телевидения — информировать и развлекать публику. Именно эту миссию призваны охранять законы, управляющие радио- и телевещанием. С другой стороны, как Вы уже отметили и в чем никто не может сомневаться, именно радио и телевидение сыграли свою немалую роль в отмирании искусства разговора.
Фромм: Этот вопрос сильно занимает меня, и я был бы Вам очень обязан, если бы Вы поделились со мной своими соображениями по этому вопросу. Считаете ли Вы, что радио и телевидение воздействуют на человека сходным образом и выполняют сходные функции, или они все же сильно разнятся между собой?
Шульц: Мне кажется, что воздействие радио и телевидения сильно отличаются друг от друга. На сегодняшний момент все научные исследования по этому вопросу пока не дали каких-либо ощутимых результатов, поэтому я могу ответить на Ваш вопрос исключительно с точки зрения моих собственных наблюдений, впечатлений и интуитивных соображений.
Я считаю, что ни радио, ни телевидение не способствуют диалогу. Они добиваются желаемого косвенным путем, но всегда подразумевают на одном полюсе вешающего, а на другом конце — внимающего. Нет места противоречиям и возражениям. Хотя мы и имеем полную иллюзию наличия разговора, на самом деле поворотом выключателя мы прекращаем всякий подлинный разговор, являющийся прерогативой человеческого бытия. Решающим моментом является выяснение того, стимулируют ли нас радио и телевидение, бросают ли они нам вызов и призывают к преображению, или эти изобретения человеческого гения принципиально враждебны условиям существования разговора. В этой связи вред со стороны радиовещания мне представляется менее радикальным, чем со стороны телевидения.
Телевидение, как никакое другое средство массовой информации, поощряет пассивность и комфортный потребительский менталитет. Это самая удачная выдумка человечества, направленная на то, чтобы помогать нам «проводить время». Но реальный разговор как раз требует времени. В мире, где время «проводится» и «убивается», никогда не «расцвести» разговору. Радио, сколь мне видится, не обладает столь притягательным эффектом. Оно больше, чем телевидение, держит нас в состоянии «боевой готовности» духа, больше будит воображение. Оно может при желании служить неисчерпаемым источником для поддержания истинного разговора. Оно не может предложить разговора самого по себе, но вполне может подготовить почву для разговора. Оно может сориентировать нас в направлении более фундаментального способа коммуникации, концентрируя наше внимание на том восхищении, что охватывает нас в реальном — лицом к лицу — разговоре.
Фромм: Все это полно для меня глубокого смысла. Мои дальнейшие суждения на эту тему базируются на моем собственном опыте радиослушателя и телезрителя, хотя в последнем качестве я выступаю достаточно редко. Кстати, сравнивая свои впечатления с впечатлениями моей жены, я обнаружил полную их идентичность. Мне хотелось бы услышать Ваше мнение на этот счет, а также узнать реакцию наших с Вами радиослушателей на радио- и телепередачи. Я обнаружил, что когда я слушаю радио, я все же остаюсь свободным человеком. Я включаю радио, когда меня что-то заинтересовывает, но я не превращаюсь в радионаркомана. С помощью радиотехнологии я могу стать как бы свидетелем некоего разговора, точно так же, как я могу стать свидетелем чьего-то разговора по телефону. Конечно же, радиоразговор не имеет той персональной окраски, что присуща телефонным переговорам, но в данном случае мне хочется подчеркнуть то несомненно положительное, что отличает этот тип коммуникации. Радио, как и телефон, не завораживает, и можно смело сказать, что я остаюсь вполне свободным — я волен слушать его или же нет. Реакция на телевизор абсолютно другая. Телевизор превращает меня в раба. С той самой минуты, как я щелкнул переключателем и увидел изображение на экране, у меня появляется не то чтобы полная порабощенность, но, во всяком случае, довольно сильное желание посмотреть передачу, даже если разумом я точно понимаю, что передача абсолютно бессмысленная. Я далек от утверждения полной несостоятельности телевизионных программ; все, что я хочу сказать, — это то, что при наличии полного идиотизма происходящего на экране и того, что я вполне отдаю себе в этом отчет, я все же не могу побороть в себе желание досмотреть до конца.
Телевизор очаровывает сильнее радио. Причем это психологическое очарование не может быть привязано к содержанию какой-то отдельной программы. Я очень часто задавался вопросом о природе очарования, и я думаю, что истоки данного явления коренятся глубоко в недрах нашей натуры: простым нажатием кнопки мы впускаем к себе совершенно иной мир. Это пробуждает некие магические инстинкты.
С телевизором я становлюсь почти Богом. Я избавляюсь от своего привычного мира и взамен получаю новый. Я почти Бог-Творец. С этой точки зрения я вижу на экране свой мир. Все это напоминает мне одну историю, которая живо иллюстрирует мою точку зрения. Отец со своим шестилетним сыном едут на машине в ужасно дождливый день. Они прокололи шину и вынуждены были остановиться, чтобы сменить ее. Вкупе с погодой, все это оказало ужасно угнетающее впечатление на мальчика, и он сказал своему отцу: «Может, мы переключимся на другой канал?» Именно таким образом ребенку видится мир. Если он меня не устраивает, я переключусь на другой.
Моя жена недавно прочитала роман какого-то польского автора, и переданное ею содержание показалось мне необычайно поучительным. Роман повествует о сыне очень богатого и своеобразного человека. Мальчик рос в громадном пустынном особняке, не видя рядом ни одной живой души, при этом он не был научен ни читать, ни писать. Единственное, что ему было дано — это телевизор. Телевизор был включен дни и ночи напролет, и мальчик познакомился только с одной реальностью — реальностью телевизионного мира. Потом отец умирает, и сын вынужден покинуть свое уединение и выйти в открытый мир. И он никак не может понять, что он видит другую реальность, совершенно отличную от той, что он видел в телевизоре. Молодой человек все время молчит, он не знает, что говорить, потому что он вообще ничего об этом мире не знает. Все, что он может, это наблюдать, потому что для него мир не более чем телевизионное шоу. Но именно потому, что он все время молчит, а также благодаря тому, что молодой человек проникает в дом одного из самых влиятельных людей в Америке, все считают его необыкновенно значительной особой. Очень скоро его имя становится известным, и, в конце концов, он даже баллотируется в президенты, потому что он всегда молчит и вообще не имеет своего мнения ни по одному вопросу.
Эта история хорошо иллюстрирует мои мысли. Настоящая реальность и то, что мы видим на экране телевизора, становятся не отличимыми друг от друга, и мне видится, что опыт «создания» иной реальности простым путем нажатия некоей кнопки сопряжен на самом деле с глубинным атавистическим опытом, представляющимся нам ужасно соблазнительным. Вот почему телевидение не особо нуждается в «хороших» передачах. Оно апеллирует к неким природным свойствам человеческой натуры. Люди не могут оторваться от экрана так же, как не могут оторваться от созерцания пламени костра.
Шульц: — когда они могут оставаться только зрителями, не предпринимая никаких активных действий. Оборотной стороной иллюзии силы (еще бы, ведь в нашем распоряжении лишь одна кнопка) является тотальная пассивность. С радио все же остается возможность подхода к процессу слушания как к некоему отклику, как к подготовке некоторой активности, и это не следует путать с простым ожиданием просвещения.
Но теперь позвольте задать Вам другой вопрос, профессор. Вы сказали, что ничего не знаете о ситуации в Германии. Но телевидение коренным образом изменило нашу способность слушать. Телевидение отучило людей от привычки уделять внимание чему-то наполненному смыслом, мы не можем больше претендовать на то, что мы завладели вниманием наших слушателей. Я хочу Вас спросить, а не слишком ли быстро радио поддалось этой тенденции? Не слишком ли быстро оно поддалось на убеждения тех, кто доказывал невозможность завладевания чьим-то вниманием? Не должно ли было оно как-то противостоять этому давлению? Телевидение отвело радио более скромную роль, чем предназначалась для него изначально. Радио больше не является средством массовой информации, и, возможно, за это следует благодарить именно телевидение. Не должно ли радио поставить перед собой новые задачи, которые как раз и учтут те принципиальные различия радио и телевидения, которые мы только что с Вами обсудили?
Фромм: Не очень-то авторитетно могу Вам отвечать, так как я действительно недостаточно знаком с опытом Немецкого радио. Но я чувствую, что Вы попали в самую точку. Мне известно, что радио Южной Германии предлагает своим слушателям обширный курс программ, касающихся предметов, обычно преподающихся в университетах. Возможно, язык таких лекций редуцирован для широкого слушателя, но это даже к лучшему. (Было бы намного лучше, если бы университетские лекторы пользовались более простым языком, чтобы сделать свои лекции более доходчивыми.) Мне кажется, это достойная для радио задача, и благодаря такой постановке проблемы радио может сыграть значительную образовательную роль. Также важно то, что Вы говорили о концентрации. Просто потрясающе, насколько с малой концентрацией сил люди вокруг думают, живут и работают! Работа столь фрагментарна и обрывочна, что требует лишь механического и частичного сосредоточения. Очень редко встретишься с концентрацией, которая захватывает человека целиком. Рабочий на конвейерной линии, воспроизводящий снова и снова только один вид движения, нуждается только в определенном сорте концентрации, и такая концентрация в корне отличается от того собирания воедино всех человеческих сил, которое мы обнаруживаем в истинной концентрации. Истинно сосредоточенный индивид способен слушать без того, чтобы мысли его «разбегались»; он не будет пытаться делать пять дел одновременно, потому что при таком раскладе ни одно дело его не удовлетворит. Ну, и конечно, ничего не может быть доведено до конца без сосредоточенности. Все, что делается без концентрации, не имеет никакой ценности. Потеряв концентрацию, мы не сможем получить никакого удовлетворения от нашей деятельности. Эта истина справедлива в отношении каждого, а не только в отношении великих.
Шульц: Я Вас сейчас прерву, чтобы рассказать нашим слушателям немного о Вашей деятельности.
Эрих Фромм родился во Франкфурте 23 марта 1900 г. Он был единственным ребенком в семье. Воспитывали его в иудейских традициях, и скоро я задам ему несколько вопросов об этой стороне его воспитания. Ветхозаветные истории оказали на Фромма очень сильное влияние. Уже в раннем детстве мальчику больше всего импонировали картины Мира с большой буквы, Мира, в котором лев возлежал рядом с ягненком. В весьма юном возрасте он проявлял интерес к интернационализму и общественной жизни наций. Иррациональность зла и массовая истерия, приведшие к первой мировой войне, вызвали в нем глубокий протест.
Приблизительно в то же самое время в его личной жизни произошло некоторое событие, которое решительным образом повлияло на дальнейшее развитие Фромма. Прелестная молодая женщина, художница, друг семьи Фроммов, покончила с собой после смерти своего престарелого отца. Последним ее желанием было желание быть похороненной вместе с ним. Эта смерть поставила Фромма в тупик. Возможно ли было так любить своего отца, чтобы отказаться от радостей жизни, радостей, столь привычных для нее, и предпочесть им смерть? Именно эти вопросы и привели Фромма к психоанализу. Он занялся изучением мотивов, управляющих поведением людей.
Во время обучения в университете Фромм узнавал много нового, с трудом уживающегося с ветхозаветными притчами, которые он знал почти наизусть. Будда, Маркс, Бахофен, Фрейд — вот те имена, которые оказали на Фромма наибольшее интеллектуальное влияние в это время. Таких разных, таких, на первый взгляд антагонистов, он умудрился собрать под одной крышей. Но все это мы обсудим несколько позже, и сейчас я не буду вдаваться в подробности.
Фромм изучал психологию, философию и социологию в Гейдельберге и закончил университет в двадцать два года. Он продолжил обучение в Мюнхене и во Франкфурте, а позже — в Берлинском психоаналитическом институте. В 1930 г. он стал практикующим психоаналитиком.
Кроме основной работы в Берлине, он преподает во Франкфуртском психоаналитическом институте, а также становится членом Института социальных исследований Франкфуртского университета. После прихода к власти нацистов этот институт перенес свою работу в Колумбийский университет Нью-Йорка. Фромм приезжает в Соединенные Штаты в 1934 г. Он преподает в нескольких университетах, стоит во главе важнейших институтов по психоанализу и социальной психологии, но при этом не прекращает практической психоаналитической работы с пациентами. В 1949 г. он принимает предложение Национального университета в Мехико. В 1965 г. он уходит на пенсию, получив чин Почетного профессора. Все годы в Мехико посвящены столь же разнообразной деятельности. В последние годы Фромм живет в Тессине, где, в основном, пишет, но немного все же преподает в Мехико и в Нью-Йорке.
Профессор Фромм известен как активный борец за мир — он основал SANE, ведущую американскую организацию, которая, борясь против применения ядерного оружия, была также лидером в борьбе против войны во Вьетнаме. В 1950 г. он вступает в партию социалистов, но вскоре покидает ее из-за недостаточной радикальности ее целей. Его работа по объединению психоаналитической теории и социального учения Маркса имеет необычайно важное значение и идет рука об руку с его социально-гуманистической ревизией теории Фрейда. Он анализировал интернациональный вклад ученых в дело социалистического гуманизма, и трудно назвать другого такого выдающегося психолога или психоаналитика, который уделял бы столько внимания политическим вопросам. Его книга «Революция надежды» — это политический памфлет в поддержку кандидата в президенты Соединенных Штатов Джозефа Маккарти. Солидарность с Маккарти имела своей причиной вовсе не философские и поэтические пристрастия последнего, а его способность возродить надежду в сердцах своих сограждан, что для Фромма имеет непревзойденную политическую ценность. Что особенно поражает — и это свойственно всем фигурам истинно академического толка — это способность Фромма думать, говорить, делать и жить абсолютно неортодоксально. Прозрения его неувядаемы, на них не оседает пыль веков. Он ненавидит догмы и ставит все новые и новые вопросы. На иврите дух и ветер представлены одним и тем же словом. Именно потому, что учение Фромма остается неиссякаемо незавершенным (в смысле догматичности. — Прим. пер.), от него нельзя отмахнуться ни его друзьям, ни врагам, ни его адептам, ни его оппонентам.
Шульц: Профессор Фромм, теперь, когда я коротко рассказал о Вашем творческом пути, может быть, Вы сами что-нибудь добавите? В одном из своих сочинений Вы говорите что-то об «интеллектуальной биографии». Какие впечатления и влияния Вашей юности, студенческих лет, помогли Вам сформировать Ваше мировоззрение?
Шульц: Наверное, следует упомянуть о важнейших. Конечно, то, что я был единственным ребенком своих слишком обеспокоенных родителей, не могло благотворно сказаться на моем развитии, и я, как мог, в своем самостоятельном развитии пытался преодолеть недостатки воспитания раннего детства.
Но что оказало на меня, безусловно, позитивное и решающее влияние, так это дух, царивший в нашей семье, — дух ортодоксального иудаизма, восходящий по обеим семейным линиям к рабби, знатокам и ценителям Талмуда. Я воспитывался в русле древней — добуржуазной, докапиталистической — традиции, более близкой средневековью, а не современности. И эта традиция имела для меня гораздо большую реальность, чем шумящий за окном XX век. Конечно, я ходил в обыкновенную немецкую школу, а потом и в гимназию. В университетские годы я был глубоко захвачен идеями немецкой культуры, но к обсуждению этого вопроса я вернусь позже.
Мое мироощущение никак нельзя было назвать мироощущением современного человека. Такое отношение к действительности усиливалось изучением Талмуда, чтением Библии и подогревалось бесконечными историями о моих прародителях, живших, так же как и я, в мире добуржуазных ценностей. Сейчас я Вам расскажу одну из них. Один из моих прадедушек был большой талмудист, хотя он и не был рабби. Он жил в Баварии и содержал там маленький магазинчик, позволявший ему едва сводить концы с концами. Однажды ему предложили подзаработать немного денег, но для этого надо было на несколько дней покинуть дом и уехать. У прадедушки была целая куча детей, и это отнюдь не облегчало его жребий. Жена сказала ему: «Может, ты все-таки возьмешься за эту работу? Ведь тебя не будет только три дня в месяц, а мы сможем заиметь побольше денег». На что прадед ответил: «Неужели ты думаешь, что я соглашусь и потеряю целых три дня занятий в месяц?» Жена ответила: «Ну конечно же, нет!» Тем и окончилась эта история, и мой прадед продолжал сидеть в своем магазине и изучать Талмуд. При виде случайного покупателя, забредшего в магазин, он с готовностью предлагал ему заглянуть в следующий. Вот этот-то мир и являл мне истинную реальность. Современный же мир казался мне очень странным.
Шульц: И как долго?
Фромм: И по сей день. Я припоминаю, что когда мне было лет десять или одиннадцать, я всегда несколько терялся при виде продавца или бизнесмена. Про себя я думал: «Господи, как должно быть ужасно сознавать, что в твоей жизни нет ничего, кроме зарабатывания денег! Подумать только, ничего не делать, кроме этого!» Постепенно я понял, что это считается вполне нормальным, но мне это до сих пор кажется удивительным. Я оставался чужеродным элементом окружающей буржуазной культуры, и это объясняет, почему я столь критично настроился по отношению к капиталистическому обществу в принципе. Общество потребления с его запросами отнюдь не соответствовало моим представлениям о жизни. Я стал социалистом, и это не потребовало с моей стороны никаких интеллектуальных усилий, так как я всегда находил нормальным мое ощущение чужеродности.
Шульц: Но Вы все же пытались противостоять этому основополагающему чувству, так как никак нельзя утверждать, что в Ваших идеях и в Вашей жизни нет места современному миру. Напротив, он всегда явственно присутствует, со своими опасностями и со своими надеждами.
Фромм: Я могу ответить Вам вполне просто. Меня всегда притягивало в современном мире то, что свидетельствовало о добуржуазном прошлом. Спиноза, Маркс, Бахофен — с ними я чувствовал себя как дома. В них я находил синтез между живущим во мне прошлым и тем, что привлекало меня в современности. Меня стало интересовать в современном мире то, что уходило корнями в глубокую древность, и поэтому в этом смысле я не вижу противоречия между двумя мирами, и именно поэтому я, как примерный студент, стал искать то, что так или иначе связывало эти миры.
Шульц: Это случилось в университете или раньше? Когда эти два мира пересеклись в Вашем сознании?
Фромм: Как Вы уже упоминали, первая мировая война стала краеугольным камнем в моем развитии. Мне было 14 лет, когда она разразилась. Как и большинство мальчиков моего класса, я был еще ребенком и не понимал в полной мере, что такое война. Но уже через весьма небольшое время я начал видеть насквозь все предлагаемые оправдания войны, и именно тогда же начал биться над вопросом, который меня преследовал всю оставшуюся жизнь. Или, вернее, я преследовал его. Как это возможно? Как возможно, чтобы миллионы людей могли убивать миллионы себе подобных, позволять убивать себя и пребывать в этой нечеловеческой ситуации целых четыре года? И ведь все это служило явно нерациональным целям и происходило по политическим соображениям, ради которых никто не пожертвовал бы своей жизнью, если бы только знал их. Как война возможна политически и психологически? Этот животрепещущий вопрос повлиял и до сих пор влияет на мое мировоззрение больше, чем все остальные. Видимо, именно мое добуржуазное воспитание и первая мировая война были теми двумя факторами, которые в основном сформировали меня как философа.
Шульц: Какие книги повлияли на Вашу ориентацию? Я не имею в виду те книги, которые прямо относятся к Вашим профессиональным занятиям, а книги, которые конструировали Вас как личность?
Фромм: Я сам себе неоднократно задавал этот вопрос. Конечно, существует несколько книг, сформировавших, или, если угодно, «вдохновивших» меня. И если я могу здесь сделать отступление, то я хотел бы сказать, что у каждого из нас есть некие книги, которые задают тонус всей нашей жизни. У большинства из того, что мы читаем, нет над нами никакой власти. Книга либо попадает в область наших профессиональных интересов, либо не имеет для нас значения. Но каждый должен спросить себя: существует ли одна, две или три книги, которые находятся в абсолютном центре нашего внутреннего развития.
Шульц: Извините, что перебиваю Вас, но существует высказывание Флобера, которое, мне кажется, очень созвучно Вашим словам: «Я читаю не затем, чтобы знать, а затем, чтобы жить».
Фромм: Точно! Это отличная цитата. Я не слышал ее раньше, но она отлично выражает то, что я хочу сказать. С этой точки зрения, существует не так уж много книг, которые в действительности оказывают на нас влияние. Конечно, любая хотя бы наполовину приличная книга влияет на нас. Нет такой книги, которая оставила бы нас абсолютно безразличными, точно так же, как и любой серьезный разговор или встреча с другим человеком. Если два человека серьезно разговаривают, они оба испытывают что-то, или, как я предпочитаю говорить, они оба «испытывают» изменения. Изменения часто бывают столь минутными, что мы не можем их зафиксировать. Но эта тема уводит нас назад к вопросу, который мы уже затрагивали. Если двое людей разговаривают друг с другом и оба остаются такими же, какими они были до разговора, то на самом деле эти двое не разговаривали вообще. Они были просто вовлечены в обмен словами.
То же самое относится и к книгам. Было три, четыре, пять книг в моей жизни, которые сделали меня тем, чем я являюсь сейчас. Не могу даже представить, чем бы я стал без них. Первыми среди них являются книги пророков. Заметьте, я не говорю Ветхий Завет. Когда я был молодым, я не испытывал такого отвращения к военным докладам о завоевании Ханаана, какое испытываю сейчас. Но даже тогда они мне не нравились, и я сомневаюсь, что прочел их больше, чем один или два раза. Но книги пророков и псалмы, особенно книги пророков, были и остаются для меня неисчерпаемым источником энергии.
Шульц: Не хотели бы Вы когда-нибудь опубликовать их со своими комментариями?
Фромм: Я уже опубликовал книгу такого рода. Это «You Will Be As God» («Будете как Боги»), интерпретация еврейской традиции. Я постарался в ней интерпретировать псалмы, провести различие между теми из них, в которых отражается внутреннее движение, смена печали радостью, и теми, в которых статически сохраняется только одно настроение. Их в определенном смысле, хотя и не всегда, можно назвать фарисейскими. По крайней мере, в них нет ни внутреннего конфликта, ни внутреннего движения. Существуют псалмы, которые могут быть поняты только тогда, когда мы замечаем, что оратор начинает говорить в состоянии отчаяния. Потом он преодолевает свое отчаяние, но оно возвращается. И он преодолевает его снова и снова. И только когда он полностью погружается в пучину самого сильного отчаяния, происходит внезапное чудесное изменение, изменение, связанное с ликующим, религиозным настроением надежды. Псалом 22 (21), который начинается словами: «Боже мой! Боже мой! для чего Ты оставил меня?», является хорошим тому примером.
Я должен упомянуть здесь, что люди часто недоумевают, почему Христос произнес эти слова отчаяния перед смертью. Этот вопрос занимал меня даже в детстве. Слова Христа так не вяжутся с его добровольной смертью и с Его верой. Но на самом деле противоречий не существует, и я детально показал это в своей книге. Псалмы по-разному цитируются в еврейской и в христианской традициях. Христианская традиция просто ссылается на номер псалма, а еврейская — вызывает в памяти весь псалом, цитируя первую его фразу или первые слова. Как известно, в Библии сказано, что Иисус прочитал весь Псалом 22 (21). И если вы прочтете этот псалом, то увидите, что он начинается с отчаяния, а заканчивается гимном надежде. Возможно, он больше, чем любой другой псалом, выражает вселенское, мессианское настроение раннего христианства. И если мы не прочтем весь псалом, то мы проглядим это и будем думать, что Иисус произнес только первые слова. Возглас Христа был даже изменен позднее в Евангелии, потому что он часто вызывал непонимание. Да, но мы увлеклись. Хотя хорошо, что мы не связаны программой или расписанием.
Итак, книги пророков — одно из основных влияний в моей жизни, и когда я читаю их сегодня, они так же свежи и живы для меня, как и пятьдесят лет тому назад, может быть, даже более свежи и более живы.
Вторым автором, который оказал на меня влияние, был Карл Маркс. Меня привлекала, в первую очередь, его философия и его видение социализма, которое выражалось в светской форме, его идея человеческой самореализации и тотальной гуманизации, его идея человека, чьей целью является энергичное самовыражение, а не приобретение и аккумуляция мертвых, материальных вещей. Эта тема впервые возникла в философских трудах Маркса около 1844 г. Если вы читаете эти работы, не зная их автора, или если вы просто плохо знакомы с Марксом, вы едва ли его узнаете. Не то, чтобы эти тексты нетипичны для Маркса, но для нас трудно установить его авторство, потому что, с одной стороны, сталинисты, а с другой — социалисты так фальсифицировали наш образ Маркса, что как будто бы все, что его занимало, сводилось лишь к экономической жизни общества. А фактически он рассматривал экономические изменения лишь как одну из сторон развития человеческого общества. Что действительно имело значение для Маркса, так это освобождение человека в гуманистическом смысле этого слова. Философии Гете и Маркса обнаруживают удивительное сходство. Маркс прочно уходит корнями в гуманистическую и, я полагаю, пророческую традицию. Если вы читали одного из самых весомых и радикальных мыслителей — Майстера Экхарта, вы, без сомнения, будете удивлены его сходством с Марксом.
Шульц: Это правда, что нам приходится защищать Маркса — и многих его коллег из различных школ — от его собственных адептов. Но кто же защитит их? Этот же вопрос может быть задан в отношении Брехта, Фрейда, Эрнста Блоха и любого из величайших умов, чьи имена люди используют сегодня для достижения своих собственных целей. Были ли в наших университетах или где-нибудь еще попытки оградить авторов, подобных Марксу, от окостенения и односторонней интерпретации?
Фромм: Существует весьма мало тех знатоков Маркса, которые бы не рассматривали бы его с «правой» или с «левой» позиции. С одной стороны, они используют его для поддержки своих собственных взглядов, а с другой — для объяснения практики и политики, которые часто диаметрально противоположны тому, о чем, собственно, писал сам Маркс. Когда русские государственные капиталисты или западные капиталисты либерального толка — здесь я подразумеваю большинство сторонников социально-демократических идеологий — когда такие люди обращаются к Марксу как к авторитету, они фальсифицируют Маркса. Немногие действительно понимают Маркса. Я даже могу самонадеянно заявить, что к этому числу немногих принадлежу я и еще несколько людей. Я не хочу делать огульных суждений, но чувствую, что большинство специалистов по Марксу проглядели тот факт, что его философия является по сути религиозной, но не в смысле постулирования веры в Бога. Буддизм также не «религиозен» с этой точки зрения. Буддизм не признает Бога, но является религиозным в своей основе. Мы должны переступить через наш нарциссизм, наш эгоизм, нашу внутреннюю изоляцию и открыть себя для жизни, и мы должны, как писал Майстер Экхарт, сначала опустошить себя, чтобы потом вновь наполнить и стать всем. Именно эта вера, выраженная другими словами, — суть философии Маркса. Я часто читал разным людям маленькие кусочки из «Экономическо-философских рукописей» Маркса. Я вспоминаю встречу с доктором Судзуки, одним из выдающихся ученых в области дзэн-буддизма. Я прочитал несколько отрывков, не говоря ему, кто их написал, и затем спросил его: «Это дзэн?» «Да, конечно, — сказал он. — Это дзэн». В другой раз я прочитал похожие отрывки группе очень грамотных теологов, и их догадки простирались от классических авторов, таких, как Фома Аквинский, до самых современных теологов. Но никто из них не заподозрил в авторе Маркса. Они просто его не знали.
Но некоторые последователи Маркса, такие, как Эрнст Блох и антимарксистские католические ученые, как Жан Ив Кальве, четко видят эту сторону учения Маркса. Число тех, кто понимает Маркса, не так уж мало, но их влияние, по сравнению с основными его интерпретаторами, остается относительно небольшим.
Еще одним ключевым автором для меня стал Иоганн Якоб Бахофен, автор, к сожалению, не очень широко сейчас известный. Бахофен был первым мыслителем, который описал матриархат. Он создал свои основные труды около ПО лет назад, но их первый, абсолютно неполный, перевод на английский язык появился только пять лет назад. Бахофен открыл, что до патриархального существовал матриархальный мир. Он показал, какая между ними разница. Если кратко, то матриархат строится на принципе неограниченной человеческой любви. Мать любит своих детей не за их заслуги, а потому что они — ее дети. Если бы мать любила свое дитя только тогда, когда оно улыбается или хорошо себя ведет, то многие дети умерли бы с голода. А отец любит своих детей, потому что они его слушаются, потому что они похожи на него. Я не имею в виду каждую мать или каждого отца, а говорю лишь о классических типах и категориях, служащих примером отцовской и материнской любви на протяжении человеческой истории. В действительности «чистых» классических типов не существует, и в обществе мы найдем немало «материнских» отцов и «отцовских» матерей. Разница заключается в социальном укладе, патриархальном или матриархальном. Конфликт между ними лучше всего отражен в «Антигоне» Софокла. Антигона воплощает матриархальный принцип: «Я здесь не для того, чтоб ненавидеть, а для того, чтобы любить», в то время как Креонт воплощает патриархальный принцип и ставит государство выше всех человеческих ценностей (принцип, который сегодня мы назвали бы фашизмом).
Открытие Бахофена дало мне ключ не только в смысле понимания многого в нашем патриархальном обществе, в котором любовь не безусловна, но и к пониманию того, что я ставлю во главу угла индивидуального человеческого развития. Что означает наше стремление к матери? Что такое — наша с ней связь? Что это значит в действительности? Какова природа Эдипова комплекса? Является ли это сексуальной связью? Я так не думаю. Мы имеем дело с более глубокими связями, стремлением к чему-то экстраординарному, божеству, которое снимает с нас груз ответственности, уменьшает риск жизни, излечивает нас от страха перед смертью и укрывает нас в раю. За эту защиту мы платим зависимостью от матери. Цена состоит в том, чтобы не полностью принадлежать самим себе. Вот все те главные проблемы, благодаря которым Бахофен был так важен для меня в 20-е годы.
Буддизм также оказал на меня решающее влияние. Он заставил меня осознать, что существует такая вещь, как религиозная позиция без Бога. Впервые я столкнулся с буддизмом около 1926 г., и это был один из самых важных моментов в моей жизни. Мой интерес к буддизму никогда не угасал, а позднейшее изучение дзэн-буддизма с доктором Судзуки только углубило мой интерес.
И, конечно, я еще не упомянул Зигмунда Фрейда. Я познакомился с идеями Фрейда в то же самое время, и они до сих пор остаются центральными в моем мировоззрении. Все, что я перечислил — пророческий иудаизм, Маркс, матриархат, буддизм и Фрейд, стало ключевым для меня и сформировало не только мышление, но полностью мое развитие. Я не умею абстрактно мыслить. Я могу размышлять только о тех вещах, которые касаются моего личного опыта. Если эта связь отсутствует, мой интерес угасает и я не могу себя мобилизовать.
Шульц: Несмотря на то, что Вы хорошо знаете Маркса, или я бы сказал, потому что Вы хорошо знаете Маркса, Вы не являетесь тем, что называется типичным марксистом, и у меня складывается ощущение, что у Вас такие же отношения с Фрейдом. Вы берете Фрейда — как мы сейчас любим говорить — за точку отсчета. Вы как будто с ним, а как будто — и нет. Вы идете дальше. Вы не таковы, как большинство фрейдистов, так как Вы слишком критичны.
Фромм: Я всегда был в меньшинстве. С Бахофеном я был в меньшинстве, потому что последователей Бахофена очень мало. Что касается Фрейда, то я обучался как истинный фрейдист в Берлинском институте, и сначала я полностью принял теорию Фрейда о сексуальности и т.д. Я всегда был хорошим студентом, который изначально допускает, что его учителя правы, до тех пор пока его собственный опыт не докажет ему обратное. Во всяком случае я изучил Фрейда очень тщательно. Безусловно, на нас оказывалось давление, чтобы мы приняли теорию Фрейда. Но прошло несколько лет, и я начал сомневаться. Я все больше и больше понимал, что не нахожу того, что предполагаю найти в моих пациентах, применяя к ним психоанализ. И я понял кое-что еще: фрейдовская теория не дает мне возможности достичь контакта с пациентом и его реальными проблемами. Я не хочу сейчас углубляться в теорию Фрейда. Это сложное занятие. Но как фрейдист я был научен все видеть с точки зрения Эдипова комплекса, страха кастрации, сексуальности в целом.
Я часто замечал, что эта теория не подходит для моих пациентов. Кроме того, меня неприятно поразил тот факт, что мне стало скучно. Я сидел и делал все так, как меня учили. Правда, я не заснул. (А один из моих учителей заснул и утверждал, что это отнюдь неплохая вещь. Он сказал, что, когда он заснул во время анализа, он видел сон, который дал ему больше, чем работа с пациентом.) Я понял, что устал и абсолютно измучен после шести, семи, восьми часов работы. И я спросил себя: «Почему ты так устаешь? Почему тебе так скучно»? И со временем я пришел к мысли, что моя скука проистекает из оторванности от жизни моих пациентов. Я имел дело с абстракциями, хотя эти абстракции и имели вид примитивного опыта из детства пациента.
Я переключил свое внимание на действительно основную проблему моей работы, на отношения одного человека с другим, и особенно на эмоции, которые идут не от инстинктов, а, скорее, от самого человеческого существования. И я начал понимать моих пациентов. И человек, которого я анализировал, тоже мог понять, о чем я говорю. Он чувствовал: «Ага, вот оно как». Я больше не чувствовал усталости, а мои сеансы стали очень живыми. Я часто думаю, что даже если мой анализ не принес пациенту никакого облегчения, то часы, которые он провел со мной, останутся в его памяти, так как на протяжении этих часов он жил. И если бы затем я обнаружил, что устаю, то, несмотря на это, я бы спросил у пациента: «Послушай, что здесь происходит? Я не чувствовал себя усталым, когда ты пришел, а сейчас я без сил. Это потому что ты что-то сказал? Или я сделал что-то, почему стало так отчаянно скучно?» Таким образом, я мог судить об успехе или провале сеанса. Это зависело от того, был ли он интересен или нет. При этом не имело значения, о чем шла речь. Интерес возникает не из-за умных или блестящих формулировок, а когда разговор волнует обоих партнеров, когда он касается их обоих.
Шульц: Влияния, которые Вы нам перечислили — пророки, Маркс, Бахофен, Фрейд и буддизм, находятся во взаимосвязи друг с другом, но, с другой стороны, они несопоставимы. Вы сумели их собрать в своего рода мозаику или, как называют это Ваши друзья, в креативный синтез. Считаете ли Вы этот синтезированный импульс характерным для Вашей работы?
Фромм: Да, я так думаю. Мой глубокий интеллектуальный и эмоциональный импульс должен был разрушить стены между этими очевидно несопоставимыми элементами, которые, кстати говоря, за исключением буддизма, формируют фундамент европейской культуры. Я хотел обнаружить их структуру и, если угодно, соединить их в синтезе. Я хотел показать, что эти несопоставимые философские школы являются только различными гранями одной позиции, одной основной концепции. Возможно, я лучше всего объясню, что имею в виду, сказав, что Майстер Экхарт и Маркс — два моих любимых автора. Считается, что Маркс и Экхарт — это две противоположности, и многие, наверное, сейчас подумали, что я, видимо, слабоумный, если соединяю их. Но радикализм Экхарта и философия Маркса удивительно схожи в своем стремлении исследовать вещи от поверхности явлений до самой сути. Как говорил Экхарт: «Корень вещи объясняет ее рост». Маркс мог бы подписаться под этими словами. И Фрейд тоже. У нас есть привычка классифицировать авторов и их работы. Мы выделяем лишь один аспект писателя; мы видим то или иное, но не суть, не все. Я хотел собрать воедино, увидеть в контексте жизненно важные элементы европейской мысли, которые обычно рассматриваются отдельно. Это стремление оставалось центром всего, чем я занимался на протяжении последних сорока лет.
Шульц: А сейчас, если это все, я бы хотел прервать наш разговор на минуту ради маленького художественного антракта. Я знаю, профессор Фромм, что Вы любите слушать музыку, и что Вам нравится делить это удовольствием с гостями. В отличие от Вашего коллеги из Франкфурта Теодора В. Адорно Вы не считаете себя специалистом в музыке, но Вы большой ее любитель. Что Вы любите слушать?
Фромм: Мои музыкальные пристрастия достаточно старомодны. Я не оцениваю музыку, но она очень важна для меня на эмпирическом уровне. Мне тяжело представить, как бы я смог жить без музыки.
Шульц: Посмотрев Ваши пластинки, я нашел много барочной музыки и произведений Моцарта, особенно концерты для скрипки и деревянных духовых инструментов, а также сочинения Бетховена. Но Вы мне сказали, Ваша любимая музыка — это сюиты Баха для виолончели в исполнении Пабло Казальса. Казальс, который репетировал эти сюиты на протяжении 12 лет, прежде чем он смог сыграть их публично, назвал их «квинтэссенцией Баха». Я принес эти шесть сюит, и мы их сейчас послушаем. Но перед этим, я бы хотел сказать два слова в качестве вступления. Недавно я видел телеинтервью Казальса, которое было сделано за несколько лет до его смерти. Журналист спрашивал Казальса о том, что бы он сказал, если бы у него была возможность поговорить со всем миром. «Я бы сказал людям следующее, — ответил он. — В глубине сердца почти все вы хотите больше мира, чем войны, больше жизни, чем смерти, больше света, чем тьмы. А теперь, — продолжал он, — для того, чтобы вы лучше поняли, что я имею в виду, я сыграю вам Баха».
Шульц: Профессор Фромм, Вы посвятили пять или шесть лет работе над книгой «Анатомия человеческой деструктивности» («The Anatomy of Human Destructiveness»). Целью этой книги было разоблачение многих широко распространенных идей о природе человеческой агрессии. В одной главе, которая особенно интересна немецким читателям, Вы попытались дать характеристику Гитлеру. И Ваша книга абсолютно отличается от остальной современной литературы о Гитлере.
Фромм: Да, есть несколько последних публикаций, написанных бывшими нацистами, которые превозносят Гитлера до небес, но они не завоевали читательской аудитории. Лишь две книги, Феста и Мазера, появились в Германии, книга Лангера вышла в Америке. С этой книгой связана странная история. Она была заказана OSS во время второй мировой войны для того, чтобы у американской разведки был психологический портрет Гитлера. Автор книги — психоаналитик самой ортодоксальной школы. Подобно множеству секретных документов, в которых в общем-то нет ничего особенного, эта книга не была доступной широкому кругу читателей вплоть до недавнего времени. У автора не было большого объема материала для исследования, и поэтому он анализировал Гитлера с фрейдистской точки зрения. У Гитлера был Эдипов комплекс; он был свидетелем половой жизни родителей. Это, конечно, кое-что и объясняет, но сам подход наивен, потому что у нас подчас нет достаточного количества данных для того, чтобы объяснить характер большинства людей, не говоря уже о такой сложной личности, какой был Гитлер.
Французский писатель Жак Бросс дал нам гораздо более глубокий анализ личности Гитлера. Правда, объемная картина характера Гитлера получалась у него только тогда, когда он верно употреблял психоаналитическую терминологию. Но иногда он увязал в своем собственном психоаналитическом слэнге и начинал развивать идеи настолько трудные для понимания, запутанные и комичные, что мы просто отнимем у себя время, если будем говорить о них. Но, несмотря на его теоретические и аналитические формулировки и собственное отношение к Гитлеру, книга является одной из самых лучших.
Мой собственный анализ проистекает из исторических исследований, которые недавно появились в Германии, и из попыток написать психологическую биографию Гитлера. В книге «Бегство от свободы» («Escape from Freedom»), опубликованной в 1941 г., я попытался сделать краткий психоанализ Гитлера, не углубляясь в его детство. В моем первом исследовании я видел в Гитлере, в первую очередь, садомазохиста, который является (по моему определению) личностью с неограниченной страстью к высвобождению энергии, контролю над всеми и самоподчинению. Сегодня в свете более глубоких исследований я подошел к пониманию еще одного очень важного фактора. Я называю этот фактор — некрофилия. Обычно этот термин применяется только по отношению к сексуальному извращению, но я его использую, следуя примеру великого испанского философа Унамуно, который в своей речи в Саламанке в 1936 г. провозгласил девиз фалангиста «Да здравствует смерть». Это некрофилический девиз. Под понятием «некрофилия» я подразумеваю не сексуальный или физический смысл, но очарование тем, что является мертвым, безжизненным, расчлененным на части, с деструкцией жизненных связей. Мотивировка некрофила кроется не в любви к живому, а в чистой механике. Некрофилия означает любовь к тому, что мертво. Nekros — значит труп. Некрофилия — не любовь к смерти, а любовь к мертвым вещам, ко всему неживому. Ее противоположностью является любовь к жизни, любовь ко всему, что растет, имеет структуру, формирует единство.
Но возвратимся к Гитлеру: если все мы честные люди, то мы должны признать тот простой факт, что Гитлер не может быть осужден лишь за то, что он развязал войну, которая принесла смерть миллионам людей. Генералы и прочие государственные мужи занимались этим на протяжении последних 6000 лет, руководствуясь тем, что они должны это сделать во благо своего отечества и т. д. Из множества генералов и чиновников, желавших войны, Гитлера выделяет то, что он убивал беззащитных людей. Главной целью моего анализа феномена Гитлера является наглядная демонстрация того, что Гитлер был человеком, который чувствовал глубокую ненависть ко всему живому. И если мы утверждаем, что Гитлер ненавидел евреев, то это, конечно, правильно, но некорректно. Он ненавидел евреев так же, как и немцев. И когда победа ускользнула из его рук и он понял, что не смог реализовать свои амбиции, он захотел, чтобы вся Германия ушла с ним. Он даже выразил это желание вслух где-то около 1942 г. Он сказал, что если Германия проиграет войну, то немецкий народ не достоин жить. Гитлер является абсолютным примером некрофила, чьи заверения о том, что он изменит все к лучшему, прячут его реальный характер от его последователей.
У Гитлера — выражение лица, характерное для некрофила. Они выглядят, так как будто бы нюхают что-то гнилое. Это означает, что эти люди рассматривают любые немертвые, живые вещи как непристойность. Они относятся к ним архаично, как животные — нюхая и фыркая. Фон Хентиг приводит огромное количество случаев такого типа людей из криминологической практики, когда отдельным личностям нравятся отвратительные запахи. Некрофилов привлекает вонь, экскременты, падаль. Это написано на их лицах. У некрофилов характерное неподвижное лицо, оно как будто заморожено. У биофилических людей лицо имеет множество выражений, и оно оживает в присутствии чего-либо живого. Говоря другими словами, некрофил безнадежно скучает. Биофил не скучает никогда, неважно, о чем он говорит. Предмет может быть незначительным, но все, что он говорит, отмечено витальностью. Некрофил может быть очень образованным, но не может быть живым. Мы все не раз слышали, как интеллектуал говорит что-нибудь ужасно умное, но нам скучно. Напротив, гораздо менее блестящая личность может сказать что-нибудь очень простое (это относит нас назад к начальной точке вечера, предмету разговора), но нам совсем не скучно. Нас всегда притягивает живое. Привлекательными людей делает витальность. Сегодня людям кажется, что они могут быть привлекательными и красивыми, если нарисуют себе лица или примут определенное выражение, которое им кажется современным и неотразимым. Многие падки на такие вещи. Обычно это те, кто не уверен в себе. В действительности существует только одна вещь, которая привлекает нас, — витальность. Мы видим ее у влюбленных. В своем желании сделать приятное и привлечь другого, они фактически становятся живее обычного. Единственная проблема состоит в том, что когда они достигают своей цели и «имеют» друг друга, их желание быть более живыми сильно уменьшается. Внезапно они становятся абсолютно другими, а по истечении некоторого времени и вовсе перестают любить. Их партнеры меняются. Они больше не прекрасны, потому что у них на лице больше нет печати витальности.
Лицо некрофила не бывает красивым, потому что оно неживое. Вы можете увидеть это на портретах Гитлера. Он не мог свободно и спонтанно смеяться. Шпеер рассказывал мне, что дневные и вечерние приемы у Гитлера были мучительно скучны. Он говорил и говорил, не замечая, что все вокруг зевают. И он сам так скучал, что иногда засыпал во время своей речи. Это отсутствие энергичности является типичным для некрофила.
Я развивал концепции некрофилии и биофилии на базе моих клинических опытов, присоединив к ним концепцию Фрейда об эросе и желании смерти. Изначально я отверг идею «желания смерти», как и большинство аналитиков, потому что она казалась мне необоснованной. Но затем мои собственные клинические опыты заставили меня понять, что эта теоретическая концепция Фрейда была открытым вопросом и для него. Он просто ткнул пальцем в небо, как он часто делал, и указал на две главные тенденции: склонность к жизни и склонность к смерти и разрушению. Фрейд характеризовал эти две тенденции очень кратко. Он говорил, что эрос, витальная сила или сила любви, стремится к интеграции, к единству, в то время как целью желания смерти является дезинтеграция или, как я это называю, деструкция.
Концепции некрофилии и биофилии, Фрейда и моя собственная, различаются в двух случаях. Во-первых, по Фрейду, обе тенденции равны по силе. Он говорил, что желание разрушать так же сильно в людях, как и их желание жить. Я так не думаю. Здесь биология против Фрейда, потому что, если мы допускаем, что сохранение жизни является высшим биологическим законом, тогда, с точки зрения выживания видов, саморазрушительные тенденции такие же сильные, как и импульс сохранения жизни, бессмысленны. Й еще один момент, где мы расходимся с Фрейдом. Можно доказать, что деструктивные тенденции являются тенденциями, выросшими из желания смерти, результатом наших жизненных ошибок. Они являются последствиями неправильного образа жизни.
Мы можем показать, что люди, окруженные врагами и живущие внутри класса или в обществе, в котором все действует механически и безжизненно, теряют свою способность быть непосредственными и свободными. Мелкая буржуазия — это класс, из которого вышли самые преданные адепты Гитлера. Это были люди, чьи экономические и социальные возможности были равны нулю, люди без чувства надежды, потому что рост современного капитализма обрек их на экономический упадок. И когда нацисты рисовали этим людям идиллические картины, в которых универмаги принадлежали бы всем маленьким держателям магазинов и у каждого была бы своя ниша, они верили в это, хотя картина была абсолютно нереальна. В результате национал-социалисты не сделали ничего, чтобы замедлить рост капитализма; напротив, они дали возможность капитализму беспрепятственно развиваться.
Связь между разрушенной витальностью и некрофилией очевидна на примере отдельных личностях. Без сомнения, редко найдешь людей, чьи семьи были бы «мертвы», и дети никогда бы не испытали даже легкого дыхания жизни в течение детства. Просто все было превращено в бюрократию, рутину. Жизнь состояла только из приобретения и владения вещами. Родители рассматривали любой знак спонтанности в своих детях как врожденное зло. Но достаточно очевидно, что дети по своей натуре очень живы и активны. Этот факт был доказан последними нейрофизиологическими и психологическими исследованиями. Но постепенно ребенок все больше и больше расхолаживается, а потом выбирает другое направление, в котором неживое становится основным. Из последнего анализа понятно, что человек, который не найдет радости в живом, будет пытаться мстить за себя и предпочтет скорее разрушить жизнь, чем чувствовать, что живет бесполезно. Он может жить физиологически, но психологически становится мертвым. Именно эта омертвелость вместо признания собственного жизненного фиаско вызывает страстное желание разрушить все без исключения. Это горькое чувство для тех, кто хоть однажды испытал его, и мы должны признать, что желание разрушать следует ему как практически неизбежная реакция.
Шульц: Вы считаете, что подобная некрофилия увеличивается в нашем обществе?
Фромм: Да, боюсь, что это так. Наша чрезмерная занятость механически порождает ее. Мы уходим от жизни. Трудно вкратце объяснить, почему вещи занимают в нашем кибернетическом обществе и культуре место человека, отталкивая его в сторону. Как я уже говорил сегодня, люди становятся все более неуверенны насчет собственного бытия. Когда я говорю «бытие», я имею в виду его значение в историко-философском смысле. Что такое бытие? Философское понятие интересует меня не меньше, чем экспериментальный аспект. Разрешите мне привести простой пример. Женщина может прийти к аналитику и начать описывать себя приблизительно так: «Вот, доктор, у меня «есть» проблемы. У меня «есть» счастливый брак, и у меня «есть* двое детей, но у меня «есть» так много трудностей». В каждом предложении она использует глагол «иметь (есть)», и весь мир представляется ей как объект обладания. Раньше (я знаю это из моего собственного опыта английского и немецкого языков) она сказала бы: «Я чувствую себя несчастной, я удовлетворена, я волнуюсь, я люблю своего мужа, или, может быть, я не люблю его, или я сомневаюсь, что люблю его». В последнем случае люди говорят о том, какие они есть, о своей деятельности, о чувствах, которые они испытывают, но не об объектах или приобретениях. Люди все больше и больше склоняются к тому, чтобы выражать свое бытие существительными, которые стоят за той или иной формой глагола «иметь». У меня есть все, но я — ничто.
Шульц: Если бы кто-то смог объяснить слово «жизнь» с такой же силой, как Вы, если бы люди, поняв, что они не могут достичь человеческого будущего во имя нации, закона, партии, необходимости, Бога или чего-нибудь еще, могли бы понять, что они могут достичь его только во имя жизни, тогда Ваши интересы должны были бы переместиться на исследование условий, в которых возможна истинная жизнь. Каковы же эти благоприятные условия? Влияет ли Ваша концепция биофилии на политику? В отличие от Ваших коллег-психоаналитиков Вы являетесь политической фигурой (и очень независимой фигурой). Но в Вашем случае быть политически активным не значит принимать участие в партийной политике. Возможно, лучше всего быть не связанным с какой-либо партией. Это все увязывается в Вашу теоретическую позицию. Не могли ли бы Вы прокомментировать это?
Фромм: Я рад, что вы затронули столь важный для нас и для общества вопрос. Вы абсолютно правы. На протяжении лет многие люди примыкают к какой-нибудь политической партии, особенно в молодости. Я же никогда не принадлежал ни к одной из них. Правда, несколько лет я был членом американской социалистической партии, но, на мой взгляд, она ушла настолько вправо, что даже если бы я мог рассматривать ее возможности с оптимизмом, я бы не смог больше оставаться в ее рядах. Я очень политизирован, но ни в политике, ни где бы то ни было еще я не могу цепляться за иллюзии только из-за того, что они поддерживают мою «линию». Ложь может привязать нас к партии, но, в конечном счете, только правда может привести к освобождению человека. Но слишком многие боятся свободы и предпочитают иллюзии.
Шульц: Потому что они выбирают линию партии. Партийная политика может надеть на нас шоры. В определенном смысле мы можем сказать, что партийная политика делает нас аполитичными, хотя я и не отрицаю ее необходимость. Я просто считаю, что, когда наша политическая жизнь определяется политикой партии, мы можем стать аполитичными.
Фромм: Да, партиям, особенно наиболее прогрессивным из них, нужны независимые люди. Для нашей политической жизни важно, чтобы приходили политически активные люди и свободно говорили о том, что они думают и знают. Частная и общественная жизнь неразделимы. Мы не можем отделить наше знание самих себя от нашего знания общества. Одно принадлежит другому. Я думаю, что именно в этом состоит ошибка Фрейда и многих других аналитиков, считающих, что эти две веши можно разделить, что мы можем полностью понять себя и оставаться слепыми в социальных процессах. Это не так. Мы не можем видеть реальность «здесь» и оставаться закрытыми ей «там». Это ослабляет наше зрение и делает поиск правды неэффективным. Мы можем правильно оценить себя только в контексте социальных обстоятельств, которые мы можем заметить, если будем пристально и критично следить за тем, что происходит в мире. Это то, что требует от нас любовь. И если мы любим наших ближних, мы не можем ограничить понимание и любовь чем-то одним. Это неизбежно ведет к ошибке. Мы должны быть политизированными, я бы даже сказал, страстно вовлеченными в политику людьми. И каждый из нас делает это своим собственным способом, соответствующим темпераменту, жизнедеятельности и возможностям.
Я бы хотел добавить еще кое-что. У интеллектуала есть одна, первая и главная, задача. Он должен искать истину и проповедовать ее. Для интеллектуала не является главным составление политических платформ. И это не противоречит тому, что я говорил раньше о политической активности. Это особая задача интеллектуала — она определяет или должна определять его роль: преследовать истину без компромиссов и без оглядки на свои или другие интересы. Если интеллектуал ограничивает свои функции нахождением и провозглашением истины в услугу любой политической партии или политическим целям, то неважно, насколько достойны похвалы его программа или цели. В этом случае интеллектуалы ошибаются в уникальности своей задачи, которая, в конечном счете, является их самой важной политической задачей. Я считаю, что политический прогресс зависит от того, насколько мы знаем истину, как честно и четко говорим о ней и какое влияние она оказывает на других людей.
Шульц: Вопрос о политическом сопротивлении привлекает все большее и большее внимание во всем мире. Противоборство принимает многообразные формы. При определенных обстоятельствах у нас есть право оказывать сопротивление, даже обязанность сопротивляться.
Ганди выявил широкий спектр теоретических возможностей и стратегических эскалации, которые затем с замечательным успехом применил на практике. Но в его случае в высшей степени ясно, что сопротивление не состояло в применении только определенных методов для получения максимального эффекта; оно также состояло в некоторой позиции, основанной на убеждении и увлекающей всего человека во всех аспектах его существования. Ганди сравнивал участников ненасильственного сопротивления с солдатами. Они должны были быть готовыми к тому, чтобы пожертвовать своими жизнями. Но их храбрость — не храбрость ради войны; это — храбрость ради мира. Их великое оружие состояло в отказе использовать оружие. Только сейчас мы начинаем постигать великий политический смысл его теории ненасильственного сопротивления. Гитлер не столкнулся с чем-либо сопоставимым с тем своевременным и тщательно спланированным сопротивлением, которое Ганди обратил против британских колониальных властей.
Но здесь мы подняли вопрос о сопротивлении Гитлеру, о том сопротивлении, которое организовалось против него, и о том, которое не приняло определенных форм. Но если мы хотим понять, что значило сопротивление ему, то мы должны сначала представить себе, что он собой представлял. Как могла политическая власть, обоснованная так иррационально, как гитлеровская, когда-либо возрасти до таких масштабов?
Если мы присмотримся к тому обилию литературы о Гитлере, которая сейчас имеется, нас поразит то, сколь мало любознательности авторы в своем большинстве проявляют лично к нему. Их объяснения его индивидуальности большей частью поверхностны, и значительное число авторов приходит к выводу, что, если бы сопротивление Гитлеру было более эффективно организовано, оно могло бы привести к успеху.
Верно ли это? Достигли ли мужчины и женщины, участвующие в сопротивлении, достаточной ясности в понимании вопроса о том, кому или чему именно они оказывали сопротивление? Была ли возможна вообще действенная оппозиция, пока имеющиеся интеллектуальные средства оставались неадекватными для постижения индивидуальности Гитлера и его политического влияния? Многие участники сопротивления понимали совершенно ясно, кем и чем именно был Гитлер. Но им приходилось иметь дело не только с отдельным человеком, но и с массовым явлением. Они увидели себя в проигрышной ситуации. Они не чувствовали, что пользуются поддержкой значительных слоев населения, которые бы так же как они понимали ситуацию. (До какой степени они, к тому же, хотели бы получить демократическую поддержку, это другой большой вопрос, рассмотреть который здесь у нас нет времени.) Они жили с беспокойным чувством, что они действовали одновременно и слишком рано, и слишком поздно. Падение Гитлера сильно запаздывало, но было ли население достаточно зрелым для политического действия без Гитлера? Это сомнение играло главную и сдерживающую роль в мышлении многих главных руководителей подпольного движения.
Профессор Фромм, в отличие от многих из своих коллег Вы в своей научной карьере рано начали агитировать за новую политическую психологию и антропологию. Перспективы, которые Вы раскрыли для оценки Гитлера, представляются мне существенными, потому что они дополняют другие точки зрения и в то же время они ставят их под сомнение.
Фромм: Кем был этот человек — Гитлер? Вопрос о том, кем является некто или кем он был, может иметь различные степени интереса для нас в зависимости от избранного лица, но это уместный вопрос, чтобы его можно было задать о ком-либо. Кем является он? Кем являюсь я? Существуют ли окончательные ответы на эти вопросы? Такое исследование столь же трудно в случае с Гитлером, сколь трудным оно было бы в отношении любого другого, ибо каждый индивид есть клубок мотивов, импульсов и противоречий. Наряду со всем тем, что данное лицо понимает относительно самого себя, существует еще все то, что оно чувствует и делает бессознательно, и потому мы никогда не приходим к полному ответу на вопрос: кем было, кем является данное лицо? Кем являюсь я? Но было бы ошибочным использовать это соображение как извиняющее возврат к релятивизму и утверждающее, что мы попросту никак не можем знать, кем являются другие или кем являемся мы. На самом деле мы можем знать очень многое, достаточное, чтобы служить нам для всех практических целей, достаточное, чтобы знать, станет ли кто-то благословением или проклятием наших жизней.
Имея в виду эти оговорки, я хотел бы попытаться сделать некоторые замечания об этом человек —Гитлере.
Если мы бросим взгляд на его биографию, мы сможем достаточно уверенно сказать, что со времен своего детства и в дальнейшем он жил в мире фантазии. Им овладела мания величия, которая тешила его душу и по сути дела мешала ему приспособиться к реальности. В «Майн кампф» он утверждал, что он вступил в конфликт со своим отцом, так как сам он хотел быть артистом, а его отцу хотелось, чтобы он стал государственным служащим. Но действительный конфликт состоял не в этом.
Для Гитлера и для ряда других подобных ему людей быть артистом означало быть свободным от всяких обязательств, быть свободным, чтобы следовать ни чему иному, кроме своих фантазий. Дело не представляется таким образом, что для отца Гитлера было столь уж важным, чтобы Гитлер стал государственным служащим, хотя это был вполне естественный выбор со стороны отца, ибо он сам был государственным служащим. Но отец начинал все более и более понимать, что его сын был безответственным и недисциплинированным и что он не делал ничего, чтобы выбрать для себя род деятельности или направлять свою жизнь к определенной цели. И вот Гитлер, как многие самовлюбленные индивиды, испытывал одно разочарование за другим. По мере того, как его мания величия усиливалась, пропасть между нею и его реальными достижениями разверзалась все шире. А из этой пропасти вырастали негодование, злоба, ненависть и все усиливающаяся мания, ибо чем меньшего Гитлер добивался в жизни, тем больше он предавался фантазии. Это было очевидно с его ранних лет. Гитлер отправился в Вену, провалился на экзаменах в художественное училище и затем решил испытать свои силы в архитектуре. Но для получения доступа к изучению архитектуры ему нужно было бы учится еще один год в школе. Он был неспособен это сделать, и он этого не хотел. Вместо этого он утаил от всех, включая своего лучшего друга, что он провалился на вступительных экзаменах в художественное училище, и бродил по улицам Вены, делая наброски фасадов примечательных зданий. Он думал, что таков был путь к тому, чтобы стать архитектором. Наконец, он подвизался в качестве малого предпринимателя, коммерческого художника, если угодно. Он делал, крайне педантично, копии с оригинальных рисунков и картин и никогда (или едва ли когда) не писал с натуры. Он продавал эти копии и получал небольшой, скромный доход.
По сравнению со своими грандиозными идеями о самом себе Гитлер был полным неудачником, пока не началась война. В ходе войны он «проснулся». Теперь он мог слиться с Германией и не создавать более ничего независимо. И он на деле был храбрым и находчивым солдатом. Но его начальники вскоре начали сетовать на его подобострастность в отношении вышестоящих. Таково было глубоко укорененное в нем свойство характера, которое никогда не исчезнет, даже позднее, когда он сам достиг власти и был в состоянии заставить каждого лизать его сапоги. Тогда уже над ним не было никого, кроме «судьбы», или «законов природы», или «Провидения», перед кем он склонялся бы.
Такова одна сторона индивидуальности Гитлера. Другой была его крайняя самовлюбленность, нарциссизм. Что это такое — нарциссизм? Это нечто, что все мы можем наблюдать. Это легко наблюдать в других, несколько труднее разглядеть в самих себе. Самовлюбленное лицо считает реальными и важными лишь те вещи, которые касаются непосредственно его особы. Мои идеи, мое тело, мое достояние, мое мнение, мои чувства — все эти вещи реальны. А то, что не является моим, — это нечто призрачное, что едва ли вообще существует. В патологических случаях нарциссизм может проявляться в столь крайней форме, что индивид не способен даже воспринимать то, что происходит в окружающем мире. Гитлер оставался нарциссистом всю свою жизнь. Его никогда не интересовало что-либо, кроме самого себя. К тому, что касалось его матери или его друзей, он оставался безразличным, почти бесчувственным. Фактически у него не было друзей; он жил совершенно изолированно от других; он заботился только о самом себе, своих планах, своей власти, своем волеизъявлении.
Может быть, самой важной характерной особенностью Гитлера была некрофилия. Это любовь к тому что мертво, к разрушению, ко всему, что не является живым. Некрофилия — сложный предмет, и я не могу углубляться в него, касаясь подробностей. Но, возможно, мне удастся надлежащим образом подметить, к чему она ведет. Существуют люди, которых можно охарактеризовать, сказав, что они любят жизнь. Но существуют и другие, о которых можно сказать, что они ненавидят жизнь. Людей которые любят жизнь, легко распознать. И нет ничего более привлекательного, чем этот род любящего человека, относительно которого мы замечаем, что он любит не только нечто одно или кого-то одного, но что он любит жизнь. Но существуют люди, которые не любят жизнь, которые более склонны ненавидеть жизнь, которых привлекает неодушевленное, а, в конечном счете, смерть.
Шульц: Но, в таком случае, как стало возможным, что некрофилическое влияние Гитлера не возбудило большего сопротивления, чем это имело место, большего отвращения, большего отвержения? Не указывает ли это отсутствие отрицательной реакции на то, что некрофилия была широко распространена среди населения, хотя бы в некоторой скрытой форме? Должен был существовать некоторый род связи некоторые общие узы, даже сотрудничество между Гитлером и теми, которые следовали за ним, соглашались с ним и подчинялись ему.
Фромм: Ответ на этот вопрос на самом деле достаточно сложен. Прежде всего, существовало сильное сходство между характером Гитлера и характерами его фанатичных приверженцев. Если мы рассмотрим эту группу людей с точки зрения социологии и социальной психологии, то обнаружим, что наиболее ревностные национал-социалисты вышли из среды мелкой буржуазии, т. е. из класса, который потерял надежду, был преисполнен негодования и по природе своей питал садомазохистские наклонности. Этот род людей насмешливо характеризовался как «тип велосипедиста», ибо такие индивиды кланялись в пояс перед вышестоящими и пинали ногами нижестоящих. Эти люди не находили ничего, что сохранилось бы в их жизни как достойное любви и интереса, и потому они обратили свою энергию на обретение власти над другими и даже на саморазрушение.
Следующий пункт, на который я хотел бы обратить внимание, это то, что Гитлер был актером. Он был таким превосходным актером, что он мог заставить людей поверить, что его целью было спасение и благополучие Германии. Он делал это столь искусно, что миллионы людей поверили ему и просто игнорировали истину. Гитлер обладал неправдоподобным талантом обращать себе на пользу человеческое легковерие. Назовите это харизмой, гипнозом, демагогией или чем угодно. Он, по-видимому, обладал властью над людьми, которая пробуждала в них готовность подчиняться ему (во многих сообщениях упоминается о том, что люди покорялись его взгляду). Этот механизм действовал, примерно, таким вот образом: сначала, люди каким-то образом подчинялись ему, а затем они готовы были верить всему, что он говорил. Он однажды сказал самому себе, что митинги следует проводить по вечерам, когда люди утомлены. Это делает их более доверчивыми, и они будут оказывать меньшее интеллектуальное сопротивление тому, что им говорят. Все эти факторы, взятые вместе, позволили Гитлеру навербовать верных последователей, которых он обманывал, ибо он скрывал от них свою разрушительную природу. Такие насчитывались миллионами, и они не понимали, каковы были его реальные цели. Они бежали за ним, словно крысы за сказочной флейтой, не понимая, куда он их ведет.
Шульц: С одной стороны, он был совратителем, Он был некто, кто явился «свыше». Он был также тем, кого называют «сильным человеком», который обещал не только разрешение проблем, но также спасение. С другой стороны, как мне представляется, он явился «снизу», или, по крайней мере, низы сделали возможным его возвышение. Он был продуктом ожиданий и условий. Мне кажется, что любой сильный человек, с этой точки зрения, является слабым человеком. Он обязан своей силой стечению обстоятельств, которое сделало его представителем многих других. Сила, которая принимает форму сопротивления, — это сила совершенно иного порядка. Гитлер, возможно, был абсолютно неспособен к сопротивлению в том смысле, о котором здесь речь. Или я ошибаюсь в этих вещах? Меня заинтересовало это странное соотношение между «вождем» и теми, которых он ведет к цели или уводит от нее.
Фромм: Я думаю, что Вы абсолютно правы. Гитлер относился к тому типу вождей, которые нуждаются в поддержке масс, чтобы чувствовать себя сильными. Он не был таким деятелем, который мог бы разрабатывать и продвигать идею без поддержки сопровождающих его оваций. Он нуждался в аплодисментах и жаждал энтузиазма окружающих, чтобы пережить ощущение своего собственного самоутверждения. Его чувство власти питалось реакцией тех людей, к которым он обращался с речью. Это было ясно с самого начала? в маленьком первоначальном кружке, состоявшем из двадцати одного человека, которые образовали Национал-социалистскую рабочую партию в Мюнхене. Подобно всем нарциссистам, он был настолько увлечен самим собой, что всякое произносимое им слово казалось ему содержащим величайшую мудрость и истину. Но он нуждался в других, которые поверили бы в него раньше, чем он сам смог поверить в себя. Если бы никто помимо него самого не поверил, он оказался бы на пороге сумасшествия, ибо его идеи вырастали не из рационально обоснованных убеждений, а из его эмоциональных потребностей. Они опирались на чувство своего величия и власти, но, как мы видели, он нуждался во внешнем подтверждении своего величия и власти. Если отнять у него эти овации и успех, тогда то, что осталось, представляло бы собой индивида на пороге безумия. Я не хочу сказать, что он был сумасшедшим. Он таким не был. Но чтобы сформулировать проблему в крайней форме, лучше сказать, что он защищал себя от безумия, рассматривая миллионы своих приверженцев как подтверждение своей здравости и реальности своих идей. Для него истинность его идей доказывали именно овации, а не внутренняя последовательность самих этих идей. Гитлер никогда не проявлял ни малейшего интереса к тому, что есть истина.
Как и любого другого демагога, его интересовало только то, что приносило аплодисменты, ибо аплодисменты — это как раз то, что делает вещи истинными.
Шульц: То, о чем Вы сейчас говорили, могло бы послужить ценными направляющими принципами для оценки любого политика. Но я опасаюсь, что нам предстоит еще долгий путь до политической зрелости, которая привьет нам иммунитет против иллюзий, иммунитет против психологического порабощения такого рода. Но теперь, профессор Фромм, вернемся к нашему первоначальному вопросу: каким могло бы быть сопротивление, массовое неповиновение, восстание против индивида такого типа, какой Вы только что здесь охарактеризовали?
Фромм: Задумаемся на минуту над этим словом «сопротивление». Сопротивляться — это значит «выступать против чего-либо», и для того, чтобы сделать это, мы должны сами представлять собой нечто. Лишь в этом случае нас не так легко обмануть или подавить. Наоборот, мы способны протестовать, отвергать, сопротивляться. Но для того, чтобы мы были в состоянии сделать это, мы должны осознать, что когда мы восстаем против «вождя» подобного Гитлеру и его политики, мы имеем дело не просто с определенными политическими взглядами на то, что всего лучше будет способствовать благополучию Германии, но с компонентами характера и эмоций, по сути дела с философскими и религиозными компонентами, которые пронизывают эти взгляды.
Конечно, Гитлер говорил, что он желал наилучшего для Германии. Кто не хотел бы этого? Но он не говорил, что одной из его целей было разгром и завоевание других стран. Он говорил лишь об оборонительных мерах, которые обеспечат условия, при которых Германия могла бы процветать. Если мы примем это утверждение в качестве чисто политического, то все, что мы сможем сказать о нем, это: «Очень хорошо, я думаю, что это правильно и как раз то, что надо делать», или: «Я думаю, что это ошибочно и этого не следует делать». «Я думаю, что эти средства годятся». Или: «Я думаю, что они непригодны». Проблема остается такой, какая поддается рациональной оценке, сравнимой с той оценкой, которую мог бы сделать бизнесмен. Но если мы осознаем, что все это лишь «рационализация», как она определена глубинной психологией, и что эти видимо рациональные аргументы ни в коем случае не раскрывают возникающих при этом проблем, то в этом случае мы можем понять, что гитлеровская идеология есть выражение и результат некрофилической и садомазохистской индивидуальности того типа, который я только-что обрисовал. Нам приходится заглядывать за рациональные формулировки и обращать внимание не столько на то, что политический лидер говорит, сколько на то, как он это говорит. Нам приходится изучать его мимику, его жестикуляцию, всего человека. Только таким способом можем рассмотреть, к какому типу индивидуальности относится это лицо. Лишь в этом случае мы можем распознать, что этот вождь является некрофилом, индивидом,; которого мы отвергаем всей глубиной наших сердец, таким субъектом, который приводит нас в ярость, с которым мы не хотим иметь ничего общего, к которому никогда не можем испытывать расположения, ибо все наши силы направлены на сохранение жизни и достоинства человека, его свободы. В отличие от этого все силы некрофила направлены на разрушение, на порабощение других, на принижение их, на утверждение своего господства над ними. Нам следует прекратить прислушиваться к одним лишь словам и начать раскрывать, кем и чем является человек, который высказывает эти слова. Каковы его природа, его характер?
Нам следовало бы также обратить внимание на то, что в случае с Гитлером, как и в столь многих других случаях, нам приходится иметь дело не только с политикой в практическом смысле этого слова, но также с философией, с религией, если хотите. Каждый человек религиозен в широком значении этого, т. е. у него имеются цели, выходящие за рамки простой необходимости зарабатывать на жизнь, он обладает кругозором и чувствами, которые побуждают его стать чем-то более значительным, а не быть машиной для еды и воспроизводства. Но в наши дни эти импульсы обычно не принимают традиционные религиозные формы, а часто диктуются в сфере политического и экономического мышления и планирования. Единственная проблема здесь в том, что мы упускаем из виду, что мы все еще имеем дело с религиозными импульсами. Если мы спросим себя, какова была религия Гитлера, ответом будет: обожествление национального Я, господства, неравенства, ненависти. Ему была свойственна языческая религия власти и разрушения. Это была более чем просто языческая религия. Это была наиболее крайняя форма антитезы религии христианства или иудаизма, гуманистической традиции. Или, выражаясь несколько отличными словами, можно сказать, что в некотором смысле религией Гитлера был социал-дарвинизм. Он был привержен принципу, что хорошо то, что служит совершенствованию , расы. Человек действует уже не во имя Бога, не во имя справедливости, не во имя любви, но во имя эволюции. Известно немало людей со времен Дарвина, которые приняли социал-дарвинизм в качестве своей новой религии. Принципы эволюции — вот новые божества, а Дарвин — новый пророк! Возможно, что единственная вещь в которую Гитлер истинно веровал, так это то, что он действовал во имя законов эволюции, законов биологии и осуществлял эти законы.
Этот род мышления был присущ не одному только Гитлеру. Он также обнаруживается в писаниях Конрада Лоренца об агрессии. Центральная философская идея Лоренца состоит в том, что мы должны служить законам эволюции. В 1941 г. Лоренц собрал подобные идеи воедино в эссе, в котором он восхвалял ряд гитлеровских законов, касающихся расовой гигиены, утверждая, что для них имеются научные основания.
Итак, остается вопрос: можем ли мы распознать философские, религиозные и психологические факторы, которые фактически лежат в основе политических формулировок? Обладаем ли мы способностью различать, что заявления и декларации, претендующие на то, что имеют целью лишь наилучшее, являются выражением особых психических и философских характеров? Возьмем то, что, может быть, представляет собой наиболее известный пример, — Французскую революцию. Свобода, равенство и братство — таковы были принципы, которые воодушевляли людей этого времени, принципы, которые, возможно, очень глубоко укоренены в человеческой природе, в природе всего человеческого существования. Некоторые нейрофизиологи полагают, что эти принципы даже проистекают из строения человеческого мозга. Свобода является необходимостью, если мы хотим, чтобы человеческий организм функционировал в полную меру своих способностей. Эти идеи не только выражали политическую линию французских революционеров, но были продуктом философии Просвещения, философии, которая запала глубоко в сердца огромного числа людей. Исторические обстоятельства подвели этих людей к такому моменту, когда они осознали эти человеческие требования и сформулировали их. Подобным же образом нарциссизм Гитлера был религией, которая имела в точности противоположные цели, и вот почему она привлекала людей совершенно иного рода.
Шульц: Возможно, будет уместно проиллюстрировать этот пункт в более конкретных словах, припомнив стычку Мольтке и Фраслера в Народном суде. Суть того, что сказал Мольтке в своем заключительном слове, сводится к тому, что национал-социализм и христианство и впрямь имеют нечто общее, но именно этот фактор разделял их и делал врагами: они оба требовали полного согласия.
Фромм: Вот именно. Мольтке в ситуации крайней опасности суммировал в этом одном кратком предложении то, что я пытался здесь высказать во многих предложениях. Он попал прямо в сердцевину проблемы и выразил ее с большой точностью.
Щульц: Мольтке сделал много замечательно ясных и нестандартных утверждений такого рода. Его политическое мышление было весьма земным, и он показал себя в значительном числе случаев в высшей степени практичным, и все же он всегда рассматривал индивидуальное человеческое существо как фокус политических интересов. Взгляды Мольтке на общественное образование находились под сильным влиянием Ойгена Розеншток-Хюсси, который полагал, что высшая проблема в политическом воспитании состояла в том, кем мы являемся, а не в том, каковы наши политические взгляды или к какой политической партии мы принадлежим, Это не был популярный взгляд в его время, он и сейчас непопулярен, ибо был ложно истолкован как сугубо личное мнение. Но если рассматривать его в контексте данной Вами интерпретации, он представляется в высшей степени соответствующим нашей цели. Сопротивление Гитлеру, сопротивление, которое большей частью никогда не было оказано, должно было быть не простым словесным протестом, а, скорее, жизнью, прожитой как акт протеста. Но жизнь как протест — это не то, что предназначено профессиональным политикам. Это, так сказать, работа не для профессионалов, а работа для каждого. Проводили ли профессиональные психологи какие-нибудь исследования, которые могли бы подкрепить это утверждение?
Фромм: Кем является то лицо или это лицо? Каков его характер? Эти вопросы представляют не только моральный и психологический интерес, но также очевидный политический интерес. Всякий, кто отказывается видеть это, определяет рамки политики слишком узко. Какова была характерная ориентация большинства немцев? Представляли ли они собой почву, на которой могло прорасти семя, посеянное
Гитлером, или это была засохшая и неблагоприятная почва для этого семени? В 1931 г. я присоединился к некоторым свои коллегам во Франкфуртском институте социальных исследований для изучения этой самой проблемы. К сожалению, результаты этой работы никогда не были опубликованы. [Позднее данное исследование было опубликовано под названием «Рабочий класс в веймарской Германии» издательством Harvard University Press.]
Вопросы, которые мы поставили перед собой, таковы: Каковы шансы эффективного сопротивления Гитлеру, если он будет продолжать удерживать власть? Насколько сильное противодействие окажет ему большинство населения, особенно те люди, мнения которых враждебны ему, т. е. рабочие и в значительной мере техническая интеллигенция? Мы избрали способ изучения вопроса посредством характерологического анализа, в котором мы имеем дело вовсе не с самим Гитлером, но для начала обратились к задаче определения авторитарного характера. Авторитарный характер обладает структурной предрасположенностью повиноваться, подчиняться, но он также обладает потребностью господствовать. Оба эти аспекта всегда сопутствуют друг другу, один служит компенсацией другому. Подлинно демократический или революционный характер представляет собой как раз нечто противоположное: это отказ от господства, а равно и подчинения господству над собой. Для демократического характера равенство и достоинство человека представляются глубоко прочувствованными императивами, и такие характеры привлекает лишь то, что утверждает человеческое достоинство и равенство.
Наша теоретическая посылка состояла в том, что то, что человек думает, это сравнительно маловажно. Обычно это дело простого случая и зависит от того, какие лозунги этот человек слышал, к какой партии его склонили присоединиться семейные традиции или социальные условия, с какими идеологиями ему приходилось знакомиться. Он думает приблизительно то же самое, что думают другие, а это признак склонности к конформизму и к утрате независимости. То, что человек думает, следовательно, мы назвали мнением. Мнение можно легко изменить. Мнение остается тем же самым, лишь пока обстоятельства остаются теми же самыми. Если позволить себе здесь отступление, то я заметил бы, что в этом величайший недостаток всех выборов путем голосования, которые определяют всего лишь мнения. За рамками таких выборов остается вопрос: каково бы было ваше мнение завтра, если обстоятельства стали совершенно иными? Но в политике именно это имеет силу, и вопросом первостепенной важности является не то, что кому-то случалось думать в данный момент. Важно то, как этот человек живет и действует. А то, как он живет и действует, будет зависеть от его характера. Если мы поставили вопрос таким образом, мы увидим, что нуждаемся в ином понятии, в том, которое Вы упомянули раньше. Это понятие — убеждение. Убеждение — это мнение, которое укоренилось в характере человека, а не только в его голове. Убеждение есть продукт того, чем он является. Мнение же часто основано лишь на том, что он слышит. И, таким образом, мы пришли к выводу, что лишь те люди, убеждения которых были несовместимы с системой террора, а не те, мнения которых противоречили ей, могли бы оказать ей сопротивление. Иными словами, лишь те -люди, которые сами обладали неавторитарными характерами, отважились бы на выступление и сопротивление и не были бы одурачены.
Шульц: Подход, выбранный Вами в Вашем исследовании, удивляет меня, и трудно представить, чтобы этот подход мог когда-либо найти свое место среди преимущественно количественных методов, применяемых на выборах в наши дни. Но ведь вопросом о характерах пренебрегают не только исследования общественного мнения. Наши так называемые политическое образование и информация также не интересуются ничем, кроме «мнения».
Фромм: Таково, к несчастью, величайшее упущение большинства исследований политических позиций и всех наших усилий в, области политического образования. Не принимается в расчет характерологический и, если угодно, философский и религиозный фактор, который неизбежно присутствует в любой политической жизни. Другое понятие, которое было подчеркнуто, прежде всего, марксистами, касается политики как выражения экономических и классовых интересов. Марксисты всегда готовы подчеркнуть преимущество этого аспекта политики перед тем, который лежит на поверхности, и я думаю, что в целом они поступают правильно, делая это. Но существует нечто, чего не хватает марксистам, их концепции. Мы должны принимать во внимание не только экономические и социальные мотивы, но также всевозможные эмоции, самые разнообразные духовные возможности, раскрывающиеся в людях, какой бы тесной их связь с социоэкономическими факторами ни была.
Иными словами, люди не действуют сообразуясь с одним только экономическим интересом. Они также исходят из внутренних потребностей, чувств, целей, которые глубоко укоренены в «человеческом факторе», в данных человеческого существования. Я думаю, что нам необходимо тщательно ознакомиться с обоими этими факторами — с экономическими мотивами и теми, которые являются специфически человеческими, если мы хотим понять, почему люди действуют политически тем или иным способом. Оба фактора присутствуют в «социальном характере».
Эта сфера являет собой обширный пробел в наших познаниях. Психология как наука к ней не обращалась. И политическая наука в общем и целом все еще задерживается на поверхностной, рационалистической ступени исследований, которая, по-видимому, предполагает, что та роль, которую эмоции играют в политике, не может быть предметом эмпирического исследования.
Но если мне будет позволено вернуться к нашим исследованиям во Франкфурте, то первое, что мы начали делать, — это определение доминирующей характерологической направленности германских рабочих и служащих. Мы разослали 2000 человек анкету, содержавшую множество подробных вопросов. Около 600 из этих анкет были возвращены, что вполне соответствовало нормальному проценту возвратов при таких опросах в это время. Наши вопросы не повторяли широко распространенную форму, обычно используемую в таких опросах, при которой за вопросом следуют ответы «да», «нет», «полностью согласен», «согласен отчасти» или «совершенно не согласен». Ответы выписывались индивидуально тем или другим интервьюером или опрашиваемым лицом. Затем мы анализировали ответы тем способом, каким анализирует ответы психиатр или психоаналитик на сессии. Что говорит о бессознательном этот ответ в отличие от того, что думает пациент сознательно? И мы нашли, что если мы анализируем каждый ответ таким образом, то несколько сотен ответов дадут нам картину не только того, каковы сознательные мысли людей, но также того, каковы их характеры, что они любят, что у них вызывает отвращение, что их привлекает, что они хотят видеть упроченным, что они осуждают и хотят видеть устраненным.
Возьмем, например, такой вопрос: «Является ли физическое наказание существенным в детском воспитании?» Один человек ответил «да», другой — «нет». Эти отдельные ответы не сказали нам многое об индивидуальных характерах. Но если кто-то говорит: «Нет, это не подходящее средство, ибо оно ограничивает свободу ребенка, а ребенка нужно научить не испытывать чувства страха», то мы читаем этот ответ как характеризующий неавторитарную личность. Если кто-то другой сказал: «Да, ибо ребенок должен научиться бояться своих родителей и быть послушным», то мы истолкуем этот ответ как признак авторитарного характера. Однако нельзя делать выводы, подобные этим на основании единственного вопроса и ответа. В наших анкетах содержалось по нескольку сот вопросов, и мы сами были удивлены, обнаружив, насколько четко в каждом опросном листе проступили стойкие психологические характеристики. После того, как были прочитаны ответы на десять вопросов, можно было угадать вполне точно, каковы будут остальные.
Наши окончательные результаты выглядели примерно так: около 10 % людей, ответивших на вопросы анкеты, обладали авторитарными характерами. Мы предположили, что они должны были стать ярыми нацистами незадолго до или вскоре после того, как Гитлер захватил власть. Другие 15 % обладали антиавторитарными характерами, и наше теоретическое предположение состояло в том, что они никогда не станут нацистами. Обладают ли они смелостью, чтобы рисковать своей жизнью и свободой, — это другой вопрос, но они навсегда останутся страстными противниками нацистской политики и идеологии. Огромное большинство, 75 %, обладали смешанными характерами, что часто имеет место в среде буржуазии. Они были ни явно авторитарными, ни явно антиавторитарными, но обнаруживали некоторые признаки обеих тенденций. Наши предположения о них состояли в том, что они были людьми, которые не станут ни ревностными нацистами, ни бойцами сопротивления, ибо их характеры не обладали достаточно ясной выраженностью той или иной направленности. Они, вероятно, последовали бы за толпой с различными степенями энтузиазма или отвращения.
Хотя мы не обладаем детальной информацией, которая свидетельствовала бы о том, какой процент германских работников — синих воротничков и белых воротничков — стали нацистами, а какой процент участвовал в сопротивлении фашизму если не на деле, то хотя бы в душе, я предполагаю, что значительное число осведомленных людей согласится с тем, что цифры, установленные нашим исследованием, достаточно точно отражают действительное положение дел. Лишь сравнительно небольшое число германских рабочих участвовало в сопротивлении. Еще меньшее число встало на сторону нацистов. Огромное большинство не сделало ни того, ни другого. И поэтому сопротивление оказалось неэффективным. Предсказание, которое мы сделали на основе теории, было, конечно, существенным для оценки политической реальности и видов Гитлера на успех. И мы можем сделать то же самое в любой стране и в отношении любого населения, если мы станем спрашивать о том, что люди чувствуют и чем они являются, а не только о том, что они думают. Если мы только уловили это различие между убеждением и мнением, мы можем доказать его существование эмпирически и на основе конкретного социоаналитического исследования.
Шульц: Вы упомянули о том, что результаты Ваших исследований не были опубликованы после его завершения. Почему так?
Фромм: Они не были опубликованы, ибо руководители института не хотели, чтобы они стали достоянием общественности. У меня имеются некоторые соображения по поводу того, почему они этого не хотели, но этот вопрос уведет нас слишком далеко в сторону, если мы будем его здесь обсуждать.
Шульц: Очень может быть, что дело было в опасениях и в осторожности. Это ретроспективно вызывает сожаление, так как опубликование результатов могло бы повлиять на изменение сознания.
Фромм: Совершенно верно. Но результаты остались под замком. В некоторых сообщениях об истории института утверждалось, что данное исследование никогда не было осуществлено. Но эти утверждения ошибочны. Оно было осуществлено, и с документацией, касающейся его, все еще можно ознакомиться.
Шульц: Осуществляются ли сейчас какие-либо сопоставимые с ним исследования?
Фромм: Я не знаю о каких-либо подобных. Мой коллега Майкл Маккоби и я применили те же самые принципы в исследовании, которое мы провели в небольшой мексиканской деревне. (Опубликовано в III томе собрания трудов Эриха Фромма под названием «Психоаналитическая характерология в теории и практике: социальный характер одной мексиканской деревни». Штутгарт, 1981 — Прим. пер.). Это исследование было посвящено не только «авторитарным» и «неавторитарным» характерным признакам, но также и другим характеристикам. Та же методология была применена и весьма успешно подкреплена в исследовании, которое Майкл Маккоби провел о различии между некрофилами и биофилами в различных социальных классах в Америке. Но она не была воспроизведена и развита далее где-либо еще.
Шульц: Профессор Фромм, каким образом мы могли бы стать лучшими судьями человеческих характеров в сфере политики? Большинство из наших политиков вряд ли проявят особое стремление к усовершенствованиям в этом направлении, но мне представляется существенным для блага демократии, чтобы мы становились проницательнее в оценке людей, которые появляются на нашей политической сцене. Телевидение позволяет нам пристально вглядываться в их лица, следить за их жестами и угадывать то, что скрыто за их словами. Нам надо научиться распознавать действительные мотивы за всеми словесными заверениями, которые мы слышим. Как могли бы мы этого достичь?
Фромм: Это принципиальный вопрос, особенно при демократии. Как можно помешать тому, чтобы демократия пала жертвой демагогов? При демократии предполагается, что каждый человек сам выносит свое суждение. Но как люди могут выносить свои суждения, если они пользуются только тем, что говорят политики? Конечно, у них есть еще нечто, чем можно воспользоваться. Избиратели схватывают очень многое подсознательно и формируют суждения о кандидатах — об их честности или лживости, искренности, соответствии приличиям или уклончивости. Мы знаем, что это так в Соединенных Штатах и, без сомнения, это так и в Германии. Но необходимое умение нигде, хотя бы в известном приближении, не получило достаточно высокого развития.
Существуют многие предпосылки, необходимые для функционирования демократии, и я не собираюсь касаться их всех здесь. Но мы можем сказать, что демократия будет в состоянии функционировать должным образом лишь в том случае, если люди смогут разбираться в том, каковы доминирующие устремления и чувства того или иного политика, какой его философский и квазирелигиозный характер, скрывающийся за его политическими установками и мнениями. А это означает, что нам сначала предстоит разучиться кое в каком отношении. Нам следует разучиться от практики подчеркивания того, что говорит то или иное лицо, и нам надо научиться видеть этого человека в целом.
Интересно заметить, насколько искусны мы в этом вопросе, когда речь заходит о нашей деловой жизни. Если нам предстоит нанять кого-либо или вступить с ним в партнерские отношения, мы обычно не настолько глупы, чтобы только выслушивать то, что этот человек говорит нам о себе. Мы хотим составить себе представление о его личности. Чем более эгоистичны наши интересы, тем более мы осторожны и тем с большей готовностью мы составляем характерологические суждения. Но когда дело касается наших социальных и политических интересов, мы не хотим беспокоиться. Мы предпочитаем, чтобы нас вели, а сами отсиживаемся в задних рядах. Мы хотим, чтобы существовал кто-то, кто говорил бы нам то, что мы желаем слышать, который угождал бы нам и которого мы именно за это награждали бы, и поэтому мы не приглядываемся к нему пристально и не интересуемся тем, кто он таков. Однако мы можем глядеть пристально. Мы можем научиться этому в естественной лаборатории, которая доступна для всех: для детей, подростков или взрослых. Это лаборатория нашего повседневного опыта. Мы можем узнавать там буквально обо всем. Все, что от нас требуется для этого, — это желание видеть. Известную пользу может принести также чтение, хотя вызывает сожаление, что психология, особенно академическая психология, которая накопила такое большое количество выдающихся достижений, не оказалась слишком плодотворной в сфере общественной и политической. Характерология, наука о характере, принципиально важная по своей сути для политики, для построения брачных отношений, дружбы и для образования, все еще имеет сравнительно малое значение в области психологии, даже несмотря на то, что она имеет гораздо большее отношение к жизни, чем большинство открытий академической психологии. Эти открытия иногда обладают выдающимся теоретическим значением, от них часто бывает удручающе мало пользы для нас, когда, мы обращаемся к непосредственным, практическим проблемам жизни.
Шульц: Я надеюсь, Вы меня извините, если я привлеку свою собственную профессию к нашему разговору (если я, возможно, в огромной степени преувеличиваю ее влияние), но Не должны ли мы, журналисты, если это не свойственно никому другому, обладать определенной компетенцией в характерологии так, чтобы хотя бы некоторые их нас могли бы ее применять и публично развивать критические перспективы и критерии, которые необходимы, чтобы мы могли освободиться от иллюзий, когда оцениваем нашу политическую ситуацию и все остальные процессы и изменения, которые касаются всех нас?
Шульц: Да, конечно. Это было бы желательно. Но существует нечто, о чем не следует забывать: применение характерологии требует смелости. Достаточно легко бывает сказать, что это политическое руководство и его идеи хороши и помогут всем нам. Но заявить, что этот человек является мошенником, что его политика поведет нас по гибельному пути, что его цели противоположны тем, которые он провозглашает, что его умонастроение есть род философии и религии, которая враждебна всему, что мы почитаем за благо, — чтобы заявить все это, нужна смелость, так как все эти утверждения зачастую не так легко доказать, ибо характер может оказаться весьма сложной вещью. К тому же мы склонны полагать, что негативные утверждения являются «ненаучными» ценностными суждениями, которые не могут быть доказаны. Мы всегда готовы делать ценностные суждения в вопросах вкуса, но, поскольку дело касается личностей, люди опасаются высказывать что-либо, что похоже на ценностное суждение. Критика, объявляющая суждения людей совершенно ненаучными, подрывает их уверенность в самих себе, как будто бы утверждения о факте, которые одновременно являются ценностными суждениями, были каким-то образом ограждены от рационального анализа и обсуждения.
Шульц: Один последний вопрос, который подведет итог многому из того, что мы здесь обсуждали. Сопротивление — это название для высокого рода деятельности, такой деятельности, к какой нам надо готовиться. Но когда дело доходит до социальных и политических проблем, то в силу ряда причин мы часто сталкиваемся с такими явлениями, как пассивность, отсутствие интереса, фатализм, чувство бессилия и «отказы» как в большом, так и малом, отказы подвергаться риску и взять на себя ответственность, принимать решения и, возможно, навлечь на себя «вину». К сожалению, сейчас не время и не место обсуждать эти проблемы подробнее. Но я был бы благодарен, если бы Вы смогли высказаться кратко по вопросу о том, когда и где следует начинать сопротивление и так, чтобы оно могло стать эффективным задолго до того, как возникнет необходимость убийств.
Фромм: Если Вы начинаете свое сопротивление Гитлеру лишь после того, как он одержал победу, то Вы проиграли еще до того, как Вы начали. Ибо чтобы оказать сопротивление, Вам необходимо иметь внутренний «стержень», убеждение. Вам необходимо обладать верой в самого себя, быть способным мыслить критически, быть независимым человеческим существом, человеческой личностью, а не овцой. Чтобы достичь этого, научиться «искусству жить и умирать», требуется масса усилий, практической деятельности, терпения. Как и всякому другому искусству, и этому необходимо учиться. Всякий человек, развитие которого пойдет в этом направлении, обретет также способность постигать, что есть благое или дурное для себя и для других, благое или дурное для него как человеческого существа, а не благое или дурное для его успеха, овладения властью или вещами.
Структура нашего мозга позволяет нам осуществлять нечто совершенно уникальное: мы способны определять для себя оптимальные цели и ставить свои эмоции на службу этим целям. Всякий, кто пойдет по этому пути, научится оказывать сопротивление не только великим тираниям, подобным гитлеровской, но также «малым тираниям», ползучим тираниям бюрократизации и отчуждения в повседневной жизни. Этот род сопротивления сейчас более труден, чем когда-либо ранее, ибо наша социальная структура плодит эти малые тирании. В этой структуре человеческое существо все более и более низводится к роли винтика, нолика, фишки в бюрократическом сценарии. Нам не приходится ни принимать решений, ни брать на себя ответственность. В общем и целом, мы делаем то, для чего нас предназначила бюрократическая машина. Нам приходится все меньше и меньше думать, переживать, формировать свою собственную судьбу. Единственные веши, о которых человек еще на деле задумывается, являются продуктами его собственного эгоцентризма, и они касаются вопросов вроде того; как жить дальше? Как мне заработать побольше денег? Как укрепить свое здоровье? Они не задаются такими вопросами: что хорошо для меня как для человеческого существа? Что хорошо для нас, как для полиса — государственного сообщества? Ибо для греков и в классической традиции именно таковы были великие вопросы, на решение которых было направлено все мышление, мышление не как орудие усиления господства над природой, но мышление как инструмент решения проблемы: каков наилучший образ жизни? Что способствует росту человека, проявлению наших лучших сил?
Широко распространенная пассивность, неучастие в решениях, влияющих на наши собственные жизни и жизнь нашего общества, — вот почва, на коей могут произрастать фашизм и подобные ему движения, для которых мы обычно подыскиваем названия лишь после того, как они стали фактом.
Если мы хотим сегодня обсудить проблему значимости пророков для нас, то мы должны начать с нескольких вопросов. Являются ли книги пророков все еще злободневными для всех, а не только для религиозных христиан и иудеев? Или поставим вопрос по-другому: разве они должны быть значимы для нас сегодня? Или мы можем пойти еще дальше: разве не должны они стать для нас весомыми снова только потому, что они кажутся столь неприемлемыми? Происходит ли это потому, что мы живем в то время, когда пророков нет, а мы, тем не менее, нуждаемся в них? Но мы не сможем ответить на все эти вопросы до тех пор, пока не выясним, что же такое пророк в ветхозаветном смысле этого слова. Является ли он предсказателем, который лишь открывает предопределенное будущее? Приносит ли он только плохие новости? Он — сын Кассандры? Или он подобен Дельфийскому оракулу, в двусмысленных намеках которого мы должны уловить некие инструкции?
Прежде всего, пророки не детерминисты. Они не имеют права отвергать желание человека самому прожить свою жизнь и свою историю. Они провидцы, но не предсказатели. Или предсказатели, но не в том смысле, в котором мы обычно употребляем это слово, а скорее в том смысле, что они изрекают истину, так как это и является буквально тем, что делает «предсказатель». Истиной, которую они провозглашают, является то, что человек может и должен выбирать между различными альтернативами и что эти альтернативы предопределены. Другими словами, то, что делает человек, — не предопределено, но альтернативы, между которыми он должен выбирать, предопределены. В библейские времена, во времена, когда говорили пророки, выбор заключался либо в поклонении силе государства, силе земли, силе всего, чему устанавливались идолы, либо в разрушении государства и рассеивании его граждан.
Люди должны были выбирать между этими двумя полюсами, а пророки определяли их. Но я должен отметить, что пророки не руководствовались моралью или религиозными мотивами при определении альтернатив. Они проповедовали с точки зрения настоящей политики в самом узком смысле этого слова. Они понимали, что маленькое восточное государство на Ближнем Востоке, потерявшее свою духовную суть и свою миссию, уже начало погибать, точно так же как перед этим погибли многие другие маленькие государства. Но был выбор. Люди могли наблюдать за гибелью своего государства или же перестать поклоняться ему, как идолу. Они могли выбирать из двух возможностей. Но пророки хотели в обоих случаях лишить людей иллюзий, что они могли иметь одновременно и «минигосударственное», и человеческое существование.
Подтверждение этому мы можем найти в рассказе о том,. что сделал судья и пророк Самуил, когда евреи сказали; «...поставь над нами царя, чтобы он судил нас, как у прочих народов». Самуил показал им их возможности. Люди могли выбирать между угнетением каждой отдельной личности в руках восточного деспота и свободой. Но выбор между этими двумя альтернативами оставался за людьми, которые хотели быть похожими на другие народы. Люди хотели царя. И Бог сказал Самуилу: «Итак, послушай голоса их; только представь им и объяви им права царя, который будет царствовать над ними».
И это приводит нас к третьей функции пророков: они протестуют. Они не только показывают существующие возможности, но и активно предупреждают против выбора, который ведет к разрушению. Но, выполнив однажды свою миссию и выразив свой протест, они оставляют на волю людей делать то, что они хотят. Даже Бог не вмешивается и не делает чудес. Ответственность остается за человеком, который должен определить свою судьбу сам. Пророк предлагает свою помощь только в смысле того, что он называет вещи своими именами и обращает внимание на тот выбор, что ведет к катастрофе.
Мы находимся сегодня в сходной ситуации. Мы выбираем между человеческим и варварским обществом, между всеобщим ядерным разоружением и всеобщим, или, в лучшем случае, массовым, разрушением. Сегодня задачей пророка также было бы предупредить нас и возразить против того, что означало бы уничтожение.
Какова была вера пророков? Пророки проповедовали одну веру, веру в Единого Бога, чья природа состоит из истины и справедливости. Но в первую очередь пророки занимались не вопросами веры, а вопросами воплощения веры. Они пытались понять, как могли бы воплотиться Божественные принципы на земле. Однако один вопрос был все же крайне важен для пророков, а именно, утверждение того, что Бог — Единый истинный Бог. Что это значит, Единый истинный Бог? Является ли это математической проблемой, один против множества? А это означает, что существует Единство, Один, который стоит за всем многообразием вещей и всем многообразием наших чувств и импульсов. Один, который и является высшим принципом. Но мы поймем значимость Единого для пророков только, если мы примем во внимание еще один решающий фактор. Этот фактор — различие между Богом и идолами или ложными богами. Идолы создаются человеком. Бог тоже может стать идолом, если ему поклоняются как идолу, т.е. творению рук человека. Бог жив, и фраза «живущий Бог» возникает снова и снова. Идолы — это вещи, о которых можно сказать: они мертвы. Как однажды сказал пророк о них: «Глаза есть у них, но они не видят; у них есть уши, но они не слышат».
Пророки знают, что поклонение идолам означает порабощение человека. Они иронично замечают, что идолопоклонник начинает с куска дерева. Из одной половины куска дерева он разводит огонь и печет хлеб. Из другой он делает идола и затем поклоняется куску дерева, работе рук своих, так как будто бы куски дерева, которые он разрубил, выше и могущественнее его. А почему они выше его? Потому что он вложил в кусок дерева все свои силы, сделав себя при этом бедным, а идола богатым. И чем могущественнее идол, тем беднее идолопоклонник. И чтобы оградить себя от окончательного обеднения, человек должен подчиниться идолу и отвоевать назад часть своего внутреннего богатства, сделав себя рабом идола. В современном философском языке это называется «умопомешательством». Это слово Маркс и Гегель использовали в том же самом значении, в котором и пророки по отношению к идолопоклонству: подчинение себя вещам, потеря внутреннего Я, свободы и самозанятости, вызванные этим подчинением. Мы думаем что, если у нас нет Баала или Астарты, то у нас нет идолов и идолопоклонников. Но мы слишком легко забыли, что у наших идолов другие имена. Их зовут не Баал и Астарта, их имена — обладание, власть, материальные ценности, товары, честь, слава и все то, чему люди поклоняются сегодня и то, что порабощает их.
Возможно, самым важным вкладом пророков в мировую историю является их концепция мессианского периода. Это было новое и уникальное видение мира, которое представляет собой огромную историческую ценность. Это была концепция «спасения», спасения человека посредством его самореализации. Пророки считали мессианским периодом время, когда проклятие, наложенное на человека в Эдеме, будет снято. Частью этого проклятия была потеря человеком мира внутри себя, его стремление иметь все больше и "больше внешнего. Проклятие также подействовало на отношения между полами. Сегодня мы воспринимаем как дар, что мужчины являются правящим полом, но мы не должны забывать, что в библейской истории управление мужчиной женщины налагалось как наказание. Другими словами, до изгнания из Эдема мужчина отнюдь не руководил женщиной. И существует много исторических данных, свидетельствующих о том, что в доисторическое время действительно не было превосходства мужчины над женщиной.
Последним пунктом проклятья, который я хотел бы затронуть, является вражда между человеком и природой, то, что «человек должен зарабатывать свой хлеб в поте лица своего», что работа является для него не удовольствием, а наказанием. Эта остается реальностью для многих вплоть до сегодняшнего дня. То же самое проклятье, что приговорило мужчину бороться с природой, отразилось и в женщине, рожающей в муках. Мужской пот и женская боль являются двумя символами, которые демонстрируют смирение и наказание всего человечества в библейском проклятии. Но как я отмечал ранее, сегодня мы рассматриваем их как нечто естественное и неизбежное, а авторы Библии видят их совсем не так.
В чем заключалась мессианская идея пророков? С ее помощью должен был быть создан новый мир, который был бы чем-то большим, чем просто отсутствие войны. Это было бы государство солидарности и гармонии между отдельными людьми, нациями, полами, человеком и природой. В этом государстве, говорили пророки, человека не будут учить бояться. Мы слишком легко забываем, что агрессия есть последствие нашего страха. Нас учат бояться на каждой стадии развития, не доверять другим, ожидать худшего. Пророки достаточно резко говорили, что агрессия исчезнет, только когда исчезнет страх. И это подходит под их концепцию мессианского века. В их глазах это будет время изобилия, когда стол будет накрыт для каждого, кто хочет есть, для любого, кто имеет право сесть за этот стол и разделить пищу с другими людьми. Другой характеристикой мессианского века, каким его видели пророки, был мир и гармония среди людей. Люди будут свободны от жадности, ревности и конфликтов между собой и природой, и у их жизни появятся другая цель и новые задачи. Они перестанут приобретать. Соединение всех этих истинно человеческих потребностей и создает ту проблему, которая всегда будет с нами, всегда будет открытой для решения. Основная задача пророков состояла в познании Бога во всем его многообразии. Или, если выражать эту идею нетеологическими терминами, они считали, что человек должен, главным образом, развивать свою духовность, свои чувства в полной мере; он должен быть свободным и сконцентрированным, он должен стать тем, чем только и может стать человек.
Мессианский период в определенном смысле является реконструкцией Рая. Но Рай существовал в начале истории или, если хотите, в доисторическое время. Райская гармония была непоколебимой до тех пор, пока человек не осознал себя отдельной личностью среди многих других. Это была гармония начального человеческого развития, или примитивности, первичного, доисторического единства. Мессианский век является возвращением к этой гармонии, но только уже после того, как человек полностью осознал свое место в истории. Мессианский век не означает конец истории, но он в какой-то мере представляет начало настоящей истории человечества, потому что в нем победило все то, что удерживало человека от того, чтобы быть человеком в полном смысле этого слова.
Я говорил раньше об огромном конструктивном влиянии мессианской идеи на развитие человечества. Возможно, не существует других идей с таким огромным влиянием на наше развитие. Я не хочу вдаваться в подробности, но, думаю, что и христианство, и социализм одинаково проникнуты мессианской идеей, хотя каждое из них определяет ее своими словами. И в какой-то степени и то, и другое отошли от того, что я изложил только что как суть явления.
Идея мессианства остается живой на протяжении истории. Она вновь победила; она снова подкупила время, как это было, например, в случае с христианством. Она никогда не умирала; она всегда оставалась живой. Сегодня мы можем это наблюдать во множестве случаев — социализм может послужить нам примером. Гуманистический социализм Маркса был быстро и полностью фальсифицирован в так называемых социалистических странах. Но даже в этом случае семя истины не высохло до конца; даже там мы можем увидеть, как светская версия мессианской идеи, которую мы находим в марксистском социализме (но не у социал-демократов или у коммунистов), подобно семени возрождается к жизни вновь и вновь иногда только лишь в отдельных личностях. Возможно, не будет преувеличением сказать, что современная история едва ли была бы мыслима без огромного влияния на нее идеи мессианства. И мы не сможем полностью понять современную историю, если не будем следить за тем, где и как эта идея восторжествовала и погибла.
Исходя из этого, можно сказать, что и сегодня пророки чрезвычайно актуальны. Они нужны потому, что, как я указывал раньше, выбор, с которым мы сталкиваемся сегодня, является абсолютно таким же, как и для людей во времена пророков. Мы тоже должны знать, какие существуют альтернативы, нам тоже приходиться выбирать. И если мы хотим понять, какую ценность представляют для нас сегодня пророки, то мы не должны заниматься только текущими событиями. Нам нужно действительно прочитать пророков. Это чрезвычайно полезное и, я бы сказал, чрезвычайно волнующее чтение. Они могут рассказать нам о современном мире гораздо больше, чем многие программы новостей которые претендуют на истинность и показывают нам настоящее таким, какое оно есть, но отнюдь не освещают его.