"Хромой Тимур" - читать интересную книгу автора (Бородин Сергей Петрович)Четвертая глава. САДНекогда жил Мулло Камар в Суганаке, в степном городе, где на просторной, ровной, как блюдо, площади купцы вели немалый торг. Само название Суганак — воинское название, оно означает "колчан", и время от времени случается Суганаку оправдывать свое имя, когда стены города заполняются воинами, как колчан стрелами. Отсюда прямая дорога лежит к северу, на базары Золотой Орды, а оттуда недалеко и до Руси и до новгородских базаров. И на восток открыты дороги из Суганака — в полынные, голубые степи кочевников, в далекий суровый Моголистан, а оттуда — в Китай. В Суганак приходят товары из Золотой Орды, хоть и торгует она не своими, а русскими товарами. А взамен Золотая Орда скупает здесь товары иранские и армянские, а скоро индийские тоже пройдут через купцов Суганака в Золотую Орду, а через нее — на Русь и в Новгород, а через Новгород поплывут они дальше, в страны мрака в холода, в заморские, в немецкие и во фряжские земли. Невелик Суганак, где отец Мулло Камара продавал шелка, а скупал кожи и меха. Невелик Суганак, — а родина! Там и рос Мулло Камар, там и перенял от отца торговое дело, оттуда возил кожи в Иран, а из Ирана привозил шелка и краски. Длинны были у купцов дороги, долог был купеческий путь, но суганакские купцы по-своему понимали имя родного города, — был их базар колчаном, а купцы его — стрелами, и чем дальше залетит стрела, тем больше доставалось ей барыша и почета. Зарилась на торговый Суганак Золотая Орда, пытались грабить базар кочевые завистники. Но город стоял крепко по-прежнему, хотя уже не столь бойко торговал, как бывало, ибо много караванных дорог за последние двадцать лет свернуло на Самарканд, сплелось там с другими дорогами. Без войн, без стрел и мечей завоевал торговый Самарканд торговлю степного Суганака, как разорил он базары в десятках других древних торговых городов — от Ургенча в Хорезме до множества таких, от которых даже имен не осталось. Двенадцать лет назад Тимур застал Мулло Камара в Ширазе. Оказался степной купец в осажденном городе, и кинулись было осажденные персы грабить бухарский караван-сарай. Но кожи к тому времени купец уже продал, а за шелка заплатил лишь малый задаток. Оказалось, нечего брать персам у этого купца, кроме золота, но золото не велико, золото он успел укрыть, а жизнь отнимать персы у него не стали. Так бы и вернулся Мулло Камар в Суганак, потеряв задаток и с пустыми руками, да не таков был Мулло Камар. Когда ворвались Тимуровы войска в город, Мулло Камар приметил, кому из наибольших ширазских шелковщиков довелось потерять жизнь, и объявил Тимуровым начальникам, что весь склад у того купца закуплен для Суганака и не к лицу, мол, своим же воинам разорять своего же купца. А когда эти начальники ему не поверили, он, постукивая палочкой по мощеным площадям Шираза, проник до начальников превыше стоящих и поклонился им. И случилось услышать его жалобы самому Тимуру. Повелителю пришелся по душе этот бесстрашный жалобщик, и Тимур строго сказал: — Не к лицу моим воинам грабить моего купца. И хотя немалую часть со склада пришлось преподнести властным соотечественникам, нашлись в городе и верблюды для каравана и караванщики для верблюдов. В тот раз на ширазских улицах, где много валялось всякого добра под ногами у победителей, подобрал Мулло Камар книжку в зеленом тисненом переплете. С ней он не расстается с тех пор, хотя давно запомнил наизусть все газеллы Хафиза. А теперь он проехал по вечерней, остывающей дороге из Самарканда на задумчивом осле, время от времени понукая его острой палочкой, и на закате встали перед купцом изукрашенные изразцами и мозаикой каменные ворота сада Дилькушо, что означает "Восхищающий сердце". Он оставил осла у привратника, а сам прошел в просторную постройку, прозванную "подворотней", где невдалеке от ворот могли отдыхать воины, сдавшие караул; воины, ожидающие своего времени; всякий народ, прибывший по делам хозяина. А хозяина предстояло ждать до утра: по вечерам к нему никого не пускали. Мулло Камар снял с осла козью шкуру, расстелил ее и собирался уже вздремнуть в уголке, но увидел Аяра. Не раз случалось купцу встречаться с этим доверенным воином на ночевках в разных караван-сараях, на разных дорогах: гонец и купец всегда в пути. А война и торговля в стране Тимура всегда шли бок о бок по одной тропе: воин пограбит, купец перекупит, — обоим в пользу, оба в барыше. Много полезного узнает от воина пытливый купец; многое откроет и расскажет со скуки, из доверия к воинству купец беспечный. Поэтому Мулло Камар дорожил таким знакомцем, как глазастый, ушастый, смекалистый Аяр. И долго говорили они о караван-сараях, стоящих от Самарканда до Бухары, о караванах, что гостят на иных из этих постоялых дворов, о товарах на караванах, о всяких слухах и происшествиях. А едва вздремнули, оказалось, что настала пора помыться холодной водой из ручья, восславить аллаха и приниматься за дела. В прохладной темной листве сада ночь еще длилась, но птицы уже пересвистывались и мелькали; то безбоязненно подлетали серые длиннохвостые сорокопуты, то вдруг золотая иволга вспыхивала из-под деревьев, а трава, освобождаясь от росы, пахла остро и радостно. Соловей защелкал. Серая славка попыталась перещеголять соловья чистыми, стройными свистами. По темной, еще влажной дорожке, в обход парадных дверей, Мулло Камара провели во дворец… Еще утро едва обозначилось, а Тимур уже сидел, попивая кумыс из китайской чашки. По его знаку провожатые оставили купца наедине с Рожденным под счастливой звездой. Тимур помолчал, глядя через раскрытую дверь в сад, где ирисы и пионы уже отцвели, но в полную силу цвели розы, и среди них любимые его, розовые с багровой сердцевинкой, цветущие гроздьями на одном стебле. Эти розы он приказал называть "сорока братьями", но народ звал их прежним прозвищем "сорок разбойников". Это название когда-то омрачало Тимура, но ему казалось, что народ давно усвоил то прозвище, каким он сам называет эти цветы. Мулло Камар постоял в почтительном поклоне. — Ну как? — спросил Тимур. — Купил. — Много? — Все, что было. У кого мелочь, тех не тревожил. — Почем? — По двадцать. — Пять себе берешь? Сердце Мулло Камара похолодело: "Все знает!" Но Мулло Камар даже бровью не повел, только развел руками: — Не пять, государь, а четыре: по одному с кипы дал своему человеку. — И трех хватит. — Не обижай, государь. — Больших запасов не осталось? — Есть у армянина, да не в городе: держит в караван-сарае за три часа пути отсюда. — Чего ж не везет сюда? — Цены ждет. — А много? — Тридцать пять верблюдов. Семьдесят вьюков, по пять кип на вьюк… — Триста пятьдесят. Почем просил? — По семьдесят. — Возьмем дешевле. Поторгуйся для порядка. Когда, откланявшись, пятясь, Мулло Камар уже отошел к дверям, Тимур вдруг спросил: — А в каком караван-сарае? — Армянин? \ — На что он мне? Кожи. — У Кутлук-бобо. — Надо караван выманить затемно. А договоришься — дай знать. Понял? — Понял, понял, государь. — Ладно. Ступай в казну: возьмешь по четыре — хватит. — Благодарствую, государь. Но Тимур уже не смотрел на поклоны Мулло Камара. Не разгибая правой ноги, он захромал по залам, расписанным мягкими кистями гератских живописцев, — сады, полные барсов, газелей и розовых попугаев в гибких склонах темно-зеленой листвы; царская охота среди зеленых холмов, где красный конь вскинул лысую голову, когда нарядный всадник спустил стрелу и скачущая газель споткнулась, ибо стрела пригвоздила ей ухо к заднему копытцу; две красавицы любуются на охоту из-за холма; вот сам он сидит в точеной легкой беседке, беседуя с женами, которых художник нарядил в персидские платья, хотя они носят одежды своих народов, а не иранские! Вот битва за Шираз, а вот и самый Шираз! И снова Тимур увидел себя на коне, таким, каким стал теперь, а не таким, каким был двенадцать лет назад, когда брал Шираз, а у стремени стоит согбенный дервиш в лохмотьях, опоясанный веревкой, — прославленный поэт Хафиз… Двенадцать лет прошло. Многие тогда восхваляли газеллы Хафиза, а между ними и ту, что показалась оскорбительной Завоевателю Мира. И когда Тимуру сказали, что среди ширазских дервишей скрывается этот самый Хафиз, Тимур велел привести поэта. В тот день, когда Тимур собрался на охоту и уже сел в седло, ему доложили, что поэт выслежен, схвачен и приведен. Повелитель глянул с коня на этого жалкого оборванца: стар, борода остра и седа, брови широки, густы и черны, а большой нос темен, как у пьяницы, но глаза дерзки и взгляд тверд, а под усами — ухмылка. Эта самая ухмылка и рассердила Тимура: при нем еще никто не ухмылялся, а только улыбались, плакали и кланялись. Тимур хотел было наказать поэта палками, но сперва сказал: — Я весь мир перевернул, собирая достойное, чтобы украсить свои города, а паче всех — Самарканд, главнейший из городов мира. Как же ты посмел раздавать мои города за какие-то там родинки на щечках! Хафиз, грустно улыбнувшись, подергал свои лохмотья и без поклона ответил: — Видишь сам, государь, до чего довело меня такое мотовство! — Ну, то-то! — ответил Тимур, не зная, что сказать в ответ этому дерзкому старику, и тронул серебряными каблуками чуткие бока коня. Конь пошел, за повелителем двинулись его спутники, торопясь выехать на охотничий простор из Шираза, смердящего мертвечиной. Поэт остался позади, на краю двора, неподвижно пропуская перед собой пышный двор завоевателя, словно делал смотр высокомерным пришельцам. И теперь, разглядывая эту роспись, Тимур впервые вспомнил, что двенадцать лет назад еще жил на свете старый, неуживчивый поэт Хафиз. Редко случалось Тимуру оставаться одному в эти часы и прохаживаться без людей, разглядывая то, что создано по его воле. У входа в одну из зал он остановился: оттуда слышались голоса. Говорили по-персидски, — это художники разговаривали и даже напевали там. Они еще не заметили его. Он постоял в дверях, приглядываясь к людям, свободным от его взгляда; живописец весело изображал на стене битву в Индии: войска осаждают Дели. Бесстрашно врубился в сечу исполнительный старший внук — Мухаммед-Султан. Похож. Нос с горбинкой, широко расставленные глаза, тяжелые скулы, веселый, бесстрашный, умный взгляд. Верно уловил гератец то, что любил в этом внуке сам Тимур. Гияс-аддин, историк, объясняет живописцу, как было дело. Это его голос так окает и так певуч. А напевают, сидя на полу, ученики, растирая краски. Но вдруг все застыли, неподвижные, неживые, будто изображенные на стене: один из учеников увидел Тимура и, обомлев, нечаянно свистнул. Все стали вдруг вдвое меньше. Кисть живописца несколько раз мазнула по небу черной краской, а намеревался он положить тень на карнизе башни. Тимур сердито сказал: — Работайте! И велел принести сюда кресло. Когда он сел, работа никак не могла наладиться. Ученике путали краски, а мастер по сто раз проводил кистью по одним и тем же уже написанным линиям. Лишь Гияс-аддин заметно оживился и заговорил изысканнее, громче, певучее и запрокидывал голову так, словно это он сам брал сейчас город Дели, сам кидался на приступ, не страшась индийских стрел. Тимур холодно сощурил и без того узкие свои глаза: ведь битву-то эту историк наблюдал издалека, с безопасного холмика! Но когда Тимур, невольно увлекшись, сам начал подсказывать то одну, то другую черту, мастер как бы вновь увидел написанную им битву, снова под его рукой заблистали свежие линии, возникли всадники, показались слоны, Тимурово войско тогда только что захватило этих слонов и направило их на врага, но само боялось их больше, чем всех врагов на свете. Тимур послал за младшими внуками, — они не видели ни этой битвы, ни самой Индии. Пускай привыкают смотреть, как по воле деда мастера украшают мир, как по слову его встают на земле диковинные города, в городах дворцы, вокруг дворцов — сады, а во дворцах — живопись. Вскоре за спиной деда встал маленький Мухаммед-Тарагай, которого за гордую осанку, сперва в шутку, а потом уж и по привычке, все во дворце звали великим князем — Улугбеком. Другого царевича — Ибрагим-Султана — не дозвались: он еще спал, и не так-то легко его поднять, умыть и одеть, чтобы с честью показать взыскательному деду. А этот Улугбек — всегда под рукой, вроде старшего Мухаммед-Султана. — Ну как? — спросил Тимур Улугбека. — Так и не показали вы вам Индию, дедушка. — Жизнь впереди. Еще много городов увидишь. И строго добавил: — Если перестанешь засматриваться на звезды. — Звезды чище, дедушка. — Что, что? — не понял Тимур. — Чище чего? — Там меньше пыли, дедушка. Живописцы посмели засмеяться. Тимур рассердился: — Пыли? Если б туда была дорога, я бы и там поднял пыль! — Да, дороги никто не знает. — И незачем знать. Дел и на земле много. Сюда, сидя в черном, отделанном перламутром багдадском кресле, Тимур позвал вельможу, наблюдавшего за постройкой в Ясах. Вскоре вразвалку вошел мавляна Убайдулла Садр, строитель мавзолея и мечети над могилой набожного поэта хаджи Ахмада Ясийского. Тимур, не поворачивая головы, взглянул на этого ученого старика, коренастого, кривоногого, похожего на кочевника. Все на нем было новое, слежавшееся в сундуке, не успевшее расправиться после того, как для этого дня было вынуто из сундука, а казалось, будто весь Садр со всей своей одеждой пропылен мелкой дорожной пылью. — Ну как, мавляна? — спросил Тимур. — Строим. — Пятый год строим! — ответил Тимур. — Все привозное, а возить далеко. — Подарок мой получили? Тимур велел отлить из бронзы большие светильники и подсвечники. Их искусно отлил отличный мастер Изз-аддин, сын тоже искусного мастера Тадж-аддина, которого Тимур привел когда-то среди тысячи пленных мастеров из Исфахана иранского. — Уже поставили у гробницы. — Хороши? — Лучших нигде не бывало! — поднял брови Убайдулла Садр. — Что ж теперь? — Кончили котел. Отлили такой… Тимур заметил, что брови Убайдуллы снова поднялись, и передразнил его: — …Что лучших нигде не бывало? Тимур не любил, когда из лести или боязни ему не отвечали прямо и ясно. Но Убайдулла заупрямился. — Да, не бывало! — уверенно и обиженно ответил он нахмурившемуся повелителю. — Чем же он так хорош? — Отлит искусно. — А величина? — И величины такой не было, и работа… — Чья? — Абдал-Азиз отливал. — Самаркандский? — Отец его вами приведен, государь, из Тавриза. Тоже мастер был, звали его Сарвар-аддин. — Помню Сарвара. Значит, сыновья в отцов пошли? Наша земля не порушила мастерства иноземцев? — Укрепила! Сын искусней отца. На котле надпись отлита. — Какая? — насторожился Тимур. Убайдулла быстро достал из-за пазухи листок прозрачной лощеной бумаги и, отстранив его на всю длину руки, шепотом прочитал, а потом пересказал своими словами. — Написали, что отлит он по слову вашему нынешнего восемьсот первого года, в месяце шаввале, в двадцатый день, для воды… И, складывая бумажку, покачал головой: — Едва довезли. Ведь отливали его в Карнаке. Через этакую даль этакую тяжесть пришлось волочить! — Не мал? — пытливо взглянул Тимур. — Говорю, государь: не было такой величины. — То-то! Это ведь для степей. Понял? Степняков знаешь? — За эти годы узнал. — А как их понимаешь? — Насчет чего? — Надо, чтоб перед глазами у них громады высились. Народ такой: малого не замечают, глаза их привыкли к простору. Кочевники! Широко шагают, мелких камушков не замечают, под ноги не глядят, далеко смотрят. Вот и надо, чтобы издалека, за много часов пути, уже видели: стоит в степи огромный мавзолей. А войдут — увидят: стоит в мавзолее огромный котел. Лежит в мавзолее великий святой. Стоят вокруг святого громадные светильники. И задумаются: поставлено это в степи кем? Когда увидят, как это все велико, скажут: великое может воздвигнуть только великий. Велика, скажут, сила того, кто этакое воздвиг. Будут бояться нас, будут слушаться. Не посмеют соваться претив великой силы. Понял? — Понял, государь. — То-то! Их разговор неожиданно прервал живописец, писавший взятие Дели и давно опустивший кисть, чтобы послушать слова Покорителя Мира. — Дозвольте спросить, великий государь. — Спроси. — Я, великий государь, знаю моего земляка Изз-аддина. Он не только светильники, но и петли для дверей делал и всякие иные украшения. Редкий мастер. Можно целый день глядеть на маленький кусочек его изделия и дивиться: "Ай-яй, как сделано!" А выходит, если о работе судить по величине работы, незачем глаза свои иступлять над тонкостью малого? Если кочевник все привык разглядывать издали, он и не разглядит ни тонкости мельчайшего узора истинных мастеров, ни великого труда их над малым? Вот чего я не понял, великий государь. — Вот ты какой! Скажу, если спрашиваешь. Вы, персы, вдаль смотреть не умеете. На все глядите в упор. Ладонь свою разглядываете, а врага вдали не видите. Оттого и проглядели вы свое царство. Оттого и пришлось вам не для своих шахов, а для ханов монгольских изощряться. А надо, чтобы все было велико. Чтоб издалека было видно. А когда подойдешь да всмотришься: "А из чего это большое состоит?" — чтобы всякий сказал: "Ого! Да тут каждую песчинку разглядывать надо; да тут одна петля на двери дороже большого дома; да тут один кирпич под ногой дороже большого поля! Во что ж обошлась этакая громада? Каково ж богатство и могущество того, кто это смог?" Так я строю, — огромное по размеру, но из драгоценных песчинок. А вы песчинки цените, а большого создать не смеете. Зато и нет у вас ничего, персы! Гияс-аддин изображал всем своим лицом, каждым движением благоговение и восхищение перед словами Тимура. Живописец задумался, бессмысленно макая кисть в краску: в его памяти раскинулась родина, как большой, великий ковер, прекрасный и драгоценный. Ткали его, ткали, не жалея ни глаз, ни рук, а когда соткали, его отняли чужие руки. И вот весь он затоптан, весь чужой. Убайдулла Садр умными, оттянутыми к вискам глазами разглядывал живописца: мать Убайдуллы была монгольского рода, и он унаследовал от нее любовь к степи; в словах Тимура что-то обидело его, но чем обидело, он не мог осознать, и только смотрел на перса с неожиданным для себя сочувствием и приязнью. Улугбек неподвижно стоял позади кресла, а ладонь его гладила черное дерево спинки. Дав указания Убайдулле Садру, Тимур встал и неторопливо, хромая, один пошел, больше не глядя на роспись стен, чем-то озабоченный: подошло время принимать своих вельмож и говорить с ними не о пустых вещах, а о делах государства. |
||
|