"Голубые пески" - читать интересную книгу автора (Иванов Всеволод)XГореть бы дню за днем — жаркому, вечному огню. Пески под огнями неплавные, вихри на солнце, как радуга. Травы готовят человеку жатву — великий и сладостный груз горбатит спелые и желтые выи. А здесь каждый день, как рана. И плод ли созревший — люди?.. Стоит Кирилл Михеич посреди двора, слышит — в генеральшиных раскупоренных комнатах пианино пробуют. Фиоза Семеновна пронесла под навес платье: — Куды? — Вытресть, сложить. Моль сожрет. Кирилл Михеич сказал жене: — Сундуки приготовь, в комнату перетащи. Ночью рассмотреть надо… добавил торопливо: — Седни. Фиоза Семеновна беком как-то, точно сто пудов ухмылочка: — Ладно. — Нечо губы гнуть, слушай, когды говорят. — Я и то слушаю. Глядеть на тебя нельзя? Добрые люди на пианине играют… Плакать мне? — Когда комиссар уедет? — Я совдеп, что ли?.. Ступай в Народный Дом спроси. Я у него над головой не стою. — Поговори еще. Взвизгнула внезапно. Платье швырнула о-земь. Зеленобокая курица отбежала испуганно. Перо у курицы заспанное, мятое, в фиолетовых пятнах. — Ну, вдарь, вдарь!.. Бить только знашь!.. — Фиеза!.. — Бей, говорю, бей!.. Кофта злобно пошла буграми. Губы мокрее глаз. А зрачок вот-вот выпадет… И голос уже в кухне: — Пермяки проклятые, душегубы уральские!.. Кирилл Михеич сердито посмотрел на Сергевну, подбиравшую кинутое, и прогнал: — Не трожь!.. Устало поднимался на крыльцо Саженовых, увидал сбоку на доске кирпич, придерживающий сушившуюся тряпку, подумал: «Леса на стройке разворуют»… Во всю залу по-киргизски разостланы кошмы. Ни стульев, ни столов; у дверей забыли, надо думать, сундук. Офицеры, братья, бритоголовые лежат на кошме, а позади их у стены Варвара. Потому, должно быть, что увидал ее лежащую, — ноги заметил жиденькие и с широкой птичьей ступней. Сидел Кирилл Михеич на сундуке, еле доставая каблуком до пола, и говорил неодобрительно: — Напрасно, господа, азиатам подражаете. Архитектор, вон, в англичанина метит, все-таки… У англичанки-то, сказывают пароходов больше мильена. На сто человек пароход. Старший брат-офицер, сухоликий, в мать, сказал: — Европе конец, сосед. Европа, не привыкшая к крови, не выдержит и рассыпится… Ты в Петербурге не был? И, не дожидая ответа, для себя больше, а может для сестры, сказал: — Петербург в брюхо уходит, обомлел от крови. Распадется, на камне камня не будет, пока не придут туда люди, привыкшие веками к железу и крови. Зажмут, как тряпицу, это грязное и ленивое племя, обмакнут в керосин и подожгут Европу. Азиат это сделает. Будет Европе, узнала много, больше не надо ей!.. — Большевики, что ль? — спросила Варвара и еще добавила что-то не по-русски. — Никаких большевиков нет. Это солдаты домой хотят… Вот и все большевики. Кирилл Михеич, упираясь ладонью в теплую жесть сундука, склонил немного плечи, спросил: — Знаю вас не первой день… имя, отчество каки будут? — Яков… Илья Викторовичи… — Тамерланом, так хочу понять, думаете… Таких ноне много. Кажыный человек свою страсть иметь обязан. Старший брат Илья поджал ноги и, качая тибетейкой, закричал в бас, об'емисто: — Никаких страстей у этого грязного, неповоротливого племени, никаких страстей!.. У татар научились жрать много, да и только брюхо набивать. Мужик каждый день, хоть у него и сто тысяч капитала, — щи да каша. Чем богаче, тем жирнее щи да каша. А кроме щей?.. Блины, оладьи — все татарское, все. Пельмени у китайцев научились… Дети такие же растут коротконогие и тупые звери! И все мы этим больны, и все за это расплату понесем от раба, поднявшегося и мстящего за побои, которые мы ему наносили… мало! Держать его с петлей на шее и вести, пока не приведешь, пока не нарастишь мускулы и лоб не сделаешь в палец. А не удастся — зарезать, утопить, но не сметь пускать на волю… Живьем нас будут закапывать в землю, ноздри грязью забьют, — тогда поймем… Яков легонько рассмеялся. Варвара, бороздя кончиком ботинка кошму, спросила: — Почему, Кирилл Михеич, не нравятся вам киргизы? Они на лошадях хорошо ездят. Яков, я хочу на лошади кататься. — Большевики прокатят. Кирилл Михеич сказал с неудовольствием: — Одно и умеют, — ездить на лошади. Собаки, и больше слов им никаких нету. Крови-то они больше русских боятся. Старуха-генеральша в дверях по-мужски перешагнула через порог, сказала: — В какие места меня завезли?.. Азия, Азия. Умрешь, поплакать некому. Архитектор идет, тоже азиатец… Знала бы, не поехала ни за что. На Кавказе черкесы красивее, а здесь — не лицо, комок растоптанной грязи какой-то… — Карамель твои черкесы. — Все-таки!.. Мать с дочерью заспорили. Братья тоже говорили между собой. Кирилл Михеич вздыхал. Через все комнаты несло бараниной и луком. Шмуро, пригибаясь, вошел в комнату. Вытер мокрые усы, огляделся и спросил торопливо: — Здесь все свои? — Прислонившись к стене, махая шлемом от подбородка к груди, сказал, глотая слюну: — Во-первых, протоиерей Степан утоплен в мешке сегодня утром. Тело еще не найдено. Во-вторых, Матрен Евграфыч и Леонтьев арестованы, час назад. Пришли четыре матроса и увели, даже чаю не дали напиться. Генеральша рыхло опустилась рядом с Кириллом Михеичем. Мелкими, как горох, крестиками крестилась, бормотала… Офицеры вскочили и тоже встали вдоль стены. Одна Варвара лежала, по кошачьи заглядывая в лица. — Необходимо, господа, скрыться. Протоиерей, чорт бы его драл, всех выдал. Перетрусил… Все равно не спасся. Он вдруг заплакал. Генеральша, взглянув на него, широко разевая рот, закричала: — Кровопийцы!.. Я вам говорила не уезжать!.. Что вам здесь понадобилось! Варвара притворила дверь. Рот у генеральши хлюпал, на платье текла слюна. Десны открылись. Всхлипывая, Шмуро ощупывал для чего-то карманы: — Зачем я в эту авантюру влез. Все Отчерчи… Неужели, господа, нельзя найти места? Пикеты, говорят, вокруг города. Кирилл Михеич, куда вы? Вы же здешний, вы должны знать. Генеральша, ища образ сузившимися глазами, попеременно то молилась, то ругалась густой, еще не потерянной, руганью. Кожа собралась к ушам, нос удлинился и обмок. Кирилл Михеич отвел локтем подскочившего Шмуро и, плотно притворив дверь, на крыльце вдруг вспомнил — шляпа осталась там… Здесь догнала его Варвара и тряся за руку, проговорила: — Ничего. Они психопаты. Вам трудно здесь жить?.. Кирилл Михеич протянул к ней руку. Она еще раз пожала. Она повторила растерянно: — Ничего. Жена у вас красивая. Хотел было пройти к старику, но увидал на улице Пожилову, и за ней Лариса и Зоя. Кирилл Михеич свернул в постройку и сел на кирпичи, где уже однажды разговаривал с Запусом. Пожилова искала в дому и мастерской, а он сидел и слушал разговор двух девиц. Одна, по голосу — Лариса, царапала зонтиком кирпичи и спрашивала: — Почему у них всегда ярче платья, чем у нас, и духи крепче? На мужчин, наверное, это действует сильнее. — Хоть и проститутки, а платьев у них больше, чем у нас. — Тяжело, наверное, с каждым спать. — Попробуй. Девицы рассмеялись тихонько, совсем просто. — С мельницы выгонят, пойдем туда. Ты бы пошла? — Я бы пошла. Только не в нашем городе. Здесь все знакомые ходят. Стыдно будет. У нас тело крепкое, много дадут. — Туда, я у рабочих слышала, и Франциск ходит. — Маме надо сказать. Они опять рассмеялись. — А муж у Фиозы Семеновны, говорят, там часто бывает. Перины вытащат в залу и на перинах пляшут. Зашебуршал песок и напуганный голос Пожиловой проговорил: — Не нашла. Здесь где-то был, и лешак унес. Отец говорит: Фиоза в Лебяжье уехала. Догонять, может, побежал. — В Лебяжье? А пикеты? — Ей что? Она с комиссаром-то — берег да вода. Пропустят. Это у нас мельницы отнимать можно, скот тоже бери, а ихнее тронут разве? Сперва фершала кормила, а тут… И, заметив выскочившего из простенка Кирилла Михеича, замолчала. Дочери фыркнули, махая зонтиками, выскочили за ворота и с хохотом побежали по улице. Пожилова оправила шаль и, выпрямив хребет, пошла к мельнице степенно и важно. А Кирилл Михеич, вырывая путавшиеся меж сапог полы, вбежал в мастерскую и, стуча крепким кулаком о верстак, закричал: — Ты что, старый чорт, какое имел право Фиозу отпускать? Велел я тебе? Я здесь хозяин, али нет? Пока не отняли мое добро — не сметь трогать… Убью, курвы!.. Поликарпыч отряхнул медленно бородку и, словно радуясь, указал на Артюшку: — Я тут не при чем. Это его штука. Артюшка затянулся папироской, сплюнул на край табурета и, сапогом стирая слюну, сказал: — Не откусят. Тебе хватит. Явится, Михеич. А в Лебяжье я с ней цидульку черканул. Я отвечаю. За все, и за нее тоже. Он вытянул ноги и, глядя в запылившееся синее окно, зевнул: — Слышал? Попа утопили, а он других за собой тянет. У Пожиловой мельницу отняли, и еще… Запус на усмиренье, в станицы едет. Да! — Вишь, — а ты ругаешься, — сказал Поликарпыч, щепочкой почесывая за ухом. — Ругать отца, парень, не хорошо. Грешно, однако. Подымает желтые пахучие пески раскосый ветер. Полощет их в тугом и жарком небе, — у Иртыша оставляет их усталых и жалобных. Овцы идут по саксаулам. Курдюки упругие и жирные, как груди сартянки. И опять над песками небо, и в сохлых травах свистит белобрюхий суслик. И опять степь — от Иртыша до Тянь-Шаня, и от Тарабага-Ртайских гор пустыни Монгольской, а за ними ленивый в шелках китаец и в Желтом море неуклюжие джонки. Всех земель усталые пальцы спускаются, а спустятся в море и засыпают… Усталые путники всех земель — дни. А тут, в самом доме залазь на полати и, уткнувшись в штукатурку, старайся не слышать: — Хозяин! Хозяин!.. Запус — опять, и с пустяком: в Петрограде, мол, восстание и в Москве бои. Солдаты с немцами братуются и рабочие требуют фабрик. Раз уже к тому пошло, пущай. Но у Кирилла Михеича и без этого — забот… Уткнись носом в свою собственную штукатурку, на полатях и жди сколько? Кто знает. Дураки спрашивают, бегают к Кириллу Михеичу. А Запус знает, а весь Совдеп знает? Никто ничего не знает, притворяются только будто знают. Что каждый год весна — ясно, но человеческой жизни год какой? Ткнуло жаром в затылок… — Господи! Владыко живота моего… Откапывая замусоренные, унесенные куда-то на донышко молитвы, сплетал их — тут у штукатурки и, чуть подымая глаз, старался достать икону. Но бревенчатая матка полатей закрывала образ, а дальше головы высунуть нельзя, Запус нет-нет да и крикнет: — Хозяин!.. Дыханье послышалось из сеней. Пришептывает немного и придушенно словно в тело говорит: — Ты сюда иди. Он ушел. Артюшка. А за ним — подошвой легко, словно вышивает шаг — Олимпиада. — Не ушел, тоже наплевать. Я не привык кобениться. Уговаривать тебя нечего, слава Богу, семь лет замужем. Я Фиозе говорил, не хочет. — Меня ты, Артемий, брось. Из Фиозы лепи чего хочешь… — Я из всех вас вылеплю. Я с фронта приехал сюда, чтоб отсюда не бегать. Каленым железом надо. — Надоел ты мне с этим железом. Слов других нету? — С меня и этих хватит. Я Фиозу просил, не может или не хочет. В станицу удрала. Нам надо Запуса удержать на неделю. А потом казаков соберем… — Треплетесь. — Не твое дело. — Пу-усти!.. Шоркнуло по стене материей. Запус, насвистывая, прошел в залу, звякнул стаканом. Ушел. Шопотом: — Липа, ты пойми. Господи, да разве мы… звери. Кого мне просить. За себя я стараюсь? Пропусти день, два, опоздай — приедут в станицы красногвардейцы. Как каяться? Не хочу каяться, что я собака — выть. Ей-Богу, я нож сейчас себе в горло, на месте, к чорту!.. Сейчас надо делать. Без Запуса они куда? — Убей Запуса. Очень просто. А то Михеича попроси, он не трус убьет. Пусти, руку… Ступай к киргизкам своим. Дыханье — кобыльим молоком пахнущее, — на всю комнату. От него что-ли вспотели ноги у Кирилла Михеича. Руку отлежал, а переменить почему-то боязно… — Тебе легко, Липа… Фиоза — солома, ее на подстилку. Убить нельзя, — заложников перестреляют. Хуже получится. А здесь на два дня, на неделю задержать. Поди-и!.. — Не стыдно, Артемий! — А ну вас… Что я — мешок: ничего не чувствую, разве! — Киргизок своих пошли. — Отстань ты с киргизками. Мало что… Вскрикнула: — Мало что? Ну, так и я могу по-своему распоряжаться. Тело мое. — Липа!.. — Ладно. Отстань. А к Василию Антонычу пойду. Отчего не пойти, раз муж разрешает. Можно. Валяй, Олимпиада Семеновна, спасай отечество… И-их, Сусанины… Открыла дверь в залу, позвала: — Василий Антоныч!.. — Ась? — отозвался Запус, скрипнул чем-то. — Можно на минуточку? Опять шаг. С порога на пол царапают сапогом — Запус, он ногой даже спокойно не может: — Чем могу служить? — И смеется. — Алимбек программу большевиков просит. — Он? Да он по-русски только ругаться умеет. — Старик, говорит, переведет. Поликарпыч. Даже, кажется, ладонями хлопнул. — Чудесно! Могу. Я сейчас принесу… — А вы заняты? К вам можно посидеть? — Ко мне? Пожалуйста. Во-от везет-то. Идемте. Сергевне бы сказать насчет самовара. — Алимбек скажет. И будто весело: — Скажи, Алимбек. — Верно, скажи. А программу я тебе сейчас достану, принесу. Непременно надо на киргизском языке напечатать. Остальное унес в залу и дальше — в кабинет… Слез Кирилл Михеич с полатей. Артюшку догнал в сенях. Тронул за плечо. Сказал тихонько: — Я, Артюш, от греха дальше — пойду ее позову обратно. Скажи пошутил. Артюшка быстро повернулся, схватил Кирилла Михеича за горло, ткнул затылком в доски сеней. Выпустил и, откинув локоть, кулаком ударил его в скулу. Тут у стены и нашел его Запус, вернувшийся с книжкой: — Киргиза не видали? Работника? — Нет. — Передайте ему, пожалуйста. Он, наверное, сейчас придет — Сергевну ищет. Так с книжкой и вышел Кирилл Михеич. Поликарпыч на бревне вдевал нитку в иголку — все никак не мог попасть. Сидел он без рубахи, — лежала для починки она на коленях. Костлявое тело распрямлялось под жарой, краснело. Увидав Кирилла Михеича, спросил: — Книжкой антиресуешься. Со скуки помогат. Я ране любитель был, глаза когда целыми находились. Гуака читал? Потешно… И, указывая иголкой на прыгавших подле бревна воробьев, сказал снисходительно: — Самая тормошивая птица. Прямо как оглашенные… |
|
|