"Две жизни" - читать интересную книгу автора (Воронин Сергей Алексеевич)Тетрадь восьмая«Глухая, наверно», — подумал Кононов. — Твои олени? — чувствуя нарастающую робость, тихо спросил Кононов, но женщина не ответила, подошла ближе и еще громче спросила: — Ты кто? — Кононов я... — Кононов? — Женщина поправила темное, с красными квадратами, платье. Оно топорщилось у нее на груди. — Ты, верно, Сашка Кононов с Лысой Сопки. Слыхал тебя... Знаю... Я Покенов с Малой Елани. — И, размотав платок, Покенов подошел к изумленному Кононову. — Зачем носишь? — трогая платье, спросил Кононов. — Если взял, носить надо... И они вошли в дом. Так повстречались Покенов с Кононовым. — Скажи, Покенов, как живут люди в колхозе? Прокошка не хочет делать крышу. Пускай едет в колхоз тогда. — Кононов подвинул Покенову маленькую чашку крепкого и черного, как уголь, чая. — Много людей умерло уже, — с грустью говорил Покенов, не забывая пить чай. — Скоро все умрут. Жить как же? Один убьет зверька, делить надо шкурку, одному лапку, другому хвост, десятому тоже дать надо. Много всех. Зверек один. Делят. А кто купит шкурку по кусочкам? Пусть идет... — Иди, — толкал Прокошку в спину Кононов, — иди. Дом сделать не можешь, какой человек? Прокошка виновато улыбнулся: — Зачем колхоз мне? Не гони... С тобой жить хочу. — Лентяй, однако! Дом почему не сделал? Ладно. Вот приехал Покенов, теперь сделаем. Но и с приездом Покенова бревна остались лежать там, где их положил Прокошка. Настало время дождей. В открытом доме стояли лужи. В них плавали осенние красные листья. Старики натягивали на головы оленьи шкуры и сидели неподвижно, уныло раскуривая трубки. Покенов любил вспоминать. Давно-давно приезжал к нему купец. У него была белая борода. Он садился к печке, и борода у него становилась черной. Покенов услужливо заглядывал ему в глаза. Звал к столу. Купец не садился, ругал холод. Чтобы порадовать гостя, Покенов высыпал из кожаных мешков шкуры зверей. Купец лениво нагибался, нюхал, мял короткими пальцами меха и равнодушно бросал в сторону. Потом садился за стол. Угощал Покенова водкой и сам пил. От вина Покенов веселел: — Я самый лучший охотник. Всех зверей я убил... Наши мужчины хуже женщин, только рыбу умеют ловить... — Ну-ну, не ври, — смеялся купец. — Ты ловкий. — И ласково глядел на большую кучу шкур, подливал Покенову еще водки и хвалил его. А Покенов радовался: «Водка есть у меня, табак. Много еще шкур будет». Утром купец, бережно встряхивая, аккуратно укладывал шкурки в кожаный мешок, а Покенов еле стоял на ногах от выпитого вина и удивлялся, куда подевались две шкурки соболя. Уезжал купец, а Покенов садился за стол и пил водку. Хотя он и дешево продал шкурки, но ведь купил их еще дешевле... «Нет хороших людей», — вздохнул Покенов и задремал. Неугасимо горел костер у задней стены дома. Стена обуглилась. Иногда она загоралась. Тогда Кононов плескал на нее водой. Стена шипела. Приходил с пастбища Прокошка, озябший, с лиловым лицом. Он говорил, что оленей много, а он один, волки ходят, оленей режут. Покенов и Кононов ругали волков, но не особенно огорчались, — люди отняли бы все. — Там ли ходить, тут ли сидеть. Будь дома, крышу из лап делай... Прокошка нарубил сосновых ветвей, набросал их на сруб, засыпал землей. Морозы сковали крышу. Но с потолка, оттаивая, падали густые, жирные капли грязи. Иногда отваливались целые куски. Старуха ворчала: — Зачем уехали?.. Дом хороший был... Но ее никто не слушал. Раз в неделю Прокошка уходил на пастбище и приводил оттуда оленя. Связывал его, опрокидывал на землю. Кононов торжественно выходил из дому, вынимал из деревянного чехла узкий, светлый нож и вспарывал живому оленю живот, запускал туда голую руку, нащупывал сердце и отрезал его. Вытирая нож о лощенные от грязи и жира штаны, говорил: — Совсем крови мало вышло... Сочное мясо будет... Иногда они ругались. Покенов приставал к старухе, Кононов махал перед ним руками. — Все равно умрет. Чего жалеть... Старуха сердито ворчала. Так прошли зима, весна. Проходило лето. Кононов сидел на бревне и строгал ложку. Жена стала плохо видеть и утром, вместо палки, бросила ложку в костер. Кононов побил ее. Старуха закричала и расшвыряла палкой костер. — Совсем глупая стала, — покачал головой Покенов, — умирала бы скорей. — И, взобравшись на оленя, поехал проверять сетки. Он их поставил в заводи, за три кивуна от зимовки. Белые, как пена, стружки лежали у ног Кононова. Три часа он сидел, испортил много дерева, вспотел, а ложка не получалась. — Прокошка! — закричал Кононов. — Какой ты человек, если ложку не можешь сделать? Не видишь, у меня глаза плохие. Прокошка сидел у порога и готовил петли. — На́, сделай ложку... Когда тебя еще не было, отцу твоему ложку дал. Скажи, отдал он ее? Ты — сын, отдай долг... Ложку делай! Прокошка, неслышно ступая, подошел к Кононову, взял у него нож, стал строгать деревяшку. Кононов пошел в зимовку. Но только он прилег на тряпье, как за окном послышался храп оленей и на пороге показался Покенов. Часто дыша, отирая с лица пот рукавом меховой куртки, он огляделся и шепотом сказал: — Русские едут... Много... Совсем прогонят нас... К морю прогонят. У моря мох плохой, олени умрут. Покенов никогда не жил у моря, но был твердо уверен, что там жить нельзя. Слезящиеся глаза Кононова округлились, нижняя губа оттянулась. — Бежать надо! Сейчас бежать, — сорвался он с места. — Надо оленей гнать... Покенов поймал его за ремешок, стягивающий штаны: — Сядь. Бежать не надо. Надо убить людей! — И оттолкнул от себя Кононова, увидя, как сморщилось лицо старика — лист осенний. — Много убить успеешь ли? Нас убьют, — простонал Кононов. — Пусть едут, скажем им — бедняки мы... Покенов зло сплюнул: — Если весенние птицы прилетели, тайга шумит? Гусь, утка в небе кричат? Вода живет? Нельзя пускать. Убить надо! — Ой! — схватился за живот Кононов и опять заметался по избе. Кончик ремешка, как хвост, крутился из стороны в сторону. Покенов опять ухватил ремешок: — Сядь. Река злая? — Злая. — Пусть едут. Пусть тонут... — Покенов придвинул к себе дощечку с мясом и, выбрав кусок побольше, стал есть. Он нашел выход и успокоился. Но Кононов волновался: а вдруг не утонут люди? — Пусть едут, — зажав зубами мясо и ловко отрезая его около губ, говорил Покенов. — Проводника дадим... — Зачем проводник, тогда не погибнут. Покенов засмеялся. Его смех был отрывистым, хриплым, словно кашель. — Глупый ты... Проводник поведет их по плохим местам. — Кто будет проводник? — Прокошка будет проводник. Кононов оживился: — Умный ты, хитрый! Старуха протянула руку к Покенову: — Ты плохой муж. Зачем сына нет? Дочь зачем ушла? Покенов плюнул в ее сторону: — Совсем дура стала. Умирала бы скорей. Зови, Сашка, Прокошку. Прокошку посадили на подушки. Покенов горько вздохнул: — Старик я, умру скоро... Зачем мне олени, сундуки с вещами зачем? Будь сыном мне, отцом тебе буду... Умру скоро. Смотри, Кононов, не обижай Прокошку, он сын мой. Береги добро, Прокошка. Я его берег, теперь ты береги. Люди отнять хотели, не дал я людям. Ушел... — Покенов еще больше сморщился, будто его мучила боль. — Молодой ты, не дай обмануть себя людям. Много жадных людей есть... — Он замолчал, искоса посматривая на Прокошку, с удовольствием отмечал действие своих слов. Прокошкино лицо вытянулось, рот полуоткрылся, грудь часто подымалась и опускалась. Прокошка приложил руки к груди: совсем он не знал Покенова, хороший человек оказался, отцом стал. — Живи, отец. Умирать не надо, — попросил Прокошка. Покенов нахмурился: «Глупый какой!» — Сын ты мне, слушать должен, все бери. Все твое! Устал я, однако. Умру, наверно. Положи меня, Прокошка, лежать хочу... Прокошка положил его на кучу, стеганых одеял, сел в ногах. Покенов полуоткрыл глаза: — Хочу спросить тебя. Если отнимать станут оленей у тебя, что будешь делать? — Убью! — сразу стал злым Прокошка. — Хорошо... Хороший сын. Ездил я сейчас, сетки смотрел. Вынул сетку — рыба мертвая в ней. Что такое? Сохатый мимо пробежал, шерсть сгорела у него. Что такое? Выстрел услыхал. Лодки увидал. Русские едут. Тайгу жгут. Воду портят. Оленей у тебя отнимут. Сейчас не отнимут — потом отнимут. Бедный ты будешь... — Ай, ай, отец, научи, что сделать? — Ладно, научу. Проводником будешь у них. По злым местам будешь вести лодки. Пусть тонут. Иди! — Пойду, отец! — Иди!..» На этом рукопись обрывалась. Что было дальше — неизвестно. Но не это волновало. Прежде всего было горько, что погиб способный парень. Кто он? Успел ли еще что написать? Печатался ли? Я еще раз сходил к старухе. Но проку от нее добился мало. Ни матери, ни отца у этого парня не было. Жил он с неграмотной бабкой. И она ничего не могла про него сказать, кроме того, что лет ему было двадцать, что ездил он рабочим с экспедицией, вернулся домой и вскоре утонул, непонятно как. Плавал хорошо. Элгунь запросто переплывал, а тут у берега утонул. Когда врач осматривал, нашел на голове рану от камня. Парень он был тихий, смирный, вряд ли кто злонамеренно ударил. Скорее всего камень сорвался с кручи. Второе, что взволновало меня, — наш проводник. Ведь его фамилия была тоже Покенов. А что, если это тот? Хранить про себя эту тайну я не мог и решил отдать тетрадь Костомарову. Прочитал он быстро. — Странная история. Действительно, здесь были три года назад рекогносцировочные изыскания, начальником одной из партий был Градов. Но что это — правда или вымысел в рукописи? Позовите Покенова. Я позвал, — Ты где родился? — спросил его Костомаров. — Стойбище Байгантай. — Сашку Кононова знаешь? — Внук мой... маленький. — Покенов приветливо улыбнулся. — Откуда знаешь? — Я все знаю, — многозначительно сказал Костомаров. — Где Прокошка? Покенов пожал плечами. — Которому ты своих оленей обещал отдать. У тебя их было пятьсот штук. Где твои олени? Покенов тоненько засмеялся и, качая головой, отошел от нас. Наверно, весь разговор он принял за шутку над собой. Костомаров досадливо хмыкнул, видимо поняв, что получилось нескладно, и строго сказал мне: — Как вам не стыдно так напиваться! Вы вчера пришли на бровях. — Такие создались обстоятельства... — Сильного человека никакие обстоятельства не заставят делать то, что ему противно. Где вы работали, с кем, до этой экспедиции? Вот наконец-то и наступил тот неизбежный час, которого я так боялся. Соврать или сказать правду? — Что же вы молчите? — Это мои первые изыскания, — с трудом ответил я. — Вот как? — Костомаров с любопытством смотрел на меня. — Но, надеюсь, вы хоть курсы кончили? — Нет. — Я почувствовал, как у меня на лбу выступил пот. В стороне от нас на раскладном стульчике сидел Мозгалевский, посасывал свою трубку и читал газету. — Вы знаете, Коренков никакой не техник, — сказал ему Костомаров. — Да, я это сразу определил, еще в Ленинграде, — спокойно ответил Мозгалевский. — Уж очень он старался. Готов был дни и ночи работать, лишь бы уехать в экспедицию. А я люблю старательных. — И пошевелил усами, пряча улыбку. — Та-ак! Все это очень мило. Но, смею думать, у нас подобных техников больше нет в партии? — Этот единственный, — ответил Мозгалевский. — Сюрпризики. Вы хоть имеете представление, чем мы будем заниматься? — спросил меня Костомаров. — Имею. У меня брат — инженер-путеец... — Слава богу, хоть тут удача. Но, так или иначе, коли вы зачислены техником, то я с вас и буду спрашивать как с техника. А что касается вчерашней пьянки, не делает вам чести. Стыдно должно быть! — Да, это никуда не годится. Такой молодой — и уже пьяница, — сказал Мозгалевский. — Я не хотел, так получилось... — Слабоволие — характерная черта пьяниц, — чуть ли не сочувственно сказал Мозгалевский. — Вы полагаете, он слабовольный человек? — совершенно серьезно, даже встревоженно спросил Костомаров. — Да. Если не устоял перед водкой — значит, любит ее. Значит, слаб. Они оба пытливо посмотрели на меня. — А жалко, совершенно молодой человек, — сказал Мозгалевский. — Неужели вы полагаете, это настолько серьезно в нем? — спросил Костомаров. — Да это же случайно! — закричал я им. — Я мог бы и не пить. Но надо было познакомиться. Расположить его к себе... — Не надо объяснять, — сердито сказал Мозгалевский. — У пьяниц найдутся причины выпить. — Да не пьяница я, что вы! — Мне было стыдно. Я стоял перед ними красный, униженный. Костомаров посмотрел на меня, скупо улыбнулся и сказал: — На первый раз попробуем поверим, не так ли, Олег Александрович? — Вы думаете, можно поверить ему? — с сомнением спросил Мозгалевский. — А что, вы воздержались бы? — Да, я бы пока воздержался. Посмотрим. Зачем верить? — Ага... Ну что ж... Пусть будет так. Посмотрим. Можете идти. Я выскочил словно из бани. Фу, даже спина вспотела. И все же я был счастлив. Наконец-то мне не надо больше таиться. Не надо скрывать. Бояться. Какая страшная жизнь, когда человек скрывает! Теперь обо мне все известно, и лишь от меня зависит — быть или не быть мне изыскателем. Навстречу шла Ирина, в белом платье, как всегда с непокрытой головой, с веселыми, родниковой чистоты глазами. — Что это такой у тебя сияющий вид? — спросила она. — Жизнь хороша! — ответил я и впервые откровенно посмотрел ей в глаза, не скрывая того, что она мне нравится. — Ты зачем так на меня смотришь? — спросила Ирина и нахмурилась. — Как? — Так. Я не знала, что ты такой. Думала, лучше... — Я ничего плохого не сделал. — Чтобы так смотреть, надо иметь право, а у тебя его нет. — Почем знать... — Что? Но тут подбежала Тася. — Ну идем... Пошли! — сказала она, беря Ирину под руку. — Куда это? — спросил я. — Кататься на лодке. Пошли, Алеша. — Нет. Он нам будет мешать, — сказала Ирина. — Мы будем купаться. — И я с вами. — Нет, нет, мы будем одни. К нам подошел Лыков. — Интересно, зачем это некоторые молодые люди смазывают вазелином бакенбарды, — громко сказал он, рассматривая мое лицо. — Для того, чтобы лучше росли, что ли? Как вы думаете, вьюнош? — Если вы еще раз меня назовете «вьюнош», жалуйтесь сами на себя, — сказал я, чувствуя, как кровь тяжело и сильно начинает толкать сердце. Я не знаю, чего ему надо, чего он все время ко мне привязывается? — Вьюнош, — медленно произнес Лыков. Его серые глаза смотрели на меня наигранно холодно. В детстве мне приходилось немало драться, и часто я узнавал смелость противника по глазам. В глазах Лыкова пряталась тревога. Коротким тычком я ударил его в солнечное сплетение. Это я сделал так быстро, что ни Ирина, ни Тася даже не заметили. У Лыкова же остекленели глаза, он несколько раз, как рыба на сухом, дернул ртом, вгоняя в себя воздух. — Это непорядочно, — наконец сказал он. — Что случилось? — спросила Ирина, с тревогой глядя на Лыкова. — Пинч, — сказал Лыков и криво улыбнулся. — Вьюнош — простите, Коренков — хотел меня нокаутировать. — Это не так уж трудно сделать... — Еще бы, врасплох... — Не поэтому. Не умеете защищаться. — А ты умеешь? Ты боксер, Алеша? — спросила Тася и сложила на груди руки ладонями, словно собираясь молиться на меня. — Ничего... Еще впереди год в тайге. За это время многое может случиться, — с угрозой сказал Лыков и отошел. Ирина как-то неопределенно посмотрела на меня и пошла вслед за ним. — Значит, ты ударил его, Алеша? — спросила Тася. — Да. Он мне надоел своими приставаниями. — Ну что ж, так ему и надо, чтоб не корчил из себя фон-барона. — Почему фон-барона? — А потому, что я ненавижу фон-баронов. А Ирину мне жалко, зря она полюбила Аркадия. Она вся открытая, а он как черепаха под панцирем. И ехидный... — Она что-то еще говорит, но я не слушаю ее. — Что с тобой, Алеша? — Она трогает меня за руку. — Ты побледнел... Я ничего ей не отвечаю, иду в свою палатку. Какой же я ненаблюдательный! Конечно, она любит Лыкова. И он любит ее. Только поэтому и ко мне пристает. И сразу же на сердце становится так безотрадно, грустно, что впору заплакать. Ветер. Палатки кряхтят и стонут, того и гляди обрушатся. О берег с сильным всплеском бьют волны. Элгунь разъярена. Ветер врывается в палатку с пылью, с мусором, сдувает со стола бумаги. За стеной сидит Покенов. Он поет. «Ооо! Ууу! Ооо!» — монотонно повышается и понижается вой. Он тянет долго. Иногда умолкнет на несколько минут, потом, словно спохватясь, начинает снова громко выть. Его вой сливается с воем ветра. Проходит день, второй, третий. Наконец-то мы трогаемся. Лодки просмолены, связаны тройками. Мы купили в Герби двадцать штук. И опять впереди катер, только он раза в два сильнее «Исполкомовца», за ним халка без названия и лодки. На лодках — буровое оборудование, мука, соль, консервы, сахар, сгущенное молоко в бочках, сухие кисели, свечи, палатки, геодезические инструменты, чертежные доски, ватман и многое другое, без чего трудно обойтись экспедиции на изысканиях. В последнюю минуту я увидел бывшего командира партизанского отряда. Прощаюсь с ним. На этот раз он трезвый. — Жаль, что так и не удалось с вами поговорить. Все же интересно, — говорю я. — А про это все записано. Есть в Хабаровске, в краеведческом музее... — ответил он и с невеселой улыбкой добавил: — Да, было... Все было... Мне хочется спросить его, почему он, уважаемый в прошлом человек, так сильно пьет теперь. Но спрашивать неудобно да и некогда. С носа катера раздался печальный удар в колокол. На берегу чуть ли не все население. Как опустел лагерь! Колья да мусор. Катер развивает ход. Лодки медленно выравниваются и отходят от берега. Костомаров не отрываясь смотрит на них. На лодках, кроме груза, рабочие. Многие пьяны. Поют песни. Вон какой-то стоит на корме, качается, машет рукой стоящим на берегу. На другой лодке двое обнялись, поют. Все это видит Костомаров. Он смотрит исподлобья, навесив на глаза широкие, тяжелые брови. Он глядит сурово и настороженно. Он даже слегка бледен. Его тревожит судьба буксира. Но пока все благополучно. Элгунь сворачивает в сторону, и Герби скрывается за густым кустарником. Итак, мы пошли в последний поход. Теперь будем идти до устья речушки Меун. Там начало трассы. Мы должны протянуть линию в сто километров: это протяженность нашего участка между второй и четвертой партиями. Вокруг солнце, сверкающая быстрая вода, зеленые берега. Плывем... Мне трудно передать то состояние, какое я испытываю. Но мне очень хорошо. Постепенно воздух начинает синеть, а это уже подвечерье. Небо из синего делается пепельным. От берега на воду ложится черная тень. На халке горит фонарь. А катер идет и идет. Постукивает мотор. Я сижу в каюте на вещах. Хорошо дремлется под стук движка, когда тебя покачивает на воде. Разбудили громкие голоса. И тут же стало тихо. Светало. Катер стоит у берега. Дальше он не пойдет. Надо быстрей разгрузить его и халку. — Старину, что ли, вспомнить, — глядя, как рабочие таскают с халки на берег по узкой доске мешки, сказал инженер Зацепчик. — Давайте поможем. Мы с Колей Николаевичем взошли на халку, подставили под мешки спины. — Впрочем, не стоит, — сказал Зацепчик, — иначе рабочие могут подумать, что мы обязаны им помогать. — И ушел. — Ну и черт с ним, — подкинув мешок, чтобы он лучше лежал на спине, сказал Коля Николаевич. — Тоже мне барин. Я с ним согласен. Мы работали до тех пор, пока не разгрузили халку. А теперь сидим, курим. Ко мне подошел Мишка Пугачев. У него под глазом синяк, похожий на подкову. — У вас есть гребцы? — спросил он. — Пока еще нет. — Теперь, говорят, на лодках пойдем. Возьмите меня. — Хорошо, я поговорю с начальником партии, — ответил я, а сам подумал: «Надо бы Баженова и Первакова взять». — А кто это угостил тебя? — Бацилла, — нехотя ответил Мишка. — Любит сказки слушать. Пока не уснет, чтоб я говорил ему... А я не захотел. Вот он и побил. Только вы не вмешивайтесь, а то он еще хуже сделает. Я иду к Костомарову. У костра на корточках сидит Бацилла. Он азартно рассказывает рабочим: — Меня на пересылку. Там два рыжих клыка выломал у штымпа. — Это что ж такое? — спросил Баженов. — Золотые зубы, — небрежно пояснил Нинка. — Меня обратно на штрафную, век свободы не видать. Триста граммов хлеба и кружка воды. Доходить стал. В команду выздоравливающих свезли. Лагерным придурком определился. Ночью к бабе хожу. Житуха! Век свободы не видать. Накрыл хазу. Шмотки загнал барыге. Спирту — во! Засыпался. Опять прошкандыбал на штрафную. Заигрался. Пошел на пальчик. Не вышло. Во! — Бацилла показал руку, на указательном пальце не было фаланги. — Отрубил. Ха! — Господи Иисусе, — проговорил Баженов, — эк как ты изварначился... — Что сказал, гад? — повернулся к нему Бацилла. — Ничё, — оробело отнекнулся Баженов. — Смотри, а то глаз вырву! — На губах у Бациллы закипела слюна, гниловатые зубы оскалились. Он быстро взглянул на меня. Глубоко посаженные его глаза сошлись к переносью так близко, что у меня начало ломить в висках. — Чего, начальничек, смотришь? Я ничего не ответил и быстро пошел к Костомарову. Вслед мне донеслось гундосое: «Всю я рожу растворожу, зубы на зубы помножу...» — Зачем ты взял Бациллу? — сказал я Соснину. Он стоял рядом с Костомаровым. — Так надо, — сразу ответил Соснин. — Он верхушка. Ему все подчиняются, все боятся. Уважь его, и все остальные будут работать. Прицел точный. — Не нравится мне ваш прицел, — сказал Костомаров, — но пока не вмешиваюсь. Что вам? Я попросил к себе Баженова и Первакова гребцами. — Где же вы раньше были? Первакова я взял себе, а Баженова — Лыков. — А кого же мне? — Выбирайте сами. Я взял вольнонаемного рабочего Афоньку и Мишку Пугачева. Мишка был рад, но я досадовал на себя за то, что упустил тех, кого хорошо знал и к кому успел привыкнуть. Всю ночь лил дождь. К утру перестал, но небо было серым, непроницаемым. ...Дует ветер, подымая на Элгуни волны. Катер уходит обратно. — Счастливый путь, капитан, — говорит Костомаров. — Счастливый и вам. Отличной работы, благополучного возвращения, — говорит капитан. Катер оттягивает от берега халку и, взбурлив воду, выходит на середину. — Прощайте! — доносится из рупора. — Прощайте! — Я машу кепкой. Катер набирает ход, сворачивает за кривун... И все... И нет ничего, кроме серой быстрой воды. И становится как-то неуютно. Но тут же глухо раздается выстрел, и через минуту к нам подходит Покенов. Он протягивает Костомарову рябчика: — Возьми, начальник... Так начинается жизнь в тайге. Первый день у нас уходит на то, чтобы равномерно распределить на все лодки груз. На другой день утром Костомаров дал мне задание пройти берегом, изучить реку. Я понимаю: он знакомится со мной, испытывает. Что ж, ладно. Я пошел. Тайга начинается сразу же после палаток. Густущая трава доходит до пояса. Под ногами валежник, какие-то ямы. Комарья невпроворот. На пути попадаются огромные колоды. Я взбираюсь на одну из них и проваливаюсь, подымая желтое облако. От великана осталась только кора, наполненная сгнившей древесиной. Все время идти берегом нельзя: попадаются ручьи, протоки, их надо обходить, и невольно все дальше отклоняешься от реки. И все гуще тайга. И становится уже не по себе. А тут еще на берегу протоки стоят наклонно ели и сосны, того и смотри — рухнут. Вся протока завалена нагроможденными деревьями. Перебраться на другой берег просто невозможно, и приходится все дальше углубляться в тайгу. И все труднее, куда ни ступлю — вода. Откуда она берется? Надо обратно. А воды все больше и больше. И все гуще завалы из деревьев. Но вот полянка. Но какая мрачная. На ней, как телеграфные столбы, стоят умершие деревья. Прислушался. Тишина. Какая-то мертвая тишина... Не сразу я вышел к лагерю. Еще около часа плутал, прежде чем забелели палатки. Костомаров меня ждал. — Я не смог с берега установить путь по реке. Много проток, они отжали меня от Элгуни, — сказал я. — Не заблудились? — Немного. — Хорошо. — Что хорошо? — То, что вы не боитесь говорить правду. Вечером вся наша стоянка утонула в тумане. Он так густ, что палаток совсем не различить, а костер так тускло мерцает, будто его закрыли десятком матовых стекол. За ночь Элгунь еще больше поднялась. — А что, если нам на ту сторону перебраться и там идти? — спрашивает Костомаров Покенова. — Однако нет... вода большой. Давай сюлюкать... «Сюлюкать» — это пить чай. Костомаров улыбается. Он знает — Покенов готов «сюлюкать» день и ночь. — Ирина, вы сможете перевезти меня на ту сторону? — видя Ирину в оморочке у берега, спросил Костомаров. «Оморочка» — от слов «омо рочи» — один человек. Это легкая берестяная лодка на одного человека. — Садитесь. — Ирина легко взмахнула веслом и направила оморочку к Костомарову. Он стал осторожно садиться. — Вы боитесь? — спросила Ирина. — Ну что вы... — ответил Костомаров. — Совсем не боитесь? — Конечно. Тогда Ирина нарочно качнула в сторону, и оморочка чуть не захлебнулась. Костомаров ухватился за борта. — Осторожно! — крикнул он. — Так вы же не боитесь! — Не валяйте дурака! — Какого дурака? — Ирина еще сильнее накренила оморочку и вместе с Костомаровым полетела в воду. — Это вы нарочно сделали? — стоя по пояс в воде, спросил Костомаров. — Конечно, — ответила Ирина и поплыла к берегу. — Тася, дай руку! Тася протянула ей руку и тут же оказалась рядом с ней в воде. Это ее сдернула Ирина. Хохот стоит над берегом. Смеются рабочие, смеется Коля Николаевич, смеюсь я. Но Кириллу Владимировичу все это, наверно, мало нравится. — Вы бы ваши шуточки приберегли для кого другого, — вылезая на берег, сказал он. — Что, с вами шутить нельзя, потому что вы начальник? — спросила Ирина. — Да, и поэтому, — сердито ответил Костомаров, но, видимо, понял, что в таких историях нельзя быть серьезным, подошел к Ирине, схватил ее и, легко подняв, бросил в воду. Ирина ушла с головой, вынырнула и весело закричала: — О-сё-сё! — О-но-но! — сказал ей Костомаров и пошел в палатку переодеваться. Ирина подплыла к берегу. — Аркадий, дай руку! — крикнула она Лыкову. Он стоял рядом со мной и смотрел на нее. — Ну дай же! Он повернулся и пошел в сторону. Я подал Ирине руку. Она вылезла на берег и недоуменно посмотрела вслед Лыкову. Мокрое ситцевое платье плотно облегало ее округлые плечи, высокую грудь. С волос стекала на щеки вода. — Аркадий! — крикнула она и побежала за ним. Элгунь за сутки поднялась еще выше. Теперь уже подбирается к палаткам. Так или иначе, а надо сниматься. — Приготовиться к отъезду! — дал команду Костомаров. По берегу забегал народ, зазвенели котелки, ведра. Лодки, одна за другой, под команду Соснина: «Марш, марш! Зрело, зрело!» — стали отходить от берега. Итак, у меня гребцами — Мишка Пугачев и Афонька, мужик лет тридцати, чубатый, косящий на левый глаз. Мы везем три мешка муки и личные вещи. Впереди на оморочке Покенов, за ним Костомаров. Я иду пятым. Вдоль берега тянутся тальники. Они в воде. Там, где течение особенно сильное, мы хватаемся за ветки и протаскиваем лодку. И все идет хорошо, но черт дернул Бациллу выскочить вперед. Он захотел всех обогнать, отъехал от берега, и тут же течение мгновенно завернуло нос лодки и потянуло назад. Гребцы не успели задержать ее веслами, и она налетела на борт ближней. Раздался треск. На эти лодки налетела другая, на нее следующая, четвертая, пятая, и еще, еще... Крики, ругань, яростные взмахи веслами. И всех громче орет Бацилла. Голова у него повязана красной косынкой, — видимо, он из себя корчит пирата, — хрящеватый, острый, как ребро ладони, нос изогнут, из орущего рта летит во все стороны слюна... Кое-как разобрались и пошли дальше. Жарко. Потные, с раскрытыми воротами рубах, облепленные комарами, мошкарой, залезающей в рот, в уши, в нос, мы продвигаемся вперед метр за метром. Так продолжается долго... Идем без отдыха до вечера. В сумерках ставим палатки. В темноте едим. И спать... Из-за сопок поднимается багровая луна. Глухо шумит Элгунь. Вода прибывает. Утром водомерный столб показал 19. Это значит, на девятнадцать сантиметров поднялась вода. Мутной, желто-грязной стала Элгунь. Солнце тусклыми бликами отражается на ней, не ослепляя глаз. Вода катится кругами, нарастая, расходясь в длинные полосы, как бы наслаивая одну на другую. Костомаров подошел к своей лодке. Перваков затягивает канатом мешки. Второй рабочий, лысоголовый Вайя, стоя спиной к начальнику партии и, конечно, не видя его, наблюдает. — Да не завязывай дюже, чему тонуть — тому так и быть, чему плыть — выплывет, — говорит он. — Недолго закрепить, зато душа спокойна, — покряхтывая, отвечает Перваков, натягивая канат так, что трещат борта. Тут он заметил начальника партии, отер со лба пот, спокойно посмотрел на него. — Готово? — спросил Костомаров. — Иначе и быть не может, — лихо ответил Вайя, сгоняя с сизой лысины паута, — у нас как начал, так и кончил. Нам январь, февраль не надо, нам получку подавай. Костомаров не посмотрел на него, он ждал, что скажет Перваков. В каждой изыскательской партии есть такие рабочие, на которых можно смело во всем полагаться. Они получают столько же денег, сколько и остальные, едят из одного котла со всеми, но резко отличаются от всех. Что́ бы они ни делали, делают всегда прочно, с мыслью, с любовью. И счастлив тот изыскатель, которому достанется такой рабочий. Перваков внимательно осмотрел груженую лодку, поправил брезент, прихватил его свободным концом веревки и только тогда ответил: — Можно трогаться. А Элгунь набухает. Ее вода подымается на глазах. Прибрежные деревья стоят по пояс. Это по одну сторону. А по другую, там, где обрывистые берега, вода с глухим шумом размывает серые суглинки. Тяжелые глыбы вместе с высокими лиственницами срываются в реку. Течение подхватывает деревья, несет их, кружит и выбрасывает на кривунах, образуя большие завалы. Лодки идут вдоль обрывистого берега. Впереди Покенов. Он легко гребет двухлопастным веслом, сидя на дне оморочки. В ногах у него собака. За ним, как всегда, Костомаров. За Костомаровым весь караван. Впереди, подняв столб желтой воды, упала подмытая сосна. Покенов тонким голосом закричал: — Ходи нельзя! Сосна, мерно покачивая ветвями, словно прощаясь, проплыла мимо Костомарова. Ее толкнул шестом лысоголовый Вайя, и сосна пошла быстрее. Покенов махнул Костомарову рукой и направил оморочку на другой берег. Но Кирилл Владимирович остерегся туда переплывать и дал команду тянуть бечевой. Рабочие достали канаты, взобрались на берег и, обходя деревья, стали тянуть лодки по-бурлацки. Лыков догнал лодку Ирины и, держась за борт, стал о чем-то разговаривать. — Лыков! Покровская! Сколько раз буду говорить, — строго сказал Костомаров и откинул с лица накомарник. — Сейчас же по местам! Лыков засмеялся, что-то сказал Ирине и отпустил борт лодки. Ирина взглянула на Костомарова, похожего в своем накомарнике на пчеловода, и тоже засмеялась. Прошли бечевой еще не меньше километра, но уперлись в марь. На ней растет «пьяный лес». И верно, лес как пьяный — в разные стороны клонятся деревья, много уткнувшихся в землю. Тогда Костомаров велел перебираться на ту сторону. Далеко против нас на песчаной косе виднелась маленькая фигурка Покенова. — Остерегайтесь плывущих деревьев! — крикнул Костомаров и направил лодку против течения. Лыков опять подъехал к Ирине. — Кирилл Владимирович-то не велел ставить лодки рядком, — сказал Баженов. — Да, да, ты, как всегда, прав, — ответил Лыков, не глядя на Баженова: он следил за лодкой Костомарова. — Боитесь, Баженов? — спросила Ирина. — Умирать-то за всяко-просто кому охота... Вон как емко их несет. Тут надо зорить да зорить... |
||
|