"Кукушкины слезы" - читать интересную книгу автора (Оглоблин Василий Дмитриевич)Глава восьмаяПосле двух недель в запасном полку Милюкин попал на фронт. Рота, в которую он прибыл с пополнением, стояла в деревне Россочихи. Потеряв в кровопролитных боях более половины личного состава, она была отведена с передовой на суточный отдых и пополнение. Командир роты лейтенант Пастухов, сухопарый и худолицый паренек лет девятнадцати, оглядев вновь прибывших, нахмурил вылинялые брови. — Так воевать, говорите, прибыли? — Повоюем, товарищ лейтенант, — бойко ответил за всех Милюкин. — Нам это дело привычное! Драться, то есть, я говорю... — Так-так, на язык ты, вроде, бойкий. — Лейтенант опять придирчиво оглядел строй. Пополнение состояло сплошь из узбеков, остроглазых низкорослых ребят, поголовно лысых. Лишь Милюкин стоял в строю, потряхивая золотистым чубом и скаля белоснежные зубы. — Ты что у них вроде за переводчика? — обратился командир роты к Милюкину. — Как фамилия? — Милюкин. Костя Милюкин. — Почему не подстрижен? — Чтобы демаскировки не было, товарищ лейтенант. — Что за загадка? — Дюже отсвечивает в окопе от лысин ихних сплошных. Старшина для разнообразия оставил на моей тыкве шевелюру. — А ты шутник, Милюкин... — Лейтенант опять оглядел строй: — Кто понимает по-русски? — Я понимай русский, товарищ лейтенант, — прямо глядя в глаза командиру, выпалил стройный, ловко сбитый узбек с красивым подвижным лицом и черными блестящими глазами. — Вы мне мал-мал говори, я ребятам сказать буду, я все понимай. — Воевать умеете? — Наш смелый ребят, хорошо воевать стану, трус нет, слабый нет, все сильный ребят, все джигит, только лысый. — Он сконфуженно провел ладонью по загорелой лысине. — Это болезнь у нас был, мы один кишлак все. — Ладно. Назначаю тебя командиром отделения. Держись ближе к комвзвода. — Он огляделся, пожал острыми плечами, ремни хрустнули. — Командира взвода пока нет, убит утром. Жду, скоро командиры взводов должны приехать. Как фамилия-то? — Адылбеков, товарищ лейтенант, Тимур. — О, имя громкое. Получай, Тимур, боеприпасы и — отдыхать. Чуть свет — на передовую, в бой. Никому не отлучаться. Ясно? Разойдись! На ночлег взвод разместился в пустом пятистенном доме, по-видимому, совсем недавно покинутом хозяевами. Но кисловато-стойкий дух заброшенности и запустения уже выпирал из пазов. Быстро сиротеет без человека человеческое жилье. В углу на лавке, под кухонным шкафчиком, стояла горкой невымытая посуда, на примусе — кастрюля с недоеденным борщом. В передней комнате на гвоздике висел сарафан, на полу валялась голубенькая косынка. Костя подошел к сарафану, понюхал, оскалился: — Фу ты, девкой сдобной шибануло, аж голова закружилась. Тимур, иди понюхай, вкуснятина какая, — сунул он подол сарафана под нос узбеку и заржал. Тимур вспыхнул. В черных глазах сверкнули острые лезвия. — Людей беда гнал, большой несчастье у людей... Ай, нехорошо, друг, чужой горе смеяться. — В яме сидят где-нибудь девки-то, хоронятся, потом цыганским обливаются. Пойдем пошарим, сгодятся кралюшки. — Зачем Тимур чужой девка искать? Свой невеста есть, Захида. Тимур один девучка любит, Захида. — Дурак ты. — Твой умный, мой дурак. Зачем твой много говорит с дурак? Умный молчать больше нада. — Он обиделся, сурово свел к переносью черные брови, зло сверкнул глазами. — Ты плохой человек, Костя, мой нет с тобой дружба. — Ну ладно, ладно. Милюкин сплюнул сквозь зубы, вышел на крыльцо. Долго стоял прислушиваясь. Над деревушкой дрожали жидкие бледно-фиолетовые сумерки, где-то въедливо и надсадно скрипел колодезный журавель, пахло конским потом, пылью, подсыхающим коровьим кизяком. Деревушка без людей казалась вымершей: ни одного звука человеческого жилья, ни лая собаки, ни крика петуха... Чад выщипанным снарядами леском неторопливо плавился закат, по заросшей спорышем и курослепом улице тягуче ползли бесплотные вздрагивающие тени. У завозни в лопухах что-то зашуршало, хрястнуло. Костя вздрогнул, отшатнулся. — Фу ты, тварина, испугала! — выругался он. Из лопухов воровато вылезла большая рыжая кошка, дико сверкнула круглыми горящими глазами, остановила их на мгновение на человеке и, низко опустив голову и припадая длинным костлявым телом к земле, шарахнулась опять в лопухи. За леском, за шающими угольями заката, глухо и протяжно погромыхивало: засыпающую тишину сумерек несколько раз вспороли длинные пулеметные очереди, словно кто новую сорочку рвал по шву. «Передовая-то совсем рядом, где-то за лесочком, — подумал Милюкин, прислушиваясь к трескотне пулеметов. — Торопиться надо, а то завтра влипну как кур во щи. Умирать теперь вовсе не резон, теперя жить начнем... Пусть черномазое дурачье воюет, «мал-мал» фашиста бьет, а мне с ними не с руки, мне «мал-мал» воевать не за что». И, словно отвечая его тайным черным мыслям, из заката со сверлящим свистом вырвалась девятка «юнкерсов». Не успел Костя опомниться, как на тихую деревушку обрушился шальной ливень трассирующих пуль. Где-то совсем рядом, обдав его горячей волной, с оглушительным треском разорвалось несколько бомб. Крыльцо под ногами Милюкина качнулось и задрожало мелкой дрожью. Костя спрыгнул на землю, неловко скрючился под крыльцом, царапая щеки, засунул голову под нижнюю ступеньку, в сметенные с крыльца окурки, изъеложенные газетные шматки, в пыль и мусор. Все его тело прошибла дрожь, и одна единственная мысль прошивала мозг: «Не доживу, убьют вот тут...» Самолеты сделали еще заход и прострочили улицы огнем. Опомнился, услышав хохот. На крыльце стоял Тимур с товарищами. Милюкин высвободил из-под ступеньки голову, сконфуженно улыбаясь, отряхнулся, выщипал на плечах ячменные остья, выскреб из чуба окурки. — Чего ржете, рожи неумытые? — огрызнулся зло. — Смерть-то на котячий ус от Кости была. Тимур посмотрел на Милюкина удивленно: — В тебе, друг, теперь маленький труса сидел. Ты мне говори, я мал-мал выгонять труса из тебя буду. Ладна? — Да пошутил я, черт чумазый, думаешь, взаправду Костя Милюкин трусил? Разевай рот пошире. Костя ни огня, ни грому не боится. — Он тряхнул кудрями, стукнул кулаком в грудь. — Вот на передовой увидишь, как будет Костя пускать красные ручейки фашистам. Меня дома все село боялось... Сумерки загустились. Над деревушкой растекалась ясная и мягкая звучность, слышно было, как вздыхает задремавшая речушка, как режут воздух летучие мыши и шуршит в кроне древнего осокоря ночной ветерок. Окончательно придя в себя, Костя, насвистывая и похлопывая по обыкновению талиночкой по голенищу сапога, пошел обследовать дворовые постройки — привык охотиться ночью. Через десять минут он вернулся в избу с насмерть перепуганной квочкой, которую отыскал в глубине клуни. Забытая хозяевами курица сидела на яйцах. — Эй вы, скотинка беспастушная, дрыхнете? — оглядел он насмешливым взглядом разлегшихся вразвалку на полу узбеков. — Каши от старшины ждете? Компания, ничего не скажешь, охотиться надо, нюх иметь. — Это не твой, зачем брал? — вспылил Тимур, поднимая с противогаза голову. — Чужой крал? — Был, Тимур, не мой, стал мой. Эх, пропадешь с вами. Ждите каши дымком присмаженной, а Костя курятинкой разговеется для начала, для порядку. А на второе яишенку изжарим. Жаль, бутылки нету для сугреву и успокоения души. Он засучил рукава и принялся за дело: оторвал квочке голову, бросил под лавку, разжег примус, вскипятил в хозяйской кастрюле воду, ошпарил курицу, начал щипать. На его красивых губах блуждала презрительная улыбка. За этим несолдатским занятием его и застала тревожная команда: — В ружье! Все пришло в движение. Засыпающая деревушка мгновенно преобразилась. Гулко захлопали двери, из домов торопливо выскакивали и строились на улице заспанные солдаты, слышались отрывистые команды, приглушенно гудели моторы. — Ну и житуха, — выругался Милюкин и, швырнув неощипанную курицу под шесток, схватил карабин и выбежал вместе со всеми на улицу. Рота построилась. Лейтенант Пастухов осмотрел строй, заговорил хрипловатым после короткого сна голосом: — Отдыха не будет. Рота выступает. Оружие — наготове. Противник рядом. Не курить, громко не разговаривать. Строго держать строй. — Он подумал. — Рядовой Адылбеков с двумя бойцами — вперед. Дистанция — двести метров. В случае обнаружения противника — сигнал: выстрел. Ракет нет. Ясно? Выполнять! Тимур что-то быстро сказал на родном языке стоящему рядом с ним товарищу, обратился к Милюкину: — Идем, друг, боевое охранение, курка будем по дороге щипать. Милюкин пошел охотно. У него созревал план: «Вот и ладно, — думал он, шагая вслед за Тимуром, — ночь темная, два елдаша — чепуха, управлюсь, а там — ищи ветра в поле, немцы-то, судя по всему, на пятки наступают. Крупно пофартило тебе, Костя, теперь не будь ослом, мух не лови, больше такого случая может и не подвернуться...» Шли проселком. Низкое небо обволокли тяжелые, медленно ползущие тучи. Изредка сеялся мелкий теплый дождь. Пухлая пыль под ногами осела, начала превращаться в тесто. Тихо постанывали невидимые в темноте деревья, плотной стеной обступившие проселок. Слышно было, как за спиной приглушенно гудела и тяжело вздыхала дорога — шла рота. Костя часто спотыкался, отставал. Тимур оглядывался, шептал тихо: — Ты что, друг, курица щиплешь? Тишина слушать нада, смотреть вокруг зорка нада, фашист каждый куст сидит. Костя молча отмахивался, ругался про себя: — Обожди чуток, рожа неумытая, будешь ты слушать тишину вечную. Дорога круто вильнула вправо, лес обступил ее еще теснее. Впереди пугливо замигали редкие желтые огоньки. «Селение близко, — пронеслось в голове у Кости, — торопиться надо, место самое удобное. Что-то ты трусишь, смотри...» Он на несколько шагов отстал. Тимур опять оглянулся, остановился. — Идите, догоню. — Ай, друг, нехорошо все время отставай. — Говорю, догоню, идите. Живот что-то у меня разболелся, вздуло всего, пучит. — Ай, друг, курка чужой, ворованной обожрался. А когда Тимур с товарищем тронулись, Костя рванулся вперед, коротким сильным ударом ножа в спину свалил наповал низкорослого узбека, почти мальчишку, вскинул карабин. Тимур, услышав шум, оглянулся. Глаза его остро сверкнули даже в темноте. — Что делаль, сволош? Милюкин выстрелил ему в голову, в горящие ненавистью глаза и метнулся в лес. Бежал все глубже, все дальше от дороги. «Так-то оно лучше: свидетелей нету, подумают, что напоролись на немцев, двое убиты, а третьего с собой захватили; все правильно, Костя, теперь — дай бог ноги!..» Остаток ночи Милюкин бродил в лесу, настороженно вслушиваясь в каждый подозрительный звук и боясь напороться на своих. Хрустнет под его же ногой сучок или птица невидимая вскрикнет — он вздрогнет, затрясется, будто осиновый лист под порывом ветра, вскинет на изготовку карабин, долго слушает, как в горле рывками учащенно колотится пульс, как воробей в горсти. Сплюнет, обругает себя и опять продирается, как отбившийся от стаи волк, лесной непролазью. Присел под кустом отдохнуть и не заметил, как уснул. А когда очнулся, солнце было уже высоко. Зеленая влажная трава на лужайке лоснилась, в ложбинках шевелились и вздрагивали влажные голубоватые тени. Солнце припекало. «Гляди-ко, чуть весь день не проспал. Так бы могли и напороться на спящего. Ноне в лесах много людей шастает». Вышел осторожно на опушку, огляделся. В полукилометре жался к лесу хуторок. Придавленные к земле избы кустились кучками, будто опята на лесной опушке. У крайней избы, словно сторож, развилашкой стоит старая береза, напряженно вслушивается в обманчивую тишину. Идти в хуторок Костя не отважился, там еще могли быть свои. Напорешься невзначай и — пойдет: кто, да откуда, да зачем? Залез в густой подлесок, залег. Лощинку выбрал поглубже, посуше. «Перележу день, а ночью дале двину, вот кабы знать, куда иду, где нахожусь, а то так, как слепой возле тына блукаю. А роту-то теперя немцы, видать, общипали, как Костя квочку, обзатылили, вовремя ноги унес». Сон сбежал от него. Путаные мысли двоились, растекались, как ртутные шарики. Перед глазами стояло перекошенное гневом лицо Тимуре, слышался его голос... Следующую ночь он уже шел спокойнее, увереннее. В лесу стояла тишина. Никаких подозрительных звуков. Бои откатились на восток. Шел всю ночь, подгоняя себя, даже ни разу не остановился на короткий отдых. Когда над лесом начала разгореться красно-янтарная заря, он выбрал лужайку поглуше, бросил под куст орешника карабин и залег в непролазной чаще мелкорослого подлеска. Июльское солнце круто потянулось вверх, в лесу стало душно, парко, Костю сморила дрема. Спал он чутким, воровским сном, часто просыпался, совал голову в тень погуще и опять забывался. Окончательно очнулся от ясно услышанного шума: недалеко кто-то негромко переговаривался, потрескивали сучки под ногами. Костя приподнялся на локте. На опушку вышли вооруженные люди; на рукаве у идущего впереди Костя ясно увидел вышитую золотом звезду. «Политрук, — подумал он испуганно, — пропал». И хотел было врасти в землю, сравняться с ней, но было уже поздно, его заметили. Политрук вскинул автомат, негромко, но твердо приказал: — Бросай оружие! Руки! Костя прислонил к кустику карабин, вышел из гущины, оскалился: — Не боись, свой. — Кто такой? Какой части? — Сто семьдесят первого стрелкового, рядовой, окруженец, — Костя приободрился: люди были незнакомые и бояться ему было нечего. — К своим вот пробираюсь. — Почему один? — На немцев напоролись. Погибли товарищи. Вот один и странствую. Политрук внимательно оглядел Милюкина, сказал уже мягко, с улыбкой посмотрев на своих товарищей: — С оружием и при полной форме, значит, солдат. Выходи, вместе будем к своим прорываться. — Четвертые сутки, товарищ политрук, один, словно волк по лесам, притомился уже, отощал, а вокруг они, проклятые, куда ни сунься, страшновато одному-то. — Их бояться нечего, — скупо улыбнулся политрук, — мы на своей земле-матушке, это они пусть нас боятся. Как говорится, всяк кулик на своем болоте велик. Он устало опустился на трухлявый пень, пристроив в ноги немецкий автомат. Опустились на щетинистую отавку поближе к кустам орешника и остальные. — Мы им еще покажем кузькину мать в сарафане! — А покажем ли? — Покажем. Вот ты один. Но ты русский солдат. И ты идешь куда-то для того, чтобы драться с фашистом. А? — Иду, — робко ответил Костя. — Ага, будем драться. — Вот то-то же. — Прямое дерево ветру не боится, — сказал хрипловато, глядя в небо, молодой долговязый лейтенант. — Только не гнись, боязнь куда и денется... Милюкин посмотрел на говорившего. Лейтенант был ранен в голову. Заскорблый бинт густо пропитался засохшей кровью. Глаза с обгоревшими ресницами были плотно закрыты, дыхание хриплое, свистящее, в нос. Косте шибануло от его бинтов погребной гнилью и сырой оконной замазкой. С лейтенанта он перевел взгляд на остальных. В груди похолодало. Грязные, со скоробленной кожей на руках и лицах, густо заросших побуревшей щетиной, с провалившимися то лихорадочно сверкающими, то неподвижными глазами, в продубленных потом и грязью рыжих гимнастерках со следами своей и чужой крови, они, казалось, только минуту назад вырвались из пекла. На сапогах толстым слоем лежала взявшаяся коркой бурая пыль. Все были вооружены автоматами; у политрука, оттягивая поясной ремень, висел незнакомый Косте крупный пистолет в кожаной кобуре. «Немецкий, — подумал Костя. — Ух! Эти воевали и будут еще воевать, не по дороге тебе с ними, Константин...» — В разведку ходил когда-нибудь? — прервал его мысли политрук. — Недавно я на фронте. Из запасного полка. — Хуторок по-над лесом видел? — Видел. — Не был в нем? — Хотел было сходить, охлебиться маленько, да побоялся, тихо там, как в голбце. Политрук поморщился, в междубровье дрогнула глубокая сердитая складка. Посмотрел на товарищей, растянувшихся под кустами. — Устали все. Четверо суток не спали. Все идем. А ты отдохнул. Сходить надо в хуторок разведать, долго не задерживайся. А мы вздремнем тем временем. — Могу, — с готовностью ответил Милюкин. — Зараз, что ль? — Да. Пойди разведай. Будь осторожен. Не забывай — вокруг немцы. На вот на всякий случай, — он достал из кармана и протянул Косте лимонку, — это вернее твоего карабина. Давай! «Давай! — зло подумал Милюкин, с ненавистью посмотрев на политрука. — Привык над нашим братом началить, я тебе дам, разевай хайло шире!» Он поднялся, вскинул на затылок пилотку и зашагал к изомлевшему в знойной истоме хуторку. Зной наливался предвечерней густотой, солнце заметно клонилось к закату. Хуторок дремал. Милюкин постоял под березой, всмотрелся в прижатые к опаленной земле убогие избенки и, не обнаружив ничего подозрительного и опасного, торопливо зашагал к стоявшей на отшибе кособокой избе. В окне торопливо мелькнул белый платок, скрипнули тяжелые двери, на ступеньках его встретила, испуганно всплеснув голыми руками, молодая статная женщина. — Откуда ты взялся, мамонька моя родная? — Ее большие серые глаза наполнялись слезами. — Заходь, заходь, голубчик. — Из лесу. Немцы есть? — Нету, миленький, нету, никого нету, одни бабы да ребятишки. Вчера прошел немец. Там, по шляху. Весь день до самисенького вечера шли. И все танки да машины, да чудища разные, смертынька наша. Да заходи, заходи, отдохни малость, а я соберу тебе подвечерять. — Живете-то как? — Наше житье — вставай да за вытье! Что делать-то думаешь? — В глазах ее сверкнула робкая надежда. — Куда уж ты один-то, оставался бы у меня, опнулся малость. В случае чего — мужем бы назвала, выгородила бы от беды-то. А? Из-под вскинутых в красивом изломе тонких черных бровей на Костю с тревогой и удивлением смотрели большие серые глаза, подернутые дымной поволокой. Выражение их быстро чередовалось: испуг сменился нескрываемой радостью, широко, радостно распахнутые, они вдруг сузились в ласково-тревожном прищуре, и теперь в них вспыхивало и играло женское любопытство. Но Костя был нетерпелив и зол. Немецкий автомат в ногах у политрука и каркающий, срывающийся голос долговязого лейтенанта торопили и подстегивали его. «Не до баб теперь, — поторапливал он себя, жадно посматривая на ее высокую грудь, — не время, буду живой, бабенки от меня не уйдут... Вот и к ней же в гости заявлюсь, тут не дюже далеко, а баба она добрая, аппетитная...» — Одежа какая-нибудь есть? — Идти хочешь? — Надо, надо к своим пробираться, такая война идет. В этой шкуре я не дойду, сцапают. — И то верно, миленький ты мой. Найду, найду одежинку, где-то костюмишко мужнин лежит, маловат разве будет. . — Давай, давай что есть, спешу я. — И ноченьки не переночуешь? Вон и вечереет уже, куда на ночь-то глядя? Баньку бы истопила для тебя, золотокудрый. Садись-ка подвечеряй, пока я одежинку тебе сыщу. — Как звать-то? — с жадностью хлебая теплую молочную лапшу, спросил Милюкин. — Давно домашней лапши не едал. Вкусная. — Ульяной... А хуторок наш Красивым Кутом зовется. Посмотришь на вас, сердешных, сердце кровью обливается... Одни вот остаемся, а вокруг — враг. Я третий год без мужа, одна-одинешенька... Но Милюкин не слушал ее, он нервно посматривал на лесную опушку, туда, где остались те шестеро, и торопил себя, торопил. Ульяна вынесла из-за занавески диагоналевые темные брюки, такой же пиджак, почти новую розовую косоворотку, желтые тупоносые туфли и соломенный брыль. Положила все на лавку, сказала дрогнувшим голосом: — Вот все, что от Василия осталось, бери, одевай, золотокудрый. — Коса в хозяйстве есть? — Найдется и коса. — Неси, Ульяна, косу. Так-то оно безопаснее, будто молодую отавку косить иду. А это, — он указал на карабин и лимонку, — прихорони, авось, и сгодится. Через пять минут, переодетый во все гражданское, Милюкин стоял во дворе с косой на плече, в левой руке держал узелок с хлебом, луковицей и салом — косить собрался. Ульяна окаменела в дверях, вытирая уголком платка горькие, безутешные бабьи слезы, а когда Костя, улыбнувшись ей, шагнул со двора, голова ее беспомощно откинулась и глухо стукнулась о дверной косяк. — Храни тебя бог, родимый... Милюкин еще раз оглянулся на лес, из которого пришел, и торопливо зашагал в противоположную сторону. На седьмые сутки он подходил к Алмазову. Над селом висела глухая ночь. В низком небе тускло попыхивали стожары. Тонкий месяц подстригал макушки столетних осокорей на берегу Ицки. Бездомно и сиротливо плакал кулик на болотнике, где-то далеко, ка другом конце села, жутковато выла собака. На пригорке Милюкин присел, долго вслушивался в неясные, расплывчатые звуки ночи, а когда на небе проступила предутренняя отбель и с Ицки потянуло сыростью и прохладой, встал, выпрямился. — Ну, а таперь по-другому поговорим, крали козырные, — крикнул он и, сплюнув, погрозил селу кулаком. |
||
|