"Хромой Тимур" - читать интересную книгу автора (Бородин Сергей Петрович)Третья глава. КУПЦЫМулло Камар читал Хафиза, вслушиваясь в тайные созвучия лукавых газелл. Базар кипел за воротами. Там пересекались дороги всего мира. Со всех сторон купцы тянули сюда свои караваны. Через пустыни и степи, через леса и горы везли сюда купцы все, чем красны самые дальние города, чем славны умелые руки мастеров в чужедальних странах. На пути подстерегала купцов корысть иноземных владык, удаль разбойных племен, зной в безводных песках, волны в бездонных морях, скользкие тропы в горах над безднами. Но купцы шли, шли и тянули свои караваны сюда, чуя за тысячи верст запах самаркандского золота, хотя и клялись простодушным, что деньги не пахнут. Пахнут! Пахнут костями, истлевшими под сухой полынью степей; кораблями, сгнившими на песчаных берегах морей; падалью на караванных путях; удалью на званых пирах; тяжелой кровью земледельцев; ременной плетью землевладельцев; нарядами и усладами; жирной едой да чужой бедой. Не радостен — горек и тяжел этот запах, не с веселым сердцем — с тревогой, с опаскою, нетерпеливо принюхиваясь, тянутся на его зов купцы по всем дорогам, сквозь все бездорожья вселенной на самаркандский базар. И легко становится на купеческом сердце, когда ступят пушистые ноги каравана на землю амира Тимура, — далеко растеклась молва, что на его земле путь купцам безопасен: стоят на торговых путях крепкие караван-сараи с запасами воды, еды и корма. Никто тут не посягает на купеческое добро, никто не мешает торговым людям, — все открыто для них, завоеваны для них безопасные дороги во все стороны по всем землям Тимура. День ото дня богаче становится город Самарканд, тяжелеют сундуки у вельмож и купцов самаркандских, а через них полнятся и широкие, окованные булатной сталью, тысячами мечей заслоненные сундуки Тимура. Оттого и люден, и шумен, как сотни горных потоков, самаркандский базар. Но упоенного стихами Мулло Камара отвлекла от книги внезапная тишина. Он подсунул книгу под шкуру, встал, настороженный, и мелкими торопливыми шагами, как ослик, засеменил по двору к воротам. Незадолго перед вечерней молитвой вдруг смолк весь базарный шум: расталкивая короткими палками народ, в широчайших кожаных штанах, расшитых пестрыми шелками, под большими шапками из красных лисиц, через базар бежали Тимуровы скороходы и, задыхаясь, оповещали: — Амир Тимур Гураган! — Амир Тимур Гураган! В этот обычный день выезд повелителя в город был нежданным, он всех захватил врасплох. Купцы кинулись наспех захлопывать свои лавчонки, люди полезли на крыши, на стены, сталкивая одни других, цепляясь друг за друга, прижимаясь к стенам улиц; рабы и купцы, иноверцы и дервиши, богословы и ремесленники, персы и армяне, русские и ордынцы, арабы и китайцы, хорезмийцы и хорасанцы, купцы из Яс, мастера из Тавриза и Ургенча — все перемешались, стиснутые в узкой щели позади пехоты, уже протянувшей перед собой бородатые копья, чтобы освободить проезд. Все замерли, вытягиваясь друг из-за друга, чтобы хоть на мгновение взглянуть на того, кто после долгих дорог войны проследует сейчас здесь узкой базарной улицей. Проскакали воины с красными косицами, спущенными со шлемов. И тотчас, не по обычаю, без передовых охранителей, без боковых стражей, один, проехал он сам. Жемчужная сетка спускалась до глаз по челке поджарого вороного коня. Блеснули тонкие серебряные узоры на голубом сафьяне седла. Не глядя на народ, он сидел в седле наискось, чуть сутулясь, будто пробивался сквозь неистовый встречный ветер; глаза его сузились, губы тесно сжались; борода плотно прижалась к груди, и смотрел он вперед прямо перед собой, будто готовый, как тигр, прыгнуть на горло того, кого, казалось, уже приметил где-то там, впереди, куда нес его резвым шагом вороной конь. На несколько шагов позади следовали за ним внуки — любимец Мухаммед-Султан, сын покойного Джахангира, и двое малолетних внуков, сыновей Шахруха, — Мухаммед-Тарагай с Ибрагим-Султаном — на веселых гнедых жеребцах, украшенных золототкаными попонами, золотыми кистями, свисающими из-под конских глоток. Золотые розы и звезды, вышитые на багровых и зеленых бархатах халатов, вспыхивали и сверкали, когда внуки амира проезжали через узкие полосы солнечного света, и тогда казалось, что по базару кто-то расплескивает пригоршни огня. И лишь поодаль следовал за царевичами двор Тимура, его спутники во всех походах, соратники его и сподвижники. Их было много. И все сокровища их слились в единую блистающую, клокочущую золотом и драгоценностями реку, переполнившую узкое русло извилистой базарной улицы. Это ехали близкие Тимуру люди, которых ранним утром в тот день видел на дедушкиной террасе семилетний Мухаммед-Тарагай. Весь день они провели у Тимура. То стояли в светлой, высокой зале, пока медленно и пышно, по строго установленному обычаю, длился прием послов; то сидели на коврах, напряженно вслушиваясь в слова повелителя, пожелавшего поставить в Самарканде такую мечеть, какой еще не было и никогда не будет в мире. Тимур сам говорил, скупо, отрывисто, железными словами, и перед глазами людей вставало это здание, какого еще никто не видел на земле. Тимур говорил, глядя в узоры ковра, застилавшего пол, словно перед его глазами распростерся мир, исполосованный реками, дорогами, горами, полями, каналами, городами; мир, посредине которого Тимур возвышал сокровищницу всех захваченных им сокровищ мира — Самарканд. И посреди этой сокровищницы теперь, на склоне жизни и на вершине своих побед, собрав вместе все богатства Индии, задумал он воздвигнуть мечеть во славу божию и в напоминание о своей собственной славе. Тимур говорил, а рядом молча сидел потомок Чингиза, сын хана Суюргатмыша, узкоглазый, почти безбородый, безбровый, суровый Султан-Махмуд-хан, друг Тимура, верный и бесстрашный воин. Храня древнее почтение к Чингизову роду, Тимур никогда не называл себя ханом, — ханом его огромного ханства назывался этот молчаливый, послушный друг. От его имени Тимур чеканил свои деньги, от его имени объявлял указы, если не хотел этих указов издавать сам. Этим ханом, как прежде отцом этого хана, Тимур, как ладонью, заслонялся от своей славы, хотя с годами она стала так обширна, что эта ладонь уже не могла заслонить его ни от ее прямых ослепительных лучей, ни от ее палящего зноя. Когда Тимур, досказав свою мечту, взглянул на хана, Султан-Махмуд-хан молча опустил глаза в то место ковра, куда прежде смотрел Тимур. И Тимур спросил: — Поняли? Не придворные ответили ему, не хан, не внуки: не их спрашивал Тимур. Ему ответили стоявшие тихо и неподвижно у стен, стоявшие неприметно, позади пышной знати, просто одетые простые люди — зодчие, художники, мастера разных дел, которым из года в год он поручал претворять свои замыслы в каменные громады; неосязаемые мечты — в вечную твердь. Многое уже было создано этими отборными мастерами обширного ханства дворцы, усыпальницы, мечети, рабаты; многие из их созданий уже сверкали под ясной синевой небес своею словно влажной синевою; высились среди садов, словно застывшие сады. В родном Шахрисябзе Тимур построил дворец, какого никогда не видывали ни в одном из славнейших городов вселенной, построил во славу рода своего. В Ясах уже строили усыпальницу и мечеть над могилой святого хаджи Ахмада Ясийского, на страх кочевникам, на утверждение несокрушимой мощи Тимура… Теперь задумал он сооружение еще величественнее, еще выше и богаче, не только на удивление и страх врагам, не только во славу своего рода, но во славу самого бога, единственного в мире, кого Тимур еще не смог ни одолеть, ни напугать, и потому единственного, кого сам побаивался. Тимур поговорил с мастерами, добиваясь, чтобы им ясно стало его желание, но сам их не расспрашивал, — он их спросит после, когда, обдумав его слова, они соберутся рассказать ему свои затеи. Он отпустил мастеров и распорядился кормить гостей, а сам с внуками ушел на женскую половину дворца и обедал там. Но мечта о величественной мечети разгоралась все жарче. Перед вечерней молитвой ему вздумалось осмотреть место, где зодчие поставят задуманную мечеть. Он приказал расчистить ему дорогу на базарную площадь, велел всем ехать туда за собой и запросто, в домашней одежде, поехал в город. Так случилось его внезапное появление на базаре. Он выехал на базарную площадь и остановился посредине, озираясь во сторонам. Под навесами громоздились тяжелые длинные полосатые мешки риса. Вдали зеленели и желтели груды ранних дынь, арбузов, тыкв. Распростерлись ряды круглых корзин, полных, как драгоценными камнями, рубиновыми и янтарными алычами. Розовато-желтые, золотясь на вечереющем солнце, раскинулись невдалеке древние холмы Афрасиаба, словно оспой покрытые тысячами могильных холмиков. Мерцая на солнце голубыми искрами, встали в ряд бирюзовые купола стройных гробниц Шахи-Зиндa, от самого верхнего каменного купола над могилой Кусама-ибн-Аббаса до тех, что укрыли под своими сводами жен, родичей и друзей Тимура, самых близких ему людей. Он смотрел, скрывая задумчивость, своим тяжелым взглядом: вот он воздвигнет здесь новые бирюзовые купола. Стены молитв приблизятся к стенам покоя. Он воздвигнет и еще много куполов, дворцов и гробниц над друзьями, чтобы все соединилось здесь, в этом городе, в единый каменный, лазурный, вечный сад на вечное напоминание о нем, который столько стран вытоптал и окровавил, чтобы синеву небес низвести на самаркандскую глину. Мастера уже ждали его здесь. Они стояли, вглядываясь в его глаза, когда он озирался по сторонам, и вместе с ним взирали на эти склоны Афрасиаба, где, по преданию, некогда стояли шатры Александра Македонского, когда города еще не было здесь, и на ряды усыпальниц, которым отдано столько вдохновения и мастерства, что мастера, строившие их, уже не боялись даже Тимура, — не опасались ни смерти, ни кары: они уже свершили в жизни своей то, что казалось им смыслом жизни. Тимур смотрел на тесные ряды лавчонок, на серые коренастые, видно древние, ниши и своды маленьких мечетей, караван-сараев, бань, где охорашивались около своих гнезд коричневые самаркандские горлинки, и приказал строителям: — Сройте это. Вам станет видней. От этих слов заскрипел на своем седле ходжа Махмуд-Дауд, один из знатнейших ходжей Тимуровой державы, — он от всех таил, чтоб не пятнать священного достоинства ходжи, что на этом базаре и на этой площади стоят и его караван-сараи, бани и склады, купленные на чужое имя, и что немало лавочников торгует тут на его деньги. Будто из снисхождения к торговому люду, он проворчал: — Тут много разных хозяев. Надо бы сперва с ними со всеми уладить… Тимур сердито прервал его: — Хозяин тут один: я! И приказываю тебе, ходжа Махмуд, завтра тут расчистить всю площадь. Сотня рабов с мотыгами и ломами, вот кто тебе поможет, и тысяча хозяев этого мусора не посмеет пикнуть. Понял? — А убытки? — Вернут на другом базаре. Пока я воюю, умные купцы не разорятся. А за дураков я перед богом не ответчик! И величественный ходжа, которому златотканый халат, надетый поверх нижних халатов, мешал, как следовало, поклониться, прохрипел: — Слышал, государь! Слышал… Тимур, не слушая ходжу, кивнул другому вельможе, Мухаммеду Джильде. — А тебе, брат Мухаммед, велю следить за всеми работами. Ходжа Махмуд отвечает, чтоб в свое время, в свой час было здесь у строителей все, что надо. Ты отвечаешь, чтоб в свое время, в свой час каждый строитель здесь делал все, что надо, Слышал, ходжа Махмуд? — Слышал, государь! — Слышал, брат Мухаммед? — Слышал… — За все отвечаете мне. Мне! В знак привета и в поощрение Тимур кивнул мастерам и обратно поехал через базар другими улицами. Проезжая Кожевенный ряд, он уловил крепкий, густой, как дым, запах кож и покосился на кожевенников. Вдруг в просвете между лавчонками он увидел низкую арку маленького караван-сарая. В этой арке стоял маленький человек в серой чалме, в сером халате и низко кланялся Тимуру, прижав руки к груди. Тимур, столкнувшись с ним взглядом, кивнул. Заметив вопрос во взгляде повелителя, Мулло Камар еще раз поклонился и, не дожидаясь, пока мимо проедут, красуясь своим богатством, вельможи, отвернулся от них и ушел в сумеречную тень старого караван-сарая. Читать было уже темно. Не раскрывая книги, он сел на своей истертой козьей шкуре и послал Ботурчу в харчевню за чашкой горячей баранины. Пытливо глянул на еще светлое небо — не собирается ли темнеть — и крикнул вслед Ботурче: — Поживей поворачивайся! А базар дивился: сам Обладатель счастливой звезды, как звали Тимура, удостоил своим взглядом ничем не примечательного, неразговорчивого купца, приезжающего в Самарканд откуда-то из казахских степей, не то из Ташкента, не то из Сайрама, не то из Суганака. Но ничто из событий этого дня — ни шум, ни тишина, ни хлынувший вслед за тишиной сильнейший шум, — ничто не коснулось уединенного дома, где восседали в небольшой комнате под расписным потолком, среди стен, украшенных нишами и гипсовыми полочками, на шелковистом иомудском ковре, перед шелковой скатертью, хозяин дома Садреддин-бай в его почтенный гость Мулло Фаиз. Хотя хозяин, из разумной бережливости, не держал в доме хорошего риса, хотя мясо столь запеклось на солнце и обветрилось, что уже не смогло развариться, хотя винa, следуя наставлениям шариата, но вопреки городским обычаям, гостю не подали, хотя каждой рисинкой в этом доме хозяин дорожил, как собственным глазом, и гость и хозяин были очень довольны друг другом, не могли наговориться и друг на друга нарадоваться, — так совпадала каждая их мысль, так общи оказались их желания и надежды. Общими оказались и тревоги, угнетавшие их: как выдержать товар, как набить ему цену, как не упустить того желанного, вожделенного часа, до наступления коего цены еще не возросли до предела, по миновании коего цены пойдут вниз. И как найти то место на земле, где цена на этот товар поднимется в тот час премного выше, чем на остальных базарах мира, как достичь этого места и в целости доставить туда свои товар. И оба собеседника силились скрыть нараставшую в них тревогу, которая уже сосала их, как змея. Мулло Фаиз любезно заметил: — Красив у вас дом! — Шестьдесят лет стоит. В год моего рождения построен. — Красив! — Отец мой торговал шелками; понимал красоту. — Не тесноват? — По семье. Простор в городе кому нужен? Город — не степь. В те времена, бывало, хан на год сядет, а за год спешит столько богатств собрать, сколько давние ханы и за сто лет не скапливали. А через год этого хана прирежут, другой садится, опять все сначала идет. До построек ли было! — А все же дом хорош, построен толково! — В те годы мастера были редки. От мелких ханов и народ мельчал, и торговля шла мелкая, а барыш держался на случае. Не то что теперь, — торгуй с кем хочешь, вези товар куда хочешь, поезжай куда ни взглянется. Тогда из города выглянуть не всякий смел; караваны с поклажами издалека не ходили; от ночлега до ночлега дойдут, бога благодарят, что живы: за каждым камнем разбойники, в каждом городе — свои начальники, свои порядки. С кого шкуру драть? С кого ж, как не с купца. Пока товар довезут, ему такая цена нарастает, что уж и не знают, почем его продавать, чтобы не разориться. Раз довезут, а два раза — еле живы, нагишом домой добираются. Разве это торговля была? Мученье! Разве на этом разживешься? — А говорят, в прежние годы, в молодости-то, и повелитель грешил… — Из-за камушков выглянуть да обчистить? Мог! Да зато потом разобрался: больше расчету нас оборонять, а не разорять. Вон как поднялся. — Еще бы! — Да что об том вспоминать. Голова ведь одна у каждого. — Ну, мы-то друг у друга в доверии! — Не беспокойтесь. А все же… Да и в торговле по-прежнему: ухо надо держать востро! — На то и торговля. Надо вперед смотреть. — Разориться-то и нынче можно; у кого голова с трещиной. — Верно! Соображать и нынче следует. — А как соображать? Как вперед заглянуть? Что там увидишь? Дороги стали длиннее, а при длинных дорогах и глазам надо дальше видеть. — Верно! На том конце длинной дороги караван вышел, а тебе на другом конце надо знать, чего он везет. — По нынешним делам доходнее самим ездить. — А вы что же? — Я-то тяжел на подъем. — Мне хоть и шестьдесят, я бы поехал, если расчет будет. До Трапезунта дорога спокойная, своя. До Индийского моря через весь Иран — своя. Теперь до Хиндустана ходи без опасенья. На армянские базары езжай, как к себе домой. Золотой Орде прошло время. До Китая вот, правда, своей дороги еще нет. — Турки османские недавно наших караванщиков порезали. — Дерзки! Но порезали они не наших, а генуэзцев. Да другие-то генуэзцы с той стороны намедни привезли товар, провезли! — Видел их. Они до Трапезунта морем доходят. Нам к ним ехать боязно: не мусульманский народ. Как торговать с неверными? — Русы, однако ж, с нами торгуют. — Дальше Сарая ордынского русы сами не ходят. Русский товар к нам сарайские купцы возят. — Однако ж в Орде с ними торгуемся. Ни нам от русов, ни русам от нас убытка нет. А тоже — не мусульмане. — Не мусульмане, а без их товаров не обойтись. Мулло Фаиз взглянул опасливо на дверь, нет ли за ней ушей богослова, и, прищурив глаза, сказал убежденно: — Когда хочешь торговать с выгодой, спор о вере отбрось; спорь о ценах. — Да, длинны наши дороги. И как эту даль угадать, как? — Да, гадай не гадай… Садреддин-бай решился доверить Мулло Фаизу: — Намедни к звездочетам ходил. Когда из Хиндустана еще смутные слухи шли. — И что ж? — Угадал звездочет. — Как это? — Индийская звезда, говорит, ушла из треугольника Стрельца в треугольник Весов. А весы — это торговля. — Угадал! — Наука! — А где он, звездочет этот? — У гробницы Живого Царя. — Не погадать ли? — Я не прочь. — Но гадайте опять вы. Дело у нас общее, а как гадать, вы уже знаете… Вскоре оба кожевенника снова протолкались через базар, торопясь к Железным воротам. Надо было поспеть к усыпальницам Шахи-Зинды и управиться с гаданьем, прежде чем муллы позовут верующих на вечернюю молитву, прежде чем городские ворота закроются на ночь. Как всегда, по холмам Афрасиаба среде могил бродили одинокие люди чтецы Корана, плакальщицы, землекопы с мотыгами. У лазурных усыпальниц толпились длинноволосые дервиши в своих темных ковровых лохмотьях. Муллы в снежных чалмах, вельможи в индийских цветных тюрбанах, нежных, как утренние облака. Женщины, скрытые под серыми плотными накидками, обшитыми цветными шелками либо бисером или жемчугами. Под гулкими сводами некоторых усыпальниц гудели унылые голоса читающих Коран. Арабские слова звучали здесь благозвучней и правильнее, чем когда бы то ни было говорили сами арабы. Благоухания казались здесь почти зримыми, как шелка, плотные, но прозрачные. Их тоже можно было бы называть шелками, если бы благоухания могли шелестеть и если б нежность их стала столь же осязаемой: тогда их можно было бы растягивать на аршинах и продавать в базарных рядах. Ряды усыпальниц вставали уступами, одна над другой, не схожие между собой, как люди, погребенные под ними, и все же столь близкие и столь схожие, как люди одного народа, одного племени. По крутой тропе поднявшись в гору, свернули к гробнице Кусама-ибн-Аббаса. В обители, построенной царицей Туман-агой для дервишей, богомольцев и странников, Садреддин-бай увидел столь же костлявого, как и сам он, смуглого, белобородого звездочета. Из почтительного смирения Садреддин-бай остановился и поклонился звездочету издали. Смуглый старик, восседавший на коврике, сотканном из белой и черной шерсти, перебирал перламутровые четки и смотрел прямо перед собой. Он, казалось, ничего не видел ни вокруг себя, ни на всей этой бренной земле: люди, царства, города изменяют свой лик, дряхлеют, сходят с лица земля, но неизменными, бессмертными остаются небесные светила, тайные письмена созвездий, где посвященный может прочесть любое предначертание, судьбы людей, городов, царств. Можно не знать хитрых сплетений букв в земных книгах, — для мудрости довольно того, что начертано на небесах перстом милостивого, милосердного. Длинный конец чалмы свисал с плеча на черные складки халата. И не разберешь, что было белей — чалма ли эта, борода ли его, перламутровые ли его четки, белый ли узор на черной шерсти ковра. Слева от старика, не смея пребывать на одном ковре со своим наставником, кротко и неподвижно замерло трое его учеников, бледных, безмолвных, бесстрастных. Они сидели в ряд, не спуская глаз с наставника, и невольно повторяли каждое движение его лица, а пальцы их шевелились, словно перебирали четки, хотя четок в их пальцах не было. Садреддин-бай поклонился еще раз. Звездочет, не удостаивая купца взглядом, пробормотал: — Говори. Тогда Садреддин-бай шагнул к нему ближе и опустился у края ковра: — Обеспокоен я, святой отец. — Тревоги неизбывно снедают сердце смертного: каждый жаждет познать, доколе терпеть уныние, отколе снизойдет утоление, где порог счастья и дверь удачи… — Истинно так, святой отец! — Имя? Садреддин-бай назвался. — Давно ли живешь? Садреддин-бай назвал год своего рождения и месяц своего рождения. — Твоя звезда третья в созвездии Барана. Садреддин-бай подтвердил: — Истинно так. — Откуда знаешь? — насторожился звездочет, и Садреддин-бай уловил, что удостоен мимолетным взглядом прорицателя. — Уже заглядывал в книгу судьбы проницающим взором очей ваших. — Отойди до утра, ибо милостивый являет нам зрение лишь в ночной тьме. Днем мы слепы. Ночью зрячи. Утром уста наши откроют вам, что глазам нашим откроется в полночь. Садреддин-бай, не вставая, еще раз поклонился звездочету, и когда встал, тонкий платочек с деньгами остался на его месте. Пятясь, кожевенник возвратился к Мулло Фаизу, и дальше они пятились уже рядом, не сводя глаз с бесстрастного, неподвижного смуглого старика. Лишь миновав дервишей и паломников, Садреддин-бай негромко сказал: — Милостив бог, что посылает таких прозорливцев на грешную землю нашу. — Ответит-то он когда? — Он сказал: утром. И хотя они всего лишь задали вопрос, и хотя еще целую ночь предстояло прождать до ответа, на душе у них посветлело и наступило то успокоение, которого так желал каждый из них. Проталкиваясь в глубокий проход под сводами Железных ворот, кожевенники задержались: из города, теснясь, ехали с базара пригородные торговцы, крестьяне, огородники, садовники, распродавшие свои товары и спешившие в окрестные селения, пока не стемнело. Топотали копытцами торопливые ослики под пустыми корзинами, глиняными кувшинами или иной поклажей, — покидая город под пытливыми взглядами стражей, никто не решался ехать, все шли пешком, кланяясь воинам караула и острыми палочками направляя ослов на истинный путь. Прошли пыльные, быстроглазые цыганки, волоча черноруких ребят. На женских лицах, смуглых и смелых, синели пятнышки священной татуировки, у тех между бровями, у других — на скулах или на подбородке. Над ноздрями темнели серебряные украшения, но все меркло перед неверной, порывистой красотой их горячих лиловых глаз. Садреддин-бай и Мулло Фаиз, пропуская мимо эту грешную красоту, сплюнули не без досады, а когда решились было вступить под своды ворот, им встретился восседающий на жалком сером осле Мулло Камар, выезжающий из города. Оба купца пренебрежительно ответили на неизменный поклон этого ничтожного торгаша, столько лет толкающегося в базарной толчее, то будто исчезающего куда-то, то снова возникающего в тесных закоулках кожевенных рядов. Никто из купцов даже не взглянул вслед Мулло Камару, свернувшему на дорогу мимо Шахи-Зинды под раскидистые столетние карагачи, где на коврах сидели горожане, пожелавшие отдохнуть за городскими стенами, калеки, проголодавшиеся крестьяне, прокаженные в глиняных пещерах, воины на берегу ручья. У края дороги высились то гробницы святых, то плоские харчевни, источавшие пахучий дымок, то каменные ворота загородных дворцов. Сменяли друг друга то бирюзовые купола мечетей, то лазурные стены дворцов, то изразцовые ниши садовых ворот, то, в просвете между стенами, озаренные вечереющим солнцем зеленые клеверные поля или огороды, то снова каменные стены садов. Мулло Камар острой палкой ободрял своего осла, а сам задумчиво поглядывал на эти знакомые пригороды многолюдного, великого Самарканда. |
||
|