"Старая проза (1969-1991 гг.)" - читать интересную книгу автора (Ветров Феликс)

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Проводив Мишку до лифта, Вера медленно пошла к боксу, где лежал ее муж. Марков все так же сидел, сжав голову руками, и, когда она вошла, не шевельнулся.

— Ты похож сейчас на роденовского «Мыслителя», — сказала Вера и погладила его по волосам. — Тебя смотрели сегодня?

— Смотрели, не смотрели… Какое это теперь имеет значение?

— Вовка! Так нельзя. Обидел Мишку…

— Велика важность! Не будет больше ездить… апельсинчики возить.

— Мишка — друг. Настоящий друг.

Он поднял голову, и Вера ужаснулась, увидев его холодную, недобрую улыбку. Ее Вовка Марков не мог так улыбаться. Что произошло, что еще обрушилось на них?

— «Настоящий друг»… Настоящим другом может быть только мать или отец. А меня… тетка воспитала… Кое-что я успел понять в жизни. Во всяком случае, что такое «настоящие друзья».

— Нехорошо ты говоришь. Несправедливо… Знаешь, как за тебя в институте переживают!

«Зачем она дотрагивается до самого больного? В институте переживают. Переживают, точно. За себя переживают».

Вера обняла его за плечи.

— Что тебе сказали врачи?

— Врачи? — Он пожал плечами. — Что нового они могли сказать? Всё, как было.

— Ну, так что же все-таки? Зачем ты мучаешь меня?

— Разве я прошу тебя мучиться?

— Вовка, это не ты говоришь!

— Это я говорю. Надо смотреть на жизнь просто и видеть ее такой, какая она есть. Хватит витать в облаках. Тогда по крайней мере не обманешься.

— В ком ты обманулся? В Мишке? Он… Он сказал тебе что-нибудь? — Вера почувствовала, как у нее похолодели ноги, но она снова увидела Мишкины глаза, и ей стало стыдно за себя. — Или во мне?

— Обманулся — не обманулся… Всё слова, слова… Жизнь умнее нас.

— С тобой что-то произошло. Что-то очень плохое. Я чувствую. Не хочешь говорить — не говори. У нас с тобой нет сейчас ничего важнее, чем твой глаз. Тебе нельзя нервничать. Вспомни, что Сергей Сергеевич говорил.

— Да не в том дело! — досадливо махнул рукой Марков.

— А тогда… Тогда я просто… слов не нахожу! Да как можно… из-за какой-то чепухи… Теперь для нас всё чепуха…

— Как сказать… — усмехнулся он, незряче глядя в голую стену.

— Вовонька, что случилось?

— Тебе это ни к чему.

— Хорошо, — отрывисто сказала Вера деланно-сухим безразличным голосом и встала. — У всех людей бывают такие моменты. Ты живой человек.

— Верочка, как думаешь, а не пора ли… остепениться твоему умному мужу?

— К чему ты это?

— У меня был вчера профессор Чижов. — Он сразу подобрался, напрягся. Голос зазвучал жестко, отрывисто. — Тут, видишь ли, такой расклад любопытный обозначился. Почему на самом деле взорвалась установка — знаем только мы двое: он и я. Больше никто. В том, что грохнуло, говоря формально, виноват шеф. Хотя это не вина, конечно. Заблуждение. Серьезное? О да! Будь здоров! Ошибка! Но за ней, я чувствую, стоит что-то колоссальное. Надо бы радоваться, да? Ан не так все просто. До этого колоссального ещё дожить надо. Дожить. А пока доживешь… В общем, если сегодня кто-нибудь узнает насчет установки, будет великий шум. Это как дважды два. А стрелочник тогда зачем? У нас в институте такой стрелочник — некто Митрофанов. Улавливаешь? Короче, так: я молчу. Чижов молчит, все шишки на Митрофанова. А молчание, Верочка, — золото! Мне за него профессор Чижов кандидатскую пишет, овация на защите, соискатель-слепой, слава героя и тэ дэ. Ну как, нравится?

— Какая… мерзость!

— А ты подожди, не горячись. Это в моем-то положения — двести пятьдесят целковых в месяц! Такими вещами не бросаются. Ты взвесь, подумай…

— Это низко! — тяжело дыша, быстро выговорила Вера. — Слышишь?! Низко! Как ты смеешь меня проверять? Рассчитываешь, что я буду тебе прощать, потакать, делать скидки на твое положение?.. Извини — не надейся! Короче — так: в холодильнике мусс клюквенный и котлеты. Я пошла. У меня гора тетрадей.

— Подожди… Я же пошутил… — Он встал и шагнул к ней, вытянув перед собой руку. — Верка… Она взялась за ручку двери:

— И следи все-таки за собой. Кофту наизнанку надел. Неужели трудно найти швы и сообразить? До свидания.

После вчерашнего разговора с Чижовым Марков ощущал постоянную нехватку воздуха. Грудь сдавило, каждый глубокий вздох отдавался болью в сердце. Что же, в новом свете все выглядело иначе. Неужели все годы он был для Чижова просто ломовой лошадкой, а его слова об одаренности, талантливости молодого физика Владимира Маркова — не чем иным, как изящной понукалкой, стимулом для достижения задуманной цели? Он всех их сделал ломовыми лошадками, восторженными, влюбленными фишками, и только сейчас дошло до Маркова, что именно оттого, что Чижов подавлял их своей эрудицией и одновременно в высшей степени деликатно, но железной хваткой держал в узде, в плену лишь своих планов, своих идей, своих мыслей, оттого, что они сами перестали считать себя «мыслящими единицами» и не умели шире взглянуть вокруг себя, — именно оттого так долго не всплывала на поверхность та роковая ошибка.

В сущности, они никогда не были самостоятельны, они были покорными счастливыми разработчиками е г о идей — и больше никем.

Надо было идти к людям, неважно к кому, услышать их голоса, простые слова, старые анекдоты. Но идти в холл, на лестницу, в холодную, пропахшую хлоркой уборную, где, покуривая «беломор» и «шипку», невидящие люди устраивали диспуты о положении на Ближнем Востоке, о пенсиях по группам инвалидности, «о бабах», о глазных болезнях, об обеде, о том, кто как жил в то неправдоподобное время, когда смотрели глаза, — Марков не мог.

Чижов вчера точно все определил и зафиксировал: никто никому не нужен. Никто никому не верит, а главное — все слова, улыбки, обещания не принимаются никем всерьез. Каждый, зная себя, не может верить в чью-то искренность. Надо быть дураком, чтобы верить.

Логически все было абсолютно верно.

Но так же точно знал Марков, что эта логика не для него, что ему-то как раз лучше жить тем дураком, который верит. А верить он не мог, и тут сам собой возникал безвыходный замкнутый круг.

Пришла ночь. И странное дело: с этой ночи кончилась его мучительная бессонница, он спал тяжело, каменно, просыпался на рассвете от прикосновения к горячей коже мокрого холодного градусника в том же положении, в каком засыпал.

Грустные сны снились ему под утро.

Появлялся Чижов, тот, прежний, и Марков что-то ему доказывал, с особой радостью, что бывает только в хороших снах, чувствовал: учитель все понимает, до последних крупинок.

Снились ему огни аэропортов. Пестрые бесконечные монтажные провода. Много синей воды.

Сны были как некогда реальные, яркоцветные. Лучше было не просыпаться после таких снов!

Но надо было вставать, добираться на ощупь до умывальника, нюхать, чтоб не перепутать тюбики с зубной пастой и кремом для бритья, осторожно, обходя рубцы, сбривать щетину, ползти вдоль стенки на завтрак, что-то говорить в ответ на вопросы:

— Ну что, Володь! Лежим?

— Тебе масло как? На хлеб намазать или в кашу?

— Те-те-те… размахался! Смотри, сейчас стаканы все поколотишь! Ты, Володь, борьбой не занимался? Здоров ты, парень!..

Снова потянулись долгие, томительные больничные недели, заполненные каплями, уколами, процедурами… мыслями. Марков почти не выбирался из своей комнатки. Ждал. От судьбы, способной на всякие повороты, от Михайлова, от далекого — до которого надо было еще попросту дожить — февраля, марта или июня, когда должно было наконец что-то сказаться, что-то подействовать по не ахти каким уверенным обещаниям доктора Каревой Натальи Владимировны, его палатного врача.

Он ничего не загадывал. Он только ждал, когда проползет время. Все его руки были е красных точках внутривенных инъекций, ему делали переливания, пропускали через глаз токи высокой частоты, вводили под воспаленное веко кислород, но глаз по-прежнему был заполнен темными сгустками крови. Они не рассасывались.

Пусть острая боль простреливает голову. Пусть мутит от мерзкой, тягучей, сладкой до горечи жидкости, прозываемой глицеролом — хочешь не хочешь, два стакана в сутки надо было влить в желудок. Ради того, чтобы увидеть Сережку, Веру, самому записать свои мысли, можно стерпеть все.

Приезжала Вера. Приезжали Мишка, ребята.

Ожесточившись, Марков почувствовал в себе новую, незнакомую силу.

Это была чужая, не радующая сила, но она помогала быть твердым, когда входила Вера. Надо было давно сказать ей все, но каждый раз, когда раздавались ее шаги у двери, когда она целовала его, жадно расспрашивала обо всем, что происходило с ним за тот день или два, что они не виделись, Марков почему-то переносил задуманный разговор на следующий ее приезд.

Как-то под вечер постовая сестра Галя распахнула дверь бокса и сказала:

— К тебе гости, Марков. Сюда, пожалуйста…

Чьи-то тяжелые шаги со скрипом прозвучали по линолеуму, и он услышал над собой незнакомое, хрипловатое дыхание. В боксе запахло тем одеколоном, каким «освежают» в парикмахерских, и густым духом, сопровождающим курильщиков.

«Неужели все-таки он? — подумал Марков. — Неужели никак нельзя было обойтись без меня, неужели непонятно, что я не могу, что нет у меня сил устраивать их дела — здоровых, зрячих людей?!»

Марков давно ждал, когда придет тот человек.

Он понимал: может случиться так, что от его, Маркова, слова, повернется в ту или другую сторону целая человеческая жизнь. Что ж, будучи уверенным, он мог взвалить на себя эту тяжесть. От того человека хотел лишь одного — и втайне просил его — не приходить. Его, Маркова, не надо «обрабатывать», хватит.

И все же он ждал. Зачем?

Чтобы еще раз убедиться в том, что все, творящееся вокруг него — слепого, изувеченного человека, — не более чем мелкая возня насмерть перепуганных за себя людишек, которым наплевать на его горе, несравнимое ни с какими их неприятностями?

В чем хотел он удостовериться?

Для чего ему эти доказательства расчетливой беспощадности, отшлифованной на кругах житейского опыта?

— Здравствуйте… Владимир Петрович… — прозвучал над ним глухой низкий голос. — Я Митрофанов… замдиректора…

— …по пожарной безопасности… — с усмешкой перебил вошедшего Марков. — Здравствуйте, здравствуйте..

«Какая скучная, убийственно скучная жизнь! — подумал он. — Вот я и дождался тебя. Вот ты и пожаловал выколачивать из меня свою чистую биографию. Все как по нотам! Почему я, собственно, так взъелся на Чижова? Он прав! Как это ни прискорбно для лопоухих идеалистов вроде меня, но прав. Это у людей в крови, в генах, в черт его знает каком могучем, непобедимом нутре. Как засуетились, как забегали! Спешат утопить друг друга, а Марков для них — сильный козырь, он все покроет; надо только заполучить его из колоды. А что? Поменяй их местами… Чижова с Митрофановым — и все было бы точно так же, с вариациями на тему. Другое дело я сам… Олух Марков, ты и под пистолетом не поехал бы к какому-нибудь бедолаге, чтоб, разбередив его раны, добыть себе душевный покой. Что ж, тем хуже для Маркова!»

— Как вас… по имени-отчеству? — спросил он.

— Николай Андреевич…

— Что ж, Николай Андреевич… садитесь.

Марков лежал на кровати и печально улыбался в душе. Ему было интересно, с какого конца подъедет Митрофанов к тому разговору, из-за которого узнал сюда дорогу.

— Вот ведь… беда какая вышла, — сказал Митрофанов и сел, отдуваясь, на стул.

Рядом с ним, на сбитом, вылезшем из пододеяльника одеяле лежал тот самый парень, который вспомнился через несколько минут после взрыва. И он тотчас снова представил весь тот день, другие дни, когда работала аварийная комиссия, последнее заседание и заключение комиссии, по которому выходил виноватым он один, свою внезапную немоту, когда вдруг совсем другим тоном заговорил с ним следователь, показавшийся поначалу таким рассудительным и понимающим.

Все это время Митрофанов порывался съездить поговорить с Марковым, ведь он-то должен был знать, что к чему. Но только позавчера, расписавшись у почтальона и пробежав глазами серенькую повесточку с приглашением явиться в прокуратуру, понял: теперь уж всё, надо ехать в больницу.

Чего хотел он от Маркова? Армейская выучка требовала поставить задачу. Задача заключалась в том, чтобы, убедившись в знании Марковым подлинных обстоятельств взрыва, просить его, единственного свидетеля, написать заявление, бумагу, с которой он, Митрофанов, мог бы идти куда угодно со спокойной совестью.

Он знал, что у парня этого совсем худо с глазами, но на всякий случай захватил с собой папку с копиями актов по последней проверке вентиляционной системы, дымовых датчиков, разные другие документы, а также «болванку» марковского заявления, которое тому в случае чего надо было только подписать. Митрофанов сам напечатал его в обед на машинке, воровато оглядываясь. Неумело стукал одним пальцем, отыскивал нужные буквы и удивлялся: «Чего я боюсь, если не виноват?»

По дороге в больницу купил апельсинов и, пока ехал, все думал: а удобно ли заявиться по такому делу и что-то принести? Вроде бы и маленькая, а все-таки… взятка. Но ехать к больному с пустыми руками — тоже никуда не годилось. А пёс с ними, со всеми! Пусть думают, что хотят! После той обиды, что он носил в себе, всё стало ерундой. Особой надежды, что Марков его вызволит из этой передряги, не было. Кто он ему? Да никто! За Чижова своего горой встанет, за себя. Что ему до позора какого-то там Митрофанова!

— Вот вы, значит, где лежите… — сказал Митрофанов и прокашлялся, — А я по коридору туда-сюда… спасибо медсестричке, проводила. Ну, как чувствуете себя?

— Спасибо, — улыбнулся Марков. — Жду вот… у моря погоды.

Что дальше говорить, Митрофанов не знал. Они думали об одном.

«Черт с ним, — решил Марков, — ничего спрашивать не стану. Пусть выкручивается как умеет!».

— Как больница тут, ничего? — спросил Митрофанов. — Корпус очень красивый. Совремённый такой…

— Возможно. — Марков обернулся к пришедшему, и на Николая Андреевича пахнуло вдруг далеким чем-то. — Больница хорошая, говорят.

— А кормят как? У меня жена прошлый год в Боткинской лежала, так я бы сказал — неважное питание. Восемьдесят копеек в день — откуда и силам-то взяться?.. А здесь сколько содержание суточное?

— Не знаю, ей-богу, — развел руками Марков, — может, и восемьдесят копеек, может, больше.

— Это смотря как приготовить… Если с душой, с пониманием, что для больных, — так очень можно вкусно сделать.

— Здесь вкусно! — уверенно тряхнул головой Марков. — Да не в том счастье.

— Что и говорить… Доктора-то как, надеются?

— Надеются. Больше ничего не остается, как надеяться.

— И я вам так скажу: не малое это дело — надежда. — Николай Андреевич вдруг понял, ч т о напомнило ему это испещренное черными шрамами лицо. — Я вот в войну, в госпитале когда лежал, доставили раненого к нам. Мы все лежачие, кто с чем, у кого голова, у кого живот… А этот, как и я, танкист… Сорок третий год шел, самый перелом… Отец-то у вас воевал?

— Погиб. — Марков нахмурился. — В сорок третьем как раз.

— Да… — помолчав, сказал Митрофанов. — Год тяжелый был. Ну вот, лежит, значит, капитан тот со мной рядом. Какие осколки могли вытащить, вытащили… Чего не нашли — при нем осталось. По всем статьям — с часу на час умереть должен. А он в сознание пришел и говорит… тихо так…

— Буду жить назло врагу… — усмехнулся Марков и подумал: «Вряд ли бывало в жизни такое кино».

— Примерно так и сказал… И что же вы думаете? Встретил я его через год — а ведь совсем помирал. Надеялся, в общем.

— Все надеялись.

— Это правильно, — согласился Митрофанов. — Человек должен надеяться.

Его тянуло выйти покурить. Заодно можно было бы обдумать, что говорить дальше, но разговор какой-никакой, а двигался. Потом — кто его знает, как получится. Захочет спать — и всё. И зря катался.

— Как зрение-то? — спросил он участливо. — Хоть немного видите? Я тут недавно статью в «Известиях» читал: какие же чудеса хирурги делают! Одно слово — чудо. Не стоит на месте наука, что там говорить…

«Про это хоть не надо, — подумал Марков. — Говори уж скорей всё, за чем приехал, и мотай с Богом. Я тебя успокою, поедешь счастливый, обо мне и думать забудешь. Спрашивай, что ли, дипломат!»

— Так что вы не огорчайтесь. Вот у нас на фронте, уж какие случая помню! Рассказал бы кто — не поверил бы. Сам видел…

— Знаете… — Марков потер подбородок. — Не надо меня утешать только, ладно? Спасибо.

— Я уже старик, — негромко проговорил Митрофанов, — видел много всякого. Зря утешать — самое последнее дело. Нехорошо это.

— Вот и не надо. — Марков повернулся к своему гостю. — Не надо, правда.

Николай Андреевич хотел что-то ответить, но тут в бокс заглянул медбрат ночной смены Вася, толстогубый, очень серьезный парень в минусовых очках, за которыми его выпуклые светлые глаза казались совсем крохотными.

— Здравствуйте, — сказал он и добавил начальственно: — Давай лечиться, Марков! Закатывай штанины, снимай носки!

— Это ещё зачем? — Марков поднялся.

— Назначили твои лечащие ножные ванны. Может, рассосется…

Марков застеснялся было Митрофанова, но тот замахал руками.

— Бросьте, бросьте, чего там!

Вася вернулся с большим серебристым тазом и зеленым чайником, клокотавшим кипятком. Зазвенела струя воды по металлу, таз запел, как колокол. Вася всыпал в клубящуюся паром воду сухую горчицу, и сразу запахло, как а хорошей шашлычной.

— Давай опускай ноги! — приказал он. — Хотя — стой! Подожди, не обварись, смотри! Перегрел я воду. Ждать теперь, пока остынет, а мне сейчас по палатам таблетки раздавать, да еще троих на операции готовить…

— А вы ступайте, не беспокойтесь — сказал Митрофанов. — Мы сами тут…

— Отлично! — обрадовался Вася. — Дело нехитрое! Подливайте воду, когда будет остывать, горчицы подсыпайте.

Марков сидел, нахохлившись, свесив над полом мускулистые розовые ноги.

«Вот тебе… и чудеса науки — кипяток да горчица, — подумал Митрофанов.

Он наклонился, попробовал воду.

— Нет, еще рано. Свариться можно.

Марков сидел беспомощный, выключенный из окружающего, теребя в руках носки. В темноте, с голыми босыми ногами, боясь обжечься, что-нибудь не так сделать при чужом человеке, он утратил вдруг ощущение пространства; ему было тяжело, неловко и до стона больно чувствовать одновременно железо массивных тренированных мышц и вот эту невозможность делать самые простые вещи без посторонней помощи.

— Да положите вы их! — Митрофанов забрал у него носки. — Вот мы их сейчас на батарейку пока… Ну, давайте, что ли, осторожненько… Опускайте, опускайте ноги… не бойтесь… левей, левей становьте…

— Ого! — вскрикнул Марков и выдернул из воды ноги. Борт таза был еще горячей, чем вода. Он неловко зацепил его. — Ах ч-черт!..

Таз с шумом опрокинулся, и вода разлилась по полу.

— Вот ведь… — Ему хотелось плакать. „Черт, лучше сдохнуть, чем так!..“ — Ну и растяпа же я… Много там пролилось? Весь пол, наверно…

— Набедокурили мы с тобой, — тихонько засмеялся Николай Андреевич. — Чего ты перепугался?.. С кем не бывает… Чудак… Красный аж стал… Подумаешь… — Он похлопал Маркова по плечу. — Этот паренек нам с тобой на орехи задаст… Погоди-ка, надо тряпку взять.

— Ой, да что вы… — замотал головой Марков. — Не надо, честное слово, высохнет, не надо…

— Погоди, погоди!.. — Митрофанов смотрел на лужу, растекающуюся по линолеуму. — Раз нашкодили, надо самим убирать… Ноги-то подбери, простынку замочишь…

— Ой, не надо, не надо, пожалуйста, — плачущим голосом сказал Марков.

— Это потому что беспорядок, — как бы на слыша его, заметил старый пожарник, — раз люди ноги парят, так надо сделать, чтоб удобно было — правильно? Разве такие тазы нужны? Надо, чтоб дно плоское, широкое, наподобие шаечки, тогда никуда не перевернется, а так-то, конечно… тут и здоровый…

Марков сидел на своей кровати и тупо слушал пыхтение Митрофанова, который собирал на тряпку воду, разгибался с кряхтением, шлепал к раковине, выжимал журчащую струйку и снова склонялся к полу.

„Стара-ается, — неприязненно думал Марков, — из кожи вон… Всё ради одного… Нет, насколько приятней жить, не зная, что движет людьми!..“

— Ничего… — бормотал Митрофанов, — сейчас мы ее подотрем… Это нам на пользу… Гимнастика…

— Да кончайте вы, — чувствуя, что его воротит от неловкости и отвращения, просил Марков. — Санитарку позовем…

— А зачем нам санитарка? — посмеивался, тяжело дыша, Митрофанов. — Вот уж и всё почти, вот и немножко осталось… Ладно уж, лежи… — Наконец он выжал последнюю воду в раковину, затер капли на сером линолеуме. — Протирают хоть пол-то? У меня б в больнице пол почище был… А с другой стороны взять — сколько у санитарки хлопот… Суматоха — не то слово. Ну… давай, только чтоб больше не проливать. — Николай Андреевич попробовал рукой лоснящийся зеленой эмалью чайник. — Водичка-то теперь в самый раз… Опускай, я держу, опускай, не бойся.

Марков сидел, боясь шевельнуться. Жгло огнем ступни, каждый палец, щиколотки.

— Задаст тебе супруга: пропах ты горчицей на веки вечные! Как жена-то, ходит?

— Ходит, — кивнул Марков.

„Ходит!“ — усмехнулся про себя Митрофанов. — Больно нужен ты ей такой! После войны всяко бывало. Некоторые жены… Да что там, известное дело; со здоровым да складным веселей, небось, чем с обрубком безногим или с глухарем контуженным… Хватало стерв… „Ходит!“

— Она у меня хорошая, — сказал Марков, и Митрофанов не разобрал, то ли себе он это, то ли ему.

„Хорошая“… — Николай Андреевич хрипло вздохнул и снова взялся за ручку чайника. — А чего ей плохой быть? Зарплатку ты ей носил аккуратно… не маленькую зарплатку — физик… Не пил, не гулял… по тебе, милый друг, в момент видать, что ты за птица. „Хорошая“… Бросит тебя твоя „хорошая“ и как звали забудет. Коли такая, как Сашке моему, старшему, попалась, — бросит, и думать нечего. Станет такая со слепым валандаться…»

— Мамаше твоей переживание-то какое, — сказал он вслух, — не приведи бог.

— У меня нет матери, — тихо проговорил Марков. — Я и не помню ее.

Митрофанов даже привстал со стула. «Вон как круто с парнем судьба обошлась… Богато дать грозилась, а последнее отнимает… Жена? Да какие они теперь, жены?! Матери нет — вот это горе».

Марков сидел перед ним на кровати, тяжело пролазив своим большим, мощным телом пружинную сетку. Широкие плечи расслабленно опустились. Прикрыв мутный, сильно косящий единственный глаз, он неподвижчо замер.

«Что тут скажешь? — думал Митрофанов. — А ничего. Всегда так: раз хороший человек, не хлюст, на него и сыплется. И этот — до всего сам дошел, безотцовщина, голь — а со шпаной, с шушерой всякой не связался, ученым стал… Не было папы с мамой, чтоб в институты пропихивать да учителей на дом возить… Сам пёр. Добился — и на тебе! Что за подлость собачья!»

Многому научила Митрофанова опасная работа.

Но главное. что понял он для себя за прошедшие нелегкие годы, — это как отличать одного человека от другого. Мало волновало его — шибко умный перед ним или не так чтоб очень, скромный или много о себе понимает. Главное было в другом: можно ли положиться на человека. Чтобы понять эту, может, и не такую уж хитрую вещь, надо было пройти целую войну, поработать год на разминировании в Донбассе, тушить десятки пожаров бок о бок с товарищами по подразделению. Он понял — на Маркова можно положиться. Сколько страшных увечий довелось ему видеть: раздавленные рухнувшими перекрытиями грудные клетки, срезанные осколками черепа, обугленные, с поджатыми к животу коленками, черные трупы. Он привык к виду смерти и ран, но то ли оттого, что война была давно, оттого ли, что много годов уж не был на больших пожарах… может, еще почему… но уж больно сильно ударило по нему всё в красных лоснящихся пятнах ожогов и зарубках шрамов лицо Маркова. Старый, наверно, стал… Поизмотался. Опять же — нервишки.

Он всё смотрел в лицо, столь похожее на многие, многие лица, виденные на фронтах, в госпиталях, и как-то все не мог уразуметь — как же это получилось в мирное время такое боевое, военное на вид ранение?

Марков пошевелил пальцами в мутной желтоватой воде. Николай Андреевич услышал всплеск, схватился за чайник.

— Остыла, а он молчит сидит! Дай-ка подолью…

В коридоре послышался шум голосов, шарканье многих ног.

— Девять часов, да? — спросил Марков. — Капли последние…

— На капли!.. На капли!.. — кричал Вася, заглядывая в палаты по пути в процедурную.

— Тебе-то — надо капать? — спросил Митрофанов. — Пойдешь — простынешь…

— А черт с ними, с каплями, — сказал Марков, — шесть раз и так капают.

— Разве можно пропускать?! А ну, посиди, я сейчас. — Николай Андреевич вышел из бокса и, переваливаясь с ноги на ногу, твердо зашагал туда, где виднелась очередь больных в разноцветных пижамах. Всякий был тут народ. И мальчонки маленькие, озоровавшие, будто им здесь улица, прятавшиеся, сдерживая хохот, за спины подслеповатых старух и стариков, и мужчины постарше, но больше всего было уж таких дряхлых, что Митрофанов диву дался: чего им взбрело напоследок лечиться и как их берутся оперировать хирурги. Ну и смелый же народ, эти врачи!

Он протолкался к двери процедурной и увидел Васю, лихо орудовавшего пипетками.

— Слушайте, молодой человек, беспорядок у вас, — насупленно сказал он. — Маркову из сто четырнадцатой ноги парят, а кто ему капать будет?

— Приду сейчас, — отмахнулся Вася, — вечно разговоры с этими родственниками!

— И полотенце для ног прихватите! — Он вернулся в бокс, вылил в раковину воду.

— Прополощи-ка в чистой. Сейчас придет, капнет.

Вошел Вася с подносиком, тесно уставленным разными пузырьками.

— Фу, как вы тут сидите, горчица одна… Открывай глаз, Володя.

Митрофанов отошел в сторонку, чтоб не мешать. Вася приблизился к Маркову, поднял к свету его лицо, раздвинул веко. Николай Андреевич, смотревший из-за спины медбрата, глянул в глаз. И вздронул невольно. Какая тут надежда может быть?.. Пустые разговоры.

— Вверх посмотри!

Сколько раз уж слышал Марков эти два слова и покорно воздевал к черному небу свой глаз!

Вася ловко и точно метнул под красные, воспаленные оболочки положенные пять капель и повернулся к выходу, Митрофанов взял его за локоть, и Вася увидел совсем рядом резко побледневшее, в грубых складках лицо.

«Ну, что там у него?» — спросили глаза Митрофанова.

— А-а!.. — беззвучно воскликнул Вася и безнадежно махнул на Маркова рукой. Тот сидел, медленно и равнодушно складывая и разнимая ладони…

— Я тут… тебе… апельсинчиков привез. — Николай Андреевич выложил на стол пакеты. — Может, это… апельсинку почистить?

— Спасибо, — устало помотал головой Марков. — Я уж куда их и девать-то не знаю, апельсины эти… Он вытер ноги и сел, привалившись спиной к стене. Митрофанов задумался, глядя на него. Как дальше-то ему жить?

— Может, нужно чего? Так ты говори, не стесняйся.

— Да ну, что вы… Всё, что нужно, мне принесут.

— Смотри сам… — Николай Андреевич поднялся. — Ну, так я пойду. Пора. Отбой в десять у вас?

— Как? — спросил Марков. — Уже уходите?..

— Да-да… Надо ехать, поздно, отдыхать тебе нужно.

— Подождите… — Марков подался вперед.

— До свидания, стало быть. Лечись. Врачей слушай. — Он взял Маркова за руку, крепко сжал ее жесткой своей рукой. — Чтоб другой раз веселей нам свидеться…

Неожиданно взгляд его задержался на чуть подрагивающей штапельной ткани оконной портьеры.

— Окна заклеили из рук вон. Гляди, не продуло б тебя… — Он вышел и осторожно притворил за собой дверь.

«Вернется!» — подумал Марков.

Но тихо было в коридоре. Он ошеломленно потер виски. Потом нащупал ногами тапочки, встал, потянулся так, что в спине хрустнуло… Прошелся по боксу.

Митрофанов не вернулся.

Где-то в недосягаемой вышине потолка плыл тускло-багровый шар, и Маркову внезапно почудилось, что он светится сегодня чуть ярче, чем вчера…

Он вдруг почувствовал, что ему хочется есть. Чертовски, неимоверно хочется есть! Это, говорят, отличный знак, когда человек болен. А еще говорят… перед смертью.

Но Марков знал, что сегодня не умрет. Это был хороший голод, будто после тяжелой работы со штангой, гантелями и стальными «блинами» в гиревом зале.

Он сунулся в тумбочку, достал два апельсина побольше. Съел их. Прохладная кисловатая свежесть только растравила голод.

«В холодильнике лежит кусок курицы!» — вспомнил он.

Нашел дверную ручку и выбрался в коридор.

Но в столовой, открыв холодильник, сколько ни искал, так и не нашел своего целлофанового пакета с куриной ногой. Он присел на стул и негромко засмеялся. Ему вдруг показалось ужасно забавным, что кто-то, такой же «глазастый», как и он, умял сослепу его курятину.