"Две жизни" - читать интересную книгу автора (Воронин Сергей Алексеевич)Тетрадь седьмая— Это хорошо. — Он скупо улыбнулся. — Если бы не было поэтов, мир был бы груб. Поэту немного надо — только правду сказать. Я не знаю ваших литературных способностей, но вы здесь увидите много интересного. Мы будем работать в таких местах, где не ступала нога человека. И в этой глуши со временем помчатся поезда, будут жить люди. Тут богатейший, нетронутый край. И мы первые, кто проложит к его сердцу дорогу. Если вам нужна будет помощь, разъяснения в инженерном деле, обращайтесь к Олегу Александровичу и ко мне. — Спасибо, — взволнованно сказал я. — Здесь, в Герби, живет интересный человек. Возможно, вам пригодится. Он плотник. Выпивоха. Но в прошлом был командиром партизанского отряда. Побеседуйте с ним. Я гляжу Костомарову и глаза. Нет, он не смеется надо мной. Он смотрит серьезно и благожелательно. — Хорошо. Наша партия расположилась на берегу Элгуни. Палаточный городок. На самом берегу пылает костер. На нем Шура готовит обед. Играет патефон. Много солнца, много воздуха, много воды — жизнь! Я послонялся по лагерю. И решил сходить к командиру партизанского отряда. Зовут его Иван Семенович, живет он в конце поселка. На улице сухо, пылит ветер. Идти надо мимо двух магазинов «Рыбкоопа», кинотеатра, где показывают только немые фильмы, мимо домов, уныло похожих один на другой. Заселяют Герби русские, но живут здесь и эвенки. Я дошел до самого конца и остановился у окраинного дома. Здесь, кажется, живет бывший командир. Дом хороший, с тремя окнами по фасаду, с крыльцом. — Скажите, Иван Семенович дома? — спросил я пожилую женщину, вешавшую во дворе белье. — А откуда я знаю? — сердито ответила она. — Ну как же, ведь он в этом доме живет? — Жил, да выгнали. Вон, через дорогу, в чуме обитает. Я посмотрел через дорогу и увидел конусообразный, сделанный из бересты чум. Пошел туда. Постучал в легкую дверку. Ко мне вышла женщина. Странное это было существо: с ввалившейся грудью, с выпирающим животом, лет пятидесяти пяти, повязанная платком по самые брови. — Чё? — спросила она как-то в нос. Я сказал, что мне надо видеть Ивана Семеновича. Женщина махнула на меня рукой: — Завтра, завтра приходи... пораньше. Пьяный он сейчас, спит. И ушла. На другое утро я опять был там. Опять вышла эта странная женщина и, махнув мне рукой, ввела в чум. Он перегорожен ситцевой занавеской на две половины. В правой за столом сидел лохматый, с набрякшими глазами, седой мужик. В левой, за пологом, наверное, находилась постель. Я поздоровался. Иван Семенович с трудом поднял на меня глаза, махнул рукой на скамейку. — Кукушка! — произнес он в нос. Из-за полога показалась та самая женщина: — Чё? — У! — Он показал руками, расставив их не меньше чем на полметра. — О! — простонала жена. — У! — уже более грозно протянул Иван Семенович. — О! — жалобно простонала Кукушка и вышла из чума. Я воспользовался тем, что наступило молчание, что Иван Семенович ничем не занят, и попросил: — Расскажите, пожалуйста, Иван Семенович, как вы воевали с японцами; я слышал, вы были командиром партизанского отряда. — Молчи! — сквозь зубы ответил Иван Семенович и опустил голову на грудь. В молчании прошло не меньше четверти часа — пока появилась Кукушка. Она поставила на стол литровую бутылку водки, две тарелки — одну с клюквенным киселем, другую с молоком, положила две столовые ложки и сняла со стены две поллитровые кружки. Иван Семенович молча раскупорил бутылку, разлил по кружкам и тряхнул головой в мою сторону, приглашая пить. Я растерянно посмотрел на кружку. Она была налита доверху. Я не знал, что делать. Отказаться боялся. А вдруг он обидится и выгонит меня из своего чума, и тогда я никогда не узнаю, как он командовал партизанским отрядом. Ведь, наверное, не зря мне порекомендовал с ним поговорить Кирилл Владимирович, и я решил выпить ради знакомства, надеясь, что успею кое-что порасспросить, а чего не успею, то порасспрошу в другой раз, уже на правах доброго, хорошего знакомого. И выпил. И сразу же набросился на кисель. Кое-как отдышался. Достал записную книжку и карандаш. — Иван Семенович, вы были, я слышал, командиром партизанского отряда. Воевали с японцами. Расскажите, — ловя минуты, попросил я. — Молчи, — махнул на меня рукой хозяин и о чем-то задумался. У меня плавно кружились в глазах стол, хозяин, маленькое окошко. Было такое ощущение, будто я на палубе «Камбалы» в ветреную погоду. — Кукушка! Из-за полога вышла его жена: — Чё? — У! — он показал руками. — О! — простонала жена. — У! — уже более грозно протянул хозяин. — О! — жалобно простонала Кукушка и вышла из чума. Наверно, прошло столько же времени, но мне показалось, не успела Кукушка выйти, как уже снова оказалась у стола. Рядом с тарелками появилась вторая литровая бутыль. Иван Семенович снова разлил ровно, не обронив ни одной капли. — Я больше не могу, — сказал я. Он махнул рукой и выпил свою кружку. Похлебал нехотя киселя с молоком, вперемежку. Потом ткнул пальцем в мою кружку: дескать, давай пей! — Нет, нет, я не могу. А вы расскажите, как были... Он отлил из моей кружки половину водки в свою, чокнулся и выпил. Я отказался. — Иван Семенович, я слыхал, вы были командиром... партизанского отряда. С японцами воевали... Расскажите, а? Он ткнул пальцем в мою кружку. Я отказался. Тогда он вылил из моей кружки все в свою и выпил. — Иван Семенович, я слыхал, вы были... — Молчи! — Он повел глазами по чуму: — Кукушка! Она вышла из-за ситцевого полога: — Чё? — У! — он опять показал руками. — О! — простонала Кукушка. — У! — грозно протянул хозяин. — О-о... — И Кукушка вышла из чума. — Иван Семенович, я слыхал, вы были командиром... — Молчи! Мы молчали долго, но Кукушки все не было. За окном шел дождь. Я чувствовал себя неважно: все больше пьянел. — Иван Семенович, я слыхал... Но он меня не слушал, встал и начал что-то искать в шкафчике, где хранилась посуда, в столе, потом начал перерывать постель, вещи в сундуке. — Чего вы ищете? — спросил я его. — Водку на медвежьей желчи... Кукушка прячет. Боится... Тебе, молодому, не надо, а я как выпью — тоже себя молодым чувствую. После этого я понял, что мне тут делать нечего. На улице шел дождь. Бежали мутные, бурные ручьи. Дорога была скользкая, глинистая. Я падал. С трудом взбирался на пригорки. (И откуда только они взялись? Когда шел туда, вроде их не было.) Шел долго. В палаточном городке повстречался с Костомаровым. Вернее, он увидел меня, пьяного, грязного, и вышел навстречу. — Что это такое? — строго спросил он. — А ничего... С Иваном Семеновичем познакомился... — Идите спать! — Так я и иду... Спал и не выспался. Гудит в голове. Во рту какая-то гадость. Скорей бы выкупаться, освежиться холодной водой. Но последние дни шли дожди. Элгунь разбухла, стала подыматься. Мутная, быстрая, она с бешеной скоростью проносится мимо меня. — Моя разлив не ходи, — слышу я за своей спиной тонкий голос. Оборачиваюсь. Это проводник эвенк Покенов. Он мал ростом, широкоскул, глаза у него оттянуты к вискам, лицо безбородое, точнее безволосое, как у скопца. — Почему? — спросил я. — Однако трудно. Моя пятьдесят четыре лета... Сорок лета охота. Моя не стреляй мимо. Лодка ходи вверх. Так ходи вверх. Много ходи. Моя знай все. — Он поднимает с земли длинный шест. — С ним ходи. — А весла? — Весла, однако, нет... Шест ходи, вода сильный... Шуренка зовет к столу: пора завтракать. Но мне не хочется встречаться с Костомаровым. После вчерашнего стыдно. И я ухожу. Иду к сельмагу. Там сидит старуха и продает из ведра соленые огурцы. Вот то, что нужно сейчас. Я покупаю три огурца и с удовольствием их ем. Они завернуты в тетрадочный лист. От нечего делать я читаю, что там написано: «На тысячи километров раскинулась вековечная тайга, глухая на горе и скупая на радости. Высоки ее островерхие сопки...» Что это? Я перевернул страницу. Какая-то рукопись. — Ну-ка покажи, что это у тебя за тетрадка, — сказал я старухе. — А чего? — Дай посмотреть. Кто это написал? — Внучок мой. — Старуха шмыгнула дряблым носом. Я полистал тетрадь. Это была какая-то повесть или рассказ. — А еще есть? — спросил я. — Было пять скипочек, последняя уж... — А где внучок? — Потонул он... — заплакала старуха. Я забрал от нее тетрадь, сунул ей рубль, чтоб не обиделась, и, испытывая непонятное волнение, ушел на берег и стал читать. «На тысячи километров раскинулась вековечная тайга, глухая на го́ре и скупая на радости. Высоки ее островерхие сопки, поросшие могучим лесом, уходящим в просторное синее небо; быстры труднопроходимые реки, с веселым галечным дном, с завалами из подмытых деревьев, с водокрутами, в которые не приведи судьба попасть, с паводками, выходящими из берегов, когда по колена стоят в воде лиственницы, когда, песчаные косы становятся дном и река широким мутным валом крутит воронки, уходя все дальше в тайгу. А тайга черна. Не пробьется солнечный луч, так панцирно переплелись метелками пихты, лиственницы, сосны и ели. Млеют и душном настое багульника кровавые пласты брусники, годами лежат, поверженные бурями, толстенные, в три обхвата, стволы деревьев, ступи на них — и легкий коричневый прах взмоет ввысь. Там не увидишь пня. Не встретишь человечьей тропы. Мари — болота на вечной мерзлоте — выпятнывают тайгу. Безмолвие царит в этом краю. Только изредка прокартавит разноперая сойка да плеснет в тихой заводи таймень, встревоженный тенью белокрылого орлана. Глушь... Безлюдье... Тайга... Проходило лето. Старый эвенк Покенов стоял на песчаной косе рядом с молодым оленем. Олень пил медленно и лениво. Покенов неторопливо сосал хриплую, обкуренную трубку. — Однако дождь будет, трубка сипит, — подумал он вслух и взглянул на небо. Но голубым было небо. Чистым. Покенов презрительно усмехнулся. Он не верил гладкой голубизне полуденного неба. Трубка не могла обманывать. — Домой надо... Трубка сипит... Дождь будет. — Покенов посмотрел на оленя. Поправил на его спине кожаный мешок с пойманной рыбой. — Добрая река, рыбу даст... Кононова угощать буду. Прокошку угощать надо ли? Пускай сам ловит... Старуха умрет скоро. Зачем кормить? Много рыбы... Много есть буду. — Покенов тихо засмеялся. Олень поднял голову. Светлые капли падали с его влажных губ. Стремительно пролетела с испуганным кряком серая утка. Она летела низко, ее можно было достать рукой. Покенов проводил утку равнодушным взглядом: — Глупая птица, всего пугается. Бурундук ее испугает. Он дернул оленя за ременный поводок. Пролетела еще утка. Далеко, в низовье реки, раскатился выстрел. — Заряда на утку не жалко, почему так? Покенов сел на оленя. Ударил его ногами. Поднялся на заросший серебристым тальником обрыв. Стая лодок выплывала из-за кривуна реки. — Русские едут! Покенов сжал в кулаке поводок: — Наверно, голод у них, если заряда на утку не жалко. Он прислушался, повернув к лодкам большое обветренное ухо. Кто-то пел веселую песню. Торопливо понукая оленя, Покенов пригнулся к луке седла, словно ему опустили на старческие плечи мешок с юколой. Ударил оленя. — От людей куда уйти? — быстро бормотал он. Глаза его беспокойно смотрели то вперед, то в стороны. — Жадные едут люди, дома им мало места, наверно. Сюда едут. Эти совсем выгонят... К морю прогонят. У моря мох плохой... Олени умрут... Бедняк я буду... Один раз ушел, второй раз куда уйти? Олень быстро бежал по узкой извилистой троне. Покенов качался в седле. — Река быстрая... Сегодня не пустит их. Однако скорей надо... Пускай Сашка Кононов тоже боится. Покенов бил оленя ногами. Тропа вилась меж высоких коричневых лиственниц. Игольчатые ветви, тесно переплетаясь, давали тенистую прохладу. Но не приносила прохлада успокоения, не было прежней уверенности, лиственницы казались чужими, уходящими от него. Покенов закачался в седле. Закрыл глаза. Может, сон... Откроет глаза — все по-старому будет. С налету ударился об его лоб черный жук. — Куда уйти? — щупая лоб, затосковал Покенов. — У моря рябчик не свистит, бурундук не бегает... Сохатому зачем кричать... Нет их там... Комар, наверно, есть... Мох плохой, что делать буду? Можжевеловая колкая ветвь спружинила от оленьей ноги, ударила по лицу старика, оцарапала щеку. «Плохое время», — размазывая кровь, подумал он. В прошлом году, в солнечный март, в стойбище Малая Елань возвратился из Москвы комсомолец Микентий Иванов. На его ногах были серые валенки. Люди обступили Микентия, чмокали губами, разглядывая диковинную обувь; трогали валенки пальцами. Нюхали. — Какой зверь? — тихо спросил старик Юрынов. Много зверей он знал, много охотился, и стыдно ему было спрашивать Микентия Иванова. Он спросил тихо. Микентий хлопнул валенком но валенку, стряхивая снег. — Овца. — Не знаю такого. Никогда не видал. — Сестра гурану будет. Домашняя она, как олень. Много их в России. Покенов засмеялся: — Глупые люди, волос взяли, кожу бросили. Крепче разве будет? — Кожа на овце осталась, волос срезали, опять вырастет. Там не глупые люди. — Микентий улыбнулся, показав белые, крепкие зубы. — Зачем вернулся к глупым? — сощурив глаза, спросил Покенов. Он сплюнул и повернулся спиной. Вечером в тесном доме Микентия собрались мужчины и женщины. На низком столе горела свеча. Женщины робко жались к дверям, а старики, важно покуривая трубки, сидели на жердяных нарах, заменявших кровать Микентию. Они с любопытством смотрели на сидевшего против свечи хозяина, но, встретясь с его быстрым взглядом, равнодушно отворачивались. Нехорошо быть нетерпеливым. Микентий начал с того, как он уехал из стойбища, потом рассказал о Москве. — Языком бегаешь быстро. Я что-то устал понимать тебя, — перебил его Юрынов. Он всю жизнь прожил в тайге один, и бедное воображение старого охотника не могло воспринимать рассказы. Покенов сурово покосился на Юрынова и, не вынимая трубки изо рта, раздельно сказал: — Зачем говорить мешаешь? Микешка в большом стойбище был. Там кормили его, учили говорить его там, сюда послали. Зря кормить не станут. Пускай говорит. Мы послушаем, а ты кури трубку. Когда свеча сгорела наполовину и в воздухе стоял смрад от выкуренных трубок, Микентий начал сравнивать жизнь большой семьи с маленькой. Он говорил о колхозах. — Скажи, Агапия, твоего мужика медведь сломал, кто помог тебе растить дочку? Агапия, сухая старуха, вздрогнула, втянула голову в острые плечи и не ответила. Откликнулась ее дочь Санко: — Кто поможет, если отца нет? Она обвела сидящих взглядом черных продолговатых глаз, как бы вспоминая, помогал ли им кто, и не нашла ни одного: бедность была у всех, кроме Покенова. Но Покенов жадный. Он встретился с ней взглядом и отвернулся. Выбив трубку о край стола, задал вопрос Микентию. Он понимал: надо Микешку сделать посмешищем всего стойбища. Тех не уважают, над которыми смеются. — Скажи мне, ты много видал, умней всех ты... Скажи: если все вместе колхозом будем, — Покенов сделал паузу, — рыбы в реке больше будет? — Больше не будет, — ответил Микентий. — Может, в тайге зверя больше будет? — Больше не будет. Люди притихли. Санко подошла к столу. Юрынов позабыл о трубке. — Может, люди в два раза меньше есть будут и потому богаче станут? — смеясь, спросил Покенов. — Меньше есть не будут, — ответил Микентий. Покенов выпрямился. Большая улыбка лежала на его вялых губах. — Зачем колхоз тогда? Агапию кормить? — Покенов плюнул и отошел от стола. — Я буду кормить Агапию. Я колхоз буду! Люди с уважением расступились перед ним, — что из того, что он злой и жадный, он умный. Микешка внук против Покенова. Санко грустно качала головой. Как ловко провел нехитрого Микешку старый Покенов. — Раньше надо было кормить, теперь сам приходи — накормим! — злясь на Покенова, крикнула Санко. — Я буду кормить. Мясо никогда не будет лишним. — Разве летом мороз нужен? — зло засмеялась Санко. — Не надо кормить меня, — уныло отозвалась Агапия и еще глубже втянула голову в острые плечи. Покенов напыжился: — Что говорить с женщиной? У нее голова — сетка дырявая, что войдет, то и выйдет. Однако ночь. Спать надо. — Он поклонился Микентию и пошел к двери, важный и толстый. Микентий поднял руку: — Подожди. Я хочу спросить тебя... Если колхоз будет, рыбы в реке больше будет? Покенов усмехнулся: — Нет. — Зверя в лесу больше будет? — Нет! — Люди в два раза меньше есть будут? — Нет. — Так же все будет? — Так! — словно вбил гвоздь Покенов. — Нет! — Микентий послюнил два пальца и оборвал нагоревший кончик фитиля. Свеча разгорелась. — Раньше рыбак не мог себе купить большую сетку. Так? — Так! — Будем вместе — купим! — Большую сетку! — радостно, как ребенок, вскричал скуластый черноволосый парень. — Рыбы в большую попадет больше, чем в маленькую? — Больше! — ответили люди. Юрынов молча кивнул головой, но, заметив, что его мнения не слыхали, крикнул после всех: — Больше! — Рыба крупнее будет? — спросил Микентий. — Крупнее! — заражаясь азартом, крикнули все. — Крупнее! — взмахнул руками Юрынов и чуть не вышиб изо рта трубку. Он опять опоздал крикнуть вместе со всеми. — Жить хуже будет? — Хуже! — напрягая голос, прокричал Юрынов и закашлялся. На этот раз он не хотел быть позади всех. — Почему хуже? — спросил Микентий. Был слышен только хриплый кашель; Юрынов, не отнимая от груди рук, кивком головы показал на улыбающегося Покенова. — Ему хуже! Покенов нахмурился, а люди, все, даже старая Агапия, засмеялись. Утром Покенов стоял у маленького дома Юрынова. На крыше, засыпанной землей, росла трава. Окна были узкие, затянутые сохатиным пузырем. Микентий Иванов сидел на корточках и перебирал руками тонкие, словно осенняя паутина, сети. А во дворе громко кричал Юрынов — он бегал между дымчатыми оленями, проверял нарты, растягивал ременные упряжки. Эвенки снаряжали первый караваи за продуктами. Теперь они решили сами заботиться о себе. Покенов сдержанно смеялся и, не обращаясь ни к кому отдельно, а одновременно ко всем, кичливо говорил: — Вас много, и вы богатые, на каждого по три оленя. А я бедняк. Один я. У меня всего только... пятьсот оленей! Но когда вернулся караван и привез продукты, Покенов перестал смеяться: ему ничего не продавали из кооператива. Даже спичек не продавали. — Как же я буду жить, если огонька у меня нет? — заискивающе смотря в лица колхозникам, спрашивал он и трогал их руки. — Как же я жил, когда у тебя была лавка? — освобождая свои руки из потных пальцев Покенова, гневно говорил Юрынов. — Ты мне ничего не продавал, и у меня умер сын. — У тебя не было чем платить. — Да, один год был голодный. Зверь ушел, рыба не пришла... Да, правда, у меня не было денег. Но ты зачем просишь? Ты богатый. У тебя есть олени. Поезжай за перевал. У нас колхоз, ты тоже «колхоз». — Юрынов хитро, с наслаждением разглядывал Покенова. — Поезжай. У тебя пятьсот оленей. Ты много привезешь. — Дурак ты, — горячился Покенов, забывая, что перед ним уже не тот покорный Юрынов, на которого он всегда кричал. Как я поеду, если я один? Мне пастухов надо... — А, тебе пастухов надо, — весело говорил Юрынов, — мы тебе дадим пастухов. Они тебя стеречь будут! Он громко смеялся, наслаждаясь умением смеяться над Покеновым. — Санко! Из дверей лавки выходила Санко. — Смотри, Санко, Покенов просит у нас огонька. В лавку к тебе хочет идти. Санко клала на грудь две тонкие черные косы и звонко смеялась: — Пускай идет, мы ему дадим такого огонька, что даже ночью ему будет светло, как днем. Покенов злой уходил от них. Шел к Микентию. Открывая двери, вытягивал губы в заискивающей улыбке, почтительно, но не теряя достоинства, кланялся и садился, с уважением смотря на бумаги, заполнявшие стол. Курил трубку, вспоминал время, когда Микентий Иванов был у него пастухом-мальчишкой. — Мы с тобой, Микешка, мирно жили, только один раз ударил я тебя палкой, но ты от этого умней стал. Тогда ты плюнул мне в глаза и ушел. Вернулся умным. Если б я не ударил, не ушел бы ты, умным бы не был... Я всегда говорил: «Смелый человек Микешка, хозяину плюнул в лицо». Мы старые друзья с тобой. Ты умный, умру я скоро, отдам оленей тебе. «На, скажу, Микешка, будь богатым». Мы старые друзья. Сейчас оленя дам тебе. Лучшего дам. Сын ты мне. Помоги старому отцу. Скажи в лавке, чтобы дали мне муку, соль, сахар, огонек... Микентий отодвинул от себя лист бумаги, схватил Покенова за воротник, оторвал от земляного пола и выбросил за дверь. Ни слова не сказал Микентий Иванов, зато Покенов долго кричал ему в открытое окно: — Ты и пастух-то был самый плохой. Глупый пастух! На голых, пробуждающихся от весеннего солнца лиственницах сидели хохлатые вороны. Они громко каркали. Раскрыв крылья, падали на черную талую землю. — Смотрите, — качая головой, говорила Агапия. — Покенов глупой вороной стал. Кричит в небо. Кто его слушает? Покенов торопливо прошел в свой дом. Страх появился у него. Он не узнавал людей: кроткий, всегда послушный Юрынов стал смеяться над ним; глупая старая Агапия назвала вороной. Рушились спокойствие и уверенность, накопленные долгими годами хитрой жизни. Что будет завтра, если его сегодня выгнал Микешка? Рано утром (в небе была еще ночь) Покенов толкнул острым локтем в рыхлый бок жену: — Уходить надо. Оленей отнимут, вещи отнимут, с голоду умрем. Собирай вещи... Старуха, не поворачиваясь, ответила: — Уходи, мне оленей не жалко и вещей не жалко. Я только мучилась с тобой. Сам мясо ел, мне кости давал. Уходи... Покенова удивила разговорчивость жены, он даже подумал, что она не спала, а всю ночь, так же как он, думала, но о чем-то другом, совсем не похожем на его думы. — Глупая стала, — рассердился Покенов, — оленей не жалко, вещей не жалко... Мужа не жалко... Поедем, прошу тебя. Что я один? — Умрешь скоро. Зачем тебе олени? Родилась здесь. Умру здесь. Отдай людям. Покенов рассердился: — С такой глупой всю жизнь прожил. Бедняк я... — Он ударил жену ногой. Старуха промолчала. И внезапно Покенов почувствовал огромную жалость к себе. Все ушло от него. Жена и та спиной на него смотрит. Тупое бессилие охватило его. Ему вдруг показалось, что он совершенно один ходит среди черных от лесного пожара деревьев и тишина, не нарушаемая даже криком кукши, окружает его. — Поедем, — притронулся он к плечу жены. — Мы с тобой много жили... Ты все же баба ничего... Что я один? Лепешки кто печь будет? Торбаса починить некому... — Уходи. — Старуха сбросила его руку со своего плеча. — Меня зачем звать? Тут буду, не трогай, или скажу Микешке Иванову, что ты убегаешь. — Совсем дура стала, на мужа жаловаться хочет... Умирай скорей! И, поспешно собрав все, что было в доме, даже платья жены, он навьючил оленей, погнал с пастбища стада, ушел по звериным тропам далеко вверх по реке, к безлюдным, нетронутым местам. Кононов сидел на бревне. Перед ним лежала груда бревен, сухих, потрескавшихся. Давно выступившая смола застыла янтарными каплями. В прошлом году Кононов, так же как и Покенов, сбежал со своего стойбища Лысая Сопка, тоже в верховьях реки, и здесь начал строить дом. Дом строил не он, строил Прокошка, тихий маленький парень. Сруб почти был готов, оставалось сделать плоскую крышу и набросать на нее землю. Но Прокошка был слабый, а бревна тяжелые. Кононов уходил на берег реки и сидел там, разглядывая гладкую воду в заводи. Однажды Прокошка попросил его помочь. Кононов жалобно, тонким, ребячьим голосом сказал: — Посмотри на меня, Прокошка, разве ты не видишь, как у меня болит спина? Как подниму я бревно? Ты, однако, хочешь, чтобы у меня спина сломалась. И бревна остались на земле, а Прокошка ушел пасти оленей. В те дни, когда он приходил с пастбища, Кононов горестно вздыхал: — Какой ты человек, если не можешь сделать крышу... Жена Кононова, глухая старуха, поджимала тонкие губы и, тыча в небо коричневым пальцем, унизанным тремя белыми кольцами, говорила: — Гуси полетели. Торбаса шить надо. — Ее голос был грубый и громкий. Кононов не слушал ее, тоскливо ныл: — Лентяй народ стал. Кукушкой стал... Гнезда не хочет делать себе. Где жить будем, если земля как белые сопки станет? Прокошка молчал. Что он мог говорить старому Кононову? Он мог только слушать его. Старуха подошла к маленькому окну. Сквозь натянутый пузырь она увидела оленьи рога. Одни, другие, потом их стало сразу много. Она заметалась по зимовке. — Домой поедем, — бормотала она. — Давно думаю. Хорошо дома... Внук посмотрит в глаза... Кононов оттолкнул ее, выскочил из зимовки и увидел среди множества оленей лицо старой женщины, закутанное в черную материю. Он видел только нос и глаза. Нос был плоский, глаза маленькие, злые. — Ты кто? — спросил громко Кононов. Он спросил нарочно громко, потому что боялся. — Ты кто? — спросила его женщина. У нее был такой же грубый голос, как у его жены. |
||
|