"В темных религиозных лучах. Купол храма" - читать интересную книгу автора (Розанов Василий Васильевич)
Василий Васильевич Розанов В темных религиозных лучах Купол храма
Голгофа и крест
НУЖДА В СКОРБИ
Рязань, 17 апреля.
«…Безумец до конца, бунтую против вашего Бога, таким я умру, — и, согласный с вами о неизбежности замены горизонтальных созерцаний вертикальными[1], дерзаю думать, что ваши вертикали врастают в землю, а мои — хоть и чахло — тянутся ввысь. Бледные, такие жалкие, выросшие на малосочной, точно чем-то отравленной почве, ветви моего деревца — все-таки ветви, порою зеленеющие, а ваши созерцания копошатся в глубине где-то, глубоко под землей, и выглядывают наружу только голыми, никогда не зелеными корневищами. Оттого так часто столь дики, столь непривычны для нее они, — прямо-таки непонятны[2]. И, все же, ваши воззрения лишь дают пищу моим: через ваши созерцания только надо питаться, и после — отрицать их, бороться с ними; потому что преобладание их знаменует собою царство и владычество того, что подобно в человеке породившей его земле и с чем не мирится то другое, чем по существу все мы есмь и движемся. Да, мой друг-недруг[3], это просто сказано. И за книжку вашу бесконечное и горячее спасибо; то, что вы вспоминаете иногда обо мне, меня необычайно поддерживает. А по существу в сути-то моей слишком уже плохо: пути вперед отрезаны, назад идти — пока горд — не хочу; топтаться на месте — гнусно; остается следить за своим распадом как личности, зрительствовать над собою. Вы счастливы с вашей земной религией, но именно в этом-то, что вы счастливы, и лучшее для меня доказательство вашей неправоты. По существу, я непоправимо несчастен, но это-то и крепит меня, и заставляет пристально подчас всматриваться вперед и вокруг, и порою позволяет не каяться даже в том, что я, как вы и угадали, — «убивец»[4]…
Я оторвался от этой странички и продолжаю писать, прочитав ваше рассуждение: «Религия — как свет и радость»[5].
Василий Васильевич! не мелькал ли иногда, когда вы его писали, мой образ перед вами? — Во всяком случае, такой пытки, как чтение этого вашего фельетона, я давно не испытывал. Точно ножом по живому телу — каждой его строчкой вы режете меня. Мне больно, но в муках этой часто нестерпимой боли я кричу, корчась кричу: я правее вас.
Да — правее, и горд тем. Тяните все жилы из меня, но вы так далеки от того, что ясно мне. Вот вы же ведь проговорились сами: «Зосима — это образ, из каторги вынесенный, там взлелеянный». Зосима — да ведь это бледный, чахлый плод гибнущей религии, не понимающей, что она погибает! А Ферапонт — это стражник религии, с нею погибающий. Кто выше: этот ли нелепый стражник, для многих еще нужный и инстинктивно этими многими провозглашаемый «старцем», властителем их душ, — или Зосима, нужный только, в конце концов, кокетничающим своею религиозностью барыням[6]. Ведь Алеша-то настроен как институтка: — а ему — этой красной девице — и только ему Зосима мог поведать свое «святая святых». Конечно, Ферапонт — не все, но зато Зосима — ничто. Зосима — это уступки человечеству, жалкому и слюнявому, это — голос каторги, измучившей такую душу, как Достоевского, это — религия, до человека приниженная, и по существу это — измена религии! Делать то, что велит нам Зосима, можно и без религии, и лучше его делают откровенные безбожники. — Мне видно, куда ниспадает религия, и вот, в этом процессе ее разложения, Зосима идет на уступки и, конечно, «прочахнет». А Ферапонт — стражник до конца. И, пока есть еще следы ее, Ферапонты нужны, к ним тянет, они охраняют то, что готово переродиться и корчится в муках родов, — хранят церковь, но бережно. Против каждого положения вашего и священника Петрова хочется крикнуть — но стоит ли? Но разве не чувствуете вы, что такое, как у него и у вас, толкование самого дивного евангелического образа — образа Марии, помазующей ноги Иисуса, — прямо кощунственно; а ваш «изгиб мысли», заставляющей не жалеть Иисуса, молящегося в Гефсиманском саду, а почти радоваться Его слабости, — это что такое?
Религия как свет и радость? Василий Васильевич! Да так ли это? В какую ловушку давно уже попали вы и многие, многие другие! В ловушку какого-то откровенного любованья своею животностью, смакования[7] утех и радостей, и ниспадания, ниспадания[8] до конца! Религия — как тиски того, что низменно, как вечная Божья гроза нашей греховности, проклинающая немощь человеческую, плачущая о ней и вечно влекущая нас ввысь, — конечно, такая религия велит «оставить отца и мать», и «вырвать глаз, если он соблазняет», и «идти на крест»[9]. Эта религия, все понимающая, все, но только как-то холодно, мимоходом[10], — как мы делаем это по отношению к маленьким детям — позволит нам и порадоваться («ну и пусть их» — именно такой ведь колорит[11] всего чуда в Кане) — но именно только позволит; возводить в принцип ощущение радостности она не станет, а о собственной слабости и жадности к свету и радостям, и о робости перед подвигом — такая религия заплачет кровавыми слезами.
В моей религии Магды умирают, потому что им больше делать нечего, — и Генрихи куют свои колокола, измученные и суровые, — и их колокола поют славу Богу, к которому зверь тянется по-своему, по-звериному, а человек иначе немножко, с отрицанием того, чт#243; он перерос, с культивированием того, что еле брезжится в нем и что у великого Достоевского сказалось в образе Ивана Карамазова, Дмитрия — его жалкого «Митеньки», — но никак не Алеши и не Зосимы.
Прощайте, мой друг-недруг. Мне очень грустно сейчас в своей комнате, наедине с моими мыслями. Я так страшно одинок, и те колокола, что сейчас зазвучат и запоют песню о Воскресении, — разное пропоют нам с вами. Для вас — это победная песня и торжество любви, а для меня — это наивное чаяние усталого человечества, пропитанного п#243;том от трудов своих, и на один миг опьяняющего себя иллюзиею общей любви и радости и яркого света — от восковых свечей.
Милая служба заутрени под светлый праздник — для меня она нераздельна с белыми девичьими платьицами — точно для них она служится. Милые, наивные белые платьица, из которых так скоро вырастают[12]. Грустно мне — и только один человек во всем мире понял бы меня, совсем понял бы…
В. 3-цкий».
Кроме мотива скорби, христианство еще обширно развило мотив художественности. И вот сплетение этих двух мотивов и составляет всю «музыку» Церкви — всю ее наглядность, всю ее осязаемость. Второй мотив ярко и наконец цинично выражен в следующем письме ко мне, которое тоже меня поразило:
ЭСТЕТИКА МРАЧНОГО
«Г-н В. Розанов.
Обет послушания еще не предрешает антиэстетичности: есть тысячи людей, вся красота которых состоит в безграничном послушании. «Ты свободен. Но какое мне дело до того, что ты освободился от ярма, если ты не сумеешь объяснить, для чего или для кого ты стал свободен?»
Красота крестного хода… А мрачные инквизиционные судилища с осьмо-гласным miserere[13] — разве это не красота? Шествие сотни черных людей, каждый жест которых вырабатывался веками, — разве это не готично?
Полуденная сутолока на площади. Нарядная праздничная толпа виленского шляхетства выходит из ворот реформатской коллегии. Скромный протестантский пастор что-то объясняет. Чей-то пристальный взор… это прислушивается к нему черный человек. Два вопроса, жест, — и проповедник удаляется, посрамленный ad majorem Dei gloriam[14].
Божие наказание постигло города и села: в предсмертных судорогах больные валяются на улицах, а здоровые бегут от заразы. Но кто это закутал больного в свой черный плащ и уносит его на руках? Это — воин Господа Иисуса.
«Вечером девятого июня к полицейскому уряднику Сергиевской Пустыни явился рыбак и заявил, что он шел с моря через поле позади Сергиевского монастыря и увидел у одного из кустов дотлевающий костер, а возле него лежит чуть живой человек. Урядник, собрав понятых, отправился к указанному месту. Около кустов, действительно, догорал большой костер, а около него лежал еле живой человек с обгоревшими ногами. Его немедленно отправили в монастырскую больницу, где фельдшером ему была оказана первая медицинская помощь, а затем перевезли в Стрельнинский дворцовый приемный покой, откуда отправили в Петергоф к родителям. Из дознания выяснилось следующее: человек этот был одет в мужской монашеский костюм, но оказался девушкой. Она — крестьянка Петергофского уезда, Ольга Петровна Гвоздева. В последнее время она читала много славянских книг и, желая спасти свою душу, — дошла до фанатизма[16], в припадке которого решила себя сжечь на костре. С этой целью она приехала в Сергиевский монастырь и, после горячей молитвы, пошла в поле, наломала сучьев, развела огонь и, раздевшись донага, бросилась в костер. От сильной боли она, не помня себя, выскочила из костра и упала без чувств. Придя немного в себя, она с большим трудом надела кое-что из одежды, но двигаться не могла и пролежала до появления рыбака, завидев которого, она начала кричать: «Воды! воды!» — чем обратила на себя его внимание. У костра найден воткнутый в землю длинный посох с небольшим крестом на конце, на котором был повешен образок[17]. Это она поставила себе надгробный памятник в случае, если бы сгорела. Здесь же была найдена длинная коса, которую она перед актом сожжения отрезала финским ножом. Кроме того, найдено много книжек духовного содержания. Так как у несчастной обнаружены ожоги ног, живота и спины, то — по заключению врачей — жизнь ее находится в опасности» (из газеты «Знамя» за 1903 г., номер 158, июля 14. Корреспонденция — из Сергиевой Пустыни, что близ Петербурга. Курсивом отмечены мною места, требующие особого внимания).
В. Р-в.
В ПЕЧАЛИ И СТРАХЕ
«Вязниковского уезда, деревни Слободищ, крестьянин спасовец (секта старообрядчества беспоповщинского толка) Михаил Куртин, 57-ти лет, зарезал родного сына своего, 7-летнего мальчика Григория, в убеждении, что это угодно Спасу. Вот что рассказывал Куртин на суде о своем поступке: «Однажды ночью печаль моя о том, что все люди погибают в грехе, сделалась так велика, что я не мог уснуть ни на минуту и несколько раз вставал с постели, затепливал свечи перед иконами и молился со слезами на коленях о своем спасении и спасении семейства своего. Тут мне пришла на ум мысль спасти сына своего от погибели вечной, и так как сын мой Григорий, единственное детище, был очень резв, весел и сметлив не по летам, то я, боясь, чтоб он после смерти моей не развратился в вере и не погиб в геенне вечной[18], решился его зарезать. С этою мыслью я вышел на заре в задние ворота и стал молиться на восход, прося у Спаса знамения, что если после молитвы придет мне снова мысль эта в голову с правой стороны, то я принесу сына в жертву Богу, а если слева — то нет; потому что, по мнению нашему, помысл с правой стороны есть мысль от ангела, а с левой — от дьявола. По окончании длинной молитвы помысл этот пришел с правой стороны, и я с веселием в душе возвратился в избу, где сын мой спал с женой моей на полнике (широкая лавка). Опасаясь препятствий со стороны жены, я нарочно разбудил ее и послал за овчинами в деревню Перво, а сам, оставшись с сыном, сказал ему: «Встань, Гришенька! Надень белую рубаху, я на тебя полюбуюсь». Он надел белую рубаху и лег на лавку в передний угол. Тогда я подложил ему его шубку в голову и, заворотив подол рубашки, несколько раз ударил в живот ножом. Он затрепетал, и начал биться, и натыкался на нож. Желая поскорее прекратить его мучения, я распорол ему живот сверху донизу… Он потерял силу сопротивляться, но все еще не кончался. Заря до этого времени светила в окно, но, когда я пронзил его ножом, вдруг первый луч солнца брызнул в окно. Что-то сотряслось во мне, нож выпал из рук, и я упал перед образом на колени с молитвою, прося Бога принять милостиво новую жертву. Когда я стоял перед образами на коленях и сын мой плавал в крови, то вошла вдруг в избу возвратившаяся жена моя и, с первого взгляда узнав все случившееся, упала от страха на землю перед мертвым сыном. Тогда я, поднявшись с пола, на котором стоял на коленях, сказал жене: «Иди и объяви обо всем старосте. Я сделал праздник Святым». — Заключенный в острог, Куртин еще до решения его дела на суде запостил себя до смерти». Кон. Леонтьев. «Восток, Россия и Славянство». Москва (1886 г., том II, стр. 14—15. — Курсив мой. В. Р.).
На страницах 17-й и 19-й того же тома Леонтьев сопровождает случай размышлением:
«Конечно, никто не станет оспаривать у суда[19] права карать[20] поступки, подобные поступкам Куртина. Но, по высокому выражению московских славянофилов, обыкновенный суд, точно так же как и справедливая полицейская расправа, суть проявления лишь «правды внешней», и он не исчерпывает бесконечных прав личного духа, до глубины которого не всегда могут достигать общие правила законов. Судья обязан карать поступки, нарушающие общественный строй, но только там сильна и плодоносна жизнь, где почва своеобразна и глубока даже в незаконных своих произведениях. Куртин может быть героем поэмы гораздо более, чем самый честный и почтенный судья, осудивший его вполне законно.
В этой трагической картине нет ничего пошлого и избитого».
«В сравнении с суровой северной и даже со средней Россией южные части ее представляют настоящий благодатный край по мягкости климата, красоте природы и естественным богатствам, которыми земля вознаграждает труд человека. Для жителя севера этот уголок — земной рай, полный радости и довольства. Эти черты в особенности свойственны Поднестровью. Великой красотой отличается долина реки с ее густой яркой зеленью, живописными берегами и могучей растительностью, которая своей сплошной зеленой пеленой обозначает старое широкое русло реки. Богатые сады и виноградники покрыли всю долину и служат неиссякаемым источником богатства и довольства… И здесь, в этом благодатном уголке, свила гнездо мрачная человекоубийственная секта[21]. Своим дыханием она отравила жизнерадостное население долины и привела к страшным событиям, которые — если бы они даже были кровавыми — и тогда были бы менее ужасны. Благодаря деятельности секты — здесь, в благодатной долине, нашли себе вольную или невольную смерть два с половиною десятка людей, из коих большая часть были женщины и дети всех возрастов, не исключая грудных младенцев. В довершение всех ужасов — смерть была медленной и одной из самых мучительных!
Желая поближе ознакомиться с событиями этой смерти и определить психологическую природу явлений, лежавших в основании ее, автор настоящих строк взял на себя труд отправиться на место и ознакомиться с внешней обстановкой, с населением, среди которого произошли убийственные события, и с оставшимся в живых непосредственным участником событий, Федором Михайловым Ковалевым.
Внешняя сторона терновских событий настолько известна из газет, что мы ограничимся лишь кратким перечнем главнейших фактов.
Днестр своим быстрым извилистым руслом образует массу островов и заливов (лиманов). Вся широкая долина реки изрезана ее рукавами и богата часто заливаемыми водой низинами с тучным черноземом. Эти низины с небольшими на них возвышениями носят местное название «плавней». Плавни покрыты необыкновенно плодородной почвой и богаты фруктовыми садами и огородами; части же долины, прилегающие к берегу, изобилуют виноградниками. Село Терновка находится в четырех или пяти верстах от Тирасполя и расположено в плавнях. В непосредственном соседстве с Терновкой расположены многочисленные хутора, и между ними — хутора, принадлежащие семейству Ковалевых и их родственникам. Усадьба Ковалевых представляет значительную земельную собственность, оцененную тысяч в двадцать руб.[22]
Старообрядческое[23] семейство Ковалевых принадлежит к давним обитателям терновских хуторов, и родоначальник нынешнего поколения Ковалевых уже в начале настоящего столетия владел усадьбой[24], получившей ныне столь печальную известность. Этот родоначальник давал у себя приют прохожим, и в особенности перехожим раскольникам, и завещал такой же долг своим потомкам. Последняя владелица хуторов, старуха Ковалева, строго исполняла заветы предка, который был отцом ее мужа, и в усадьбе ее находили приют не только перехожие сектанты ее веры, но существовало даже целое учреждение — скит, в котором имели постоянное пребывание представители секты обоего пола, ведущие безбрачную[25] жизнь и составлявшие нечто вроде старообрядческого монастыря[26].
Скит представляет собою небольшое низкое здание, с фасада напоминающее собою экипажный сарай, с широкими фальшивыми входными воротами, которыми отделан фасад, и небольшими оконцами вроде слуховых отверстий в нежилых зданиях. На самом деле никакого въезда в сарай не существует: это — лишь отделка, скрывающая действительное расположение и назначение здания. Настоящий фасад и вход в здание — с противоположной стороны. Но этот истинный вход и истинный фасад просто, но искусно и умело замаскирован широким валом из соломы и тростника, представляющим собою как бы склад этих материалов. Однако же на самом деле описываемый вал представляет собой постоянную постройку, которая своей верхней частью сливается с крышей близлежащего здания и предназначена для замаскирования его. Между валом и зданием скита идет во всю его длину узенький коридор. С коридора ведут несколько входных дверей в различные части здания. Здание это и есть раскольничий скит, в котором имели временное и постоянное жительство перехожие и постоянные жильцы терновской общины. Самый вход в описанный выше коридорчик так искусно расположен и замаскирован, что его трудно заметить. Все описанное устройство явным образом рассчитано на то, чтобы скрыть как назначение здания, так в особенности входы и выходы из него[27]. В самой существенной части здания, рядом с главной молельной, расположен поперечный коридорчик, который ведет в противоположные части усадьбы и представляет полную возможность скрыться жильцам скита тем или другим путем, в зависимости от условий обыска. Все подробности устройства скита продиктованы страхом, осторожностью и подозрениями. Здание невзрачно, низко; его крошечные окошки маскированы задвижными ставнями, разделанными под цвет фасада и т. д. В большей части комнат находятся потайные ходы и спряты. Все показывает, что здешний обитатель пребывал в постоянной тревоге и всякую минуту был готов и мог бежать. Вместе с тем внутренность здания отличается мрачным характером[28] и крайне неприветлива; все показывает, что люди жили здесь не только в страхе, но и в какой-то человекобоязни и мрачности (курс. проф. Сикорского).
Жильцы скита редко выходили из здания — разве только для необходимых работ[29].
Обыкновенным времяпрепровождением скитников были молитва, чтение, беседа[30] при постоянном общении с некоторыми из членов семейства Ковалевых, которые, так сказать, прониклись духом религиозного настроения скита. Эти последние совершали значительную часть работ, напр., относящихся к домашнему обиходу, облегчая или, лучше сказать, заменяя работу обитателей скита.
Что касается внутренней жизни скита, то в некотором отношении она осталась для нас невыясненной ввиду того, что главнейшие участники этой жизни, напр., девица-сестра Ковалева, Домна Фомина с дочерью, Суховы и др., погибли насильственной смертью. Однако же некоторые факты нам удалось узнать от самого Федора Ковалева. Но в особенности, хотя немногие, но высокой ценности данные получены нами из бесед со слепым стариком Я. Я. (76 лет), который жил в скиту и был непосредственным участником большей части событий последнего времени. Из этих двух свидетелей Федор Ковалев не понимал значения многих событий, в особенности не понимал их мотивов, и потому его фактические рассказы, подчас детски-наивные, отличаются совершенной и беспристрастной объективностью. Старик Я. Я., наоборот, очень тонок, проницателен, опытен, отличается идеально покойной душой[31]. Благодаря его показаниям возможно установить истинное значение и психологическую зависимость совершившихся фактов, и до известной степени объяснить то, что остается загадочным и противоречивым».
II
ЛЮДИ
«До осени 1896 года в Ковалевских хуторах существовали две совершенно чуждые друг другу жизни — жизнь скита и трудовая жизнь хозяев усадьбы и их родственников. Эти жизни были близки только по месту, но в других отношениях близости не было, за исключением того обстоятельства, что отдельные члены семейства Ковалевых сближались со скитом и являлись его поклонниками и паломниками. Но главным образом скит в усадьбе Ковалевых являлся всероссийским[32] религиозно-благотворительным учреждением, согласно устному завещанию основателя Ковалевской усадьбы и семьи. Представительницей хутора и его жизни является старуха Ковалева, мать Федора Ковалева, а представительницей скита является Виталия.
Все отзывы, какие нам удалось собрать, рисуют старуху Ковалеву женщиной в высшей степени мягкой, доброй и человеколюбивой[33]. Хотя она торговала мукой, но торговля вовсе не была главным делом ее жизни: она жила богатыми доходами от фруктовых и виноградных садов. Она отличалась благотворительностью и помогала в широких размерах не только своим единоверцам, но также — православным и даже евреям[34]. Согласно всем отзывам, это была не деловая, не практическая женщина, это была просто мягкая и добрая душа[35]. Ее участие в фанатических смертоубийствах и ее вольная смерть вместе с Виталией вызвали у всех единодушное чувство недоумения и сожаления[36].
Совершенно иными чертами отличается Виталия. Уроженка Херсонской губернии, девица около 35 или 40 лет, она отличалась энергией и большой решительностью. Виталия появляется впервые в терновских хуторах лет 12 тому назад. Первоначально она наезжала, по временам, в Терновский скит, а в последние три года основалась в нем окончательно и приняла в свои руки заведование делами и всей внутренней жизнью скита. До того времени скит представлял собой скорее мужской раскольничий монастырь, но с водворением в нем Виталии преобладающая роль переходит к женщинам, и в период последних событий это уже было монастырское общежитие с женской иерархией и администрацией во главе[37]. Хотя в отдельных кельях скита жили и мужчины, немногие старички, но они занимали второстепенное положение и не принимали никакого участия в управлении делами, подчиняясь всецело главенству Виталии. Виталия распоряжалась всем в делах административного характера, а также и в чисто религиозных делах[38]. Она распределяла комнаты между жильцами скита, назначала им порции, определяла времяпрепровождение, начальствовала над всеми, но также отправляла богослужение, проповедовала, поучала, добывала св. тайны для причастия и сама приобщала скитников — кого часто, кого через каждые сорок дней, кого реже
Во всех своих делах административного характера Виталия совещалась со старухой Ковалевой, но эти совещания, как можно судить по данным, сообщенным Федором Ковалевым, носили скорее характер акта вежливости или предлагались к сведению, но, в сущности, были полновластными действиями Виталии. Уступая Ковалевой как бы первую роль, называя ее «тетенькой», Виталия распоряжалась решительно всем, и ни одно серьезное дело в хуторах не предпринималось без ее воли. Ее воля, ее авторитет требовался повсюду. Некоторые члены ковалевской семьи подпали безусловно под ее влияние, как, например, мать Сухова, Домна Фомина, ее взрослая дочь и девица-сестра Ковалева.
Как ни казалась значительной и всеобъемлющей деятельность и личность Виталии, но рядом с ней стоит другая личность, которой, по всей вероятности, принадлежит первостепенная роль во всех замыслах и в психологической подготовке всех роковых событий в терновских хуторах. Это была Поля Младшая. Поля Младшая и Поля Старшая, по-видимому, были родные сестры, по фамилии Скачковы. Старшая Поля никакой роли в делах скита не играла, но младшая имела огромное влияние на Виталию[39]. Последняя не делала и, по-видимому, не могла сделать ничего без совещания с Полей. Об этом живо и картинно рассказывал Федор Ковалев. По его словам, Виталия хорошо постилась, молилась, громко и внятно читала по-церковному, но гражданское письмо[40] и газеты читала и понимала плохо. Поля же отлично и бегло все читала и толковала. Виталия не могла обходиться без Поли и решительно во всем совещалась с нею. По словам Ковалева, Виталия и Поля «все делали вдвоем». Посоветовавшись с Полей, запасшись от нее сведениями и объяснениями[41], Виталия становилась смелой и деятельной.
Старик Я. Я. рисует Полю и Виталию такими же чертами, как и Ковалев. Он в особенности хвалит Виталию за умение горячо молиться и увлекать других своею молитвой[42].
III
СУДЬБА ЛЮДЕЙ
Мирная, безмятежная жизнь терновских хуторов была нарушена брожением, начавшимся в среде скита осенью 1896 года. Виталия и Поля стали постоянно говорить о имеющих якобы наступить преследованиях; еще не было речи о пришествии антихриста, об антихристовой печати и пр., а говорилось только об ожидаемых якобы общих мерах против раскола. Проповеди и предсказания Виталии на этот счет производили значительное действие и вызывали волнение и беспокойство, которое она никогда не старалась успокоить, а напротив — старалась усилить и раздуть. Никогда из ее уст не раздавались слова надежды и примирения. Напротив, она постоянно поддерживала возбуждение и запугивала — часто говорила, что наступят еще худшие времена[43] и что нужно всего ждать. Постоянные чувства, свойственные обитателям скита: раздражение, подозрительность, неосновательные страхи, теперь сказывались у Виталии в большей степени, чем прежде[44]. Ее тревожные речи действовали на окружающих, в особенности на молодых женщин и на подростков, но также и на старуху Ковалеву. Последняя часто плакала[45] и говорила детям: «Я умру, как вы останетесь без меня».
Начало осени 1896 года (сентябрь, октябрь) прошло в беспокойстве и тревожных думах: все ждали то ссылки в отдаленные места, то заключения в тюрьму. Ожидания эти были настолько серьезны, что вызвали приостановку обычного хода дел и привели к нелепым решениям и действиям. Так, некоторые запаслись теплым платьем (шубами, валенками и проч.) в ожидании близкой якобы ссылки на далекий север. Вечера и ночи проходили в беспокойных думах и разговорах, в которых принимали участие женщины, подростки и дети, вследствие чего беспокойство и волнение нарастали, а решения заменялись фантастическими предположениями. В случае заключения в тюрьму, решали, согласно совету Виталии, запоститься, т. е. уморить себя голодной смертью. На этом остановилась большая часть. Немногие из мужчин давали совет — «дожидаться, что будет», ничего не предпринимая. Этот благоразумный исход, к сожалению, не имел места, главным образом потому, что психологический центр всего дела перешел к затворницам и вообще к женщинам и в силу этого получил оттенок страстного, горячего отвлеченного дела, которое не справлялось с внешней жизнью и действительностью (мой курсив)[46].
С Рождественского поста (с Филипповки) беспокойное настроение терновских скитников и хуторян значительно усилилось. Проводились нередко т#243; в той, т#243; в другой семье бессонные ночи в бесконечных причитаниях и самоустрашениях, и посылавшиеся к Виталии за разъяснениями женщины, подростки и дети, иногда сам Федор Ковалев и другие возвращались от нее с уверениями о скором пришествии антихриста[47], об имеющих наступить войнах и о том, что признаком всех грядущих бед является совершившееся будто бы недавно снятие кровли с Иерусалимского храма. Вместе с тем говорилось, что народная перепись — это печать антихриста и что внесение человека в перепись равносильно наложению этой печати и вечной погибели человека. Тогда уже Виталия давала совет запоститься, не дожидаясь, чт#243; будет дальше[48].
В ноябре и в особенности в декабре большинство обитателей находилось в состоянии почти непрерывного страха и тяжелых мрачных ожиданий. Это мрачное состояние не освещалось никаким лучом надежды. Смерть, погибель казались неминуемыми. Такое гуртовое настроение, овладевшее всеми, делало жизнь тяжелой и предрасполагало к самоубийству.
Наиболее гибельным оказывалось влияние Виталии на полувзрослых детей, в особенности на тринадцатилетнюю дочь Фомина, Прасковью. Эта девочка-подросток[49] была одной из самых близких лиц к Виталии, почти постоянно у нее бывала, служила посредницей между Виталией и хуторянами, и в этом смысле играла более существенную роль, чем большая часть взрослых. Влияние[50] этой девочки отражалось и на Анюше Ковалевой. И вот однажды, раньше, чем кто-нибудь другой, девочка Фомина произнесла слова: «Там (т. е. в остроге) будут резать, мучить, лучше в яму закопаться». В ответ на это ее мать Домна патетически сказала: «Хорошо ты, Пашенька, вздумала — и я с тобой»[51]. Затем о закапывании стала говорить Анюша, против чего Федор Ковалев первоначально сильно возражал и говорил жене, что не позволит этого. Наконец, около этого времени уже и сама старуха Ковалева находилась под неотразимым влиянием Виталии. Это видно из того, что, когда Ковалев, как сам о том рассказывал, первоначально возражал своей жене, протестуя против закапывания, и даже пожаловался на жену самой Виталии, а матери решительно сказал: «Лучше острог, чем яма», то его мать, после совещаний с Виталией, сказала ему: «Надо идти в яму, иди, сыночек: в тюрьме тебя станут резать, мучить, и ты откажешься от веры»[52].
Народная перепись явилась тем внешним событием[53], тем подходящим предлогом, к которому стало приурочиваться существовавшее уже раньше душевное волнение. В это время выступили на сцену и ярко сказались исторические переживания. В терновских событиях нашего времени мы видим много общего с самосожиганиями, самоутоплениями и самоистреблениями, которые с особенной силой проявились в конце XVII и в XVIII веке в нашем отечестве, которые не скоро исчезли вполне и даже проявились в 1862 году. Терновские события составляют лишь одно из последних звеньев в этом своеобразном явлении, свойственном русскому народу.
Когда в декабре прошлого года счетчики народной переписи постучались в дверь терновского скита, то высунувшаяся рука передала им записку, которая носит яркий архаический характер и отличается всеми признаками исторического переживания. «Мы христиане, — говорилось в записке. — Нам нельзя никакого нового дела принимать, и мы не согласны по-новому записывать наше имя и отечество. Нам Христос есть за всех и отечество и имя. А ваш новый устав и метрика отчуждают от истинной христианской веры и приводят в самоотвержение отечества, а наше отечество — Христос. Нам Господь глаголет во святом Евангелии своем: Рече Господь своим учеником: — «всяк убо иже исповесть Мя пред человеки, исповем его и Аз пред Отцем Моим, иже на небесех, а иже отвержется Мене пред человеки, отвергуся его и Аз перед Отцем Моим, иже на небесех[54]. Посему отвещаем мы сам вкратце и окончательно, что мы от истинного Господа нашего Иисуса Христа отвержения не хощем, и от Православной веры, и от Святой Соборной и Апостольской Церкви отступити не желаем, и чт#243; Святые Отцы святыми соборами приняли, — т#243; и мы принимаем, а чт#243; Святые Отцы и Апостолы прокляли и отринули, т#243; и мы проклинаем и отрекаем. А вашим новым законам повиноваться никогда не можем, но желаем паче за Христа умерети».
Почти такого же содержания грамота и точно так же была подана в оконце раскольниками, которые сожглись в 1736 году. То же читаем в письме, поданном сгоревшими раскольниками в 1723 году[55]; наконец, те же чувства находим в основании единичных самоубийственных решений.
Наибольший психологический интерес представляют время и события, непосредственно предшествовавшие роковым решениям терновских сектантов. По рассказам Ковалева, Виталия и Поля Младшая давали совет «запоститься». Мысль же о закапывании в яму возникла, по его словам, впервые у его жены Анны, которую называли Анюшей[56]. Дело происходило таким образом. Всего за несколько дней до рокового дня 23-го декабря, во время беспокойной ночи, проведенной в избе Фомина, обсуждался вопрос о возможной судьбе детей в случае ожидавшегося заключения взрослых в остроги. Так как предполагалось «запоститься в остроге», то некоторые выразили мысль, что, по смерти взрослых, дети будут крещены по-православному. При этой вести Анюша, державшая на руках ребенка, крепко прижала его и произнесла слова: «Не отдам ребенка на погибель; лучше пойду с ним в могилу»[57]. Об этих словах было немедленно доведено до сведения Виталии девочкой Фоминой (дочерью Назара Фомина), а впоследствии самим Ковалевым. Ковалев рассказывает, что Виталия, услышав про слова Анюши, вопреки его ожиданию — не только не выразила его жене порицания, но сказала: «Это она хорошо придумала, это — пророчество. Добро, что она это нагадала, ей первой будет спасение». И тут же Виталия строго сказала Ковалеву, что если он не согласится на аннушкино решение, то на него упадет грех за три души (Ковалев понимал: за душу жены и двух детей). Эти слова сильно подействовали на Федора Ковалева, но еще более подействовали подобные же слова матери, с которой, как видно, Виталия немедленно переговорила. После этого колебания у Федора исчезли, и он пристал к решению жены. С этого времени мысль о могиле или, как выражается Ковалев, «о яме»[58] овладела всеми. «В яму» — было всеобщим решением, в особенности в среде женщин. С этим временем, по словам Ковалева, совпадает необыкновенно напряженная и спешная деятельность Виталии. Она всех торопила, говоря: «Скорей, скорей», и стала принимать во всем не только распорядительное, но исполнительное участие, приготовляла погребальные принадлежности, приглашала к себе детей и женщин. Из рассказов старика Я. Я. рисуется внутренняя сторона событий, и выясняется, что события не были неожиданными, что исходным пунктом всех решений были обитательницы скита, в особенности Поля Младшая и Виталия. Они подготовляли события и, по всей вероятности, подсказали и самые решения чрез посредство женщин и детей-подростков; одно из этих решений, в минуту возбуждения, было высказано Анюшей среди большого общества. В таком именно смысле рисуется дело по тем данным, которые нам удалось получить из беседы со стариком Я. Я.
Некоторые восставали против мысли о закапывании, усматривая в этом замаскированное[59] самоубийство: многие прямо говорили: «Это все равно, как наложить на себя руки»… «Как бы от одного греха уйти, да не попасть в другой». Для решения этих недоумений, по замечанию старика Я. Я., читали много старых книг[60], и «великие были споры». В обсуждениях, которые велись в ските и вне его, Виталия стала принимать чрезвычайно живое участие, и ею была высказана мысль, что «все, что делается для Бога, — не грех»[61], и она вместе с Полей нашла в книгах будто бы подтверждение правильности такого мнения. После этого — наложить на себя руки для многих уже не казалось делом греховным. Таким образом, мысль о закапывании вышла, несомненно, из скита; и после борьбы и противодействия возымела, наконец, власть над умами обитателей хуторов. По-видимому, патетические слова Анюши были лишь случайным эпизодом в подготовленном Виталией плане. Но эти слова показали Виталии, что наступил час перейти от слов к делу. С этого именно момента и начинается та торопливая деятельность Виталии, о которой говорит Ковалев. Виталия, видимо, боялась упустить психологический момент и торопилась дать возможно быстрый ход делу. Она коварным образом приглашает к себе родную сестру свою Елизавету Денисову, из Николаева, под тем предлогом, что якобы она (Виталия) тяжко больна и желает проститься с сестрой. Отъезд Денисовой в терновские хутора был совершенно неожиданным для ее мужа, и для ее детей, и для родных. Как видно из рассказов Федора Ковалева, Виталия с приездом Денисовой быстро и решительно повела свое убийственное дело[62]. Она вышла из своего скрытного состояния, всех заторопила — и общими усилиями у Денисовой, по-видимому совершенно не подготовленной, исторгнуто было согласие на закапывание вместе с другими, так что уже на следующий день по приезде Денисовой в хутора произошло закапывание. Сам Ковалев удивляется быстроте, с которой Денисова согласилась на закапывание[63]. Очевидно, что настроение в хуторах до такой степени было сильно, что Денисова сразу подчинилась общему решению[64]. Таким образом, едва ли можно сомневаться в том, что Виталия звала к себе сестру с готовым намерением закопать ее вместе с другими. Не остается также сомнения и в том, что поспешный вызов Денисовой сделан был Виталией в тот именно момент, когда колебания хуторян были сломлены и когда уже две семьи — семья Фоминых и семья Федора Ковалева — изъявили согласие закопаться в яме. Ковалев настолько любил детей и свою Анюшу, что уже не колебался идти с ними в общую могилу, побуждаемый к тому и женой и собственной матерью[65]. По-видимому, Денисова должна была послужить лептой или жертвенной данью со стороны Виталии на этом алтаре сочиненного ею безумного замысла. Таким же жертвенным приношением со стороны Поли Младшей явился ее отец. И Виталия и Поля для успеха дела[66] нашли необходимым дать каждая от себя по человеческой жертве. И в самом деле, из рассказа Федора Ковалева видно, что Виталия, решившаяся вызвать к себе сестру, с приездом ее сразу направила дело к исполнению и проявила в это время необычайную настойчивость и быстроту, которая удивила самого Ковалева. Она не щадила красок и сильных слов и не останавливалась ни перед какими средствами: она говорила, что и «антихрист пришел», что «конец мира наступит не то что через год-два, а может быть через два-три дня», что «тот, кто не захочет закопаться, делает пустой расчет на каких-нибудь два-три лишних дня жизни». Виталия приводила своими речами всех в совершенное отчаяние. По словам Ковалева, Виталия останавливалась на подробностях предстоящей страшной смерти, она не скрывала ее ужасов и говорила, что закопавшиеся «проживут от одного до трех дней, не более, но затем непосредственно перейдут в чертоги небесные»[67]. «Два-три дня мук, — говорила она, — ничто в сравнении с муками вечными»[68]. «Подумай, — поясняла она каждому, — можешь ли ты пересчитать дождевые капли; сколько капель в дожде, столько лет муки в аду; лучше два-три дня в яме, и — небесное царствие»[69].
Ночь на 23 декабря проведена была намеченными жертвами в доме Назара Фомина. Сверх того, здесь была Виталия, Поля Младшая и монашка Таисия, известная под именем Таисии Рассейской, и слабоумный брат Ковалева, Дмитрий. В расстоянии нескольких аршин от дома, вдоль боковой стены его, идет тот погреб, который в эту ночь должен был сделаться человеческой могилой. С 7 или 8 часов вечера изба Фомина уже была наполнена людьми. Собравшиеся после церковной службы[70], пений, сопровождавшихся слезами, и взаимного прощания спустились в погреб и здесь общими усилиями началось приготовление могилы. Фомин, при участии Федора Ковалева и Кравцова, пробил отверстие в задней стене погреба, и затем все они трое с поспешностью начали рыть мину. Несколько часов длилась работа, и, наконец, была готова небольшая комнатка (мина) таких размеров, что человек вдоль и поперек ее мог свободно поместиться в лежачем положении; мина была пяти аршин длины, столько же ширины и более двух аршин высоты в средней части, — так как была сводообразной формы, и в средней части ее человек мог стоять, почти не сгибаясь. Раньше, чем была окончательно готова импровизированная могила, из дома Фоминых некоторые из оставшихся там спустились в погреб, и здесь почти все, не исключая и Виталии, принимали участие в приготовлении могилы — кто рыл, кто убирал землю. Все были в большом волнении, и всех торопила Виталия. Перед роковым моментом все жертвы оделись в смертное платье. После общей похоронной службы[71], спетой всеми, первою вошла в приготовленную могилу Анюша с двумя детьми (мой курсив). Вопреки сведениям, сообщенным в газетах, что первым вошел Фомин, мы, со слов Ковалева, исправляем эту неточность: первой вошла именно Анюша, как вообще в этом беспримерном по своим ужасам событии женщины были впереди и направляли дело (мой курсив). Когда вошли все участники и готовился последним войти Федор Ковалев, уже в числе первых твердо решившийся умереть, то тут неожиданно возникло некоторое недоумение. Фомин, который должен был заложить мину свнутри, поколебался, боясь, как бы это действие не было равносильно наложению на себя рук[72]: он усиленно, со слезами стал умолять Ковалева не входить в мину и заложить ее снаружи. Так как обстоятельство это вызвало неожиданную задержку, то Виталия дала распоряжение, чтобы Ковалев остался снаружи и закладывал мину. Таким образом, в мину вошли девять человек: Назар Фомин, лет 45, с женой Домной, 40 лет, и тринадцатилетней дочерью Прасковьей, — Евсей Кравцов, 18 лет, работник в доме Фомина, — Анюша Ковалева, 22 лет, с двумя дочерьми, 3 лет и грудной, — Елизавета Денисова, 35 лет, родная сестра Виталии, старик Скачков, лет около 70, отец Поли Младшей. Закрытие отверстия происходило быстро и с особенной торопливостью. Виталия, как простой рабочий, разбрасывала и утаптывала землю[73] на дне погреба (мой курсив) с целью скрыть следы совершившегося. Отверстие заложено было камнем на глине, и, по словам Ковалева, с некоторыми усилиями его можно было бы раскрыть. Но для большей верности дела мина была заложена двойной стенкой: именно, внутри выведена была Фоминым вторая стенка, так что кладка Ковалева и кладка Фомина прилегали одна к другой. Фомин и Ковалев работали одновременно.
Как только заложен был Ковалевым последний камень, он вместе с Виталией, Полей Младшей и монашкой (мой курсив) Таисией быстро вышли из погреба, заперли его на замок и поспешно, почти бегом, удалились. Два или три дня Ковалев и не приближался к этому месту[74]. Теперь переходим к судьбе закопанных.
Слезы, молитвы, взаимные прощания и экстаз, в котором находились в последнюю ночь все решившиеся «закопаться в яме», были так велики, а торопливость, с которой шло все дело, была так необычна, что эти условия исключали для людей всякую возможность хотя бы на минуту остановиться и подумать о страшном будущем, которое скоро должно было для них наступить[75]. Кроме Анюши Ковалевой и ее двух девочек — грудной и трехлетней, — в могилу вошли Назар Фомин с женой и тринадцатилетней дочерью Прасковьей, работник Фомина Кравцов, сестра Виталии Елизавета Денисова и старик Скачков, отец Поли Младшей. Все они вошли в яму с горящими свечами, книгами[76], иконами[77]; кроме того, они захватили с собой мужской тулуп, чтобы было на чем положить детей[78], и корыто, чтобы укачивать в нем грудного ребенка[79] Ковалевой. Замуровавшиеся сидели со свечами и, вероятно, умерли раньше, чем погас последний огонь, судя по тому, что при открытии ямы в апреле найдено было, что крышка столика, на котором стояла свечка, оказалась значительно обгоревшей, — что могло случиться в ту пору, когда заключенные в могиле были мертвы или находились в агонии. Горение свечи в замкнутом пространстве могло еще продолжаться и в то время, когда человеческая жизнь уже была невозможна.
Сколько времени могли прожить оставленные всеми несчастные? Что они испытывали? Как умирали?
Грудной ребенок Анюши найден был у ее обнаженной груди, другая дочь ее была рядом. Три трупа взрослых мужчин найдены лежащими посредине пещеры. Старик — отец Поли — лежал головой в небольшом, вероятно им самим вырытом, углублении. Все эти трупы обращены были лицом вверх и были обсыпаны сверху и отчасти обложены землей. По мнению некоторых лиц, с которыми мы беседовали, земля положена была на головы и грудь этих трупов пережившими их товарищами по могиле. Мы думаем об этом иначе и выскажем наше мнение дальше. Труп Анюши, труп Денисовой, труп девицы Фоминой находились у самого заложенного отверстия. Очевидно, что в тяжкую минуту смерти эти более молодые субъекты теснились здесь, у свежезаделанного отверстия — у этого места, чрез которое они вошли и с которым могла связываться еще какая-нибудь, хотя малейшая, надежда на спасение. Судя по положению трупов, несчастные стояли здесь, пока их не оставили силы, и затем падали в беспорядке друг на друга и умирали. Субъекты постарше — мужчины и старик — очевидно, уже раньше оставили всякую надежду и ложились умирать, не подходя к отверстию. Они, как сказано выше, найдены лежащими в средине мины.
Едва ли нужно говорить о том, что смерть всех была ужасной. Можно сказать почти с уверенностью, что те, кто был постарше, умирали раньше, более молодые — после. Группа с Анюшей, найденная вблизи заложенного отверстия, вероятно, пережила других и, в ужасе близкой смерти, при виде умиравших и уже умерших, не отходила от отверстия, ожидая спасения и, быть может, тщетно призывая тех, кто уже был далеко.
Входившие в могилу, по-видимому, менее всего думали об ужасах медленной смерти от задушения; пока закладывали отверстие мины, они пели религиозные песни (мой курсив), но, когда Ковалев и другие ушли из погреба, — что было с заключенными в роковой яме — о том можно судить по тому положению, в котором найдены трупы три месяца спустя.
Одной из самых страшных перспектив, которую рисует себе человеческое воображение, это — смерть в замкнутом пространстве, и средневековые рассказы о людях, замурованных в нишах зданий, принадлежат к наиболее ужасным. В этих рассказах приводятся различные подробности и, между прочим, тот факт, что у заживо погребенных найдено было впоследствии разорванное платье, изгрызенные руки и т. под. Нам не нужно останавливаться на опровержении этих баснословных рассказов. Не так происходит смерть в подобных условиях, и не в таком положении найдены трупы несчастных, обрекших себя на вольную смерть. Ни малейшей царапины не было найдено на трупах и никакого иного повреждения. Заключенные, по недостатку воздуха, мало-помалу задыхались и, тяжко страдая, постепенно теряли силы. Жажда свежести и холода была, без сомнения, нестерпимой, и, вероятно, под влиянием ее несчастные страдальцы клали себе холодную землю на грудь и на лицо[80], чтобы хотя несколько освежить себя и облегчить свои муки. Этой же жаждой было вызвано и то, что старик Скачков, отец Поли, вырыл себе небольшое углубление в боковой стенке ямы и на свежую, холодную землю этого углубления, умирая, положил свою голову.
Как долго могла продолжаться агония? Это было обусловлено размерами пространства, в котором находились девять человек. По приблизительному расчету кубической вместимости ямы местные врачи выразили мнение, что смерть наступила в промежуток времени от полутора часа до восьми часов.
Не лишена интереса та подробность, что положение трупов было самое беспорядочное, какое можно себе представить, — в самых разнообразных позах: одни лежали на других, скорченные, согнувшиеся[81]. Все указывает, что смерть была тяжкая и что несчастные в агонии метались, ползали, двигали членами, пока в них не прекратилась жизнь.
* * *
Четыре дня спустя, именно в ночь на 27-е декабря, произошел новый ряд вольных смертей и смертоубийств. Внешняя сторона события состояла в следующем. Верстах в полутора от усадьбы Ковалевых и Фоминых находится усадьба Суховых. Здесь была сделана года два тому назад выемка земли под постройку дома. И вот эта выемка послужила местом для новой общей могилы. В одном из углов выемки начата была и выведена в горизонтальном направлении длинная, наподобие бутылки, мина. Рыли мину — Сухов и Павлов. Они работали несколько часов ночью, и когда Ковалев с Виталией прибыли на это место — яма почти была готова. В эту яму готовились войти Сухов, его жена, их дочь Татьяна 7-ми лет и сын Максим 4-х лет и Павлов с двухлетней дочерью[82] Александрой. Старушка мать Сухова, Виталия и Федор Ковалев все время присутствовали[83], пока заканчивалось рытье ямы. Виталия деятельно помогала, разбрасывая и утаптывая вынутую землю для сокрытия всяких следов. Как и при первом закапывании, готовившиеся войти в могилу простились с остававшимися и друг с другом, надели смертное платье и, напутствуемые Виталией, поодиночке проникли в яму. После повторного опроса Ковалева — готовы ли они умереть или, может быть, кто-либо выйдет из ямы — они твердо отвечали, что желают умереть. После этого Ковалев заложил вход и вместе с Виталией быстро направился в ковалевскую усадьбу, в скит. Это случилось далеко за полночь, вероятно, около двух или трех часов пополуночи, а начато было приготовление мины, как только стемнело и наступила ночь.
Что касается подробностей закапывания, личных свойств закопавшихся и психологической подкладки события, то нам удалось собрать следующие данные.
Яма, как уже было сказано, имела приблизительно форму длинногорлой бутылки, шейка которой имела два сужения и расширение между ними. Федор Ковалев, входивший в мину, где он простился с Суховыми и Павловыми, следующим образом описывает устройство мины. Вход был сравнительно узок, и через него можно пройти только ползком. Проползши аршина два по узкому каналу, вступали в расширение, в котором можно было свободно сидеть, не нагибая головы; расширение это Ковалев называл сенцами. Из сенец вел дальше узкий и тесный ход в следующее — последнее, уже довольно просторное помещение, имевшее вид земляного погреба и настолько невысокое, что в нем можно было стоять, только наклонивши голову. Ковалев, входивший в это помещение в морозную ночь, рассказывает, что дышать было свободно, но отдавало сыростью. Когда он вышел наружу, то, как сказано было, после двойного опроса могильных узников он стал закладывать мину. Пока он закладывал мину, он слышал, как там молились[84] и разговаривали. По-видимому, у Виталии или у кого-нибудь из других лиц существовали сомнения насчет прочности замуровки первой мины; поэтому для заделки этой мины были сделаны особые, исключительные приготовления, вполне обеспечивавшие заделку и исключавшие всякую возможность выхода. Быть может, это — плод предусмотрительности и решимости несчастных второй группы; но вероятнее, что это было делом Виталии, как мы заключаем о том из некоторых психологических соображений. В описанных сенцах мины Ковалев нашел большой, тяжелый камень и массу мелкого камня и свежей глины. С немалым трудом Ковалев, по указанию Виталии, вдвинул большой камень во второе горлышко мины; после чего оставалась незначительная работа — положить остальные камни. Заваливши камнями плотно отверстие, Ковалев, еще раз опросивши заключенных, стал забивать промежутки между камнями сырой глиной. Делал он это, как говорит, с той целью, чтобы дух не выходил оттуда и чтобы впоследствии по запаху никто не мог узнать, что здесь погребены люди. Затем заложены были сенцы и, наконец, заложены были землей и утрамбованы наружная шейка мины и наружное выходное отверстие. Рассказавши изложенные сейчас подробности, Ковалев заметил, что из первой мины (в усадьбе Фомина) возможно было бы высвободиться, если бы того пожелали заключенные, но из этой мины выход был невозможен.
Смерть лиц, заключенных в эту мину, была одной из самых мучительных. После заделки отверстия мины жизнь заключенных могла продолжаться от 1—3 часов. В первой мине (в усадьбе Фомина) кирпичная стенка погреба, составлявшая вместе с тем одну из стен мины, еще допускала некоторую возможность вентиляции чрез свои поры: здесь входное отверстие было не только заложено, но и законопачено глиной, и всякий обмен газов был невозможен — в силу этого явления задушения должны были наступить быстрее и резче. Картина, которую представляли открытые трупы, была наиболее поразительной и ужасной в сравнении со всеми другими смертями этого рода в терновских хуторах. Описания врачей и других очевидцев, с которыми мы по этому предмету беседовали, полны потрясающих подробностей. Все трупы этой ямы составляли одну общую кучу, в которой человеческие тела были сплетены самым беспорядочным образом, согнутые, скорченные, одни на других[85].
Труп Сухова найден в полусидячей позе, с расставленными ногами и наклоненной головой и туловищем; у ног его лежал труп его жены, головой к нему, а трупы детей лежали на трупе матери, прислонившись к отцу. Очевидно, что среди быстро наступившего задушения могильные узники беспомощно ползали и метались, и жались к родителям, ища помощи в тяжких муках. Ни в этой могиле, ни в первой мине не найдено было ни одного трупа со спокойной позой, какая обыкновенно свойственна людям, умирающим от болезней естественной смертью. Напротив, все трупы до единого были в таких позах, которые свидетельствуют о предсмертных мучениях и судорогах, — что и естественно при насильственной смерти совершенно здоровых людей.
Все трупы этой мины, как и трупы, найденные в первой мине, одеты были в манатейках и кожаных поясах с четками в руках[86]. Сверх того на мужчинах были круглые шапки, а на женщинах так называемые апостольники[87]. Все были без обуви.
Что касается душевного состояния этой группы заживо погребенных, о нем можем сказать только немногое. Наиболее симпатичным является Павлов, муж Настасьи, 26 лет. Как можно заключить из слов Настасьи, ее муж Иов был мягкого, доброго характера. Поддавшись общему течению, он долго уговаривал жену следовать за ним и, когда та не склонилась на его слова и просьбы, он вечером, в роковой день 26 декабря, взял с собой единственную дочь Александру и ушел с нею. Знала ли жена, куда ее зовет муж и куда он ушел, взявши крошечного ребенка? По этому вопросу мы имели разговор с вдовой Павлова — Настасьей, молодой женщиной лет 20-ти. Разговор приблизительно состоял в следующем. Настасья с грудным ребенком на руках, который родился уже после смерти мужа, на предложенный вопрос — «жалеет ли об умерших муже и ребенке» рассказала, что не может забыть о них, что она просила и умаливала мужа не идти туда, но муж, в свою очередь, просил, умолял и требовал, чтобы она следовала за ним. По этому поводу между супругами происходили долгие, часто горячие разговоры, в результате которых каждая сторона осталась при своем. В тот вечер, как муж с девочкой ушел «неизвестно куда», Настасья ушла к своей матери. На вопрос, куда муж звал ее, она отвечала: «Не говорил куда, сказал только: «Пойдем со мной, там узнаешь»». Между супругами были также горячие разговоры о их дочери, и Павлов тайком взял дочь и ушел. На вопрос, прощался ли муж с ней, уходя, — она отвечала: «Вестимо, прощался, как не прощался».
— Но так ли прощался, как прощаются перед смертью? — Настасья отвечала, что она «не знала, что муж идет на смерть».
— Да он-то знал, что прощается в последний раз, и, должно быть, прощался, как перед смертью.
Настасья на это отвечала только грустной улыбкой.
Из рассказа Ковалева видно, что в ту пору, когда Павлов со своим двухлетним ребенком на руках входил в яму, он вспомнил о жене и произнес слова: «Эх, мне-то трудно, а ей — женское дело — и того труднее».
Для нас осталось неясным, под чьим непосредственным влиянием молодой Павлов решился закопаться. По всей вероятности, это произошло при посредстве семейства Суховых, которые закопались в этой же яме.
Остается не вполне ясным, что собственно спасло Настасью и как случилось, что она не последовала за мужем, так как Павлов пред тем, как уйти, раздарил свое имущество. Быть может, беременность Павловой и ожидание близкого разрешения послужили мотивом спасения ее[88].
Старуха Сухова, постоянная жительница скита, по всей вероятности, уговорила как свою невестку, Прасковью Сухову, так и своего сына Матвея — закопаться. Об этом с большой вероятностью можно судить по тому, что старуха Сухова вместе с Виталией присутствовала при рытье могилы и при ее заделке.
Большую психологическую важность имеет вопрос о том, знала ли вторая партия закапывавшихся, что они — уже не первые, что раньше их закопались другие. На этот вопрос можно дать положительный ответ, что это им было неизвестно. Виталия и ее демонические сотрудницы держали все дело в большой тайне, и Виталия религиозными угрозами и клятвами взяла слово с Ковалева никому не говорить о том, чему он был свидетелем. Ковалев держал данное ей обещание, и, как показало затем следствие, от него трудно было добиться истины из-за его сдержанности. Но здесь, в торжественную и страшную минуту, участником которой он был, из уст его вырвалось невольное признание. Когда большой камень уложен был им в горло мины и через минуту Ковалеву предстояло проститься с теми, кого уже навсегда этот камень отделял от людей, Ковалев торжественно сказал: «Прощайте, кланяйтесь там нашим, поклонитесь Анюте»[89]. И только теперь, из обмена несколькими словами, оказалось, что вторая партия ничего не знала о первой. Тогда Ковалев кратко передал весть о девяти закопанных. Эта передача не казалась Ковалеву нарушением тайны, так как переход его собеседников в иной мир был делом бесповоротно решенным, почти уже совершившимся.
О том, что пятнадцать человек закопались живьем, — никто не знал за пределами терновских хуторов, но и в терновских хуторах страшная тайна хранилась строго, и вторая партия жертв шла в могилу, не зная о первой. Тайна была известна немногим и до поры до времени не была никем разглашена. Тем не менее местные власти нашли необходимым 5-го февраля подвергнуть аресту Виталию и с ней шесть других лиц. Арест был вызван тем обстоятельством, что эти лица во время народной переписи отказались дать о себе сведения; в силу этого они привлекались к ответственности за беспаспортность и были подвергнуты предварительному аресту. Поведение арестованных уже с первой минуты было необычно и невольно наводило на серьезные подозрения.
При первом допросе арестованные обнаружили явные признаки значительного возбужденного состояния. Они, в особенности женщины, употребляли столь резкий, страстный тон речей, такой вызывающий образ действий, что обстоятельство это не могло не обратить на себя внимание. Возбужденное состояние в особенности наглядно проявилось в том, что женщины завели спор между собой, и одна из них, именно Авдотья Ковалева, по самому незначительному поводу в резких и страстных формах сделала замечание Виталии, хотя поведение последней нисколько не оправдывало такого несдержанного отношения к ней. Поведение арестованных в тюрьме продолжало быть еще в более резкой степени таким же загадочным, каким оно показалось вначале. По наблюдению начальника тюремного замка, заключенные вели себя настолько странно, что положительно вселяли подозрение в приготовлении себя к смерти. Такое их поведение, главным образом, выражалось в том, что все они отказались от пищи и питья, и с 5-го по 9-е число февраля никто из них абсолютно ничего не ел и капли воды не пил, говоря, что кормить их не обязаны ни правительство, ни частные лица и что по своим религиозным убеждениям они могут принимать только ту пищу, которую сами зарабатывают личным честным трудом, и поэтому они и впредь не будут ни пить, ни есть[90]. Первый день заключения в тюрьме все они непрерывно молились, произнося шепотом какие-то молитвы, стоя большею частью на коленях, и, дойдя до изнурения, легли и уснули. На другой и в остальные дни они постепенно все меньше и меньше молились, очевидно вследствие чрезмерного физического изнурения, дошедшего до того, что все они едва могли стоять на ногах, причем две женщины и старик, не будучи более в силах стоять, опустились на пол. С этим стариком случилось следующее обстоятельство. Когда по распоряжению тюремного начальства заключенным предложены были фрукты — кажется, апельсины, — то старик, мучимый жаждой, схватил апельсин так быстро и так жадно съел, что его не могли остановить и удержать товарищи — сектанты. После этого они начали осыпать его угрозами и снова проявили большую возбужденность. Ввиду этого тюремное начальство распорядилось переодеть их в арестантскую форму. Переодетые в казенное белье и арестантскую одежду, они настойчиво просили начальника тюрьмы выдать им в камеру посмертную их одежду[91], отобранную у них вместе с прочими их собственными вещами; когда же им в этом было отказано, они умоляли начальника тюрьмы, чтобы, в случае их смерти в тюрьме, они были похоронены не в казенном белье, а в их собственном одеянии, приготовленном ими исключительно для облачения после смерти[92]. 9-го февраля они обратились к начальнику тюрьмы с просьбой раздать всю их одежду, кроме посмертного одеяния, заключенным в тюрьме, так как они уже, кроме посмертной одежды, ни в чем больше не нуждаются. Ввиду их решимости умереть в тюрьме с голоду, эти сектанты 9-го февраля, по распоряжению товарища прокурора[93] окружного суда, были из тюрьмы освобождены и отданы под домашний арест в дом той самой Александры Ковалевой, у которой они были задержаны.
Более желателен был бы перевод всех арестованных в психиатрическую лечебницу на испытание и лечение, ввиду того, что отказ от пищи и попытка на самоубийство вообще требуют помещения в лечебницу. Без сомнения, в лечебном заведении той или иной категории жизнь арестантов была бы сохранена, возбужденное состояние их было бы успокоено, и они могли бы дать показания врачам и следователям при больничной обстановке. Эти показания, вероятно, послужили бы высокоценным материалом для разъяснения беспримерных бытовых явлений русской жизни. Но теперь, со смертью Виталии и Поли, ключ к разъяснению этих явлений безвозвратно потерян. Об этом можно скорбеть тою скорбью, какую испытал бы историк, если бы был утрачен какой-нибудь ценный пергамент, какой-нибудь невскрытый документ, какой-нибудь unicum[94]. Таковыми именно являются погибшие сектанты. Но прежде всего и более всего нельзя не горевать о том, что люди больные и ненормальные, требовавшие опеки и попечений, были лишены ее и отданы под надзор полиции[95]. Вполне естественным последствием этого явилось то обстоятельство, что все эти люди погибли насильственной смертью. Искусство и меры полиции бессильны были охранить жизнь там, где для этого требуются искусство и попечение врачебное.
* * *
Дальнейшее течение событий было следующее. После первых закапываний, 23-го и 27-го декабря, наступила пауза, прошел благополучно месяц без новых жертв. Несмотря на проповедь Виталии, новые жертвы не являлись так скоро, как первые жертвы. Из рассказа старика Я. Я. оказывается, что проповедь Виталии и Поли Младшей не слабела, но результаты ее ограничивались тем, что являлись лица, готовые запоститься, но уже не было, по-видимому, желающих подвергнуть себя такому страшному способу самоубийства, как закапывание живьем. В течение января месяца в скиту и у некоторых лиц вне скита самоистязание ограничивалось скудной диетой. Жильцы скита получали мало пищи и меньше обыкновенного кваса, но никого не лишали питания совсем. Виталия лишь предлагала чрез Полю Младшую и других лиц своего штата советы есть хлеб и квас или только квас и яблоки, и, согласно заявлению жильца, отпускалась соответственная порция. С возвращением Виталии из-под ареста в положении дел происходит заметное ухудшение. Некоторым жильцам скита в некоторые дни совсем переставали давать порцию[96], другим уменьшали и начали предъявлять более строгие требования режима. Когда в начале февраля произведены были аресты за беспаспортность, то некоторые из беспаспортных и уклонившихся от записи не были арестованы или, как говорит Федор Ковалев, были забракованы из-за своей дряхлости или болезни, как, например, Поля Старшая и, если нам не изменяет память, Виктория и Сухова. Хотя эти три старухи не были арестованы, но они находились в крайнем нервном возбуждении и беспокойстве: они неотступно просили Ковалева: «Найди нам место и закопай нас». В таком же состоянии находилась и девица Авдотья Ковалева (сестра Федора). Она возвратилась из-под ареста в состоянии крайнего изнеможения вследствие того, что, находясь под арестом, она оставалась безусловно без пищи и питья и даже не утоляла своей жажды снегом, как делали ее другие товарищи по аресту; она не могла ходить, шаталась и падала в обморок, как только вставала. Она проводила свое время молча, в сидячем положении, согнувшись и прислонившись, и безропотно страдала; ее вид возбуждал безграничную жалость, как можно заключить из рассказов Ковалева.
Как только арестованные возвратились из тюрьмы, три старушки, остававшиеся дома («забракованные»), т. е. Сухова, Поля Старшая и Виктория Рассейская, стали усиленно просить Ковалева (как уже мы упоминали) закопать их. Они невыразимо тревожились, были в беспрерывном страхе и постоянно говорили: «Нас заберут в острог и запишут». Успокоить их было невозможно, они не оставляли Федора Ковалева со своими умаливаниями — закопать их.
Здесь естественным является вопрос, откуда старушки узнали о закапываниях? Об этом им могла сказать старуха Сухова, которая была сама свидетельницей и участницей в закапывании всего семейства ее сына. Но вместе с тем, по словам Федора Ковалева, в это время уже повсюду, и в терновских хуторах и далеко за их пределами, как в колокола звонили, — рассказывали о совершившихся закапываниях, и в этом смысле посторонние люди предлагали жителям терновских хуторов пытливые вопросы. По мнению Федора Ковалева, тайна закапываний была разглашена Таисией Рассейской, так как Таисия была очень неосторожна и невоздержанна в речах. Таисия же, как было уже нами сказано, была свидетельницей первого закапывания.
Живо переданный нам Федором Ковалевым разговор его со старушками нам удалось записать отчасти почти стенографически, отчасти по свежим воспоминаниям.
— Все три просили меня: — «Найди для нас место, закопай нас, открой яму, где Назар» (т. е. где был закопан Назар Фомин).
— Нельзя туда, где Назар: как вы будете лазить, топтаться по них? И там негде сидеть, там нету места. Куда вы их уберете?
— Ну, сбоку выкопай другую мину.
Всю неделю старухи неотступно просили, но Ковалев все не соглашался. Но с возвращением Виталии из острога старушки снова окружили Ковалева своими просьбами.
— Скорей выпроваживай извощиков (т. е. извощиков, которые привезли арестованных — Виталию и других — из тюрьмы).
— Выпроваживай извощиков и шукай[97] для нас место, вези нас в скалу[98]; там темно в пещере, там в пустоте мы умрем.
— Но вы кашляете, не удержитесь от кашля, и вас сейчас найдут.
Наутро старухи снова стали просить Ковалева все о том же. Тут к ним присоединилась и Виталия. Она сказала:
— Сотвори ты милость, сотвори любовь[99], что ты за каменный: они схимницы и кланяются тебе, недостойному, в ноги.
Ковалев, уже чувствовавший великую тяжесть на душе от первых закапываний, старался, по возможности, отклонить от себя новую тяжелую миссию.
— Матушка, — говорил он Виталии, — теперь уже нету переписи, как бы греха не было?
Но Виталия и Поля Младшая на это страстно воскликнули: — «Господи! спроси грех[100] на нас».
— Ну, благословите, — сказал после этого Ковалев Виталии. «Пойду». И решился идти в усадьбу Горзина (в версте от усадьбы Ковалевых). В это время во всей усадьбе не было других лиц, кроме самой Горзиной, так что, по соображениям Ковалева, в этой усадьбе можно было рассчитывать провести несколько часов, не рискуя встретить свидетелей.
В 8-м часу вечера, когда едва начинало темнеть, 12-го февраля, Ковалев вместе с тремя старухами и Виталией направился в усадьбу Горзина. В это время ему случилось проходить мимо сестры Авдотьи, которая сидела с поникшей головой. Она, не подымая головы, дернула Федора за платье и тихо, еле слышным голосом, сказала:
— Копай на четырех.
— Что ты, сестра! да ты совсем слабая, и без того сейчас помрешь.
Авдотья стала плакать.
— Для чужих стараешься, — сказала она, — а для сестры не хочешь.
Виталия вмешалась в дело и сказала:
— Греха нет, копай и для нее.
Все отправились в усадьбу Горзина. Виталия шла впереди с тремя старушками: Суховой, Полей Старшей и Викторией Рассейской; за ними шел Ковалев. А Авдотья Ковалева с трудом двигалась и постоянно отставала, так как была крайне слаба. Пришли на место.
Уже раньше Ковалев, обдумывая место, где можно бы закопать, не находил таких укромных углов в усадьбе Горзина, где можно было бы вывести мину вроде первых двух; и объяснил своим спутницам, что их можно закопать только в простой яме, если они на это согласны. Те на все соглашались.
Когда место было выбрано, Ковалев начал копать яму, а «они пятеро», говорит Ковалев, «сидели тут же рядом». Авдотья, еле живая, безжизненная, сидела и смотрела тупо, безучастно, как брат размерил место и начал работу. Ковалев отмерил в ширину столько места, «как на двух», и стал копать вглубь, постепенно расширяя могилу. Приготовление ямы потребовало около 6-ти часов времени, и только за полночь могила была готова. Она представляла собой обыкновенную могилу, какую роют для покойников, с тою разницей, что сверху она была «вроде как на двух», а внизу «как на четырех». Такую форму Ковалев придал могиле с тою целью, чтобы облегчить себе труд выемки земли. Глубина могилы была почти в рост его самого. Когда могила была готова, они переоделись в смертные платья[101]. После этого Ковалев, стоя в могиле, принял сестру, как ребенка, на руки и спустил ее в могилу, так как она была крайне слаба, чтобы сойти самой. После этого Ковалев вылез из ямы и, подавая руку остальным, помогал им спрыгнуть вниз. Все четверо улеглись на бок, рядышком, плотно прижавшись одна к другой. Ковалев немедленно стал засыпать яму землей. По его словам, он кидал землю на ноги и затем на туловище лежавших в могиле; и, по временам приостанавливаясь, слышал, как они шептались между собой: «Прости, прости». Ковалев избегал бросать землю на лицо и на тело, чтобы не причинять ударов, и направлял комки бросаемой земли по стенкам могилы, от которых земля отражалась, разбиваясь в мелкие комья[102]. Прежде чем забросать землей голову и лицо, он приостановился и стал слушать, не слышно ли разговора и не пожелают ли встать из могилы; но к удивлению заметил, что уже не слышно ни разговора, ни движения[103]. Тогда он быстро бросил несколько полных лопат земли, которая закрыла головы. После этого Виталия велела ему утаптывать землю; и он, потоптавшись в могиле, начинал снова забрасывать ее землей, снова топтался, снова бросал землю, пока не дошел до уровня почвы. Остальная земля была разбросана им и Виталией, и все сровнено с землей. После этого он и Виталия направились в ковалевскую усадьбу и вернулись туда уже на рассвете, после четырех часов пополуночи.
Смерть четырех заживо засыпанных землей лиц должна была произойти быстро и наступила непосредственно вслед за прикрытием лица землей. О быстрой смерти свидетельствует вид трупов, в каком они выкопаны из земли, именно: сильно выпученные глаза, опухший высунутый язык, синий цвет лица[104] и проч. Этих признаков не было на трупах из первых двух мин, где смерть происходила гораздо медленнее.
* * *
С возвращением Виталии и других из-под ареста 9 февраля нравственная атмосфера в терновских хуторах существенно переменилась, и это ясно сказалось при закапывании третьей группы сектантов — что произошло 12-го февраля. И настроение лиц, которые шли на смерть, и обстановка смерти резко отличались от того, что мы видим при первых двух закапываниях (23 и 27 декабря). Протекшие с того времени полтора месяца произвели перемену в общем настроении сектантов и, по всей вероятности, во взглядах их на события. Можно сказать, что уже заметна была и сказалась глубокая реакция против отвратительных человекоубийственных действий, которые были внушены мирному населению хуторов кружком фанатических затворниц. Федор Ковалев, беспрекословно зарывавший первую и вторую группы и чувствовавший себя при этом как человек, совершающий священнодействие[105], — теперь согласился на зарытие третьей группы только после продолжительных просьб зарывавшихся старушек, после неотступных настаиваний их и после особых просьб самой Виталии, которая притом должна была дать, по его требованию, торжественное заявление, что она берет на себя грех этого дела. В самом скиту только один человек, слабый старик, согласно требованию Виталии запостился по выходе из тюрьмы, но все другие не отказывались вполне от еды и принимали пищу, хотя в ограниченном количестве, но в правильные промежутки. Из лиц, живших вне скита, т. е. из мирян, только Авдотья Ковалева оставалась абсолютно без еды, все же другие принимали пищу. Не остается сомнения, что наклонность к самоистреблению значительно ослабела, и даже на заморение себя голодом почти не находилось желающих. Сам Федор Ковалев не только возлагал ответственность за закапывание на Виталию, но и пытался возражать ей, высказывая суждение: «Матушка, нынче уже нету переписи, как бы греха не было». Само закапывание трех старушек и с ними Авдотьи Ковалевой носит совершенно иной характер, чем первые два закапывания. Там не было страха, там был экстаз, люди находились в умилении[106], не были лишены способности выражать свои чувства, беседовали, молились, плакали, радовались[107], были одушевлены чувствами возбуждающего характера. Здесь было противоположное душевное состояние. Три старушки и Авдотья Ковалева находились под постоянными гнетущими чувствами: у них были печаль и отчаяние[108], и это ясно сказалось в последнюю минуту, когда они четверо сидели тупо, молча[109] несколько часов, пока на их глазах готовилась для них могила.
Не подлежит сомнению, что в Виталии начиналась реакция против того безумного фанатического дела, виновницей которого она стала. Уже резкое замечание, которое ей сделала Авдотья Ковалева в первый день ареста, когда она укоряла Виталию как бы в измене прежним ее убеждениям, показывает, что в ту пору Виталия уже сознавала необходимость отступления назад и, сообразно этому, изменяла тон своих речей и образ действий, — чт#243; и ввело Авдотью Ковалеву в заблуждение. Существенная перемена, которую мы видим в душевном состоянии и деятельности Виталии, состояла в том, что она начинает принимать меньшее участие в делах и, видимо, начинает испытывать страх. Она уже не заботится о новых делах, но, главным образом, думает о ликвидации старых и всего более заботится о сохранении в тайне того, что уже произошло. Она заклинает Ковалева никому не выдавать тайны дел, в которые он посвящен, ни под каким видом не показывать мест, где произошли закапывания; она употребляет заклинания и религиозные угрозы за нарушение этой тайны. Страх и упадок духа Виталии в особенности заметен в том, что, как увидим ниже, она гораздо меньше руководила событиями и сама подчинилась их случайному течению: самое закапывание третьей группы является далеко не делом Виталии, а состоялось по естественному ходу вещей. Наконец, Виталия, как бы в противоположность тому, что проповедовала и чего требовала от других, начала втайне отступать на деле от своих собственных убеждений. Требуя от всех поста[110], умеряя и уменьшая порции у скитников, сама она, по-видимому, употребляла пищу не в самых скудных размерах, судя по тому, что ее труп найден не очень исхудалым, а в ее желудке и кишках при вскрытии найдены остатки пищи, тогда как у других лиц, вместе с нею закопавшихся, в желудках не найдено никаких остатков пищи.
По-видимому, главнейшим условием, поколебавшим веру и фанатизм Виталии, была начавшаяся реакция против самоистребления; но еще большее влияние произвел начинавшийся общественный суд, сказавшийся в стоустой молве. В народе[111] слышались проклятия и ужас против закапываний, о которых, как говорил Ковалев, повсюду рассказывали — как в колокола звонили. Еще не было раскрыто дело, еще не были найдены могилы, но общий говор о страшных терновских событиях уже стоял в воздухе, и виновница этих событий уже чувствовала на себе всю тяжесть приговора народной совести. Упадок духа Виталии очевиден, и ее самоубийство является событием, вытекавшим из страха и отчаяния. Это вовсе не был торжественный акт, каким было первое закапывание, это было суетливое бегство растерянной души с лица земли[112].
События между 12-м и 28-м февраля, т. е. от времени закапывания третьей группы до закапывания Виталии, носят на себе характеристический отпечаток случайности и отсутствия руководящего начала. Как можно заключить из рассказов Федора Ковалева и старика Я. Я., у Виталии не было определенного плана, и она предписывала только пост, но сама, как мы видели, не вполне строго следовала этому режиму. Состояние общего упадка духа и общего гнета овладело всеми. Но в особенности это состояние сказалось на старухе Ковалевой. Быть может, во всех терновских событиях никто больше ее не пострадал душою[113]. Она потеряла все, что было[114] самого дорогого — свою наиболее даровитую и наиболее мягкую и симпатичную дочь, Авдотью, потеряла горячо любимую невестку и двух внучат, потеряла в числе закопанных много других лиц, более или менее близких родных. Оставшиеся в живых не могли дать ей утешения в страшных потерях. Но в особенности она страдала при виде Федора Ковалева, который из веселого семьянина, окруженного молодой жизнью, сделался полузатворником, полумонахом, перешел на житье в скит и при свиданиях с матерью приводил ее в отчаяние своим тупым видом[115] и страданиями, которые он начинал чувствовать и о которых первая узнала мать. Но более всего на старухе Ковалевой отражался гнет того факта, что она являлась главным ответственным лицом за все случившееся, как старшая в семье, как хозяйка дома, с согласия которой совершились все события; так как Виталия, хотя распоряжалась всем самовластно, обо всем, однако же, сообщала старухе Ковалевой, видимо, желая подкрепить себя ее авторитетом и ответственностью. «Тетиньке» — как называла Виталия старуху Ковалеву — обо всем докладывалось, на все испрашивался якобы ее совет. Самая решимость колебавшегося Федора Ковалева закопаться в первой группе состоялась, главным образом, под нравственным давлением матери. Таким образом, старуха Ковалева в своей душе носила всю тяжесть совершившихся событий. Нравственный гнет, который она испытывала, был тем более тяжел, что вся ее жизнь прошла честно, добродетельно, в любви к людям и к своим близким, и ничто не предвещало ей такой страшной старости…
Как можно судить по рассказам Федора Ковалева, душевное состояние его матери было чрезвычайно тяжелое, и это резко отразилось на ее внешних чертах. Ее лицо потемнело, глаза впали, черты лица опустились, и весь корпус ее согнулся вперед и вбок: она представляла самый жалкий вид[116]. Она стала молчаливой и проводила время в своем крошечном флигельке вблизи скита, где она постоянно находилась в обществе своего сына Дмитрия. Этого Дмитрия одни считали полуумным, другие называли его глухонемым. Он жил в передней того помещения, которое занимала Ковалева. Угол, в котором жил Дмитрий, представлял собой крошечное пространство без света, отделенное от остальной комнаты простой соломой, связанной в снопики. Помещение это ничем не отличалось от логовища животного. Здесь жил психически больной Дмитрий, и своим тупым и молчаливым видом не мог дать матери других впечатлений, кроме самых тягостных. Но старуха Ковалева не разлучалась с ним; и он был единственный близкий человек, так как Федор в тоске, уже овладевшей им, избегал общества даже матери и проводил время в скиту.
Независимо от тяжелых нравственных чувств, которые переживала старуха Ковалева, ее сильно тревожила все расширявшаяся и росшая молва о закапываниях. Под влиянием этой молвы — быть может, и по другим соображениям — некоторые из чинов полиции предлагали Ковалевой не то требование, не то добрый житейский совет, чтобы она дала запись живущих у нее неизвестных лиц или хотя временно выпроводила бы их от себя, пока стихнет народный говор[117].
— Ты запиши их — «Галька», «Манька» или как угодно, — говорили советники, — и пусть себе живут, как жили раньше, — никто вас не тронет[118] (так рассказывает про это Федор Ковалев).
Сношения с властями, никогда раньше не пугавшие Ковалеву[119], как женщину всем известную и безукоризненную по своей репутации, — теперь ее уже сильно беспокоили ввиду возможности раскрытия страшной тайны, сохранение которой становилось изо дня в день все менее и менее вероятным.
С психологической точки зрения является трудно понятным факт, почему в это именно время Виталия все свое влияние сосредоточила на старухе Ковалевой и, оставивши без внимания других, остановилась именно на ней, запугивала ее и беспрерывно твердила: «Ты пропадешь без меня, тебя враг уловит хитростью». Эти и подобного рода выражения, по словам Федора Ковалева, постоянно слышались в беседах Виталии с его матерью. Судя по многим данным, собранным нами, необходимо заключить, что Виталия в это время уже имела в виду лишение себя жизни и всю силу своего характера употребляла на то, чтобы склонить старуху Ковалеву на совместную с собою смерть; о других лицах Виталия заботилась меньше, но равным образом имела положительное намерение, как увидим ниже, вовлечь и их в мрачную драму общей гибели. Мы называли раньше это стремление Виталии трудно понятным с психологической точки зрения, и оно в самом деле не перестает быть таким, несмотря на все усилия проникнуть в его смысл[120]. По-видимому, эта психологическая загадка должна быть или может быть объяснена таким образом, что Виталия не хотела смерти, боялась ее и избегала: посылая других на смерть, в могильные ямы, сама она предполагала оставаться в живых. Она смело истребляла людей, думая, что этим путем спасает их, хотя в то же время решительно не имела в виду применять к самой себе подобное средство спасения. Но, кажется, гораздо вероятнее, что, широко жертвуя человеческими жизнями, Виталия думала не столько о спасении людей, сколько о торжестве дела, которому служила и которому отдалась. Но, когда обстоятельства и неумолимая логика вещей стали изрекать свое грозное судное слово, когда реакция и ропот сказались в среде, прежде ей беспрекословно повиновавшейся, когда страх уголовной ответственности чуялся в воздухе, — Виталия пришла к мысли о неизбежности самоубийства и, ужасаясь самой мысли быть одной[121], она с решительностью и изобретательностью, свойственной ее характеру, составила план самоубийства, обставленный всем ореолом того положения, которым она пользовалась в скиту и в среде населения терновских хуторов. Это было одно из тех беспощадных и холодных решений, на которые способна была эта женщина, не чувствовавшая до поры до времени страха перед самыми страшными вещами.
Стремление Виталии во что бы то ни стало привлечь Ковалеву к самоубийству— не подлежит сомнению, судя по рассказам Федора Ковалева и старика Я. Я. Для этого она пользовалась всем и не упускала ни одного случая. Так, когда Ковалевой со стороны полиции дан был совет записать жильцов хоть вымышленными именами, то Виталия тотчас воспользовалась этим случаем, говоря, что «враг хочет хитростью обойти ее, хитрым крючком захватить ее», и при этом добавила, что без нее Ковалева «попадет в расставленные врагом сети», что ввиду этого должна жить и умереть вместе с нею. Состояние Ковалевой было таково, что, независимо от тяготевшего над нею авторитета Виталии, к самоубийству ее могли побудить тоска и отчаяние, вызванные всем совершившимся, и готовый пример многих предшествовавших смертей. По-видимому, никто так долго не сопротивлялся мысли о самоубийстве, как старуха Ковалева. Это видно из того, что убеждения Виталии, склонявшей Ковалеву, были многочисленны и продолжительны, как это видно из слов Ковалева. Ускорило развязку обстоятельство случайное, но и крайне характерное. Деятелем в заключительной фазе терновской драмы явился слабоумный Дмитрий Ковалев.
Как мы уже упоминали выше, о болезненном состоянии Ковалева существовали различные мнения: одни считали его глухонемым, другие полуумным. Хотя его называли глухонемым, однако же не подлежит сомнению, что он обладал слухом, ибо, по словам Федора, он по временам очень хорошо слышал. С другой стороны, Дмитрий Ковалев не был и немым, так как, хотя вообще он был молчалив и иногда по целым дням и неделям ничего не говорил, однако же по временам говорил очень ясно и отчетливо. Наконец, еще одной чертой, свойственной Дмитрию, была его крайняя возбужденность, наступавшая по временам и заставлявшая даже брать его на цепь. Тот, кто знаком с психическими болезнями, не затруднится на основании приведенных фактов распознать в Дмитрии Ковалеве больного, страдающего идиотизмом. Больные этого рода мало или вовсе не говорят, вследствие слабости мыслительных процессов; но в лихорадочном жару, а также в возбужденном состоянии они вдруг начинают хорошо говорить и проявляют умственные способности, превышающие обычную, вседневную норму их ума. Таков был именно Дмитрий Ковалев, как в том мы убедились из расспросов о нем брата его Федора. Хотя Дмитрий Ковалев присутствовал при первом закапывании, но, по-видимому, потрясающая сцена не оставила на нем никакого впечатления. Равным образом на нем, казалось, не отразились и все другие события, свидетелем которых он был. Так как его присутствие обыкновенно никого не стесняло, то от него, как и от ребенка, не держали никаких секретов. Однако же исключительные события отразились и в его тупой голове, и вот однажды он, совершенно неожиданно для всех, произнес патетический монолог, который поразил мать, но в особенности поразил Федора. Дело состояло в следующем. Дмитрий стал в позу и страстно заговорил:
— Мать, что ты все вот т#225;к, да т#225;к?
При этих словах Дмитрий не без искусства скопировал согнутую несчастную фигуру своей матери.
— Что ты журишься[122], — продолжал он, — плюнь на все, а там, — при этом он указал на небо, — там будет тебе хорошо.
Сцена эта произвела большое впечатление на старуху Ковалеву. Она произвела также сильное впечатление и на Федора Ковалева и, быть может, заставила колебавшегося Федора взять на себя предстоявшую ему страшную роль — закопать мать[123]. До какой степени описанная сцена имела влияние на Федора Ковалева, можно заключить из того, что во время свидания нашего с Ковалевым 28-го июня Ковалев, ныне уже почти освободившийся от тумана, которым он был окутан, все еще выражал изумление перед описанной сценой с его братом, и даже до некоторой степени был того мнения — не говорил ли его брат по внушению свыше, и в этом смысле даже предложил нам вопрос. Но в ту пору, когда сама сцена произошла, Федор Ковалев принял ее за небесное откровение.
Виталия воспользовалась словами Дмитрия Ковалева и склонила старуху, его мать, умереть вместе с нею, еще раз подтвердивши: «Ты без меня пропадешь».
Каким образом склонены были к общей смерти другие участники, об этом мы не имеем сведений, но некоторые высоко интересные сообщения по этому вопросу получены нами от старика Я. Я. Это прежде всего касается вопроса о способе самоубийства.
По-видимому, Виталия страшилась всех других видов смерти[124], кроме медленной смерти от голода. По освобождении ее из-под ареста 9-го февраля она, кажется, остановилась на мысли о лишении жизни путем голодания. В этом направлении дело и поведено было первоначально. По словам старика Я. Я., порции обитателей скита были значительно сокращены, а тем, кто изъявлял на то согласие, вовсе не давались ни пища, ни питье, как, например, старику, который был в числе арестованных и по выходе из тюрьмы не принимал пищи и скоро умер. Но, по-видимому, голодание было слишком тяжело для Виталии, и хотя она привыкла к постной и умеренной пище, но полный отказ от пищи и медленная смерть от голода были для нее нестерпимы[125], и она употребляла пищу, как показало вскрытие ее тела. Но затем неожиданно и решительно у нее родился другой план, именно смерть через закапывание в очень тесном пространстве. Быть может, быстрая смерть Авдотьи Ковалевой и трех старушек, свидетелем чего Виталия была, остановила ее мысль на этом способе, тем более что смерть от закапывания в минах, по ее мнению, могла быть слишком продолжительной, судя по тому, что первой группе закопавшихся она указывала трехдневный срок мучений, а она, без сомнения, с целью успокоения и ободрения, наверно показала возможно краткий срок. Можно предположить, что в действительности она считала этот срок более продолжительным, и ее воображение сразу отвернулось от перспективы столь продолжительных мук. Таким образом, она остановилась на мысли о закапывании в очень тесном пространстве. Этот способ являлся средним между закапыванием в просторных минах первой и второй партии и закапыванием живьем третьей партии. Она была свидетельницей этого последнего вида смерти и, при всей ее холодности, не могла не ужаснуться мысли о подобной смерти для нее самой.
Когда Виталия остановилась на способе смерти, она прямо и открыто[126] объявила жильцам скита о состоявшемся решении. Уверенность ее в согласии всех была так полна, что назначен был срок, именно ночь на 21-е февраля, для исполнения. К удивлению своему, Виталия встретила неожиданное препятствие в старике Я. Я., который решительно отказался закопаться. Этот старик уже и раньше, в пору первых закапываний, не разделял мысли о необходимости насильственной смерти и склонен был думать, что такого рода смерть равносильна наложению на себя рук. Теперь он твердо заявил Виталии свой решительный отказ. Между ним и Виталией произошел следующий обмен мнений. Видя сопротивление старика, Виталия сказала, что больше не остается Святых Тайн для причащения, что имеется всего для одного раза; между тем ему, старику, весьма необходимо причащаться всякие сорок дней, и не стоит отсрочивать смерти при таких условиях. На это старик заметил: «Нынче Тайн нет, а там Бог пошлет, откуда-нибудь получим». Тогда Виталия сказала, что имеющиеся у нее Тайны — старые, от старинных хороших попов, а нынешние Тайны от теперешних попов той силы не имеют, и что он, старик, продолжая жизнь, будет лишен тех средств спасения, на которые рассчитывает: так как нынешние попы и даже архиереи «одни против других орудуют» и Тайн не выдают.
Так как Виталия была сильнее старика Я. Я. в диалектике, то он разговора с нею продолжать не мог, но прибегнул к извороту, сказав:
— Матушка, вы все долго молились, а я всего три недели, как надел черное платье; я еще недостаточно молился, мне еще надо помолиться, еще я не готов на смерть.
Отказ старика Я. Я сильно разгневал Виталию. Последствием этого было то, что старик Я. Я., бывший с другим стариком в одной келье, немедленно был от него отделен и помещен особо, в отдельную камеру, и два дня не получал никакой пищи.
Отказ старика Я. Я. произвел такое сильное действие, что закапывание, назначенное на этот день, было отменено — и затем оно произошло неделю спустя, в ночь на 28-е февраля. Об этом Я. Я. узнал только впоследствии. Со времени его отказа ему не сообщали больше никаких новостей, держали его в строгом уединении и крайне скудно и неаккуратно кормили[127].
Главнейшим аргументом, к которому Виталия в это время наиболее прибегала, было запугивание угрозами небесных кар, между тем как раньше в ее словах звучала надежда, указание на грядущие блага и проч.[128]
Местом для закапывания был избран тот самый погреб, которого так добивались три старушки третьей группы, т. е. погреб в усадьбе Фомина, где зарылась первая группа. Этот погреб находился очень близко от усадьбы Ковалевых и скита, что значительно облегчало предстоявшую задачу.
Сравнительно поздно, в ночь на 28-е февраля, направились туда все участники мрачного дела.
На этот раз все шло с чрезвычайной торопливостью. Ночи, по справедливому замечанию Федора Ковалева, были уже в это время года короче, и уже по одному этому необходимо было торопиться, чтобы до наступления утренней зари со всем покончить. Яму могли рыть только двое мужчин — Федор Ковалев и его брат Дмитрий. Но более всего поспешность внушена была Виталией, которая и с первыми закапываниями торопилась, а здесь время ожидания лично для нее, как для жертвы, могло быть особенно тягостным[129]; в силу этого она чрезвычайно торопила обоих работавших Ковалевых и со всеми почти присутствующими помогала приготовлению мины, причем сама она трудилась более других, убирая землю.
Прежней мины, которая заключала в себе тела первой группы закопавшихся, не коснулись, но было назначено Виталией смежное место, именно — левая боковая стенка погреба, в которой стали рыть мину в направлении перпендикулярном или несколько под углом к первой мине. Расстояние входных отверстий первой и настоящей мины было не более двух с половиной или трех аршин. Вырытая мина представляла собой широкую, но не высокую нишу, дно которой было на одном уровне с дном погреба или несколько ниже. Ниша была в длину около двух аршин, шириной около трех с половиной, а в высоту имела не более трех четвертей аршина. Чтобы прорыть мину, было необходимо вынуть несколько камней неглубокого фундамента боковой стенки погреба. Когда яма была готова, быстро последовала торопливая, неторжественная процедура закапывания. Несчастные жертвы поместились в мине в следующем, кажется, порядке: Дмитрий Ковалев, Виталия, Поля Младшая, Таисия Рассейская и старуха Ковалева[130]. Вырытая ниша была достаточно широка, чтобы в ней поместились шесть человек, лежа боком, вплотную друг к дружке; но длина ниши была короче роста человека, и все поместившиеся в этой, поспешно сделанной, неудобной могиле должны были согнуться, прижав голову к груди и поджав ноги. Когда они улеглись, Федор Ковалев, по распоряжению Виталии, заложил мину камнями, засыпал землей и утрамбовал. На этот раз совершенно один, Ковалев быстро ушел от этого страшного места и страшного дела!
Что касается психического состояния[131], в котором находились в последнюю ночь закопавшиеся, то оно ближе всего подходит к общей спутанности чувств, вытекающей из страха. Наиболее была свободна от этого Виталия. Для нее предстоявшая смерть была более всего следствием убеждения в необходимости подобного шага. Ее последние распоряжения касались более всего сокрытия тайны. Она многократно передавала в этом смысле Федору Ковалеву свои распоряжения, сопровождаемые клятвами и религиозными угрозами. Виталия грозила Ковалеву страшной ответственностью, если, по его вине, тела закопанных, в особенности ее тело, будут открыты. «Тебе будет великий грех, если нас откроют», — сказала она. Она, между прочим, мотивировала свое требование и тем, что открытие трупов может повлечь за собой вскрытие тел[132]. Сказался ли в этом требовании обычный человеческий страх при мысли о вскрытии собственного тела или же имелись в виду со стороны Виталии религиозные или иные основания — осталось неизвестным. Затем она взяла с Ковалева строгое клятвенное обещание, что он после их смерти не останется в живых. Она прямо говорила ему: «Не живи после нас, не ешь, умри с голоду».
В ответ на это Ковалев дал обещание: «Как вас зарою, не буду жить».
Из подробностей, относящихся к самой смерти, можем привести только, что, легши в могилу, все жертвы тихо шептались между собой; слышалось, как они говорили: «Прости, прости»; старались поудобнее лечь в тесном помещении. Наблюдения единственного свидетеля событий, Федора Ковалева, который и сам был в это время сильно взволнован, носят характер отрывочный. Впрочем, при быстроте и торопливости, с которой шло дело, психическое состояние жертв, кроме страха и спутанности, едва ли могло содержать другие элементы.
Пространство, в котором были заключены шесть жертв, хотя и допускало некоторую вентиляцию через заложенное входное отверстие, но, в сущности, помещение было так мало, что жизнь могла продолжаться самое короткое время — от десяти до двадцати минут.
По вскрытии ямы 6-го мая погребенные найдены одетыми в монашеское платье, как и в первых группах[133], а Виталия была одета в костюм схимницы[134], который представлял собою длинное суконное платье с капюшоном, надевавшимся на голову. Все это платье было расшито нашивками и надписями на церковнославянском языке[135]. По снятии с Виталии одежд, при вскрытии тела на ней найдены вериги в форме двух крестов, из которых один приходится на груди, другой на спине, причем оба были между собою соединены в верхней и нижней части медной цепью небольшого веса. Нижняя часть этой цепи в виде пояса охватывала тело, и концы ее захвачены были замком, ключа к которому не было.
Кроме того, при трупе Виталии найдена небольшая жестянка из-под икры, на которой остались печатные наклейки с обозначением торговой фирмы. В жестянке этой находилась небольшая серебряная чаша, крошечная ложечка и шелковый платочек для вытирания губ, т. е. предметы, относящиеся к причащению. Найдены были также старинные книги и другие предметы.
IV
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Когда был арестован Федор Ковалев и стали известны главнейшие подробности терновских событий, взрыв общего негодования был направлен против Федора Ковалева как главного якобы виновника страшных дел. Даже в прессе можно было встретить выражения, характеризовавшие Федора Ковалева[136] как изувера и самого дикого человека, какого воображение может представить себе. События, в центре которых обстоятельства поставили Ковалева, были так исключительны и так ужасны, что человеческая мысль не могла не облечь в те же краски и человека, который стоял среди этих событий и принимал в них столь видное участие. Однако уже и теперь можно сказать, что участие Ковалева в терновских событиях, хотя и было очень видным, но далеко не было существенным. Нам, как и всякому, казалось естественным познакомиться поближе с этим человеком, чтобы тем до некоторой степени облегчить себе понимание бытовых явлений, которые при первом взгляде на них вызывали ужас, но при ближайшем ознакомлении возбуждают совершенно другое чувство… — безграничную гражданскую скорбь[137].
Первоначально мы составили себе некоторое представление о Ковалеве из рассматривания его фотографии, снятой с него вскоре после ареста его, т. е. в конце апреля. Затем, два месяца спустя, мы имели случай видеть его лично, именно — 28-го июня. Впечатление получилось весьма неодинаковое, так как черты лица в апреле и в июне оказались существенно различными, притом в такой степени, как это приходится наблюдать лишь весьма редко. Как показывает фототипия, сделанная с тираспольской фотографии, на лице Ковалева ясно отпечатлеваются следующие черты:
Сокращение мышцы, сдвигающей брови.
Сокращение пирамидальной мышцы носа.
Сокращение мышц, опускающих углы рта.
Вместе взятые, эти мышцы придают лицу выражение печали, озлобленности. Существующее напряжение всех остальных мышц туловища и лица придает общему выражению Ковалева отпечаток воли, напряженной под влиянием чувств, т. е. фанатической решимости. Этот отпечаток значительно усиливается еще и тем, что мышцы обеих половин лица сокращены неравномерно, именно — левая лобная мышца сокращена значительно сильнее правой, отчего левая бровь стоит выше правой; а в то же время круговая мышца глаза правой стороны сокращена сильнее, чем на левой, отчего правый глаз кажется меньше левого. Эта неравномерность мимики на одной и другой стороне лица является знаком вырождения[138] и указывает на принадлежность Ковалева к психопатической семье[139].
Наше ознакомление с чертами лица Ковалева при личном свидании с ним показало совершенно иную мимику, именно — почти незаметное сокращение пирамидальной мышцы носа, а равно отсутствие резкого напряжения в мышцах лица и туловища[140]. Но вместо того замечается сокращение верхней орбитальной мышцы, сдвигателя бровей, и мышцы, опускающей угол рта. В такой комбинации мимических сокращений фигура Ковалева производит впечатление человека доброго, преданного тихой грусти и грустному раздумью (единовременное умеренное сокращение орбитальной мышцы и сдвигателя бровей). Вместе с тем неравномерность мимики стала заметна меньше, что указывает на то, что некоторые природные неправильности в характере, резко заметные в апреле, в настоящее время (28-го июня) значительно сгладились[141]. Столь резкая перемена в чертах, происшедшая в течение двух месяцев, почти разрешает вопрос о значении и сущности участия Ковалева в терновских событиях. В период этих событий Ковалев находился под могущественным влиянием другой личности и в такой мере усвоил себе ее нравственный облик и характер, что это отразилось даже на основных чертах его лица. Можно сказать с совершенной научной точностью, что преступник, совершающий иной раз самые тяжелые преступления, остается по основным чертам характера тем же человеком, каким он был раньше; здесь же у Ковалева мы видим временное преобразование всего характера. Обстоятельства дела и признания самого Ковалева подтверждают приведенное заключение, основанное на физиогномических наблюдениях.
Отношение Ковалева к тяжелому мраку, окутывавшему жителей хуторов осенью прошлого года, было вполне отрицательное. Опасности, которые предсказывала Виталия, не пугали Ковалева; он долее всех оставался оптимистом, и даже в самую последнюю минуту, когда уже всеми овладела мысль о грядущих бедах и о необходимости искать от них спасения в смерти, — Ковалев все еще продолжал думать, что необходимо выжидать события, но не идти к ним навстречу, не предварять их. Он первый останавливал свою жену, склонявшуюся к смерти, и в наивности своей даже принес на нее жалобу Виталии, в уверенности, что Виталия своим авторитетом остановит страстный порыв молодой женщины. Он даже имел слабую догадку о действительной истине, т. е. был уверен, что ничего особенного не произошло в мире и что события должны идти тем же порядком, как они шли до настоящего времени. Под влиянием этого чутья истины он первоначально обнаруживал скептицизм в отношении того, что проповедовала Виталия и чему все начали верить. Для разъяснения своих сомнений он даже воспользовался случаем, как мы видели, и обратился с вопросами к случайно встреченному полуобразованному собеседнику, и был очень рад и ободрен, встретив в нем поддержку своему скептицизму.
Но причиной всех дальнейших ошибок Ковалева была его умственная недалекость и слабая воля, другими словами — его малая одаренность от природы. Он — только добрый человек, но недалекий и соответственно тому слаб волей[142]. В этих основных чертах его характера и кроется источник тех личных несчастий, которые он сам приготовил себе, погубивши собственными руками жену, детей, мать, брата, сестру[143]. На Ковалеве оправдались те глубокие идеи, которые в своих художественных произведениях впервые старался раскрыть Шекспир, — что причиной несчастий человека являются не столько внешние условия, сколько неправильности или недочеты, лежащие в самом характере человека. Это мы видим на Ковалеве. В самом деле, имея столько здравого смысла и воли, чтобы протестовать и бороться с порывами жены, склонявшейся на смерть, он сразу уступил Виталии и своей матери, когда те поддержали его жену[144]. Здраво понимавший слова своего случайного собеседника, он вернулся домой просветленный и ободренный его беседой; но здесь, увидев слезы и волнения, поддался этим волнениям — и слова его собеседника и его собственные догадки остались в глубине души бессильным знанием.
Во всей дальнейшей трагической жизни Ковалева ясной бороздой сказываются описанные черты его характера. В течение января в его бедном порабощенном уме успело всплыть сознание безумности закапываний, и когда старушки приставали к нему с просьбой закопать их, у него доставало разума и воли отказывать им, полемизировать с ними и отклонять в течение многих дней их упрашивания и умаливания; но достаточно было сказать несколько слов Виталии, и он, несмотря на правильную постановку дела своей оппозиции, подчинился ее требованию и явился орудием ее воли — в самом прямом смысле этого слова, в такой мере, в какой ребенок может явиться орудием воли взрослого. Мы не станем приводить дальнейших примеров, так как они были бы излишними.
Нравственное освобождение этого порабощенного человека совершалось медленно, но оно началось тотчас после смерти Виталии. Рассказы об этом Федора Ковалева, отличающиеся детской искренностью и простотой, полны психологического интереса.
Закопавши Виталию, своих близких и большую часть жильцов скита, Ковалев вернулся в опустевший скит, где он нашел старика Я. Я. и еще двух-трех лиц. Согласно данному Виталии обещанию, он не ел и не пил, оставаясь в твердом намерении запоститься; и ждал, что через три-четыре дня наступит светопреставление[145], как предсказывала Виталия.
— «Три или четыре дня ничего не ем и не пью, — рассказывал Ковалев, — вижу — нет светопреставления; я напился водицы на четвертый день. На пятый день нет светопреставления[146] — я съел баклажанчик. Так прошло две недели, — продолжал он, — вижу — светопреставления нет, в острог не берут, войны нету. Что такое, думаю себе[147], — и стал хлеб есть, и так помаленьку стал все есть»[148].
Таким образом, освободившись от гнета чужой мысли и воли, Ковалев стал правильно понимать окружающие явления и сообразовать с этим пониманием свои действия. Как постепенно воспрянула и восстановилась его порабощенная личность — об этом в его рассказах содержатся некоторые указания, которые мы и приведем.
Размеры нравственного обезличения, до которого доведен был Ковалев, станут понятными, если мы подумаем, что не только мысль и воля у него были подавлены, но даже и чувства были глубоко расстроены, несмотря на то, что эта сторона души у Ковалева развита гораздо лучше, чем мысль и воля. Мы позволим себе войти в некоторые подробности и выскажем соображения, которые нам кажутся не лишними для лучшего уяснения этого сложного вопроса. Как известно, долг может иногда побудить человека идти против естественных чувств, но в нормальном человеке это сопровождается внутренней борьбой, в которой элементы долга лишь берут перевес над обыкновенной природой человека, не уничтожая ее в корень. Но мы сочли бы чудовищным такое человеческое существо, в котором естественных чувств недоставало бы вовсе; да и самой заслуги нравственной не существовало бы, если бы не было борьбы между долгом и естественными требованиями. Известный убийца Карл Маш, совершивший в своей жизни множество убийств, рассказывает о себе, что когда ему случилось однажды совершать убийство в доме, где были дети, то, подойдя к ребенку, которого он также должен был убить, он на минуту остановился и затем некоторое время колебался, так как пробудившееся в нем чувство жалости мешало ему наносить удары с тем спокойствием, с каким он убивал взрослых. Солдат, расстреливающий по долгу службы приговоренного к смерти, не может с легким сердцем исполнить свой тяжелый долг, и старая практика научила военных людей давать в числе других заряженных ружей одно незаряженное, чтобы тяжелый долг — стрелять в человека, был облегчен некоторой вероятностью, что смертоносное оружие лишено заряда. Каково же должно быть нравственное и эмоциональное состояние человека, совершившего ряд чудовищных убийств со спокойствием, которое кажется почти невероятным[149]. В таком именно состоянии Ковалев совершил все закапывания. И, однако же, этот человек раньше был совершенно другим: он был глубоко потрясен, когда от жены услышал впервые о намерении закопаться. Но затем давление авторитета Виталии[150] и матери и тяжелые волнения, которыми была полна терновская атмосфера, а затем потрясающая сцена первого закапывания — ввергли его в состояние нравственного безразличия и бесчувственности[151]. Спокойствие, с которым Ковалев передавал подробности потрясающей сцены закапывания живьем своей сестры, справедливо производило наиболее тяжелое впечатление на всех, кто выслушал этот рассказ непосредственно от самого Ковалева. Нравственная бесчувственность сказалась почти во всем[152], Ковалев перестал испытывать чувство страха; и ночью, после совершенных им убийств, не испытывал боязни. Таково было состояние этого человека, в сущности[153] доброго по природе!
Нравственное восстановление Ковалева идет медленно, и в ту пору, когда мы имели случай беседовать с ним (28 июня), его нравственные силы еще носили глубокие следы потрясения, но уже он стоит на верном пути, и черты его душевного склада освободились от тумана, которым были закрыты. О процессе этого восстановления мы из бесед с Ковалевым узнали следующие подробности, которыми и дополняем сказанное выше.
В первые дни после закапывания жены и детей Ковалев находился в полном нравственном безразличии и бесчувствии, и лишь в дни Рождественских праздников, 25-го и 26-го декабря, войдя вечером в свою опустелую избу, он впервые почувствовал жалость к умершим и заплакал, но сердце не отходило. В первое время печальные воспоминания о погибшей семье приходили нечасто; и хотя они давали отраду душе, но не могли быть вызваны, а сами собой редко приходили. Большею же частью в душе оставалось тупое безразличие, которое формулировалось в такую фразу: «Не жалко и не страшно, потому что они пошли не на муку, а в Царствие Небесное»[154]. И, однако же, мысль о переходе близких в Царствие Небесное не давала душе никакой радости[155], оставляя в ней какую-то тяжелую и непонятную пустоту. Самое чувство стыда и виновности как бы совсем угасло, и Ковалев, находясь в день вскрытия могилы Виталии на глазах многотысячной толпы, ничего особенного не чувствовал[156]. И лишь много времени спустя он, по его собственным словам, стал чувствовать нравственную тягость, когда толпа устремляла на него взор и посылала ему проклятия в то время, как его проводили по улице. Но с течением времени мало-помалу печальные воспоминания и тихое раздумье постепенно просветляли его душу, и по мере восстановления чувств мысль Ковалева шаг за шагом начала освещать протекшие как в кошмаре[157] события. Теперь Ковалев начинает понимать, что «горше всех Виталия виновата»[158], и в объяснении своей веры в нее говорит: «Она не ест, не пьет, молится, грамоту читает[159] — и она это все одобряла», т. е. закапывания; «на нее все положились: Анюша, Фомина, — все на нее положились, потому что она постница, воздержница[160]: никто не думал, что это — одна погибель» (т. е. погибель в том, что слушали Виталию). «И как это не перебили» (т. е. не помешали), «и не нашлось такого человека, чтобы рассказать» (т. е. объяснить, образумить), — закончил он с глубоким сожалением о невозвратном[161].
В заключение наших бесед, на вопрос о жене и детях, Ковалев снова повторил: «Сердце и теперь все болит и не отходит. Спать — сплю, а как проснусь — сейчас сердце болит. И как не болеть? Другой матери и другой жены не будет»[162].
В настоящее время Ковалев со всеми говорит вполне откровенно и с особенной искренностью; на каждый вопрос отвечает подробностями, которые превышают самый запрос собеседника. Видимо, что в обмене мыслей он находит себе утешение. Из уст его часто слышится фраза: «И как не нашлось человека, чтобы объяснить».
К концу нашей продолжительной беседы с Ковалевым неожиданная ассоциация вызвала в нашем уме цепь мыслей о бедной простодушной чешской вдове, которая положила свою вязанку дров на пылавший костер Гуса. Она умерла с утешительною мыслью, что совершила доброе дело, прибавив лишний огонь для еретика. Такой же нравственно-бедный[163] и простодушный Ковалев сделал нечто, беспредельно превосходящее подвиг чешской вдовы, и теперь прозрел и пришел к ясному пониманию своего непоправимого заблуждения. Самое симпатичное впечатление, которое оставил в нас своей личностью Ковалев, это — его наивные непрестанные усилия вспоминать и разбирать свои ошибки[164] и давать самому себе советы, как надо было поступить тогда-то и тогда-то. В обмене мыслей, которого он, видимо, ищет, он находит себе утешение, как в источнике живой воды[165], которая смывает налет с его ума. Фразу, услышанную от нас по поводу народной переписи, что людей надо перечесть так же, как деньги в кошельке, — эту фразу он повторил несколько раз, как бы в противовес тому нелепому толкованию, которому он верил и которое так дорого обошлось ему.
Теперешний Ковалев — это тихая, неусыпающая грусть о невозвратном и неустанное искание истины для рассеяния следов еще не вполне исчезнувшего из души тумана.
События, подобные тем, которые случились в терновских хуторах, как ни кажутся поразительными и беспримерными, на самом деле представляют далеко не редкое[166] явление в нашей истории и неоднократно происходили не только в течение XVII и XVIII веков, но даже и в нынешнем столетии. Несмотря на разницу времени более чем в два столетия, терновская драма в такой мере сходна до подробностей[167] с самоистреблениями, бывшими при царях Алексее Михайловиче, Иоанне и Петре Алексеевичах, что не может быть и речи о чем-нибудь новом и небывалом; напротив, на все случившееся необходимо смотреть как на печальное, но обычное историческое[168] явление в русской жизни. Правда, явление повторяется все реже и реже[169], но едва ли навсегда исчезло.
Издавна способы самоистребления были различные: из них самым частым способом было самосожжение[170]. Для этого выбирались избы, обкладывались горючим материалом и зажигались, причем почти всегда гибли все, кто не ускользнул от роковой засады. Иногда делалась специальная постройка для гари, например, более или менее значительное пространство обносилось оградой из весьма горючих материалов (смолы, стружек, соломы и даже пороха). Сожигались более или менее в значительном числе — сотнями и даже тысячами[171]. При Петре Первом сгорел (сжег себя) князь Мышецкий со всей своей дворней — свыше 100 человек.
Другим нередким способом самоистребления было моренье голодом[172]. Кроме того, употреблялось самоутопление, причем старшие топили детей или младших, сопротивлявшихся смерти. Наконец, практиковались и закапывания. Андрей Иоаннов, описывая случившиеся при царе Алексее Михайловиче самосожжения, говорит: «В Новгородской области многие в могилах живые погребались, и тако живота своего бедного лишалися; и в той же Новгородской области тоже многие тысячи огнем в овинах горели, и в лесах, — а в луговой стороне в морильнях от учителей своих запертые помирали»[173].
Обстановка, при которой происходили самоистребления в два последние столетия, до такой степени напоминает обстановку терновских событий, даже до подробностей[174], что нам невольно приходит на мысль, что в самоистреблениях мы встречаемся не просто с историческими или бытовыми явлениями, но в известной степени с явлениями патологическими, относящимися к разряду так называемых[175]психических эпидемий. В самом деле, явления бытовые или исторические хотя и повторяются, но всегда с некоторыми переменами, обусловленными протекшим временем и историей; между тем явления патологические гораздо более неподвижны, гораздо менее изменчивы. Бред помешанных, галлюцинации алкоголиков гораздо менее подлежат изменяющему действию времени и обстоятельств и остаются в течение веков шаблонными и стереотипными. Этой именно особенностью отличается самоистребление в русском народе.
Что касается причин этого странного явления, то нам почти буквально приходится повторить то, что было сказано двести лет назад в одном официальном документе. Описывая одно из самосожжений, случившееся в 1684 году в Пошехонском уезде, в поместье Сикорских, в деревне Лейкине, официальное донесение заканчивается словами, — что «крестьяне сожгли сами себя, а для чего то учинили, про то никто не ведает».
Историки, занимавшиеся вопросом о самоистреблениях, высказывают касательно причин этого явления малоопределенные взгляды; но наибольшей определенностью отличается точка зрения Пыпина, который причину самоистребления видит в преследованиях, каким подвергался раскол со стороны правительства[176]. Почти такой же взгляд, как Пыпин, но гораздо резче, высказывает о самосожжениях автор предисловия к новому изданию «Истории Выговской Пустыни». Но объяснения обоих авторов, если их признать верными, применимы только к некоторым случаям, так как известно из истории немалое число несомненных примеров, которые не могут быть объяснены с точки зрения преследований[177]. Нам кажется, что оба уважаемые историка обобщили частные случаи. В этом отношении интересны фактические данные, приводимые Сапожниковым; из этих данных видно, что самоистребления практиковались по преимуществу в некоторых местностях, тогда как в других местностях они не случались или случались реже, несмотря на то, что именно здесь отношение властей к расколу было более резко[178]. Наконец, такой крупный историк, как Соловьев, усматривает причину самосжигания не в преследованиях правительства, а в иных условиях. Очевидно и несомненно, что в самоистреблениях мы имеем дело с явлением сложным, которое не может быть объяснено одной исторической точкой зрения. Нам кажется, что важнейшим источником для объяснений самоистреблений могло бы послужить подробное психологическое и психиатрическое[179] исследование тех лиц, которые были непосредственными участниками событий; но так как источник этот для терновской драмы со смертью Виталии и других утрачен, то остается единственная возможность сделать некоторые выводы по этому важному вопросу, руководясь исключительно соображениями, основанными отчасти на фактических, отчасти на психологических данных. Психологические и психиатрические данные мы считаем в этом случае важным источником разъяснения и будем пользоваться этим источником, подтверждая наши выводы историческими справками.
К числу исторических данных относится прежде всего то обстоятельство, что самоистребление свойственно исключительно, или почти исключительно, расколу. В этом смысле можно сказать, что самоистребление — по крайней мере массовое, о котором у нас идет речь, — относится к широкой области церковной или религиозной жизни[180], но оно не вызвано политическими или иными условиями. Политическая жизнь, социальные бедствия, преследования правительств скорее вызывают появление мятежей, бунтов, активного сопротивления[181]; в самоистреблениях же мы имеем дело с психологическим явлением глубоко пассивного типа[182]. Этой своей стороной самоистребление ближе всего подходит к явлениям патологическим. Эта особенная черта не ускользнула и от внимания автора предисловия к новому изданию «Истории Выговской Пустыни». Он усматривает в этой черте средство уравнять свое бессилие в борьбе — пожертвованием личностей. При всем глубоком уважении нашем к мнению почтенного историка, не можем не сказать, что в словах его содержится не объяснение психологического факта, а лишь простое засвидетельствование его.
Другую отличительную черту самоистреблений составляет то обстоятельство, что они всегда совпадали с какими-либо особенными событиями церковной жизни. Так, частые массовые самоистребления при Алексее Михайловиче, при царях Федоре, Иоанне и Петре Алексеевичах соответствовали времени появления раскола[183]. В это время в русской жизни самоистребления были чрезвычайно часты[184]. Но и эта связь не противоречит предположению, что в самоистреблениях мы имеем дело с явлениями, не лишенными, между прочим, и болезненного оттенка. В самом деле, с психиатрической точки зрения можно считать вполне доказанным, что политические перевороты и религиозные события всегда оказывали влияние на увеличение числа душевных заболеваний или на более резкие проявления тех болезненных состояний, которые до этого времени были выражены слабо или оставались скрытыми. Этот факт, конечно, необходимо понимать в том смысле, что всякого рода преобразования и перемены в жизни политической или в вопросах совести и т. п., составляя успех жизни, требуют напряжения и подъема сил. На такой подъем способны только лучшие люди, но не те, кто слаб душой и телом. Прогресс жизни подвигает вперед лучших людей и выбивает из строя или оставляет за флагом неподготовленных и слабых. В вопросах умственного или нравственного прогресса такими слабыми обыкновенно являются субъекты с так называемыми болезненными и неправильными характерами. Возникшее в недавнее время в психиатрии учение об этих характерах должно быть принято во внимание при объяснении исключительных явлений, о которых у нас идет речь. Болезненные характеры, менее заметные при обычном течении жизни, могут резко проявиться в ту пору, когда жизнь делает поворот, к которому эти натуры не могут так легко приспособиться, как натуры нормальные. В таком случае эти натуры обнаруживают странную деятельность, и даже заболевают психически в эпидемических размерах. Таким образом, преобразования или реформы отделяют здоровое от болезненного и являются той силой, которая увлекает за собой все здоровое и ломает все болезненное и слабое[185].
Исследуя явления самоистребления с изложенной точки зрения, мы встречаемся с некоторыми существенно важными фактами, указывающими на видную роль болезненных натур при всех преобразованиях: натуры эти резко выступают со своей психопатической реакцией и, как странные персонажи в драмах, подчеркивают собою могучий ход реформы. На этих болезненных натурах и на их психопатической реакции мы остановим наше внимание тем более, что этот новый вопрос, созданный психиатрической наукой, не был предметом особого внимания историков.
Во всех случаях самоистреблений яркой чертой, заметной в настроении масс, является пессимизм, отсутствие веры в лучшее будущее[186] и упадок духа. Типический пример такого состояния духа находим в «Письменных Известиях» чаусских раскольников. «Ныне, — говорится в Известии, — как духовные и земские власти не по избранию Святого Духа поставляются, а злата ради, того ради они нарицаются от бесов, а не от Бога; того ради нынешние власти во всем жестоки, гневливы, наглы, люты, яры, нестройны, страшны, ненавистны, мерзки, не кротки, лукавы; своими ересьми и прельщением они отставляют человеков от пути правого и сводят в погибельный путь»… «Ныне во все страны посылают указы и взаконения с посланники жестокими, — те нарицаются бесы, чувственные человеки»… «Ныне глад по всей земле, запустение Церкви, умножение ересем»… Как видно, речь идет не о каких-либо исключительных, но о самых обыкновенных общественных недостатках, а между тем тон, которым описываются эти недостатки, свидетельствует о крайнем пессимизме авторов и указывает на их болезненную чувствительность[187], на душевное страдание, вызванное преувеличенной оценкой обычных общественных зол. Таким оттенком отличается большая часть раскольнических писаний и жалоб, но в особенности такой отпечаток замечается в словах и жалобах тех, которые обрекали себя на самоистребление[188]. Весьма замечательно, что даже и в этих крайних случаях жалобы нередко носили характер общий — печалований и всеобщего недовольства всем, без указания на какие-либо конкретные обстоятельства или частные события, вызвавшие такое настроение. Все такие жалобы отличаются общим и субъективным отпечатком мало мотивированной мировой скорби[189]. Читая эти жалобы и взвешивая психологические оттенки чувств, которыми они запечатлены, мы приходим к убеждению, что в большинстве случаев стремление к самоуничтожению вызвано было скорее субъективным состоянием, нежели внешними событиями. Внешние же события в этих случаях служили лишь поводом к самоистреблению, но вовсе не причиной: истинная причина коренилась в болезненном настроении и в давнем[190], готовом пессимизме[191], которым жили отдельные лица или целые группы людей.
Рядом с пессимизмом и с крайней болезненной чувствительностью всегда стоит склонность к самоубийству у раскольников XVII века. Эту связь тонко подмечает Андрей Иоаннов. «К самоубийству столько склонны, — говорит он, — что всегда наведываются[192], где, когда и сколько сожглось или запостилось самовольно»[193].
Пессимизм и стремление к самоубийству яркой чертой проходит и в терновских событиях. С полным правом можно сказать, что события эти являются беспочвенными и безосновательными — и представляют собой плод измененного настроения духа, вызванного психопатическими причинами, но не внешними событиями. В самоистреблениях терновских, как и в самосожиганиях XVII века, мы видим следующие сходные психологические черты: замена рассудка чувством, слабая воля[194] и склонность к самоубийству.
Было бы крайне важным делом разрешить вопрос о том, к какой болезни или к какому психическому состоянию относится группа указанных симптомов, — можно ли их отнести к большой истерии[195] или к так называемому утомлению жизнью — taedium vitae[196]. То и другое психопатическое состояние может появляться как у отдельных лиц, так и у целых масс людей. Появление их у отдельных людей не представляет никаких трудностей для объяснения. Что же касается эпидемического распространения болезненных состояний, то для объяснения их можно допустить отчасти общность условий, в которых живут массы. Главным же образом массовая психопатия является искусственным результатом психологического подбора. Этот подбор можно проследить в истории самосожиганий XVII и XVIII века, но в особенности в терновских событиях.
В истории самосожиганий мы постоянно встречаемся с фактом более или менее продолжительной подготовки масс путем пропаганды, увещаний и обманов со стороны так называемых учителей, как их называет народ, или расколоучителей, как они именуются официально. Эти учители с помощью разнообразных приемов старались объединить субъектов болезненного и психопатического типа и направить их сообща к той цели, к какой те стремились, т. е. к самоистреблению. В этих случаях учители, в сущности, делали то же, что теперь делают американские клубы самоубийц. Без сомнения, в этих случаях религиозные агитаторы пользовались существовавшей в населении склонностью и старались ее развить и придать ей более широкие размеры.
* * *
В прессе указаны были два события, толкнувшие терновских сектантов к самозакапываниям: всеобщая народная перепись и открытие мощей Святителя Феодосия Углицкого. Первое событие относится к области политической жизни, второе к церковной. Внешним образом терновские события несомненно связаны с всеобщей народной переписью, однако же по своему внутреннему характеру события эти всецело относятся к сфере религиозной, или церковной, жизни[197]. Правда, трудно указать непосредственную связь терновской эпидемии с церковным торжеством 9-го сентября; но по времени — некоторая связь, по-видимому, существует, и Федор Ковалев положительно указывает на начало сентября, как на время, когда беспокойство и брожение среди терновских раскольников резко обозначилось. Без сомнения, открытие мощей святителя Феодосия Углицкого явилось крупным событием не только в церковной, но и в народной жизни: оно вызвало общее народное возбуждение, выразившееся подъемом духа, паломничеством, усилением надежд и чаяний. Несомненно также, что на раскольников и других диссидентов это церковное торжество не могло не произвести противоположного действия: не могло не напомнить об их обособлении, о мучительном религиозном отщеплении и отделении от великого народного организма, с которым они соединены языком, бытом, обычаями и в то же время резко разграничены в церковном и вероисповедном отношении. При религиозности русского народа это разделение является весьма существенным обстоятельством для народной совести и влечет за собою нечто вроде безмолвного, непрекращающегося суда одной стороны над другой, т. е. православных и старообрядцев[198]. Этот народный суд явно сказался во время открытия трупов погибших сектантов, когда тысячи зрителей своими массами запрудили терновские хутора и когда сотни изумленных лиц, собравшихся на крышах, деревьях, возвышенных местах, устремили взоры свои на страшную картину откапывания трупов. В собравшейся толпе слышались угрозы, раздавались проклятия; в настроении тысяч присутствующих сказывалось строгое осуждение не только терновским сектантам, но и всему расколу[199]. Это осуждение принимали на свой счет не одни терновские обитатели, но и многочисленные представители других раскольнических толков и согласий, присутствовавшие при открытии трупов. Они чувствовали тяжесть события, которое ложилось укором на весь раскол[200], без различия его партий. Как на подробность, свидетельствующую о таком настроении старообрядцев, можем указать на тот факт, замеченный многими, что окрестные старообрядцы старались всеми мерами загладить и смягчить впечатление терновских событий и во время извлечения из земли трупов и вскрытия помогали полиции, переносили разлагающиеся трупы, до которых никто не хотел прикоснуться. По замечаниям наблюдателей, этим они хотели дать как бы некоторое удовлетворение негодованию и безмолвному осуждению массы, безропотно покоряясь суду народной совести.
Таким образом, разделение русских людей на старообрядцев и православных не остается без серьезных психологических последствий; оно способно колебать настроение народных масс, в особенности среди событий исключительных. Успех и подъем духа у одних может вызывать противоположные чувства у других. И в самом деле, многие события в церковной жизни православных вызывали у старообрядцев то фанатизм и озлобление, то упадок духа и скорбь. Скорбь, печаль, упадок духа и неразлучная с ними наклонность к самоубийству[201] появляются именно у лучшей части раскольников, у людей с нежной душой, для которых рознь по высшим вопросам жизни является источником глубокого страдания, истинной мировой скорби[202]. В этом смысле и торжество 9-го сентября не могло остаться без влияния на старообрядцев.
Это церковное торжество произвело вообще немаловажное впечатление на народную душу. И в самом деле, если мы сравним два параллельные и почти одновременные события — канонизацию Святителя Феодосия и канонизацию трех святых Западной церкви, то перевес окажется на стороне русского церковного торжества по силе и степени народного участия в нем. Таким образом, каковы бы ни были взгляды на сущность и значение церковного торжества 9-го сентября, нельзя не признать, что оно произвело значительное впечатление на народные массы, — впечатление весьма не одинаковое для православных и для старообрядцев. По понятиям народной совести, открытие мощей Феодосия Углицкого явилось событием, оправдывающим одну сторону и осуждающим другую. Говорят, что такое именно настроение замечалось осенью минувшего года в среде терновских сектантов и послужило основанием пессимизма, который так резко проявился именно в это время.
Пессимизм особенно был заметен в терновском скиту, и деятельность Виталии и ее сотрудниц по скиту является попыткой противодействовать этому настроению, найти героическое лекарство против болезни, которая грозила поразить многих. По-видимому, эта решительная женщина задалась смелой мыслью устроить в терновских хуторах священное место, богатое останками мучеников, у таинственных могил которых должны будут стекаться поклонники, подобно тому как это случилось в Чернигове[203]. Это предположение, слышанное нами на месте происшествия, подтверждается поведением Федора Ковалева. Когда в его присутствии происходило откапывание замурованных сектантов, его настроение носило характер уверенности и торжественного ожидания[204], но он сразу упал духом, когда его взору представились трупы с признаками разложения и с ползавшими по ним червями: он увидел не то, чего ждал. Это обстоятельство поколебало его фанатическую уверенность в правоте религии, которой он служил, и явилось исходной точкой поворота в его мыслях и началом откровенных признаний.
Несомненно, что Виталия и Поля не чужды были некоторых исторических сведений о самоистреблениях в русском расколе. Об этом можно судить по стилю и содержанию той записки, которая была подана из скита счетчикам народной переписи и которая была редактирована, по всей вероятности, Полей Младшей. Записка эта во многом напоминает те челобитные и заявления, которые писались в XVII веке раскольниками, готовившимися к гари. Весьма правдоподобно, что в уме Виталии или Поли Младшей, на основании исторических сведений, созрел план ответить на церковное торжество 9-го сентября так, как отвечали раскольники XVII и XVIII века на церковные реформы. С этой целью Виталия и Поля Младшая воспользовались готовыми описаниями самоистребления в русском расколе и, подобно учителям XVII века, возбудили известное настроение в терновском скиту и отсюда направили его в терновские хутора. Их личные качества обеспечили им успех печального дела.
В заключение нельзя не высказать некоторых общих мыслей, которые невольно возникают в уме при чтении скорбного сказания о беспримерном несчастье[205], поразившем раскол в лице терновских сектантов. Никогда печальное состояние раскола не обнаруживалось в более мрачных красках, как в терновской драме. Поэтому не должно быть в отношении несчастных сектантов иного чувства, кроме безграничной жалости, и иного отношения, кроме самых искренних братских усилий к примирению и объединению с ними. Каковы бы ни были понятия о расколе с догматической и обрядовой стороны, нельзя не признать того факта, что все держащиеся старой веры — дети того же доброго русского народа, что они строго хранят в себе все его народные черты и остаются верными народному духу даже за пределами отечества.
Ввиду этого истинная забота о них (а не одни догматические словопрения с ними) является самым настоятельным и самым неотложным долгом церкви и государства». — Проф. И. А. Сикорский.