"Кукушкины слезы" - читать интересную книгу автора (Оглоблин Василий Дмитриевич)

Глава седьмая

В воскресенье на рассвете Надежда Павловна была на ногах. Жидким белесым парком курилась Ицка. Над дальними лесистыми отрогами огнисто таяла, быстро разгораясь, багровая заря. Надя побежала к колхозному бригадиру, договорилась о подводе. Вернулась домой, разбудила детей.

— Оленька, Сереженька, просыпайтесь, к папке надо ехать, вставайте, сейчас лошадушка приедет.

Умыла детей, покормила наскоро, оболокла, вывела во двор.

— Гуляйте, детушки, лошадку караульте.

Сунула последнее бельишко в чемодан, вынесла на крыльцо. Тут и застала ее Настенка с телеграммой. Пробежала глазами, почернела. «Живите пока у мамы ждите обнимаю всех целую Алексей». И еще ничего не поняв, недоуменно подергала плечами.

— Война ведь началась, — дрожащими губами прошелестела Настенка и заплакала.

Надя уронила телеграмму, села на чемодан, закрыла лицо руками, выдохнула со страхом:

— Война...

В каком-то горьком угаре потянулись минуты. Надя вернулась в горенку, подошла к окну, замерла, окаменела. День набухал зноем, горечью и пылью. Село неузнаваемо преобразилось. Село стонало. Весь народ был на улице. То тут, то там плакали навзрыд гармошки, голосисто выводили протяжные разлучные песни баяны, ржали кони, голосили бабы, вертелись под ногами вездесущие ребятишки.

Надя поняла: началась мобилизация. Накинула платок, выбежала на улицу.

— Мама, посмотрите за детками, я скоро вернусь.

Мать строгими сухими глазами посмотрела ей вслед, прижала к себе детишек, прошептала:

— Беда, деточки, надвинулась, большущая беда...

Около военкомата люду — не пробьешься. У самого крыльца, бросив на руку румянощекой круглолицей девушке пиджак, ударился вприсядку белочубый красивый парень. Его окружило плотное кольцо, девушку с пиджаком оттерли, она сконфуженно улыбалась и утирала уголком платка слезину. А парень кружился волчком, выгикивая:

— Эхма, знай нашенских!

«Провожают любимых, — подумала Надя горько, — а я и проводить Алешеньку не могу, да его и провожать не надо, он уже воюет». Потерлась в толпе, пошла домой. Навстречу Костя Милюкин идет с котомочкой за плечами. Выпивший изрядно.

— Прости-прощевай, соседушка, не поминай лихом. Думал, погуляю, любовью потешусь с кралечкой, да некогда, выходит, война ждет. Повоюем, потешим душу молодецкую. Прощай, бог даст, и встренемся!

— Прощайте, Константин, счастливой вам дороги, — ответила ласково Надя: человек ведь воевать идет, родину защищать, мало ли что было, война все перечеркнула. — Добра и удачи вам во всем. Не будьте злопамятны, не вспоминайте тех неприятных минут и... — Надя замялась, опустила виновато глаза, — не вспоминайте, вгорячах все произошло, непроизвольно как-то...

— Чего обижаться? Эта пощечинка вашей ручкой мне навроде прощального поцелуя.

И скрипнул зубами.

А в предвечерье мимо дома застучали по большаку, заскрипели колеса, взметнулась бурыми тучами пыль, пронзительно заголосили бабы и девки.

— Прощевайте, не поминайте лихом.

— Последний нонешний денечек...

— Кровинушка ты моя-а-а-а...

— Куда ж ты, сизый голубочек, полетел, на кого ж ты нас покинул?

— Петенька, залеточка, жду-у-у-у...

Проводив дорогих и суженых, село опустело, притихло и притаилось. Притихла и Надежда Павловна. Она все еще находилась на той, на довоенной, половине жизни и никак не могла перешагнуть через черную черту. Глухой и тревожной первой военной ночью, сидя в оцепенении у кровати, где спали, разметавшись, ее дети, она по зернинке перебирала каждый день своего короткого, словно приснившегося, счастья.

Она перебирала все до мельчайших подробностей: то их первую встречу с Алешей, то их свадьбу, то рождение первенца Сережи. Вспоминала, как нес его муж из родильного дома, бережно держа на неловко согнутых руках, боясь прижать к себе, и поминутно останавливался, спрашивая тревожно: «Надюша, а он не задохнется?» И в счастливых глазах мелькал страх. Или вспомнился тихий майский вечер на берегу Ицки. Они сидели с Алешей плечо к плечу, ее рука покоилась в руке Алеши. Внизу на лужайке, на самом берегу реки, бегали с мячом их маленькие дети. Они с Алешей молчали. Только смотрели на детей и молчали...

И чем дольше она находилась в прошлом, тем беспокойнее становилось на душе. На полу текли, переливаясь, лунные тени, но это были уже не те лунные пятна, не вчерашние, не довоенные, в их свечении виделось Наде что-то жутковато-зловещее, мертвое, веяло печалью и холодом.

Война...

Следующий день прошел в смятении. Надежда Павловна весь этот длинный и знойный день металась, чего-то ждала. Тускло и как-то нехотя отгорел закат. Она долго смотрела на его увядание, полная тревожных дум и смутного ожидания.


Что-то изменилось даже и в природе. До этого дни стояли мягкие, медоносные, настоянные на ароматах цветущей гречихи и полевых цветов, а этот был раскаленным, набухший перегретой пылью и горьким полынным настоем. В воздухе остро и горько пахло паленой резиной, бензином, вечером дали заткало едковатым дымком и тускло-медный закат порывисто и быстро задуло, как покинутый на ветру костер. А поля дышали духовитым хлебным духом, напоминая хлеборобу о жатве. В накаленном небе скучивались и недобро темнели облака, а там, откуда приходит ночь, глухо, раскатисто погромыхивало. Надя тревожно посматривала с крыльца в ту сторону и знала, что надвигается не ночная гроза, а дымом, кровью и пламенем заволакивает родные веси война,

— Мама, — сказала она утром, — я не могу сидеть и ждать. Я пойду воевать. Простите меня, и детки пусть простят. Они еще малы, им немного надо. Оставлю их на вас, а сама пойду.

Мать не посмела отговаривать, только горестно покачала головой и вздохнула тяжко.

В военкомате было людно, но она бросила загородившему дорогу дежурному:

— Срочное дело. Очень.

Ласковым жестом отстранила его с пути и прошла в кабинет к военкому. Им оказался молодой высокий майор с крупными залысинами и жиденьким пучком светлых волос. Надя торопливо рассказала, в чем дело.

— Вы жена капитана Огнивцева? — переспросил он.

— Да, жена летчика Огнивцева. Понимаете, мы приехали в отпуск, его отозвали.

— Дети малы?

— Они останутся с матерью.

Майор потер залысину, что-то, по-видимому, обдумывая. Надя насторожилась.

— Мда, мужа вашего знаю. Отличный летчик. Храбрый. Что же вы думаете делать на фронте?

— Я врач.

— Хирург?

— Нет, стоматолог.

Майор снова прикоснулся к залысине, по усталому лицу мелькнула тень улыбки.

— На войне, Надежда Павловна, зубы, как правило, не болят, вряд ли вы там понадобитесь. Вот если бы хирург...

— Там дело найдется, я все-таки врач, с дипломом.

— Хорошо. Я возьму на заметку. Ждите. Понадобитесь — вызовем. Да, вы член партии?

— С октября тридцать седьмого.

— Отлично, до свидания.

И уже кричал кому-то в трубку телефона густым, сочным голосом:

— Я же сказал вам: пять машин и никаких разговоров. Пять. Ясно? И немедленно.

— Извините, товарищ майор, но я тоже хочу немедленно, сегодня же в армию. Понимаете, немедленно!

Майор вскинул на нее недоуменный взгляд, отвернулся, ответил, не оборачиваясь:

— У меня срочные дела, товарищ Огнивцева, до свидания.

Побежала в райком партии. Какой-то вежливый товарищ выслушал внимательно, посочувствовал, неопределенно пожал острыми плечами:

— Что ж, ждите. Вызовут. Алексея Огнивцева я хорошо знал. Учились вместе. Славный парень. Он, кажется, летчик?

— Да.

— Ждите, ждите. Теперь всем куда-то надо. Постойте, постойте, — он пристально посмотрел ей в глаза, — вы с детьми у матери Алексея?

— Да, с детьми. У нас двое, мальчик и девочка.

— Запишу на всякий случай ваши координаты, может быть, понадобитесь. Да. Вас тут никто не знает?

— Почти никто. Мы ведь недавно.

— Ну ладно, хорошо, идите. До свидания.

Так ни с чем и вернулась. А дома ждало письмо от Алеши. Два десятка скупых, второпях нацарапанных слов: «Жив-здоров, летал на ТБ-3, был сбит под Бобруйском, только что вернулся к своим, жду новую машину. Оставайся у матери. Береги деток. Целую всех. Алексей». Долго вертела в руках клочок бумаги, перечитывала, но ничего не добавилось. «Был сбит. Только что вернулся. Оставайся у матери». Что же это такое? Алеша-то сбит? Лучший летчик полка. Умница. Был сбит. Окаменевшее сердце вдруг размягчилось, и она впервые за все это время заплакала.

— Как же так, Алешенька, как же я могу оставаться? Ты воюешь, тебя сбивают ненавистные фашисты, а я? Сиди и жди. Нет, Алешенька, нет, милый...

Мать сидела в кути и беззвучно плакала, потом вопросительно подняла полные слез глаза:

— Что же оно диется, доченька? Как же оно так-то?

— Не знаю, мама, ничего не знаю.

Решение созрело мгновенно: немедленно в Орел! Там поймут, направят в любой госпиталь, определят на санитарный поезд. Она поедет в Орел!

Мать еще долго возилась у печки, гремела ухватами и чугунами, горько вздыхала, а Надя лежала с открытыми глазами в темной комнате и думала, думала.

Утром, едва засерело за окнами, она была на ногах. Умылась горячей водой, расчесалась перед тусклым зеркальцем и заплела в косы густые волосы, повязала голову косынкой. Собрала в узелок пару белья, чулки, платье, положила десяток вареных яиц, каравай хлеба и кусок сала. Долго сидела над спящими детьми, поправила одеяльце, выпрямилась и пошла к двери. Постояла на крыльце, быстро сбежала по ступенькам, подошла к Алешиной яблоне, потерлась щекой о занозистый ствол, сорвала с надломленной ветки усохлый листок, зажала в ладони.

Мать опечаленными глазами следила за каждым ее шагом, каждым движением, покачивала головой и тяжело вздыхала.

— Проводи меня немного, мама, — попросила ласково Надя.

— А провожу, провожу, детки еще не скоро проснутся. И кудай-то понесут тебя ноженьки, горемычную?

Шли срединой улицы по пухлой, отяжелевшей за ночь пыли. Село еще спало. Горланили петухи, мычали коровы, влажно поблескивала смоченная росой огородина за тынами. Над Ицкой жидко курился туман. Молчали. В конце улицы остановились. Надя размазала тыльной стороной ладони скупые слезы на сморщенном материном лице, прижала к груди ее седую голову.

— Не печальтесь, теперь всем горько, берегите деток, а я вернусь, мы вместе с Алешей вернемся.

— Дал бы господь.

— Идите, мама, детки проснутся, испугаются. Скажите им, что я скоро приду, пусть ждут. Детское горе недолговечно, привыкнут.

— Иди, касатонька, иди, голубонька, да хранит тебя бог.

Надя оглянулась на село и пошла, ступая босоножками в пухлую пыль большака. На пригорке оглянулась, увидела: мать все еще стоит на дороге, маленькая, скорбная. Махнула рукой и пошла, почти побежала, не оглядываясь. И не видела, как мать трижды перекрестила ее в спину истово и размашисто.

До станции шла скорым, ходким шагом. Дорога была совершенно безлюдной, только один раз попалась ей встречная подвода. В телеге сидел белоголовый мальчишка лет двенадцати. Опасливо поглядывая в безоблачное небо, он громко понукивал тощую лошаденку и размахивал над головой вожжами. На Надю он не обратил внимания. Свернув из поднятой телегой пыли на обочину и проводив взглядом удаляющуюся подводу, Надя тоже посмотрела на небо. Там, на большой высоте, поблескивая на солнце, шла армада самолетов. Небо тяжелое, надсадно гудело, содрогалось.

— Фашистские, — горько подумала она, и каменная тяжесть легла на сердце. — Идут, как на параде.

То, что Надя увидела на станции, поразило и потрясло ее. Война оказалась совсем рядом, в десятке километров от тихого глубинного села, не в Лиде, не в Орше, не в Барановичах и Львове, а совсем-совсем рядом. «Вот что погромыхивало вечерами и ночами, — ужаснулась она, — бомбежка».

Надя много раз бывала с Алешей на этой станции. Они приезжали к матери и поездом. Она запомнилась ей, чистенькая, зеленая, утопающая в кустах буйно цветущей сирени. На перроне в вечернюю пору всегда было много празднично одетых гуляющих людей. Тут назначали свидания, и, наверное, не в одном сердце с тихим перроном и цветущими кустами сирени и акации связаны на всю жизнь воспоминания о юности, о первой любви...

Теперь станция была завалена обгорелыми вагонами, скрученными в спираль и вздыбленными рельсами, вся дымилась, коптила, стонала. На месте краснобокого станционного здания зияла глубокая конусообразная воронка. Надя для чего-то обошла ее кругом, присела на груду битого кирпича. Заглянула в яму.

Горячий ветер припадал к израненной земле, жался, с унывным воем взвеивал в раскаленный воздух пепел, золу, горелые бумаги. На той стороне воронки, метрах в двухстах, на бурой заеложенной лужайке, торчали из земли обломки фашистского самолета. Черный крест на хвостовом оперении выделялся на фоне зелени зловеще и угрожающе.

И вдруг вспомнились строки из его письма: «Летал на ТБ-3...» Что случилось? Почему не на истребителе? Почему на тихоходном неуклюжем бомбардировщике? И тут же успокоилась: видимо, это временно, видимо, так надо.

Земля вокруг утратила прежние запахи спелого лета, молодой зелени, цветущих лугов и первых тонких ароматов скошенных трав. Земля пахла войной, смертью и разрушением. Вокруг, не замечая Надежды Павловны, торопливо сновали угрюмые, озабоченные люди. Надя встала с груды разбитого кирпича, подошла к испачканному сажей пожилому железнодорожнику с молотком в руке, спросила осторожно:

— Дядя, мне бы в Орел уехать. Будет ли поезд?

Железнодорожник покосился на нее подозрительно. Чистенькая, красивая, в цветном платье и белых босоножках, она казалась среди этой изуродованной, обожженной земли, пепла и смрада какой-то неестественной, ненужной. Ответил нехотя:

— В Орел, говорите, надо? Теперь каждому куда-нибудь надо. А оно, видите, что творится? Какой тут Орел? Какие поезда?

Надя походила по разрушенной станции, потолкалась среди бестолково спешащих куда-то людей, прислушиваясь к их торопливым неутешительным разговорам, снова вернулась к груде кирпичей, села. «Будет какой-то поезд, — подумала утомленно, — иначе чего же они толкутся тут. Подожду малость, все равно быстрее, чем пешком».

Подошел уже знакомый Наде железнодорожник, посмотрел на нее участливо, тепло, покачал головой:

— Шла бы ты, милушка, отсюда куда-нибудь, не будет поездов, не ровен час, налетят коршуны.

Он не успел договорить, как из-за леска на бреющем полете со стремительным режущим свистом вылетели самолеты. Надя видела даже наглое, ухмыляющееся лицо вражеского летчика. Трассы пуль прочертили кривые в пяти метрах от груды кирпичей, где она сидела.

Потом она пришла в себя, огляделась по сторонам: только что говоривший с ней старик-железнодорожник неловко уткнулся в измазанный кровью и мазутом щебень. На станции не было ни души.

Она встала и пошла по шпалам. Дорога почти на каждом километре была вспорота, полустанки разрушены, обступивший дорогу лес изуродован.

Первую ночь она ночевала в лесу с какими-то людьми. Их, как и ее, война застала не дома, и теперь они спешили на родные подворья. На третьи сутки на какой-то полуразрушенной станции она обнаружила санитарный поезд с большими красными крестами на стенах и крышах вагонов. В голове состава опасливо попыхивал паровоз. Какой-то сердитый человек сказал ей, что эшелон через несколько минут отправляется. Она торопливо побежала вдоль поезда, спотыкаясь в темноте и падая, и у каждого встречного спрашивала, где найти начальника.

Им оказалась женщина-военврач. Она внимательно и нетерпеливо выслушала Надежду Павловну, взяла ее за голый локоток.

— У меня есть вакантная единица медсестры. Позавчера во время обстрела с воздуха погибла Надя, медсестра.

— И я Надя, — выпалила Надежда Павловна.

— Вот и решайтесь, долго раздумывать некогда, через минуту-две мы отправляемся. — Она посмотрела на часы, потом на Надю.

— А что решать? Решать нечего. Я еду.

— Вот и ладно. Будем знакомиться. Зоя Васильевна. А вас?

— Надежда Павловна.

— Прекрасно. Пошли.

Вагоны были набиты тяжелоранеными. В спертом воздухе стоял густой тяжелый дух, остро пахло карболкой, йодом. Зоя Васильевна провела Надю в свое купе, включила затемненный ночник на квадратном столике, сняла пилотку, грациозным женским движением поправила густые светлые волосы и сразу стала домашней.

— Садитесь, милая, устраивайтесь, сейчас я вас угощу, как говорят, чем бог послал. У меня муж военный — никаких вестей. Что с ним — не знаю. Может быть, уже погиб. И вообще, такое творится, уму непостижимо...

Санитарка принесла кипяток и галеты.

Измотанная дорогой и переживаниями последних дней, Надежда Павловна уснула, едва коснувшись подушки головой.

Зоя Васильевна перелистывала листы историй болезни, всматривалась в фотографии раненых, чутко прислушивалась к тяжелой, давящей ночной тишине: не слышно ли приближающегося гула, — и опять тревога за мужа сковывала сердце. Где он? Что с ним? Почему ни одной весточки?

А колеса монотонно выстукивали бесконечную дорожную песню, и до рассвета было еще далеко.