"Напрямик" - читать интересную книгу автора (Касарес Адольфо Биой)Адольфо Биой Касарес НапрямикВ этот июньский полдень, выходя из дома, Гусман отчетливо ощутил тревогу: вот уже год, как легкое, преходящее волнение охватывает его всякий раз, когда он собирается в дорогу. Просто привычка, подумал он, въевшаяся в душу привычка, прямо сказать, не слишком удобная для человека его профессии: Гусман был коммивояжером. Подумал он еще, что должно же тут крыться какое-то объяснение, и в голове у него промелькнула мысль о жене и даже об итальянских предках жены. А она как раз шла за ним по пятам и тянула надоевшую канитель неизменных наставлений: — Не гони машину. Не отвлекайся. Будь осторожен, как бы не столкнуться. Гусман закрыл глаза и, пытаясь защититься и успокоиться, представил себе жену такой, какой, несомненно, видели ее все: цветущая, чуть склонная к полноте блондинка; о ее юной свежести можно судить не только по коже, но и по вызывающе растрепанным пышным волосам, по крепкому, налитому телу. А Баттилана, знаток в этом деле, еще говорит, что молодая женщина — беззаботная тварь! И он спросил себя, что лучше, беззаботная женщина, которая, возможно, дает мужу волю, или такая, как эта, которая никогда не оставляет его в покое. Но раз уж досталась ему его Карлота, сжимавшая его сейчас в объятиях так, будто им предстоит разлука навеки, он отложил решение этой задачи до другого случая. Наконец он вырвался из ее рук и повернулся к «гудзону». Для каждого путешественника (да еще имея в виду почки и люмбаго) автомобиль рано или поздно превращается в орудие пытки; но не единым опытом живет человек: некоторый вес имеют и мнение ближнего, и мечты молодости. Обманутый собственной преувеличенной оценкой своего «гудзона»-8, модели 1935 года, чьи достоинства были, конечно, несомненны, но ограниченны, как у каждого автомобиля, он оглядел его с гордым удовлетворением, хотя и не обольщался этим слишком хорошо ему знакомым трогательным видом заботливо ухоженной старой колымаги. Удовлетворение, впрочем, было вполне обоснованно, ибо «гудзон» выполнял два обязательных условия, необходимых для счастья: увозил его из дома и возвращал обратно. Сказав себе: «Каждый имеет право на свои причуды», он подумал, что, войдя в пору зрелости, научился ловко привирать. Раз уж жена волнуется, когда он проводит ночь в дороге, он решил ее успокоить: — Сейчас двину прямо в Рауч. Гусман, который обычно развозил благородные продукты фирмы Лансеро по шоссе номер 2 до самого Долореса и по прибрежной дороге до Саладо, на этот раз, исполняя просьбу сеньора управляющего, должен был заменить уехавшего на отдых коллегу и отправиться по шоссе номер 3 до Лас-Флорес-и-Качари, свернуть к Раучу и по дороге на Аякучо, миновав речку Эль-Пердидо, добраться до одного из главных клиентов в округе, недовольного тем, что ему, как правило, доставляли прокисший айвовый мармелад, раскрошившиеся листья мате и вермишель с жучком. Он сел в машину, разогрел мотор, бодро помахал рукой, испещренной черными волосками, и, не устояв перед стремлением подтвердить ложь, которое по большей части разоблачает ее, крикнул: — В Рауч! — Как в Рауч? — спросила Карлота. — А разве ты не захватишь раньше Баттилану? Ты что не едешь с Баттиланой? Он сразу спохватился: — Совсем из головы вон. Вот они, твои наставления, только память отшибают. Забыл он о другом. Совершенно не помнил, что говорил жене о спутнике; но лучше не разбираться, о чем говорилось, о чем нет, дело темное, чуть что не так, и можно попасться. — А я, по правде сказать, — призналась Карлота, думая о своем и уходя от разговора, грозившего вытащить на свет божий все обманы, — сама не знаю, когда я больше беспокоюсь... Если ты едешь один — случись что-нибудь, и помочь некому; а если вдвоем — разболтаешься, отвлечешься, тут-то беда и придет. Гусман смотрел на нее, не слушая. Так и увез с собой воспоминания об этом юном лице, на диво не отражавшем ни ее страхов, ни забот. Предавшись неуемной игре воображения, он подумал, что полети Карлота, как птичка, вслед за ним от их дома на улице Чекабуко, 700, до ресторана близ площади Конституции, она бы вернулась домой вполне довольная и одураченная. В самом деле, он оставил машину перед домом Баттиланы на улице генерала Орноса, по которой мог потом поехать прямо в Рауч. Чтобы украсить жизнь хотя бы скромными победами, умный человек не станет ждать удачи, а сам сделает ловкий ход. В ресторане, просторном, как портовый склад, «парни» сидели в ожидании за столом. Их было восемь — по большей части однокашники, все люди зрелые, усталые, седовласые. «Новичками», которых ввели «старики», числились Баттилана — его подопечный и Нарди — знакомый Фондевилье. Когда-то их было пятнадцать, теперь стало меньше из-за смертей, болезней и других бед. Каждый не раздумывая саживался на свое привычное место, и только старый Кориа, по прозвищу Непоседа, не обращая внимания на других, занимал любой чужой стул. Общий спор шел о выгодах и невыгодах завтрака по сравнению с ужином, а кое-кто пытался объяснить Баттилане существо дела и перетащить его на свою сторону. — Ну сами скажите, — спросил Фондевилье, подмигнув глазом, — куда я гожусь в конторе после этого пира? — А мне скажите, куда годятся старики, которые поздно ложатся? — А они вообще никуда не годятся, — ответил Баттилана. Бельверде объяснил: — Мы собираемся каждый четверг. Другой, желая как-то определить их кружок, добавил: мы, «парни». — От парней в нас осталось одно название, — признал Сауро. — И, что еще печальнее, дух, — подхватил Гусман. — Высокий дух, — торжественно произнес Баттилана и, подумав, добавил: — Напоминаете вы мне старичков, что собираются на площадях. Гусман поколебался между желанием возразить и стаканом вина. Решил в пользу вина, потом нервно отщипнул кусочек хлеба. — Не так давно, — рассказывал Сауро, обращаясь к Баттилане, — мы собирались под вечер в кафе, там квартет играл танго лучше некуда, к восьми переходили в ресторан, кухня тут знатная, а заканчивали вечер... сам догадайся? — Мучаясь животом после помидорной подливки, — не задумываясь, ответил Баттилана. В этот самый момент официант, не желавший терять время даром, с извинением, похожим на упрек, раздвинул их головы и поставил на стол блюдо с равиолями[1]. — Нет, сеньор. В illo tempore[2] пили мы свой вермут в баре и играли в карты, но теперь, дело стариковское, предпочитаем судачить и дружно согласились, что больше, чем вермут, нам подходит фисташковое мороженое. Вмешался Фондевилье: — Просто диву даешься, как нам всем нравится это мороженое. Идем в кафе на улице Сан Хуан, мороженое там свежее, народу всегда полно, и вы наедаетесь за стойкой вволю, зная, что тут уж вас не отравят. — А вы знаете, сеньор, сколько жертв уносит из года в год отравление дурной пищей? — спросил Нарди. Сразу воодушевившись, Кориа посоветовал: — Дайте сеньору Баттилане точный адрес кафе. Рекомендую его вам от всей души, если, конечно, вы такой же любитель мороженого, как мы. Снова взял слово Сауро: — Говорят, будто фисташки (враки, скорее всего) поддерживают, надеюсь, вы понимаете меня, жизненную силу мужчины, так что все мы пошучиваем, пошучиваем, а каждый свою порцию мороженого съедает, кроме сеньора, — кивнул он на Кориа, — он у нас самый старенький, вот мы и следим, чтобы он заказывал целых две, ему-то фисташки позарез нужны. Фондевилье подмигнул и, показывая на Баттилану, сказал с восхищением: — Вот уж кому нет нужды в фисташках. Улыбнувшись, Баттилана скромно согласился: — Сказать откровенно, пока что — нет. Гусман, не слишком склонный к рассуждениям, подумал, что лучших людей, чем в его время, на свете не было, а о нынешнем поколении и говорить не стоит. Кроме того, кое-кто заблуждается. Баттилана, например, у себя на Западной железной дороге блистал сильным и острым умом, а столкнулся с парнями и сразу померк. Он даже не уверен, не было ли ошибкой ввести его в их узкий кружок и, того хуже, рассказать о своей поездке. В самом деле, ссылаясь на желание как следует узнать всю округу, Баттилана получил в конторе разрешение и теперь, если не поможет чудо, они поедут вместе еще дальше Рауча, и туда и обратно, чему, в сущности, надо радоваться, ведь, случись в дороге какая-нибудь поломка или неприятность, полное одиночество не такое уж удовольствие. Бельверде и Сауро, посмеиваясь, но каждый упрямо стоя на своем, завели неизбывный спор консерватора с радикалом. — Смилуйтесь, — взмолился Баттилана. — Сдается, в Музее Ла-Платы осталось только два экземпляра этой вымершей породы: вы оба. «А что, если я его брошу? — подумал Гусман. — Если притворюсь, будто в суматохе, прощаясь, позабыл о нем? Поездка пройдет совсем по-другому». На десерт подали фисташковое мороженое, вот уж приятная неожиданность. — Кто-нибудь заказал, — смекнул Сауро. В ответ раздался приглушенный смешок Кориа. — Это он, он, — закричали несколько человек, указывая на него пальцем. Старику похлопали. Сауро велел официанту: — Сеньору Кориа двойную порцию. Взглянув на тарелку Баттиланы, Кориа заметил: — А этот сам себя наградил. Оно ему хоть и не нужно, а видать, нравится. — Молодой желудок ест за двоих, — рассудил Фондевилье. Бельверде высказался беспристрастно: — Разве такое мороженое на улице Сан Хуан? Не сравнить! Прощались неторопливо, сбившись кучками, уже на улице. Гусман заметил, что Баттилана куда-то пропал, вот теперь можно и забыть о нем; когда пришло время расходиться, он, не видя своего спутника, направился к улице Орноса, правда, медленным шагом: гнев его поостыл. Вскоре он услыхал за спиной задыхающийся голос Баттиланы: — А я подумал, вы меня бросили, дон Гусман. Задержала меня у телефона одна зануда. Сами знаете этих женщин: сплошные советы и наставления. Вышел, а в ресторане ни души, но я догадался, где вас искать. — Не говорите мне «дон», — откликнулся Гусман и подумал, что у Баттиланы все при нем: берет, английская трубка, пестрый платок вокруг шеи, ворсистая куртка, на которую он обратил внимание еще в ресторане, светло-коричневые брюки, желтые туфли; бесстрастно взглянув на него, он добавил: — Не вздумайте осуждать мой «гудзон», не то никуда не поедете. — Ну нет, прежние машины... — одобрительно начал Баттилана. Мотор «Гудзона» ревел, как мощный самолет, наверное, потому, что прогорел глушитель. Гусман свернул по улице генерала Ириарте, миновал мост Пуэйрредон и, оставив справа хладобойню Ла-Негра, выехал на прямую дорогу. Когда Баттилана снял берет, Гусман, несмотря на холод, опустил боковое стекло, чтобы ветер развеял запах духов. «Дамский любимчик, — подумал он. — Ну и свиньи эти бабы». Его спутник дремал с бессмысленным выражением лица, переваривая сытный завтрак, и, словно отзываясь на каждую выбоину шоссе, то вздыхал, то посвистывал, то всхрапывал. Они долго ехали, пока пригород не остался позади; наконец-то кругом было поле. На столбах или изгородях после каждого большого пролета висели вывески с названиями остановок: «Весна», «Оковы», «Потеря», «Холмы», «Лига», «Бык». Гусман подумал: «Никогда еще все это не выглядело так уныло». Баттилана вздрогнул от собственного храпа. Окончательно проснувшись, он сказал: — Извините, если я вел себя в ресторане по-хамски, но не выношу я эту среду. — А что плохого в этой среде? — Я не то чтобы очень разборчив, какое там! Но эта самодовольная тупость... Уверены, что живут в лучшем из миров. — А их много, этих миров? — презрительно спросил Гусман. — Есть разные миры, разные Аргентины, разные времена, которые ждут нас в будущем; куда-нибудь скоро попадем. Не в силах следовать за Баттиланой в столь глубоких размышлениях, Гусман предпочел тему попроще: — Знайте, есть и у нас стоящие люди. — Не спорю. Это здорово, когда собираются все вместе. Сказать, почему я не выношу их? Они живой портрет Республики. Для них образец — правительство. Хоть помирай со скуки. — Демократия. А вам, как не помню уж какому деятелю, нужен инка? — Нет, историю назад не повернешь. Необходим большой скачок, крутой поворот. Хватит с нас правительства болтунов и бездельников. — Вас вышлют. — А я не боюсь. Вручите бразды правления политикам и специалистам других воззрений, измените общественные структуры, и появится надежда на будущее. Отдаете себе отчет? По-прежнему не очень разбираясь в словах Баттиланы, Гусман изрек: — Жизнь — сложная штука. Поразмыслив, он пришел к удивительному заключению: он счастливчик. Он либо разъезжает, а это почти отдых, либо ходит с женой на Западную железную дорогу, в клуб прежнего их района, либо остается дома, с хорошей книгой, у телевизора. Друзей хоть отбавляй: парни, товарищи по клубу — среди них и Баттилана, — знакомые в новом районе, люди, еще не пустившие корней, с которыми, правда, иной раз не очень ладишь. — С вашего разрешения, — сказал Баттилана и включил радио. Раздались звуки самбы Варгаса. Какой-то грузовик не давал им проехать; когда они наконец его обогнали, на них едва не налетел автобус. Гусман разразился бранью, которую шофер не услышал, он был уже далеко. Баттилана примирительно вступился: — Поставьте себя на их место. Трудяги, устают. — А я, по-вашему, кто? — взъелся Гусман. В Монте они потеряли больше четверти часа у заправочной колонки. Некому было их обслужить. Увидев, как Баттилана зашел в домик, Гусман решил, что тот ищет заправщика; но он, оказывается, хотел умыться. Наконец какой-то старик, не расставаясь с портативным приемником, который передавал не слишком интересный футбольный матч, заполнил бак; не потрудившись даже завинтить пробку, он ушел дослушивать свой футбол. Было уже поздно, Гусман отложил на обратный путь посещение двух или трех клиентов из Лас-Флореса. Они оставили позади оливковые рощи Ла-Колорады (ныне доктора Доминго Аростеги), знаменитый Пардо, затем Мирамонте и не доезжая Качари свернули по проселочной дороге на восток. Баттилана закашлялся и робко проговорил: — Пыль, знаете, залетает. — К счастью, не так, как в новых машинах, — кашляя, ответил Гусман. Проехав около сотни лиг, они миновали мост через речушку Лос-Уэсос, прокатили мимо сельского магазина, что на углу, и уже перед самым Раучем, за полем с торговыми и ярмарочными балаганами, на малой скорости пересекли пути заброшенной железнодорожной ветки. — Здорово же вы знаете свой маршрут, — заметил Баттилана. Принимая с тайным удовлетворением похвалу, которую считал заслуженной, Гусман как раз подумывал, не сбился ли он с дороги. Путь через город был надежнее, но более длинным; чтобы выиграть время, он предпочел обогнуть загородные дома; в крайнем случае, он лишь рисковал потерять выигранные минуты. Однако уже должна быть видна станция железной дороги. Когда он готов был признаться в своих сомнениях, показалась станция. Они оставили ее слева. Гусман подумал: «Метров через триста пересеку главную железнодорожную ветку». Триста метров непонятным образом растягивались. По его расчетам, они проехали больше километра. Он хотел было спросить у попавшегося навстречу человека в повозке: «Правильно я тут еду?», но покатил дальше, не желая терять в глазах Баттиланы свою репутацию знатока дорог. «Что за дичь», — подумал Гусман. Пересекая долгожданные пути, он мысленно пришел к нелепому выводу: «Сегодня я вроде бы все нахожу на месте, но что-то происходит с расстояниями. Они не такие, как всегда. То сокращаются, то растягиваются». Оба спутника дружно высказались о дороге, уводящей их от Рауча: неровная, вся в выбоинах и лужах. Прошел короткий дождь. К концу дня свет начал меняться, все казалось окрашенным необыкновенно резко — и зеленые луга, и черные коровы. Небо внезапно потемнело. — Что-то плохо видно, — признался Гусман. — Как бы не пропустить указатель со стрелкой на дорогу в Удакиолу. Она должна остаться слева. А потом, подъезжая к Аякучо, за речкой Эль-Пердидо увидим бакалейную лавку «Ла Кампана» напротив школы. Хотя они ехали довольно долго, указателя все не было. Вдали прокатился гром, и сразу же на машину сплошной стеной обрушился ливень. Гусман прикинул и отверг возможность прервать путь, вернуться назад. Дорогу развезло, он ехал медленно, на низкой передаче. — Ох уж эти ливни нашей родины, — сказал он и подумал, как отразится на его славе бывалого путешественника предложение (он его, конечно, сделает безразличным тоном) вернуться в Рауч; смелости ему не хватило; он продолжал вести машину, но наконец, в надежде вызвать у товарища соответствующий отклик, решился сказать: — Ну и ливень! — Пройдет, — ответил Баттилана. Гусман бросил на него быстрый взгляд, увидел мельком, как он сидит с открытым ртом, тупо уставясь в серо-белую муть мокрого стекла, и подумал: «Забился в свою бесчувственность, как улитка в раковину», и чуть не повторил слова одного земляка, которые как-то вспомнил его коллега в отеле «Ригамонти» в Лас-Флоресе: «Пройдет... через год». А Баттилана словно назло повторял: — Пройдет. Такой ливень не затягивается. — Не затягивается, — рассеянно согласился Гусман, в глубине души ругая спутника на все корки. — А вы откуда знаете? Дождь лил неторопливо, как видно зарядив на всю ночь. Свет снова изменился: поле озарилось, и каждая мелочь проступила отчетливо и ясно, словно предвещая путникам какую-то неведомую беду. Гусман сказал, словно про себя: — Последний дневной свет. — И не поймешь, откуда он. Сдается, исходит от земли, — подхватил Баттилана с некоторым беспокойством. — Видите, как этот свет все меняет. Поле сейчас не такое, как было. — Некогда мне смотреть по сторонам, — огрызнулся Гусман, — глина скользкая, как мыло, зазеваешься и угодишь в кювет. Навстречу им прямо по середине дороги мчался грузовик с солдатами, и, чтобы разминуться с ним, не перевернувшись, Гусману пришлось пустить в ход всю свою ловкость. — Заметили номер? — спросил Баттилана. — Посмотрите, обернитесь и посмотрите. Откуда только такой номер? — На кой мне номер? Есть же такие люди. Только им и дела, что номер встречной машины. Кому рассказать — не поверят. На волосок от нее проскочили, и то потому лишь, что я правлю как бог, а теперь я еще должен оборачиваться и смотреть номер. — Он даже повысил голос и негодуя спросил: — Знаете, что я думаю? Лучше, пока еще светло, повернуть и пуститься обратно в Рауч. — Вам так кажется? — спросил Баттилана. — Вы что, герой или дурачок? Решайтесь. Фары «Гудзона» едва светят; этот ливень, который, по-вашему, пройдет, по-моему, будет лить до утра; дорога как намыленная деревяшка. Не стану я ни за что ни про что гробить машину. Смотрите, тут дорога пошире. Можно развернуться. Разворот был сделан безупречно, но едва он взял курс на Рауч, как машина начала пугающе сползать в кювет. — Вот что, вылезайте; я дам газ, вы подтолкнете, а я вырулю, — приказал Гусман. — Тут только вовремя толкануть, и мы ее вытащим. Баттилана выскочил прямо под дождь. Гусман хотел было подать ему берет, который лежал на заднем сиденье; но поскольку тот не заметил ни его движения, ни, очевидно, воды, хлеставшей ему в лицо, Гусман подумал: «Пускай себе мокнет. В конце концов сам виноват, нечего было упираться. Плохо, что потом будет мокрой псиной пахнуть. Не прими я его тогда во внимание, мы бы сейчас сидели в гостинице в Рауче, как важные господа, и прислуживала бы нам сама дочка хозяина. Бьюсь об заклад, этот козел обольстил бы ее». — Готово? — спросил он. — Готово, — сказал Баттилана. Гусман включил первую скорость и чуть-чуть прибавил газу. Машина потащила за собой Баттилану (толкнув ее, он упал на колени в самую грязь), но вместо того, чтобы выбраться по насыпи на дорогу, продолжала скользить по кромке, с трудом сохраняя равновесие. Гусман притормозил. — Для такого дела, — холодно заявил он, — вы не помощник. Даже помеха. — Потом, взглянув на колеса и на следы от них, добавил: — Дальше не поеду, не то совсем сползу вниз. Где бы тут попросить помощи? Справа, недалеко от дороги, они увидели какую-то хибару, вероятно, дорожный пост. — Пойду попрошу помочь? — спросил Баттилана. Гусман подумал: «Как подтянул его, сразу смирным стал». — Пойдем вместе, — сказал он. Чтобы не угодить в лужу, приходилось все время смотреть под ноги. Когда они подняли глаза, перед ними стоял большой квадратный белый дом. Звонка не было. Гусман застучал в дверь кулаком и крикнул: — Слава деве Марии! — Мы не в театре, дон Гусман. — Мы в чистом поле, дон Баттилана. Что я, по-вашему, должен делать? Ругаться? Я на вас полагаюсь, а вы с глупостями пристаете. Взгляните-ка на эту башню. Башня стояла справа, бетонная, очень высокая, как бы увенчанная площадкой, на которой виднелись люди, вероятно, часовые. Сверху падал луч вращающегося прожектора. — Клянусь вам, — начал Баттилана, — клянусь... Дверь приоткрылась, и он сразу замолчал. Выглянула молодая женщина, белокурая, с высокой грудью, одетая в какую-то оливково-зеленую форму, без сомнения, военную (гимнастерка с высоким воротом, юбка). Суровая, невозмутимая, она смотрела на них холодными голубыми глазами. — Причина? — спросила она. — Причина? — с изумлением переспросил Гусман; потом оживился и, смеясь, заявил: — Вот этот сеньор во всем виноват... Баттилана перебил его, явно желая взять объяснения на себя. — Прошу прощения, сеньорита, — он слегка поклонился, — мы побеспокоили вас, потому что влипли с машиной. Если бы вы дали нам на время лошадь, мы бы запрягли ее в свою колымагу и в два счета... — Лошадь? — спросила женщина с таким изумлением, как будто речь шла о чем-то неслыханном. — Ну-ка, ваши пропуска. — Пропуска? — проговорил Гусман. Баттилана объяснил: — Сеньорита, мы пришли просить о помощи. Не можете — дело другое. — Есть у вас пропуска или нет? Заходите, заходите. Они вошли в коридор с серыми стенами. Женщина заперла дверь, дважды щелкнув замком, и оставила связку ключей при себе. Они переглянулись, ничего не понимая. Баттилана жалобно взмолился: — Но, сеньорита, мы не хотим вас задерживать. Если вы не можете дать нам лошадь, мы уйдем. Без всякого выражения, несколько устало женщина произнесла: — Документы. — Не хотим вас задерживать, — любезно повторил Баттилана, — мы уходим. Не повышая голоса (сначала они даже подумали, что она обращается к ним), женщина позвала: — Капрал, доставьте этих двоих к полковнику. Сразу появился капрал в форме, подпоясанной красным кушаком, схватил их за руки выше локтя и быстро повел по коридору. Пока он тащил их, Гусман, не без труда стараясь сохранить достойную осанку, спрашивал: «Что все это значит?», а Баттилана хвалился высокопоставленными друзьями, которые строго взыщут с виновных в ошибке, конечно невольной, и совал свое удостоверение личности женщине, которая уже уходила, и капралу, который его не слушал. Капрал ввел их в комнатку, где какая-то девушка, сидя к ним спиной, приводила в порядок картотеку; оставив их тут, капрал предупредил: — Ни с места. Он приоткрыл дверь и, просунув голову в смежную комнату, доложил: — Я доставил двоих, полковник. В ответ раздалось одно-единственное слово: — Камера. Баттилана возмутился. — Э, нет. Пусть меня выслушают, — почти закричал он. — Я уверен, сеньор полковник войдет в наше положение! — Куда? — рявкнул капрал и толкнул Баттилану так, что тот пошатнулся. Гусман подумал, стоит ли сейчас противиться. Капрал снова схватил их за руки, на этот раз еще крепче, и повел. Выходя из комнаты, Гусман заметил взгляд, брошенный Баттиланой на женщину, разбиравшую картотеку, и с восхищением подумал: «Ну, этот своего не упустит». Когда он тоже посмотрел на нее, девушка обернулась и оказалась одной из тех отвратительных старух, что со спины кажутся молодыми. Камерой была ярко освещенная комнатушка с побеленными стенами; у одной из них стояла койка. — Хорошо еще нас оставили вместе, — заметил Гусман. Неожиданная сердечность этих слов или жестокая нелепость всего, что сейчас произошло, победила упрямое сопротивление Баттиланы. — Куда мы попали, дон Гусман? — спросил он, чуть не плача. — Я хочу вернуться домой, к Эльвире и девчушкам. — Скоро вернемся. — Вы думаете? Сказать вам правду? Мне кажется, мы останемся тут навеки. — Бросьте вы. — Сказать вам правду? Я веду себя с женой подло. Жена любит меня, она сияет от радости, стоит только мне появиться, а я, скотина, путаюсь с другими. Скажите сами, дон Гусман, хорошо это? А главное, когда дома есть жена, которая ни в чем никому не уступит. Но объясните, куда мы попали? Что тут? Я ничего не понимаю, но сказать вам правду? Не нравится мне это. Признаться вам? Так не похоже на мой город, на Буэнос-Айрес, как будто он остался очень далеко. Очень далеко и в другом времени. Так жутко, словно кто-то сказал: не вернетесь. Знаете, девчушкам, одной — семь, другой — восемь лет, я помогаю им готовить уроки, играю с ними и каждый вечер целую их в кроватках, когда они ложатся спать. — Хватит, — приказал Гусман. — Мужчины нюни не распускают. Хуже этого нет. Чего вы добиваетесь? Хотите, чтобы я расчувствовался и не смог защищаться? Вернее, защищать нас обоих, ведь вы в таком виде никуда не годитесь. — Супруга... — Да ладно вам с супругой. — Я хочу говорить о супруге. Поймите, не о моей, Гусман, о вашей. Тут не все чисто. — А до моей вам какое дело? — Не знаю, куда это мы попали. Угораздило же нас попасть сюда. А все я виноват, не сумел как следует подтолкнуть машину. Прошу вас, не надо на меня сердиться. Я и сам не простил бы вам такое. Я злопамятный. Не нравится мне все это. Что теперь с нами будет? Я хотел бы облегчить душу. Ведь я встречаюсь с Карлотой. Открылась дверь, и капрал приказал: — Выходите. Они повиновались. Гусман заметил, что слова Баттиланы ничуть его не задели. Он подумал: «Как будто он ничего и не сказал. Однако это не пустяки... Уж не ослышался ли я?» Когда же он мысленно произнес: «Быть этого не может», в глазах у него потемнело и пришлось прислониться к дверному косяку. Капрал быстро повел их по коридору. Они вошли в большую комнату, напомнившую ему школьный класс. За столом сидели военный и та женщина, которая их сюда впустила; на стене, над головами этих двоих, висел портрет какого-то человека с бородой. Военный, довольно молодой, бледный, с тонкими губами, смотрел на них враждебно и вызывающе. Пожалуй, самым неприятным было для него имя Карлоты в устах Баттиланы. Эти люди за столом напоминали ему не то экзамен в школе, не то суд. На минуту Гусман позабыл о словах Баттиланы, оборвал свои мысли и предположения: он полностью включился в то, что происходило с ним сейчас. Капрал подвел их к табуреткам, стоявшим в глубине комнаты у стены, довольно далеко от стола. Военный и женщина тихо переговаривались; женщина рассеянно перебирала рукой связку ключей. Ожидание затянулось, и Гусман опять вернулся к своим мыслям. Вдруг он оторвался от целиком поглотившего его опасного раздумья: ему почудилось, будто женщина с какой-то особой настойчивостью смотрит на Баттилану. А тот тоже смотрел на нее широко открытыми глазами, и взгляд у него был цепкий, словно щупальца. Пораженный своим открытием, Гусман снова позабыл обо всем остальном и подумал: «Да он ест ее глазами, а она отвечает ему. Вот это обольститель! Обольститель высшей марки». Военный что-то шепнул женщине. Женщина подозвала капрала. Они увидели, как тот прошел к столу, получил приказ, вернулся к ним. — Вы! Встаньте перед судом, — сказал капрал Баттилане. Дальше произошла мимическая сцена. Баттилана пересек комнату, предъявил удостоверение. Военный просмотрел его, швырнул на стол, выпрямился, вытянул вперед голову, поднял подбородок и замер в угрожающей и несомненно неудобной для него позе. Женщина взяла и просмотрела удостоверение, взглянула на Баттилану, тряхнула головой. Тут к мимике присоединились голоса (правда, едва слышные). Баттилана возмутился, потребовал объяснений. Военный пренебрежительно перебил его, женщина о чем-то спросила. Как Гусман ни напрягал слух, он едва разбирал отдельные слова: проезжий, железная дорога, Лансеро, компаньон. Баттилана вернулся на место, явно растерянный. Гусман подумал: «Сейчас возьмутся за меня». Хотел было спросить у Баттиланы, каково ему пришлось, но вспомнил о Карлоте и не захотел с ним разговаривать. — Вы! — приказал ему капрал. Наверное, из-за того, что судьи смотрели на него, расстояние до стола показалось ему бесконечным. С ним не поздоровались, и он тоже не стал здороваться. — Место жительства? — спросила женщина. После минутного замешательства он ответил: — Буэнос-Айрес. — Вид на жительство? Он смотрел, ничего не понимая. Женщина раздраженно повторила: — Отвечайте, есть у вас вид на жительство или нет? Другой какой-нибудь документ? — Предупреждаю, надзирательница, я не расположен изучать еще одно удостоверение, — проворчал полковник. — Еще бы, полковник. Знаете? — объяснила надзирательница. — Я сперва подумала, что он говорит о каких-то своих заверениях. — Я сбегаю к машине, — предложил Гусман, подумав, что нечего ему особенно распинаться перед ними. — В машине у меня военный билет. — Браво. Вы превзошли наши ожидания, — заявил полковник, и тут же проревел: — Лопнуть можно! Женщина, вперив в Гусмана свой холодный взгляд, добавила: — Не так мы глупы. Без нашего согласия не ускользнет никто. Что вы задумали? — Я арестован? — возмутился Гусман. — Отвечайте, я арестован? — Что вы задумали? — повторила женщина. — Провести ночь в гостинице «Испания», в Рауче, — ответил Гусман, — и если дорога подсохнет, посетить завтра одного клиента в Аякучо, за речкой Эль-Пердидо. — Хватит, — повысив голос, приказал полковник. — Что они задумали, эти двое, надзирательница Каделаго? Запутать нас? Провоцировать нас? Надзирательница посоветовала: — Не берите на себя слишком много, полковник. Они заботятся о своей шкуре. — А я о своем терпении. Знаю, я снова впал в субъективизм, но все, даже наша добрая воля, имеет предел. — Откровенно говоря, полковник, — возразила разгневанная надзирательница, — я этим двоим благодарна. Идет следствие, поймите, идет следствие. Если завтра кто-нибудь явится проверить наши действия... Теперь возразил полковник: — Хорошенькое дело. — А почему бы нет, полковник Крус? Кто может быть уверен в себе? Мое правило — прикрывать тылы. Если завтра кто-нибудь явится с наилучшим намерением нас угробить, мы оба будем прикрыты; отказ от сотрудничества не оставляет повода для толкований. — Кара всегда одна. — К тому я и веду. Прибавьте, что мы не тратим зря довольствие, не занимаем помещение, не обременяем персонал. А мертвецов кто заставит выступить против судей? — Приговор, — сдался полковник. Надзирательница подняла руку, разжав ее: на стол упала связка ключей. Полковник приказал: — На скамью! Он сказал не «на табурет», а «на скамью». Подсудимых? Гусман вернулся на место, еле передвигая ноги. Сел и почувствовал, как придавила его усталость. Он постарался прийти в себя, понять свое положение, обдумать план защиты, даже бегства. Посмотрел на Баттилану: тот не выглядел ни усталым, ни пришибленным; он не сводил глаз с надзирательницы. А у Гусмана глаза слипались. Он решил, что, закрыв их, сможет все лучше обдумать, и вспомнил высокую белую колонну или, вернее, увидел темную улицу, разделенную надвое арками, в центре которой высилась эта колонна, увенчанная статуей. Какое-то таинственное внутреннее чувство влекло его к этому видению, тревога не унималась. Он узнал колонну: памятник Лавалье[3]. Когда же он был на площади Лавалье и какие воспоминания с ней связаны? В ответ он подумал: «Уже давно никаких». И тут же понял, что столь отчетливая картина явилась ему не в воспоминаниях, а во сне. Он стал внушать себе: «Никакой расслабленности. Каждая потерянная даром минута...» Мысль свою он не закончил, потому что увидел два высоких, хилых, бесцветных эвкалипта перед неровным рядом старых домов. «А это откуда взялось?» — спросил он себя в тоске, словно от ответа зависела его жизнь. И сразу опознал место. «Площадь Консепсьон, если смотреть с улицы Бернардо де Иригойена». Он понял, что новый сон на мгновение вернул его в Буэнос-Айрес, в свободную жизнь. Проснувшись, он не сразу пришел в себя. Теперь перед глазами у него был кожаный ремень и зеленоватая форма. Он взглянул вверх. Полковник, улыбаясь, смотрел вниз. — Вздремнули? Как ни в чем не бывало. Завидую вашей выдержке. Прошу вас, отнеситесь ко мне с доверием. Поговорим как мужчина с мужчиной. — Он придвинул второй табурет и сел. Гусман спросил: — А Баттилана? — Его утащила в свою клетушку надзирательница. Вот ненасытная баба! — Я так и подумал, увидев ее грудь под гимнастеркой. — Но характер холодный, никакого снисхождения не будет, уж поверьте мне. Гусман подумал: «А ведь сейчас я мог быть на месте Баттиланы, изображая фаворита королевы». Всегда он так, вот лодырь. Не дал себе труда поухаживать за надзирательницей. — Сейчас я вам докажу мою искренность. Эта женщина способна на все. Фанатичка. Но сейчас, между нами говоря, вы не считаете, что несколько перехватили в своем притворстве? — В притворстве? — Да, перехватили. Это вызывает подозрения. — Я устал, — отговорился Гусман. — Отлично знаю: при вашей профессии следует все отрицать. Уважаю ваше поведение, хотя для меня оно равно признанию. Видите, надзирательница оставила ключи на столе? Гусман заметил ключи. Спросил: — Чтобы я совершил попытку к бегству и меня расстреляли? — А если не попытаетесь, мы что, помилуем вас? Ну, дружище! Слушайте меня внимательно: отвечаю откровенностью на ваше недоверие. Вот что я вам скажу: я удручен, затравлен. Будь я в вашем возрасте, бежал бы с вами куда глаза глядят. Но мне надо думать о будущем. Слишком я молод, чтобы пускаться в авантюры. Гусман, уже не в силах совладать с нетерпением, спросил: — Когда бежать? Сейчас? — Надо дождаться ружейного залпа. Тогда можете быть уверены, что надзирательница не появится. Ни одной казни не пропустит. — Кого расстреливают? — Когда услышите залп, в вашем распоряжении останется три-четыре минуты. — Для бегства? Кого же расстреливают? — повторил он, наперед зная невероятный ответ. — Расстреливают Баттилану? — Эта сука сначала им попользуется, а потом с величайшим хладнокровием уничтожит. Беднягу уже ничто не спасет. Но вы — просто ума не приложу, куда вам деваться, когда вы выйдете отсюда? В этих краях мне известны два типа людей. Фанатики, их меньшинство, которые выдадут вас полиции, и остальные, которые из страха повредить себе выдадут вас полиции. Гусман язвительно заметил: — А полиция меня отпустит. — Одного убивают, другого отпускают. Нужно ладить со всеми. С правительством и с революцией. — Вы мне подаете надежду, чтобы схватить снова? — Э, с вами не столкуешься. Но сами скажите, предоставится ли другой случай? Считайте, если хотите, что мы ни о чем не говорили, и поступайте по-своему. Оставляю вас. Желаю удачи. Он еще ничего не придумал, когда раздался залп. Тут он вскочил, пробормотал: «Бедняга», прошел — шатаясь, спотыкаясь, озираясь на все двери — через эту бесконечную комнату. Остановился у стола и прислушался. Быстро схватил ключи. Сказал: «Только бы это не было ловушкой». Ему показалось, что голос его прозвучал слишком громко, и леденящая слабость сковала руки и ноги: страх. Он снова заколебался; как бы не ошибиться дверью. Вышел в серый коридор. Перед входной дверью с отчаянием вспомнил слова полковника: «В вашем распоряжении три-четыре минуты». Надо попробовать ключи; их было много, все они торчали в разные стороны, и он без конца перебирал связку, страшась снова вставить негодный ключ, вместо того чтобы испробовать новый. Прежде чем замок щелкнул, он насчитал двенадцать ключей. Толкнул тяжелую дверь. Наверное, он ожидал дуновения холодного ветра в лицо, так как отметил, что ночь теплая. Он всматривался в темноту, тщетно пытаясь разглядеть свой «гудзон». Уж не угнали ли его? Подождал, пока луч прожектора с башни скользнул по дому, и сразу бросился бегом к дороге. Он прыгал через лужи, один раз упал (световой луч прошелся над ним, не задержавшись). С трудом пролез сквозь проволочную ограду. «Гудзон» должен быть где-то здесь. «Только бы не забуксовал, — подумал он, — в холодные ночи дорога подсыхает быстро». Он сел в машину, вытащил подсос. Подумал: «Только бы схватил двигатель». В первую минуту ему показалось, что мотор не заведется. «Замерз», — пробормотал он. Мотор завелся, но оттого, что глушитель был не в порядке, раздался оглушительный рев. Гусман оглянулся на дом. Ему показалось, что там выключили свет, и в смятении он счел это «подозрительным». «Гудзон» побуксовал немного, зацепил за край твердого покрытия и вышел на дорогу. Гусман нажал на педаль газа. После первого мостика начались беспорядочные опасные провалы и выбоины. В предрассветный час было плохо видно даже при включенных фарах. Бегство на малой скорости выматывало нервы. Он включил радио; тут же выключил: надо прислушиваться, не преследуют ли его. В Рауч он не заехал. Понемногу увеличивал скорость; ему не терпелось добраться до асфальтового шоссе. Включил радио. Прослушал информационный выпуск. Сегодня вечером президент будет присутствовать на выпускном акте школы-мастерской в Ремедиос-Эскалада. Дурной вкус водопроводной воды в Большом Буэнос-Айресе — явление временное и не опасное для здоровья. Старик, погибший во время перестрелки между бойцами профсоюза и полицией, не имел никакого отношения к событиям. Гусман выключил радио и оглянулся: сквозь стекло он увидел пустынную белесую дорогу; на заднем сиденье — берет Баттиланы. Сказал про себя: «Все это кажется невероятным». Теперь перед его взором возникли совершенно явственно, со всеми естественными красками и малейшими подробностями, Карлота (родинка, шрам на животе) и Баттилана, обнаженные, радостные, ласкавшие друг друга, не стесняясь своей наготы. Гусман передернулся, как от приступа боли, и закрыл глаза. «Гудзон» вильнул, едва не угодив в кювет. Как вернуться домой? А если не домой, то куда? Чем объяснить управляющему, что он не выполнил его поручения в Аякучо? Разве тем, что заболел в Лас-Флоресе. Он заедет в Лас-Флорес, встретится с клиентами, пожалуется, что здоровье — будь оно неладно — подкачало... Объяснение жалкое, но придется управляющему его принять; а уж он-то в Аякучо не вернется ни за какие блага на свете. Чтобы заехать в Лас-Флорес, придется собрать всю свою волю. Сейчас им владело одно-единственное желание: попасть домой. Сможет ли он вернуться домой? Вернуться к жизни с Карлотой? Он уверен: она и была той занудой, что задержала Баттилану у телефона. Едва добравшись до шоссе, он остановил машину. Достал берет Баттиланы, пропитанный запахом его волос. Пробормотал: «Ну и свинья Карлота». Швырнул берет за кусты чертополоха; постарался скрыть его. Берет все равно оставался на виду. «Еще найдут», — подумал Гусман. Он не знал, куда же его спрятать. С отвращением — запах волос был тут, как живое существо — сунул берет в карман. Рука задела ключи надзирательницы. «Еще обыщут меня. Еще обвинят в смерти Баттиланы». Если его будут допрашивать, он скажет правду. Но кто поверит его правде? Кто поверит в происшествия этой ночи? В том, что Баттилана исчез, сомнений не будет, но его объяснения... Более правдоподобной будет прямая ложь: «Я уехал один». После завтрака с парнями он потерял Баттилану. С Карлотой поведет себя так, будто знать не знает о ее измене. Кто тогда сможет приписать ему злой умысел?.. Вероятно, он все предусмотрел, но — как знать — происходят такие странные дела. Карлота и жена Баттиланы решат, что тот отговорился поездкой, чтобы переспать с другой женщиной. Гусман спрашивал себя, до каких пор сможет он сдерживаться и скрывать обиду. И сам возразил себе, что минута счастья стоит любой беды. Другого урока ночь в Аякучо ему не дала. Что же до бедняги Баттиланы, то смерть его была так неправдоподобна, что он даже не знал, жалеть ли о нем. |
|
|