"Хромой Тимур" - читать интересную книгу автора (Бородин Сергей Петрович)

Пятая глава. КАРАВАН

День еще разгорался, а Мулло Камар уже возвратился из сада и, не сходя с осла, остановился у Железных ворот.

Его удивил не шум, — здесь людно и шумно было всегда, — а столбы пыли, поднятой до самых небес, словно самаркандский базар подожжен неприятелем. Удушливая пыль застилала все вокруг, оседая на людях, на деревьях, залезая в глаза, забивая горло.

В облаках пыли исчезали въезжавшие в ворота всадники, исчезали пешеходы, бежавшие рысью, чтобы скорее пробиться сквозь эти то серые, то почему-то бурые тучи пыли.

Всего ночь прошла, а Мулло Камар, протиснувшись через щель Железных ворот, уже не узнал торговой площади. Казалось, дьяволы собрались сюда из преисподней и мотыгами, кирками, ломами ломали мало-помалу весь знакомый мир старинной площади. Пыль взвивалась, когда глыбы стен или кровли лавок рушились под ударами. Из конца в конец всей площади лязгало железо о камни, трещало дерево, тяжело ухали, рушась, стены или ворота, и всюду поднимались новые и новые облака пыли, сбиваясь в тучи, и медленно расплывались, застилая небо.

По временам из пыли выскакивали купцы, высоко задирая полы халатов, и, прыгая через обломки, спешили унести в безопасное место узлы с товарами или скопившийся в лавках всякий скарб.

На неподвижном коне в облаках пыли, словно неумолимый завоеватель, восседал ходжа Махмуд-Дауд, окруженный подручными и слугами.

Он сурово следил, чтоб ничья рука не содрогнулась, сокрушая все, что встречалось на пути разрушителей: повелитель повелел расчистить всю площадь, и никогда еще не было того, чтобы слово свое пришлось ему сказать дважды.

Иные из купцов кидались было к ходже Махмуду, воздевая руки к небу или хватаясь за голову в отчаянии, взывая пощадить их достояние. Но слуги ходжи Махмуда перехватывали жалобщиков и, не скупясь на пинки и подзатыльники, отталкивали прочь.

Воины, как в захваченном вражеском городе, стояли вооруженные копьями и мечами и указывали въезжающим в Железные ворота окружной путь, в объезд площади.

Сотник, возглавляя конную стражу, следил, чтобы народ не толпился, не задерживался в этом месте.

Скрипели десятки арб, вывозя за город щебень, обломки, мусор.

Обо всем этом историк Шараф-аддин из Иезда впоследствии записал в "Книге побед":

"В воскресенье четвертого дня месяца Рамазана восемьсот первого года, когда луна, бывшая в созвездии Льва, отвернулась от шестиугольника солнца и соединилась с шестиугольником Венеры, в час счастливый и предсказанный по звездам, зодчие положили основание постройке…"

Но созидание началось разрушением, и осел Мулло Камара ревел неистовым голосом, потрясенный всем происходящим, а сам Мулло Камар чихал и чихал, пытаясь закрыть лицо платочком или протирая глаза, слезившиеся от пыли.

Наконец свернул в переулок, где редко приходилось бывать, — вдоль узкой дороги на уровне земли зияли лачуги мастерских; там, в полумраке, сидели склоненные над работой ремесленники, чеканя кувшины или ведра, чеканя бляхи для сбруй, выковывая замки или колокольцы, — лязг, визг, свирест, звон, стукотня — все сливалось в нестерпимый гул, сквозь который что-то вдруг бухало или шипело. Из чанов вырывались клочья пара, когда в воду падало откованное изделие. Воздух был зеленоват и густ от едкой гари и смрада, от острой вони кислот и сплавов.

В лад работе, покачивались лица мастеров с черными от копоти носами, с губами синими, сжатыми, с размазанной по лбу или по щекам сажей или железной пылью. Порой из-под этого нагара сверкала белая, будто неживая кожа. Временами кое-где вскрикивали и всплакивали детские голоса, ремесленники не только работали, но многие и жили в тесноте этих мазанок: одни на ворохах мусора и обрезков в хозяйских мастерских, другие — в глиняных норах на изжитом тряпье. Были тут и коренные самаркандцы, и много персов и грузин, согнанных еще за десяток лет до того из родной земли, от прежних горнов в город Самарканд.

Мулло Камар обменялся приветом с Назаром-кольчужником. Седой, лохматый сероглазый Назар давно был знаком Мулло Камару, с того дня, когда со своими учениками Назар прошел через Суганак из Золотой Орды, когда Тимур выговорил у Тохтамыша русских мастеров, умевших ковать кольчуги. Лучшими кольчугами считал Тимур русские кольчуги, но среди мастеров, работавших в ордынском Сарае, никто не ковал оружия, хотя и знали это дело у себя на Руси. И с Назаром пришлось в Орде договариваться долго и мягко, чтобы он согласился вернуться к ремеслу, коему обучен был на Руси, до захвата его в ордынский полон: слово, данное Тимуру, Тохтамышу надлежало строго соблюсти, и ордынцы проводили Назара бережно, с честью, как вольного мастера, да и Тимур велел беречь его, как берегут дорогое оружие.

Когда проезжал Назар через Суганак, многие ходили смотреть на Назара. Ордынцы, провожавшие его до Суганака и тут передавшие его старосте оружейников, рассказали, как по всему Сараю искали такого мастера, но русские оружейники — как камень: если что решат, на том и останутся. А решили они издавна, может лет за сто, а может, и ранее до того, что никто из них в Орде не скует ни меча, ни кольчуги, ни ножа, ни шлема, какими бы карами ни карали их за отказ от прежнего уменья; на том и Назар стоял, да нельзя было от такого мастера отступиться, — поклялись Назару, что не Орде его кольчуги достанутся, не на Русь в них пойдут, а достанутся они грозному Тимуру, перед коим сам Тохтамыш дрожит. С этим и пошел Назар, позвав за собой своих учеников, коим хоть и не случалось ковать кольчуг, но молоты и клещи в руках удавалось держать крепко. В те дни ехал из Суганака в Самарканд Мулло Камар, к нему в караван и дали Назара к месту довести. С того и повелось их знакомство; а упорство ли их, твердость ли души в них обоих вырастила друг к другу обоюдную приязнь.

Проехал Мулло Камар и через тихую слободу, где молчаливо работали ткачи шелков, ткачихи простых, хлопчатых тканей, а какие-то высокие женщины с голубоватой кожей, с черными прядями, выбивающимися из-под серых покрывал, пряли пряжу и сучили нитки; они тоже работали открыто, как и все ремесленники, чтобы покупатели видели их работу, чтобы никто не усомнился в их изделиях, не заподозрил какой-либо тайны или обмана в их дешевом товаре; тут, на глазах, лежало сырье, тут можно поглядеть и на самый труд.

Так проехал Мулло Камар через слободы ювелиров и шорников, через слободы, где ткали сукна, через Книжный ряд, полный чинных, белобородых писцов, переплетчиков, торговцев книгами и пеналами, где продавцы вели себя пристойнее и почтительнее, чем те грамотеи, что здесь толклись, разглядывая книги, и редко имели средства на покупку.

Проехал Мулло Камар мимо седельников и мастеров колыбелей, где постукивали, как молоточки, небольшие острые тесаки по белому дереву, благоухали свежие краски и лаки и расписными башнями высились сундуки.

Выехав в Кожевенный ряд, Мулло Камар не вошел к себе в караван-сарай, а, в воротах отдав осла Ботурче, пошел пешком мимо знакомых палаток. Ботурча же повел осла на задний двор, где под каменными складами темнели подвалы со стойлами для ослов и лошадей.

Мулло Камар вышел к Тухлому водоему, где на широких нарах над водой разместились посетители харчевни и из тяжелых глиняных чаш ели острые кашгарские кушанья, тянули нескончаемые белые ленты пахучей лапши; запрокинув голову, забивали себе в рот нежные большие пельмени; хлебали из чашек жирные, огненные от перца, душные от приправ похлебки. Здесь обгорали над углями куски мяса, трещал жир, капая на угли, а синий дымок над жаровнями манил прохожих запахами опаленного жира и лука. Веселые, круглолицые, черноусые, лоснящиеся, румяные кашгарцы зазывали прохожих, славя свою стряпню и рассчитывая на голод прохожих как на лучшую приправу ко всякому блюду.

Но проголодавшийся Мулло Камар устоял. Никакой соблазн в жизни не сбивал его с извилистой, узкой, зыбкой, опасной, но манящей стези торговли.

Не откликнувшись на зовы кашгарцев, он вошел в ворота армянского караван-сарая и узнал у Левона, что Пушка опять томит и ломает лихорадка.

Без шапки, с кудрями, прилипшими к горячему лбу, армянин лежал и еле поднял голову при появлении Мулло Камара:

— Ох, что скажете, почтеннейший?

— Окончательная цена?

— Цена изменилась.

— Как?

— Восемьдесят. Дешевле не отдам.

— Шестьдесят. Больше не ждите.

— Мое слово твердо.

— Шестьдесят пять. Последнее слово.

— Последнее: семьдесят пять.

— Когда получу товар?

— Когда вам нужно?

— Завтра, к началу базара.

— Как же я повезу его? Ночью?

— Везите ночью.

— Опасно.

— У нас купцы в безопасности. Это Мавераннахр, а не Золотая Орда. Дам задаток.

— Задаток?.. Меньше как по пяти не возьму.

— Берите по пяти.

— Давайте!

— Когда выйдет караван?

Оказалось, болезнь подобна одеялу. Едва Мулло Камар вытянул из-за пазухи кисет с деньгами, Пушок скинул свою болезнь и встал:

— Сейчас пошлю сказать, чтоб вышли затемно, а к рассвету уже дошли бы до городских ворот. Хочу поскорей разделаться с этим караваном и ехать в Ясы за новым товаром. А может, и к ордынцам, в Сарай. Глядя по делам.

По обычаю, вызвали троих свидетелей, чтобы видели, как один купец платит, а другой получает.

Пушок нетерпеливо, как ребенок перед лакомством, топтался, пока Мулло Камар отсчитывал деньги.

Завершив сделку, все пятеро отправились в харчевню к кашгарцам, где всех угощал Пушок, как совершивший продажу. Но, изнывая от голода, Мулло Камар, прежде чем зайти в харчевню, пошел к себе и послал Ботурчу за Саблей.

Час спустя не на задумчивом осле, а на резвом иноходце Сабля выехал из города и поскакал по той дороге, где поутру оставил свои следы ослик Мулло Камара.

В открытой лавчонке Сабли до возвращения хозяина остался торговать дратвой его приказчик Дереник.

Какой-то синебородый дервиш, проходя мимо, полюбопытствовал:

— Далеко ли отбыл хозяин?

— Зуб у него заболел. Поехал на Сиаб, помолиться Хо-Даньяру об исцелении.

— Господь поможет верующему! — подтвердил дервиш.

А Сабля, проскакав шесть верст единым духом, сошел у ворот царского сада Дилькушо и вошел в подворотню.

Там нашел он, как было приказано Мулло Камаром, конопатого Аяра и передал ему то, что велел передать Мулло Камар:

— Скажи, мол, так: после ночной молитвы, но часа за три до первой утренней, верблюд выйдет на свой путь. Так велел сказать Мулло Камар, а какой верблюд и какая дорога, я смекал-смекал, но пока не смекнул. Да уж смекну, будь уверен.

Аяр сверкнул карим, быстрым, как удар, взглядом:

— Смекай, смекай… Посиди здесь! — ткнул Аяр пальцем в угол.

— Чего ж сидеть? Мне пора назад.

— Сиди, сиди. Здесь не жарко, не ярко. На свет не вылезай, язык не высовывай.

Сабле эти слова не понравились, но в царской подворотне кто будет спорить? Он сел в темный, уединенный уголок.

Вскоре пришли за ним двое воинов и повели следом за собой мимо длинного ряда персиков, опустивших до травы длинные листья гибких веток, отягощенных еще не собранным урожаем.

Когда Сабля невольно нагнулся к упавшему на тропинку белому пушистому персику, воин поощрил его:

— Возьми, возьми. Кушай.

Но этот персик был последним, что поднял Сабля в жизни своей. Его вскоре ввели под темные каменные своды, скрипнула тяжелая, обитая скобами дверь, и Сабля остался один в тесной, прохладной, темной келье, где вволю мог думать о прожитой жизни и тщетно искать свою вину, которой никогда не было. Сабля не знал, что так приказал Тимур.

Долго ждал Сабля, что Аяр распахнет дверь и крикнет: "Выходи прытче, тут ошибка вышла!" Но двери никто не открыл ни в тот день, ни в следующий. Да и Аяра ему больше никогда не пришлось встречать, как не довелось ему встречать ни Мулло Камара, ни Дереника-приказчика, ни свою жену Сарахон, ни свою собачонку Коктая. За сорок лет своей жизни только он и покрасовался и порадовался на базаре, только и поторговал от души один день за сорок лет жизни!

— Эй, Дереник! Где ж твой хозяин? — спрашивали на другой день купцы.

— Зуб у него болит! — отвечал Дереник, а у самого зуб на зуб не попадал от страшных предчувствий.

* * *

Затемно караван, вызванный армянином, вышел из караван-сарая Кутлук-бобо.

Привратники светили двумя маслянистыми пятнами мигающих фонарей, пока со скрежетом растворялись ворота и верблюды с поклажей проходили через полосы света, то тревожно прижимаясь друг к другу, то царственно, гордо выступая, и скрывались во тьме.

Когда выехали вслед за последним верблюдом последние караульщики, восседая на ослах и сжимая в руках торчащие вверх пики, ворота закрылись, и в караван-сарае опять наступила тишина, временами нарушаемая вздохами гератского купца: ему всегда снилось что-то страшное, пока он спал на груде жестких тюков, с коими боялся расстаться на ночь.

Луна уже ушла, но утро еще не брезжило. Бывалый караван-вожатый ехал впереди на осле. Позади следовали четверо его караульных с пиками, крепко сжатыми в руках. Еще двое ехало после десятого верблюда. Последние четверо — вслед за последним верблюдом. Над всем караулом торчали прямо вверх крепко сжатые пики, а впереди у караван-вожатого с бедра свисал длинный меч и на бугристых местах полосовал дорожную пыль.

Как всегда, перед рассветом небо потемнело.

Но дорогу эту караван-вожатый прошел из конца в конец сотню раз.

Ночь была темна и прохладна. Свыкнувшись с темнотой, глаза различали какие-то деревья в стороне от дороги, стены какого-то высокого строения слева — может быть, гробницы, может быть, сторожевой башни; и вскоре дорога пошла книзу, а справа и слева, горбясь, поднялись холмы, и почудилось, что в сгустившейся тьме стоят какие-то люди.

Аяр стоял в ночной тьме, и нравилось ему, как пахнет сухой горечью степная полынь. Небо казалось светлее земли, но среди высоких холмов сгустилась непроглядная темень, и не было видно даже всадников и коней, стоявших рядом на самой дороге.

Тайное дело поручил Аяру царский сотник. Немало требовалось заслуг, чтобы получить такое доверие. Немало провез он свернутых в трубочку писем, много раз прокрадывался мимо вражеских дозоров, неся засунутый за голенище сапога кожаный кошелек с тайным указом, или скакал, не щадя коней, пересаживаясь с запаленных на застоявшихся, не имея при себе ничего, но бормоча на память несколько непонятных слов, чтоб шепнуть их в конце пути на ухо нужному человеку. Царский гонец Аяр.

И когда уверились в нем начальники, когда поняли, что и на огне не скажет Аяр лишнего слова, дали ему задачу, какая не требовала ни особой сноровки, ни особой смелости, а только одного — держать язык за зубами.

Когда издалека унылым гортанным воплем звякнул колокол на заднем верблюде каравана, лошади в темноте захрапели, затоптались; всадники подтянули еще раз подпруги, поправили стремена, а некоторые сели в седла.

Но Аяр тогда только сел, когда звон колокола совсем приблизился, и, пропустив мимо себя караван-вожатого, внезапно спросил:

— Эге! Чей караван?

Тут подъехали остальные воины и, не сходя с седел, взялись за древки пик, трепетавших над головами ослабевших караульщиков.

— Кто дозволил ходить по ночам?

Караван-вожатый обрел дар речи, не столько видя, сколько привычным ухом слыша воинское вооруженье на всадниках:

— Стража, что ль?

— Ты сперва отвечай.

— А что? Исстари ночью ходим. Когда ж ходить? Днем жара.

— Сколько вас?

— Десять в карауле, а я один.

— Заворачивай направо. Караульщики, слезай. Охранять караван будем сами. Палки свои отдайте, чтоб не уколоться впотьмах. Трогай!

И, не слезая с осла, караван-вожатый повернул на боковую тропу.

Передовой верблюд с достоинством повернулся за ним следом, увлекая задних, тоже соблюдавших свое достоинство и задиравших головы кверху, будто читают небесные письмена. Но звезды уже истаяли: близился рассвет.

Караульщики отдали воинам свои пики: выехали они караван охранять, а не людей убивать. Если охранять берутся другие, оружие в руках — лишняя ноша.

Однако, оттеснив караульщиков от каравана, им велели слезть с ослов и сесть на землю. Убивать никого не стали, а приказали сидеть тут до света, а если надо — и после рассвета, пока не придут и не скажут, куда им отсюда дальше идти.

Так эти десять человек и просидели до утра.

Сидели смирно среди голых холмов, глядя, как поднимается солнце и как хлопотливый черный жук покатил по серой земле ровно обкатанный шарик в какое-то нужное жуку место.

Лишь когда солнце припекло, а тени вблизи никакой не оказалось, решились поочередно бегать в сторонку, под одинокое дерево, недолго посидеть в тени, и снова возвращались, чтобы отпустить в тень других караульщиков.

Чтобы утолить жажду, они подыскивали себе небольшие камушки и перекатывали их под языком. Поэтому разговаривала мало. Да и о чем было разговаривать? Если кто что и видел, — видели все: вот уж сколько времени нанимались они всей дружиной на охрану караванов из конца в конец. Одних купцов проводят, к другим нанимаются. В Тимуровом царстве не опасно караульщикам, карауль безбоязненно. А в дальние места ходить опасались, не нанимались.

Теперь, впервые за долгое время, сидели они без своего оружия. Многие из них и не догадались бы наниматься на охрану караванов, если б в то или иное время, при том или ином случае не досталось одним из них копье, другим — от копья наконечник, кем потерянные, как найденные, про то не всякий скажет. Но уж если попала в руки человеку такая вещь, не зря же ей лежать, надо добывать из нее пользу. И теперь никто не знал, как быть, когда все они остались без пик. Но старший из них рассудил:

— Где караван, там и пики.

И все опять успокоились.

За караван не тревожились, поелику воины взяли у них оружие и взялись сами охранять караван, а им дали передышку.

Один из караульщиков вдруг с оглядкой раскрутил жгут своего кушака и достал закатанный в нем позеленевший наконечник копья:

— Гляньте-ка!

Наконечник пошел по нетерпеливым, то сухим, то влажным, то заскорузлым, то скользким, ладоням караульщиков:

— Дай-ка гляну!

— О!

— Не железный.

— Откуда он?

— На песке нашел. Давно. Как через Хорезм шли.

— Это тогда, у колодца?

— А что?

— Я приметил, ты тогда что-то нашел.

— Ну и что?

— Да как бы чего не было…

— А что?

— Да мало ли что! Оружие у нас взяли? "А это, спросят, откуда? Украл?"

— Да он не железный.

— А ведь оружие!

— Это не железо.

— А что?

— Сплав.

— Не золото?

— Сплав, говорю.

— А все же оружие!

— Ну и что?

— Брось, да и все.

— А не скажете?

— Нет, бросай.

Обладатель понес бронзовый наконечник копья, изображавший львиную голову, отирая большим пальцем гладкую, как тело, бронзу. Он кинул его в какую-то трещину на земле. Вернувшись, сказал:

— Кинул.

За каждым его шагом следили все, и все отозвались одобрительно:

— Так и надо.

— И если что, мы ничего не видели! — предостерег старший из них.

Так они и сидели, пока не разыскали их посланные от Геворка Пушка и посланные от Кутлук-бобо.

Только тогда караульщики поняли, что караван пропал. Но сколько ни смотрели во все стороны, нигде не осталось от каравана никаких следов, а тропы вились отсюда во все стороны, и днем никак не разберешь, по какой из них ушел караван под покровом беззвездной, предрассветной тьмы.

Больше никто никогда не видел в этих местах ни этого каравана, ни караван-вожатого, и лишь черные жуки катили свои шарики по глубокой борозде, прочерченной в холмистых местах дороги каким-то острым железом.

* * *

Весь базар в Самарканде видел в тот день Геворка Пушка. Он бегал по своему караван-сараю, простоволосый, со всклокоченными кудрями, в халате без кушака, начисто забыв о лихорадке, и не только утратил охоту к разговорам, но почти совсем онемел.

Не раз забегал он в кожевенные ряды расспросить, нет ли среди кожевенников слухов о пропавших кожах, не пытались ли разбойники кому-нибудь эти кожи сбыть. Не забывал он и о Мулло Камаре, но сперва Ботурча не допустил армянина до своего постояльца, загородив дорогу:

— Почивает!

В другой раз сказал, что Мулло Камар встал, но ушел в харчевню.

И вдруг Мулло Камар резвой своей походочкой, постукивая по двору палочкой, сам вошел к армянину, приговаривая:

— Ах, нехорошо! Забыли уговор? Уже день настал, а где кожи?

— Как где? Вы не знаете?

— Знать надо вам: товар ваш. Кто так делает, — задаток взяли, а товар спрятали?

— Как спрятал?

— А где он?

— Как где?

— Если он здесь, давайте. Или — задаток назад!

— Да он же пропал!

— Если пропал товар, задаток не пропал. Давайте назад! Видите: собрались люди. Смотрят. Слушают. Вот наши свидетели. Я давал задаток? Вы видели?

Армянин молча вытащил из своего тайника вчерашний кисет с деньгами и возвратил купцу.

Мулло Камар развязал узелок, сел на ступеньке и перед глазами столпившихся зевак начал считать свои деньги.

Быстро повернувшись к армянину, с веселой искоркой в глазах Мулло Камар вдруг спросил:

— А товар-то вы везли хороший?

— Еще бы! — замер армянин.

— Весь товар хорош?

— Кожа к коже. Как на подбор.

— Так ли?

— Еще бы! — повторил Пушок.

Одна из денег показалась Мулло Камару неполновесной:

— Эту следует заменить.

— Так она у меня от вас же!

— Надо было смотреть, когда брали, а я такую принять не могу. Кто ее у меня примет?

И Мулло Камар протянул ее одному из зевак.

Деньга прошла через десяток рук и вернулась к Мулло Камару. Все согласились: деньга нехороша, чекан ее стерся, и не поймешь, когда и кто ее чеканил; может, тысячу лет назад.

Армянин спохватился: все его деньги были в товаре. А товар пропал. Только теперь он окончательно понял, что у него ничего не осталось. И неправду он говорил накануне о цене, по какой согласен он взять кожи в Самарканде. Но не из пустого бахвальства он бахвалился, а затем, чтобы набить цену на кожи и в горячке сбыть с рук залежавшийся в Бухаре, забракованный бухарскими купцами, отчасти подопревший свой товар. Оттого и не ввозил Пушок эти кожи в город, рассчитывая продать их за глаза и оптом. И совсем было это дело сладилось, и задаток уже звенел в руках, а теперь так оно повернулось, что и ничтожную деньгу заменить нечем.

Но среди зевак толклись и армяне, и слава о бесславии Пушка могла разнестись по всем торговым дорогам.

Чтобы сохранить достоинство, армянин достал с груди древний серебряный византийский образок, материнское благословение, с которым не расставался на своем торговом пути. Благочестиво хранимое, достал и преподнес Мулло Камару:

— Драгоценная вещь. В столь тяжкий день примите и не придирайтесь ко мне.

Мулло Камар прикинул образок на своей чуткой ладони и снисходительно опустил к себе в кожаный кисет.

* * *

Мулло Фаиз зашел за Садреддин-баем, и оба, пренебрегая базарными разговорами и слухами, то любезно кланяясь известным людям, то наскоро отвечая на поклоны неизвестных встречных, протолкались к воротам и вышли за город.

Солнце жгло окаменелую глину дороги. Пыль пыхтела под ногами, разбрызгиваясь, как масло. На Афрасиабе кого-то хоронили, — мужчины в синих халатах стояли, заслоняя бирюзовое небо, столпившись вокруг того, чей голос уже отзвучал на городском базаре.

В стороне серыми столбиками замерли под гладкими покрывалами женщины, ожидая, пока мужчины засыплют могилу и уйдут, чтобы подойти и в свой черед оплакать покойника.

Садреддин-бай не любил смотреть на похороны и отвернулся, когда пришлось проходить мимо опустевших носилок, накрытых смятой сюзаной.

Все так же сидел в углу смуглый звездочет. Так же выслушал их, глядя мимо, в небеса.

Выждав, пока пришедшие прониклись страхом и уважением к святому месту, так сказал звездочет Садреддин-баю:

— Сквозь сияние Млечного Пути непрозреваема ваша звезда, почтеннейший. По линии жизни вам надлежит идти столь осмотрительно, чтоб не наступить на развернутый шелк чалмы вашей, подобной Млечному Пути, проплывающему по океану вечности…

Звездочет опустил глаза на перламутровые четки с черной кисточкой под большим зерном.

Купцы постояли, ожидая дальнейших слов.

Звездочет молчал, погруженный в глубокое раздумье, медленно-медленно перебирая четки.

Наконец купцы догадались, что сказанное — это все, что прочел звездочет в небесной книге.

Тогда пошли назад, удивленные и встревоженные.

— Как это понять? — гадал Мулло Фаиз.

— Слова его надлежит толковать так: он советует нам торговать шелком. Иначе зачем бы он упомянул шелк чалмы? Но советует торговать осторожно, не спешить, глядеть, куда ставишь ногу, чтобы по неосмотрительности не наступить на свою же выгоду.

Мулле Фаиз усомнился:

— А не о смерти ли он сказал? Вдумайтесь, когда и зачем развертывают чалму? Чтобы запеленать в нее мусульманина, когда он умрет, перед тем как опустить мусульманина в могилу. К этому он и сказал: "океан вечности". Иначе что может означать океан вечности?

Но Садреддин-бай, как каждый шестидесятилетний, давно уже перебрал в памяти всех известных ему стариков, доживших до девяноста лет; перебрал их имена многократно, как немногочисленные зерна коротких четок, уверенный, что он не слабее этих людей ни духом, ни плотью. Поэтому мрачное толкование пророчества он поспешно отверг:

— Вы упустили другие из вещих слов. Ученый сказал: моя звезда не прозревается сквозь сияние Млечного Пути. А потом пояснил, что Млечный Путь — это шелк. Смысл в этом тот, что жизнь мою заслоняет шелк; столь много скопится его, когда разрастутся мои склады. А вам он ничего не сказал!

— Я не спрашивал.

— Это верно. Но…

— Но он сказал, — настаивал Мулло Фаиз, — шелк-то этот проплывает. Он не в руках у вас, а заслоняет вас и проплывает мимо!

— Вас, видно, радует, если дурное толкование вещих слов падет на мою голову, а не на вашу.

Садреддин-бай не ошибся: как ни крепко беда связала их вместе, Мулло Фаиз втайне ликовал, что не ему изрек звездочет столь темное пророчество, а Садреддин-баю. Купец всегда рад, если стрела беды ударяет в лавку соседа.

Он, смутившись, молчал, а Садреддин-бай назидательно добавил:

— Слова прозорливцев требуют размышлений. Не следует спешить с толкованием мудрого откровения.

* * *

К вечеру, когда возвратились все искатели пропавшего каравана, армянин погрузился в беспредельное уныние. И когда горе его достигло вершины отчаяния и рука уже порывалась вынуть из-за пояса кривой нож, отцовский подарок при последней разлуке, вдруг осенила Пушка ясность: он встал и пошел в Синий Дворец, где предстал пред верховным судьей и закричал:

— По всему свету славят Самарканд. Безопасны его дороги, говорят. Крепки его караван-сараи, говорят. Великий амир охраняет купцов, говорят. Я всему верил. Тысячу дорог прошел, через сотню городов товар провез, нигде не грабили, а здесь ограблен. Мне за жалобу нечем заплатить, а жалуюсь: такого великого амира слава разглашена по всему свету. Кем? Торговыми людьми. Так? Так! А что тут делают с торговыми людьми? А? Теперь другая слава пойдет: пошел купец в Самарканд веселый, пришел назад голый. Так? Так!

Верховный судья хорошо знал, как строго следил Тимур за честью самаркандской торговли, сколько путей расчистил он мечами, сколько городов растоптал, чтоб не были их базары ни богаче, ни изобильнее самаркандского. Сколько поставил караван-сараев, крепких, безопасных. Сколько денег и товаров самого великого амира обращалось на всех базарах Мавераннахра и по сопредельным странам в руках опытных, оборотистых, смелых купцов.

Вопли взлохмаченного армянина обеспокоили верховного судью: чтобы не прогневать сурового повелителя, надо перед всеми ушами, перед всеми глазами, прежде всякой молвы молвить такое слово, чтоб крик этот обратить не в хулу, а во славу самаркандской торговле.

А вокруг толпились у дверей, у стен, в каждой щели просители, истцы, ответчики, жалобщики, писцы и всякий иной судейский люд, вплоть до свидетелей, ожидающих, чтобы кто-нибудь нанял их в свидетели, о чем бы ни понадобилось свидетельствовать. Все эти люди многоречивы, пронырливы, беспокойны, неутомимы, а многие затем и ходят сюда, чтобы ловить всякие слухи, чтобы потом не без выгоды разносить во все стороны всякий вздор.

И судья сказал:

— У нас нет разбойников. Видел ли кто-нибудь их в лицо? Нет такого человека, ибо разбойников у нас нет и торговые пути безопасны и приятны во все края, где бы ни ступала стопа великого амира нашего. Если же появился злодей, найдем, приведем, накажем. Если у вас нет денег, не давайте их нам: добрая слава Самарканда дороже золота. Будет так: куда ни приведут вас дела, везде скажете: "Великий амир сурово карает всех, кто мешает купцам торговать". Сурово карает, и вы увидите это! Будьте спокойны. Идите с миром.

Пушок возвратился, ободренный словами судьи. Гости, стоявшие в этом караван-сарае, пришли расспросить Пушка о судье, каждый звал Пушка к себе побеседовать, покушать, ибо в торговом деле каждому грозило так же вот, в единый час, потерять нажитое за всю жизнь; всю жизнь истинный купец идет по лезвию меча; одних венчает золото, других — меч.

Вечерело.

Горлинки бродили по краю плоской крыши и томно, нетерпеливо вызывали: "Геворк-армянин, Геворк-армянин…"

Ночь предстояла душная, и Пушок велел стелить ему постель на крыше: незачем запираться в затхлой келье тому, кого уже невозможно ограбить и не за что убивать.

* * *

В пятницу ранним утром к армянину пришел верховного судьи писец и весело вошел в келью. Скользкими взглядами, будто липкими пальцами, ощупал он голые стены и пустые углы сводчатой комнаты.

Было писцу непривычно приносить благоприятную весть в столь убогое жилище:

— Злодеи изловлены. Осуждены. Нынче по заслугам примут наказание. Справедливый судья наш велел сказать: если пожелает почтеннейший купец взглянуть сам на совершение наказания, да пожалует!

Нетерпеливо повязывал Пушок кушак вокруг живота, широкий и длинный, как чалма, а шапку надевал горячась, суя в то же время ноги в туфли; спешил, будто злодеи успеют ускользнуть, если он не поторопится.

Писец провел армянина к галерее и поставил на углу расчищенной площади, чтобы все происходящее Пушок мог видеть, как купец привык разглядывать товар — почти на ощупь.

Перед галереей в ряд стояли конные воины в блистающих острых шлемах, с копьями в руках.

Всю площадь окружала пешая стража в полном вооруженье, суровая, безмолвная, плотно составленная плечом к плечу. На мышастом вислозадом коне перед строем топтался свирепый есаул конного караула.

Из-за спин воинов со всех сторон пестрели чалмы, шапки, тюбетеи, колпаки разноплеменного самаркандского народа. Пушок не ожидал, что столько народу сойдется к этой небольшой площади перед Синим Дворцом.

Пушок удивился и такому стечению народа, и суровому облику воинов; армянин не знал, что все было бы проще, как бывало это здесь почти каждый день, если б в Синем Дворце не случился в тот день сам Тимур.

Его не было видно: он мог смотреть сюда через многие двери из глубины дворца, но на галерею вышли его вельможи. Расступившись, они пропустили вперед двоих младших царевичей, и те остановились на краю галереи. Плечи конной стражи заслоняли мальчиков до колен.

Из ворот дворца выехал начальник городской стражи в блистающем золотом халате, опоясанный золотым поясом, в шапке из золотистой лисы на голове. Золотой конь приседал и приплясывал под хозяином, а хозяин сдерживал коня, чтоб пешие стражи, следуя за ним, не отставали.

Стражи в синих стальных кольчугах поверх серых халатов, в стальных шлемах с красными косицами шли по трое.

За стражами вели двоих злодеев.

Связанные руки обоих злодеев, заломленные назад, соединял один аркан, как соединило их одно злодеяние.

Пушок удивился: вели длинноносого Саблю, а связан с ним был собственный Пушка караван-вожатый.

Когда осужденных вывели, поставили перед народом, стражи расступились, начальник городской стражи подскакал к галерее и, спешившись, подошел к ее краю.

Верховный судья вышел из-за царевичей и, склонившись к стоявшему внизу начальнику, вручил ему скатанное серой трубочкой решение судьи, одобренное печатью повелителя.

Начальник почтительно приложил бумагу к устам и понес ее, высоко держа над головой, к своему коню.

Поднявшись в седло, он, по-прежнему высоко над головой подняв серую бумажку, повез ее к злодеям.

Они стояли помертвелые.

Щеки Сабли ввалились, лицо было серым, и оттого Сабля еще больше стал похож на свое прозвище. Глаза его тупо, ничего не видя, глядели вперед.

Золотой всадник остановился перед Саблей и, еще раз тронув свитком свои уста, развернул указ.

Голос его, пока он читал, ревел и рычал, будто не двое связанных стояло перед ним, а страшные, вооруженные войска сильных врагов, готовых к битве.

Пока он читал, Улугбек оглянулся. Позади стояли ближний дедушкин вельможа Мухаммед Джильда и святой сейид Береке.

— Красиво читает! — кивнул Джильда.

— Горланит наобум какую-то чушь: он же неграмотный.

— А выправка!

— Я видел в Индии, как он оробел, когда надо было порубить опасных пленников перед битвой за Дели.

— Всякого оторопь возьмет — ведь сто тысяч!

— Сто, но связанных!

— А все же… Связанных, но сто тысяч.

Едва золотой всадник дочитал, из ворот вышло двое невысоких шустрых юношей в серых коротких кафтанах с закатанными по локоть рукавами, с кривыми саблями в левых руках и с черными ременными плетками, свисавшими спереди, — палачи.

Если б в решении говорилось о наказании плетьми, сабли висели бы у палачей на поясах, а правыми руками они несли бы плетки. Но плетки висели на поясе, а вдетые в ножны сабли зажаты в левых руках, — значит, злодеев ждала смерть.

Шустрые палачи ловко, как неживых, поставили осужденных на колени.

— Молитесь! — прорычал золотой всадник и начал громко читать молитву над притихшей площадью. Но слов ее он не знал, никак не мог заучить, и только рычал, то чуть подвывая, то быстро и неразборчиво бормоча, звуком голоса подражая словам молитвы.

Когда ему показалось, что для молитвы прочитано вполне достаточно, он снова отчетливо и громко проревел:

— Аминь!

И вся площадь глухим гулом повторила: "Аминь!", и воины, и народ, и палачи — все провели ладонями по бородам вниз, в знак покорности милостивому, милосердному.

К золотому всаднику подскакал есаул. Начальник городской стражи передал есаулу бумагу для исполнения, а сам на вертящемся коне отъехал к подножию галереи.

Один из палачей вынул из ножен саблю, отступил на шаг и рванулся, будто кинул себя вперед, но устоял на месте, а голова караван-вожатого вдруг откатилась в сторону, туловище сперва село на пятки, потом повалилось набок, дернув привязанные к нему руки Сабли.

Сабля не двинулся, словно деревянный, и, когда палач снова отступил на шаг, только чуть ниже склонил голову.

— Плохой удар, — сказал Джильда, — скосил челюсть.

— Высоко взял, — согласился святой сейид Береке.

Палач бережливо вытер клинок об одежду казненного Сабли, и палачи, повернувшись, пошли вслед за стражами, а стражи вслед за золотым всадником.

Улугбек оглянулся на привычное, довольное, с плутоватой усмешкой в глазах, лицо Джильды.

Джильда не торопился посторониться перед царевичами, и Улугбек был раздосадован этим.

Они прошли внутрь дворца и узнали, что Тимур все это время играл в шахматы с Мухаммед-Султаном.

Услышав их, Тимур, не оборачиваясь, поднял палец, предостерегая:

— Не мешайте!

Царевичи присели на краю того же большого ковра, присматриваясь к игре.

— Берегись! — крикнул Тимур и сделал тот двойной ход конем, на который игрок имеет право один раз за всю игру, ход, который игроки берегут на крайний случай. Оказалось, ферзь Мухаммед-Султана попал под удар дедушки. На выигрыш почти не оставалось надежды, но внук двинул слона, и неожиданно игра снова осложнилась.

— Какой индийский слон! — в раздумье пробормотал Тимур, быстро ища место для ответного удара.

И вот простой ход конем вдруг определил победу Тимура.

Дедушка отлично играл, редко удавалось ему найти опасного противника. Он отвернулся от доски, словно сразу о ней позабыв, даже не порадовавшись победе, ибо никогда не сомневался в своих силах.

— Ну? — спросил он младших внуков. — Где были?

— Смотрели наказание.

— Армянин доволен?

Царевичи переглянулись: какой армянин? Как это дедушка всегда все знает?

А Пушок между тем приступил к есаулу.

Есаул, спешившись, стоял, строго следя, как стража отгоняла любопытствующих из народа от казненных.

Деловито перешагнув через синюю струйку крови, Пушок спросил:

— Великий есаул! А где же моя кожа?

— Какая? — озадачился есаул.

— Похищенная злодеями.

— Этими? — пнул есаул одну из двух голов, валявшихся у его ног.

— Ими!

Есаул шутливо наступил на голову и повернул ее вверх лицом. Судорога еще двигала мертвыми щеками, рот Сабли открылся, и на губах, как почудилось армянину, мерцала мелкая дрожь.

— Вот, спрашивайте: "Куда спрятал?" А мне откуда знать? Он не признался.

Пушок жадно глядел в помертвелый рот: а вдруг и вправду голова заговорит и скажет, — ведь ему необходимо знать, куда ж они сволокли триста пятьдесят тюков его кож; ведь где-то они еще лежат; ведь не могли, не успели же они сбыть весь товар за столь недолгое время; ведь так ловко, так скоро их поймали и так строго, по справедливости, наказали, а товар опоздали захватить. Неужели опоздали?

Он смотрел на темную голову. Судороги застывали, лицо мертвело, словно сквозь кожу проступал белый воск… И теперь никто в мире не сможет ответить купцу по такому неотложному делу.

Растерянно Пушок постоял еще, словно все еще ожидая ответа от головы, размышляя: "Караван-вожатый, какой негодяй, был, значит, с ними в сговоре, сам к ним караван привел!"

Он негодовал на этих мертвецов, и это негодование сейчас заглушало весь ужас полного разоренья; он еще не решался об этом думать: горе купцу, разорившемуся в чужой земле. Дома ему помогают купеческие братства, там можно оставить в залог дом или землю или найти поручителей, а тут братства армянских купцов нет, а другим нет дела до армянина, рухнувшего в преисподнюю.

Он побрел по дороге.

Его обгоняли возвращавшиеся к торговле базарные завсегдатаи, купцы и покупатели, беседуя о свершившемся правосудии.

— Ну и Сабля!

— И не подумал бы, — тихий был человек.

— Тих-то тих, а кожи-то как скупил: раз хапнул, и нет кож во всем городе.

— Мы-то удивлялись: откуда у него деньги. Вон откуда!

— Столько денег честной торговлей не наторгуешь.

— Тем паче — дратвой!

— Дратва — для отвода глаз. Я давно замечал: похож на разбойника. Помните, какие у него глаза были — два вместе.

Торопливо, выпятив живот, часто-часто взмахивая короткими ручками, почти бежал бойкий хлебник вслед за широко шагающим высоким колесником, усмехаясь:

— Недаром его Саблей звали, — сами видели, саблей он и кормился.

— Саблей и награжден!

Испитой, круглоглазый лавочник, широко разевая светлые глаза, говорил с тревогой, на ходу заглядывая в лицо спутнику:

— Вот тебе и тихий. С людьми надо — ух как!.. Как подумаю, столько лет наискосок от него торговал, — страх берет. Как узнал его, так у меня дух захватило: страшно!

Перепрыгивая через канавы, прошли в туго опоясанных халатах обувщики, давние покупатели Сабли.

— Кожу-то у него дома нашли!

— Вернули армянину?

— В казну взяли: армянин свою ордынской объявил, а от Сабли вывезли монгольскую.

— Видно, и на северных дорогах разбойничал.

— А откуда ж бы ему досталась такая!

— Ясно! А которую скупил?

— И та, думаю, вся в казну. Разбойничья — куда ж ее?

— Ясно! Не бросать же.

Пушок едва доплелся до своей кельи.

В этот час на постоялом дворе никого не было: все занимались торговыми делами, все ушли на базар. А Пушку там уже нечего делать!

Он сел на пороге, размышляя:

"Прежде чем отрубить головы, почему не спросили, куда делись кожи? Надо было спросить. Ведь это всякий понимать должен. Так? Так! Купец без товара — не купец. А? Не купец!.. Кому отрубили голову? Разбойникам или купцу? Купцу! Так? Так! Вот что наделали!"

Царевичам редко приходилось бывать в Синем Дворце — только в те дни, когда дед привозил их сюда для каких-нибудь скучных дел.

Темное, неприютное здание строго высилось в сердце Самарканда, глядя на тесную площадь недобрым лицом.

По сторонам дворца лепились низкие сводчатые пристройки, занятые государственными управлениями, караулами, писцами. Во дворце хранились архивы, казна, сокровища великого амира, склады оружия, хозяйственные запасы для войск, личные припасы Тимура. В подвалах — темницы и сокровищницы; во дворах — мастерские дворцовых ремесленников, тут работавших, тут живших, тут и кончавших жизнь, — собственные мастерские великого амира, работавшие для него самого, для его семьи, для его войск и слуг; многое из дворцовых изделий сдавалось и купцам на вывоз.

Здесь было полно избранных, отовсюду приведенных лучших мастеров, ковавших оружие, шивших обувь, чеканивших деньги, разбиравших меха, ткавших редчайший самаркандский пурпурный бархат, выдувавших стеклянные изделия, изощрявшихся в тончайших работах из золота и серебра.

Сотни мастеров ютились на задворках Синего Дворца. Так нагромоздилось помещение над помещением, мастерская над мастерской, что за плотными, крепкими стенами не было ни видно, ни слышно этих сотен людей, не смевших здесь ни петь, ни плакать, ни громко говорить.

Сотни воинов стояли в других частях дворца, в сердце Тимуровой столицы; сотни отборных, испытанных воинов, но мало кто догадывался, сколько их там и есть ли они там.

Синий Дворец над Самаркандом стоял молчаливо, хмуро, чем-то похожий на своего хозяина, и без крайнего дела сюда никто не ходил.

В нескольких богатых, мрачных залах иногда останавливался Тимур принимать знатных, но докучливых людей или своих подданных, недостойных посещать его сады и нарядные жилые дворцы.

Тимур здесь разбирал мелкие дела, городские нужды, а верховный судья принимал здесь жалобы и вершил суд.

Когда дед пошел в приемную залу, царевичи сошли в сад, зажатый стенами старых зданий, уцелевших от прежних, издавна стоявших здесь дворцов, пропахший конюшнями и мусорными ямами сад.

Редко приходилось прохаживаться по этому саду.

Улугбек шел, взявшись за руку с Ибрагим-Султаном. Вдоль дорожек торчали, как мечи, листья ирисов, давно отцветших. Ирисов в садах не любили сажать, их считали кладбищенскими цветами и опасались; ходило поверье, что вслед за ирисами в дом идет смерть. Но во дворце, где столько жило и умирало людей, никому не ведомых, сам амир редко жил, и поэтому садовники решились посадить прекрасные лиловые цветы, воспетые еще в древних песнях, столько раз украшавшие миниатюры гератских живописцев. Теперь лишь над редкими кустами желтели, как клочья истлевшей бумаги, остатки давно увядших цветов.

Но с персиковых гибких веток свешивались белые, зеленоватые и желтые плоды. Покрытые мягким налетом, окруженные зелеными кудрями длинных листьев.

Под одним из деревьев мальчики увидели своего старшего брата Мухаммед-Султана, пригнувшего ветку и выбиравшего с нее самые спелые, мелкие, почти белые персики.

Мальчики остановились, не решаясь мешать своему взрослому, давно женатому брату. Но он крикнул:

— Идите сюда, Улугбек! Ибрагим!

Они подошли. Он протянул им на ладони теплые, маленькие, пушистые плоды:

— Такие только здесь растут. А я их люблю. Откуда их сюда завезли, не знаю. Хотел у себя посадить, садовники таких нигде не нашли.

Ибрагим ответил так же хозяйственно, как говорил старший брат:

— А почему садовники не возьмут отсюда черенки для прививки?

Ибрагим дружил с садовниками, вникал в их дела и предпочитал их общество обществу придворных вельмож, которых побаивался.

Улугбек сказал:

— Я люблю гладкие, зеленые, без пушка!

Ибрагим между тем облился соком:

— Очень вкусно.

Мухаммед-Султан щелчком стряхнул опаловые капельки с его халата и ответил:

— Тех везде много, без пушка. А Пушка видели?

— Пушка?

— Это армянин, у которого пропали кожи. Мне его показали у судьи — он весь распушился, халат распахнул, грудь волосата, как у барана, глазами ворочает как шальной, а я смотрел и думал: ты ворочаешь глазами, а я знаю, где твои кожи! Очень смешно.

— Откуда же вы знаете? — почтительно полюбопытствовал Улугбек.

Тимур строго соблюдал в семье неписаные обычаи своего джагатайского рода. Младшим сыновьям или внукам прививалось безропотное почтение к старшим братьям: старшие братья считались наравне с дядьями; обращаться к ним следовало со смирением и послушанием.

Из многих внуков Тимура Мухаммед-Султан был не только старшим внуком; был он старшим сыном старшего сына, Джахангира, умершего давно, лет двадцать назад.

Не младшим сыновьям, а сыну старшего сына оставлял состарившийся Тимур после себя свое место в мире. И весь народ давно знал об этом решении повелителя; и войска знали, и военачальники, и вельможи, и жены Тимура со всеми их внуками, и если не всем это казалось справедливым, всем оно казалось непреложным. Да и сам Мухаммед-Султан, простой, приветливый, безбоязненный в битвах, не раз отличавшийся беспримерной отвагой, решительный в своих действиях, нравился воинам и устрашал врагов.

Чтобы приучить народ к этому внуку и чтобы сыновьям не вздумалось оспаривать у племянника право на старшинство, Тимур приказал еще лет пять назад отчеканить деньги с именем Мухаммед-Султана, и они уже давно потекли по рукам народа.

Сыновей у Тимура осталось мало, только двое еще жили — Мираншах и Шахрух.

Но внуков у Тимура росло немало, хотя родство их между собой очень перепуталось: из сыновей старшего сына, Джахангира, выросло двое Мухаммед-Султан и Пир-Мухаммед. Но, родные по отцу, они родились от разных матерей. От одной матери с Мухаммед-Султаном родился Халиль-Султан, хотя от разных отцов. Но отцы их оба были сыновьями Тимура — Джахангир и Мираншах; после смерти Джахангира его жен и его имущество Тимур отдал другому своему сыну — Мираншаху. Улугбек с Ибрагим-Султаном оба родились от Шахруха, родились в одном и том же году, почти в одно время, но от разных матерей: Улугбек — от Гаухар-Шад-аги, джагатайки, дочери Гияс-аддина Тархана, — ее предок спас жизнь Чингиз-хана, и весь род ее чванился этой заслугой, — а Ибрагим-Султан родился не от жены, от наложницы, персидской царевны, красавицы, которую старая царица Сарай-Мульк-ханым называла не по имени, а кличкой Перстенек. Были у Тимура внуки и от его сына Омар-Шейха восемнадцатилетний Пир-Мухаммед, тезка старшего брата, и пятнадцатилетний Искандер, названный в честь Александра Македонского, о чем Искандер часто напоминал не только сверстникам, но и вельможам, когда удавалось к слову сказать: "Мой тезка — македонец". Даже Султан-Хусейна, внука от одной из своих дочерей, Тимур растил у себя.

Для деда все они были родными внуками, и среди них Тимур отдыхал, ради них напрягал свои силы для новых походов, для новых завоеваний, расширяя землю, чтобы внукам его было просторно среди ее богатств и раздолий.

Дед строго следил за царевичами, малейшую их ссору кропотливо разбирал сам. Он хотел, чтобы все они стали сильными владыками больших и славных стран, разных областей, но единого государства, словно возможно разделить себя на несколько частей, разбросать самого себя по разным странам, а в нужный час вновь слагаться в единое тело, грозно вставать прежним, могучим, вечным хозяином мира — Тимуром.

Царевичи стояли под персиками, и Улугбек любопытствовал:

— Откуда же вы знаете? Ведь сегодня двоим отрубили головы за то, что они ничего не сказали.

— Наоборот, им отрубили головы, чтобы они ничего не сказали.

— Не понимаю.

— Ведь кожи у дедушки!

— Но воровали эти злодеи! — возразил Улугбек.

— Если б воровали они, кожи были бы у них, а ведь кожи у дедушки!

— Тогда за что же их убили?

— Не убили, а наказали. Сабля знал такое, чего простому человеку не надо знать. Чтобы не болтал, его сперва заперли, но потом его надо было куда-то деть! К тому же надо было всему базару показать, что ворам у нас нет пощады, а где взять воров?

— А другой?

— Тоже мог наболтать лишнего: его впотьмах прихватили вместе с кожами.

В разговор вмешался Ибрагим:

— Лицо у этого Сабли было очень глупым.

Улугбек засмеялся:

— Неизвестно, как бы ты сам выглядел на его месте.

— Не знаю: в нашем роду еще никто не умирал от сабли.

— А дядя?

— Дядю Омар-Шейха курды убили не саблей, а пронзили стрелой.

Мухаммед-Султан, опасаясь соком персика закапать халат, вытянул вперед длинную шею и губами стаскивал с персика кожицу. Стоя так, он подтвердил:

— Это правда: пробили стрелой.

Тем временем Тимур, сидя в небольшой зале, спрашивал своего казначея:

— Запасов войску надолго хватит?

— Индийских?

— Всех.

— Взятого из Индии до осени вполне хватит.

— Всех, спрашиваю! Всех! — закричал Тимур, раздраженный, что казначей его амир Курбан не отвечает прямо.

— До осени!.. — оробев, бормотал амир.

— Где же годовой запас?

— Войск слишком много.

— Не твое дело, сколько; их столько, сколько мне надо! Где годовой запас?

— Я берусь прокормить до весны…

— Не ты кормишь, я кормлю. Твое дело беречь, когда тебе велели беречь. Где запас?

— Все цело! Все цело! — пятясь, бормотал амир, видя, как Тимур встает, глядя в упор, куда-то между его глазами. — Пускай проверят. Все цело!

— Взять! — крякнул Тимур, и слово это сверкнуло, как сабля, над головой амира Курбана, и на мгновенье Курбан замер, сомневаясь: не отсек ли ему голову Тимур.

А Тимур уже говорил твердым, негромким, но далеко слышным голосом:

— Эй, Эгам-Берды-хан! Проверь все склады. Чтоб завтра знать счет каждому зерну, каждому лоскуту, чего сколько и где что лежит. И оружие проверить, и все припасы. Пускай люди считают хоть ночь напролет: я отсюда не уеду, пока не сосчитаете всего. А этого Курбана не выпускать. Пускай ждет, чем счет кончится. Ступайте!

К вечеру Тимур устал.

Он полежал в небольшой зале с дверями, открытыми в сад. Младшие царевичи, ходившие смотреть лошадей, проходили под деревьями.

Он подозвал мальчиков и отпустил:

— Поезжайте-ка домой. Надо вам доехать, пока не стемнело. Возьмите охрану покрепче: мало ли что случается в дороге.

Сам редко брал большую охрану, но внуков рачительно берег, опасался за каждого.

Когда мальчики ушли, приказал:

— Приведите ко мне армянина.

— Кожевенника?

— Был кожевенник, а кем будет, увидим.

* * *

Пушок за эти немногие дни не раз переходил от светлых надежд к черному отчаянию.

Он расхаживал по всему двору в спустившихся толстых чулках, забывая надеть туфли; в халате, накинутом на плечи, нечесаный, не понимая, ждать ли, что кожи найдутся, или ждать уже нечего. Оставалось, как бродяге, идти пешком в Бухару, где торговали знакомые армяне, земляки, просить их помощи. Но когда идти и как? Ночью — сожрут шакалы. Ему казалось, что шакалы с их плачущим воем неодолимы. Многими опасностями пренебрегал, а шакалов очень боялся. Днем идти — жарко: жару он привык пережидать в холодке…

Мусульмане, считавшие предосудительным выражение горя, ибо все происходит по божьей воле, пренебрежительно отнеслись к Пушку: надлежит покориться судьбе, а не хвататься за волосы, — как себя за волосы ни тяни, голову из беды не вытянешь.

Армяне, уважавшие удачливых, изворотливых людей, стыдились за Пушка, в столь неприглядном виде представлявшего армянское купечество.

Больше никто не шел к нему ни с искренним сочувствием, ни с вежливым утешением.

И вдруг, уже перед вечером, на постоялый двор вошел царский скороход с повелением Пушку незамедлительно явиться в Синий Дворец.

— Нашлись кожи? — очнулся Пушок.

— Приказано звать вас, почтеннейший. Зачем и к кому, знать не приказано.

Предшествуемый скороходом, перед которым расступался весь базар, сопровождаемый тремя джагатайскими воинами для охраны, Пушок последовал в Синий Дворец.

Его провели через опустелые гулкие залы, и армянин, переступив страшный порог, обомлел и замер у двери.

— Ты что же, в Самарканде гнилье думал сбыть? — крикнул Тимур.

— Виноват, великий владыка!

— Я берегу Самарканд, чтоб тут дрянью торговали? А?

— Но часть хорошей была…

Однако Пушок увидел глаза Тимура и добавил:

— Часть, правда, залежалась.

— Залежалась! И пускай бы лежала в Бухаре. В Трапезунт бы вез, в Багдад, там торгуй, твое дело. А ты норовил меня обмануть! А?

— Виноват, великий владыка! Откуда же я мог знать, что вы сами захотите их купить.

Голова Тимура отшатнулась.

— Я? Купить? И не думал. О другом речь: нельзя на самаркандский базар гнилье везти. Слух пойдет, худая слава пойдет по свету о самаркандских товарах. Ты подумал об этом? Ты чужеземец, тебе все равно. А мне не все равно: я тут. Вот о чем тебе говорят.

Пушок робко и не без горечи напомнил Тимуру:

— Теперь мне уже нечем торговать.

— То-то. Говорят, хороший купец, а плутуешь!

Эти слова ободрили Пушка.

— На то и торговля.

— Плутуй в другом месте; в Самарканде нельзя.

— Впервые такая беда.

— Кто много по дорогам ходит, нет-нет да и споткнется. Кто взаперти сидит, тому спотыкаться негде.

— Так споткнулся, великий владыка, что и голову поднять сил нет.

— Деловой голове валяться обидно.

— Очень обидно, да встать-то как?

— Сразу не встанешь, а подниматься надо.

Тимур опустил лицо, но, исподлобья, испытующе глядя на Пушка, деловито спросил:

— Кроме кож чем торговал? Куда ездил?

— Вдалеке бывал. Еще с отцом случилось побывать в святом городе Константинополе; много раз в Орду ездил; доводилось доходить до Москвы.

— Что возил?

— Разное, кому что!

— А Москве?

— Здешние товары. Винные ягоды, кишмиш, персики сушеные, шелка, рис. Изделия здешних мастеров хорошо берут — чеканные кувшины, хорошие сабли, изукрашенные. Оружие любят.

— А оттуда что брал?

— Меха: соболей, белку серую, горностая, куницу, бобра, зайцев крашеных; рыбий клей, лесные орехи. Мечи. Кольчуги там хороши.

— Очень хороши! — одобрил Тимур. Армянин ему понравился.

— Теперь их там не добудешь!

— Кольчуг? Почему?

— Самим, говорят, надобны.

— Вот, смекни, можешь ли повезти туда индийский товар? Хороший. Чтоб славу нашу не уронить.

— Откуда ж товар взять? Не на что.

— А проехать сумеешь?

— Орда как затычка на пути. Но с перевалкой в Сарае да при сговоре с сарайским купечеством пробраться можно. Провез бы, да на товар мощи нет.

— Дам. Тебе покажут, отберешь. Вези. А назад ехать соберешься изловчись, закупи кольчуг. Не добудешь кольчуг, вези меха. За кольчуги, если привезешь, сам поблагодарю.

— Мне и в залог оставить нечего, и на дорогу ничего нет.

— То-то. Через неделю купцы готовят караван в Орду с тысячу верблюдов. Из них сотню завьючишь ты. Управишься за неделю?

— Да хоть за час! — пьяным голосом взвизгнул Пушок.

— Сто верблюдов, двести вьюков. Цени доверие. Не обманешь?

Армянин, как во хмелю, только руками разводил.

— На дорогу дадут. На сборы сейчас получишь. Залог не возьму: тебе нечего дать, мне нечего опасаться. Обманешь — меня не обойдешь, куда денешься?

Тимур улыбнулся своим мыслям: кто станет его обманывать? Есть ли место, куда не дотянулась бы его карающая рука? В Москве спрячется? А на что он ей нужен?

Оставалось лишь договориться о доле Пушка в этом деле: был Пушок купцом, стал приказчиком. Не он первый: Тимуру нужны оборотистые купцы, что залежалую кожу ловчат в золото перевернуть, такие сумеют вывернуться.

* * *

На постоялый двор Пушок вернулся без охраны. Но перед ним и без охраны расступались: голова его бойко поднялась, борода закурчавилась, плечи расправились, и снова ступал он по базарной улице мягко, как по коврам шел.

Едва вернулся, велел кашгарцам готовить целого барана на всех гостей, стоявших на этом постоялом дворе, а сам пошел в Кожевенный ряд.

Он зашел в маленький караван-сарай и увидел Мулло Камара, уединенно поглощавшего вареный рис из глиняной чашки.

Чашку Мулло Камар тут же отставил и, вытирая платком руки, встал:

— Милости просим! Возвратились?

— Сейчас вернулся.

— Доброе дело!

— Пришел вас просить к себе: барашка со мной разделить.

— Благодарствую.

— К тому же серебряный образок прошу возвратить, полноценную деньгу вам принес. Свежий чекан.

— Образок? Вы же не в залог его дали, образку хозяин я.

— Мусульманину он бесполезен, а мне дорог.

— Красивая вещь.

— Хорошая. Вот вам деньга, прошу.

— Кто же за одну деньгу продаст такую вещь? В ней одного серебра денег на пять. А работа? К тому же древняя вещь. Дороже десяти стоит.

— Однако вам она досталась дешевле!

— Я ее не крал, обманом не выманивал. Дали ее мне взамен деньги, а теперь я к ней привык, она мне дороже стала.

— Десять — это много.

— Десять — это своя цена. Я не сказал, что отдам за десять. Цена ей пятнадцать. Берете?

— Покажите.

— Да вы на нее всю жизнь смотрели — забыли?

— Покажите!

— Пожалуйста.

Мулло Камар сходил в келью, порылся в кисете и вынул оттуда византийский образок с награвированным искусной рукой барашком, лестницей, с какими-то неизвестными надписями на обратной стороне.

— Вот он!

— В него, однако, была ввинчена золотая петелька, чтоб подвесить.

— С петелькой я его и за двадцать не отдам, — золото!

— Пятнадцать даю.

— Меньше двадцати не возьму.

— Давайте!

За эту цену не только византийского барашка, гурт живых можно было купить. Но не пускать же по свету материнское благословение!

Образок возвратился на свое потайное место на армянской груди.

Пушок собрался идти. Мулло Камар спросил:

— Друзья-то когда у вас соберутся?

— Какие?

— Вы же пришли звать меня барашка кушать.

— Ладно, пожалуйста. Пойдемте.

Они пошли через Кожевенный ряд, но армянину не о чем стало говорить с купцом. Они шли молча, поглядывая на затихающую в сумерках торговлю.

— Кож-то нигде не видно! — сказал Пушок.

— Придерживают, — согласился Мулло Камар.

— Я теперь кожами не торгую! — не без гордости проговорился Пушок.

— И слава богу: меньше гнилья у нас будет.

— Откуда вы знаете? — растерялся Пушок. — Вы же за глаза брали?

— Откуда? — Мулло Камар пожевал губами, не спеша ответить на опасный вопрос. — Откуда? Да все оттуда же: Сабля-то признался, а мне верный человек донес.

— Сабля не признался! В том-то и дело!

— Сабля-то? А откуда ж бы я знал? — не отступил Мулло Камар.

— Не весь товар плох был. Были и хорошие.

— Сохранил меня бог: чуть-чуть не разорился!

Теперь потупился Пушок, огорченный, что приходится говорить о таком неловком деле:

— Кто же виноват? Надо было сперва на товар взглянуть, а тогда и цену давать.

— Слава богу, не успел получить товара. Да видите: я не обидчив, согласился вашего барашка отведать, к вам в гости иду. Нет, не обидчив.

Опять помолчали.

Пушок миролюбиво полюбопытствовал:

— Вы что же, через неделю?

— Через неделю идем.

— Мы тоже.

— Далеко?

— Трапезунт.

— Кожи?

— Нет, индийский товар.

— Тоже?

— Слава богу! Повезем.

Едва они вошли в ворота постоялого двора, их, низко кланяясь, встретил оживленный Левон:

— Пожалуйте. Все готово.

Запахи, сладостные, как песни райских птиц, охватили их среди веселого щебета кипящих в масле пряностей и приправ.

Длинный ковер протянулся вдоль двора. Длинная скатерть белела, расшитая синими китайскими письменами. Стопки лепешек уже высились по краям скатерти, и кашгарцы распоряжались в углу двора у пылающих очагов, над котлами.

Из келий выглядывали постояльцы, нетерпеливо принюхиваясь к кашгарской стряпне.

Солнце меркло.

Левон готовил фонари, протирал их и прилаживал светильники.

Вскоре над длинным рядом людей, восседавших за угощением, уже горели фонари, подвешенные на крепком канате, освещая обломки лепешек, руки, блестящие от жира смуглые куски мяса, густую зелень лука, белые, красные груды овощей и плодов.

Из глиняных кувшинов в плоские чашки наливали вино, казавшееся черным. Армяне говорили о дружбе, которая скрепляет людей воедино и укрепляет их стойкость против встречного ветра, а ветер всегда дует, пока караваны идут из края в край.

Вздыхая, с дрожью в горле, будто после плача или после обиды, Пушок слушал доброжелательные слова гостей.

Каждый из них был ему опасен. Каждый купец опасен купцу, когда у купца есть деньги или хороший товар. Но Пушок пил, как родное вино, мирные рассказы о дальних торговых городах, где доводилось бывать этим людям. Одни из них хвалили покупателей Генуи; другие, не скрывая превосходства, признавались, что здешние свои закупки везут в Венецию. Этим предстояло в одном караване с Мулло Камаром идти до Трапезунта. А оттуда они сядут на корабли, поплывут мимо анатолийских разбойничьих берегов до Константинополя, а может, и дальше поплывут морем. А Мулло Камар?

Мулло Камар, которому выпитое вино придавало молчаливость, неохотно дал понять, что часть товара попробует провезти до Египта.

— А турки?

— Я сказал: попробую. Я не говорил "провезу".

— А разграбят?

— В другой раз попробую.

— Опять разграбят.

— Узнаю, где обходить надо, — в третий раз пойду.

— А зарежут?

— Я мусульманин. Не зарежут. Оберут да и отпустят.

— Разоренье хуже ножа!

— Товару хватит. Была б дорога!

Армяне на мгновенье смолкли: не боится разоренья? Сильный купец!

Один из сидевших рядом пошутил:

— Мусульманин, а пьете вино.

— Вино? Это виноградный сок!

Купцы смеялись.

А он, захмелев, глядел на вспотевших, волосатых, кричащих людей и думал: "Шум какой!"

И опять думал:

"Знали б, чей товар везу, — знали б, что нас не разорят. Мы этих турков легче разорим. А у нас сотню верблюдов захватят — мы взамен тысячу поведем! Вам — верно, вам — страшно: ударит волна по кораблику, и буль-буль — пошли ваши закупки в пучину черноморскую. И конец вам. Пойдете по Константинополю просить в монастырях кусочек хлеба. Многие побираются там, а такими ж были, как вы сейчас. А нам не страшно! У нас…"

— Что везете? — спрашивал, придвинувшись, старый армянин с бородой, выкрашенной в огненно-красный цвет.

Мулло Камар думал: "Рассчитывает, что я опьянел".

И спросил простодушно:

— В Трапезунт?

— В Египет.

— Рис.

Армянин выпучил огромные, обросшие волосами глаза:

— В Египет? Там рису, что ли, нет?

— Есть, да не такой.

— А… — отодвинулась красная борода, поняв, что Мулло Камар ни во хмелю, ни в огне правды не скажет.

А Пушок ласково, с любовью смотрел на гостей: всю жизнь встречаются они одни с другими где-нибудь, то на постоялых дворах, то на базарах. Встречаются, опасливо, пытливо, настороженно приглядываются один к другому, при случае перебивают выгодное дело друг у друга, снова расходятся в разные концы дальних дорог на долгие годы; снова сталкиваются на чутком ночлеге, разглядывая один в другом перемены, расспрашивая допоздна о событиях в покинутых городах, — и опять забывают друг друга, едва звякнет колокол каравана и верблюды поднимут на горбах заветную поклажу в новый путь.

И опять идут караваны.

Народы и языки сменяют друг друга.

Шумят и остаются позади базары, а караваны идут, идут мимо развалин городов, где базары надолго отшумели.

Проходят между песчаных барханов, где песок струится, как морские волны по отлогому берегу.

Проходят мимо огороженных, как крепости, полей, где люди пашут или сеют.

Идут мимо полей, где собирают урожай.

Идут мимо нищих хижин в нищих селениях, где всегда какие-то женщины плачут и кричат, а оборванные старики молчат и смотрят искоса неподвижными глазами. Смотрят, как проходят караваны и проносят в далекие города, в чужие страны многое из того, что добыто на этой земле, многое из того, без чего нет не только радости, а и жизни на этой земле.

Проносят караваны мимо, в далекие края, то, чего никогда не оставят в этих нищих селениях, где людям нечем платить.