"Десять теорий о природе человека" - читать интересную книгу автора (Стевенсон Лесли)
Лесли Стевенсон. Десять теорий о природе человека
Лесли Стевенсон, Дэвид Хаберман
Десять теорий о природе человека
Leslie
Stevenson David L. Haberman Ten Theories of Human Nature. Third
Edition OXFORD
UNIVERSITY PRESS Главы 2 и 3 написаны Дэвидом
Хаберманом
СЛОВО/
SLOVO
Эта книга - одно из самых известных западных введений в философию. В
доступной форме на богатом историко-философском материале излагаются основы
учений о человеке в индийской традиции, конфуцианстве, Библии, философии
Платона, Канта, Маркса, Фрейда, Сартра, Скиннера и Лоренца. Рассчитана на всех,
кто интересуется философией и культурой.
Данный перевод книги «Десять теорий о
природе человека», III издание, первоначально изданной на английском языке в 1998 г., опубликован с согласия Oxford
University
Press, Inc.
Я благодарен доктору Вадиму Васильеву за
перевод этой книги на русский язык (предыдущие издания уже переведены на более
чем десяток языков).
Россия - страна особой интеллектуальной и духовной
истории; такой делают ее тысячелетие православного христианства, влияние
европейского Просвещения, практическое применение марксизма на протяжении чуть
ли не всего ХХ века, а ныне - зыбкая, но заманчивая смесь идей, общественных и
духовных движений.
Сравнение и противопоставление христианства и
марксизма в гл. 1, возможно, окажется особенно уместным именно для России (на
Западе оно становится менее актуальным, и для следующего издания эта глава
будет переработана). Я надеюсь, что это исследование множества проектов улучшения
жизни или спасения человечества окажется полезным для многих российских
читателей - студентов учебных заведений и
широкой публики. Моя цель не в том, чтобы убедить людей в правильности той или
иной точки зрения, а в том, чтобы побудить их к серьезным и самостоятельным
размышлениям об этих принципиально важных проблемах.
Лесли Стевенсон Январь 2
В начале 70-х годов я, в ту пору неопытный
молодой лектор в университете Сент-Эндрюса, работал с большой группой
первокурсников, которые, согласно традиции шотландского образования, должны
были прослушать курс философии (позже в этом университете приняли мудрое
решение о том, что потребность в занятиях философией должна скорее исходить
изнутри, нежели определяться внешними побуждениями). Меня интересовало, что же
подойдет для этой аудитории новобранцев, большая часть которых изучать
философию дальше не станет. И я решил, что следует дополнить традиционный курс
философии сознания обсуждением различных теорий человеческой природы (я
благодарен своему тогдашнему заведующему кафедрой Лену Годдарту за позволение
сделать это). Результатом такого педагогического эксперимента и стало первое
издание этой книги.
С той первой публикации прошло уже четверть века, и
книгу до сих пор используют при чтении вводных курсов во многих институтах разных стран. Во втором издании была
переписана заключительная глава, но в остальном текст претерпел лишь
поверхностные изменения. Я — возможно, проявив некоторую самоуверенность, — не внес практически никакой
правки в основные семь глав (полагая — также, вероятно, ошибочно, — что
в целях экономии изменения в наборе должны быть минимальными).
Прошло время, философское образование шагнуло вперед,
большое влияние в гуманитарных науках приобрели феминизм и постмодернизм,
заметно продвинулись научные исследования в психологии и биологии, и возникла
новая волна эволюционистских теорий о человеческой природе.
Можно было бы ожидать, что по
прошествии 25 лет исследований — и жизни — мне будет что добавить на тему о
человеческой природе. Но предмет бесконечен, задача трудна, а мои знания и
способности ограниченны. Я понимаю, что пользуюсь редкой привилегией — мою
книгу читают тысячи и тысячи студентов. Роберт Миллер из Oxford
University
Press высказал пожелание, что мне
следует дополнить книгу в той степени, в какой это возможно для меня в
настоящий момент.
Прежде всего надо было решить,
сохранить ли магическое число семь. Идея дополнить книгу восточными теориями
была привлекательной. Но моей квалификации здесь недостаточно: нужен
профессионал, понимающий суть моего проекта и готовый писать в ознакомительном
ключе, используя четырехчастную структуру — теория универсума, теория человека,
диагноз и предписание, — которая пришлась по душе студентам и преподавателям.
Мне приятно отметить, что Дэвид Хаберман из университета Индианы в Блумингтоне
оказался именно таким автором. Он написал две новые главы — по конфуцианству и
индуизму, которые, я уверен, значительно расширят охват и межкультурные
горизонты этой книги. Другие главы остаются моим собственным произведением —
авторское «я», таким образом, принадлежит Лесли Стевенсону.
Конечно,
стоит лишь начать предлагать для рассмотрения новые теории — и не знаешь, где
остановиться: Аристотель, стоики, ислам, Фома Аквинский, Гоббс, Спиноза, Юм,
Ницше, Хайдеггер, Хомский и так далее! Феминизм требует большего
внимания, чем я уделил ему (вкратце упомянув о нем во втором издании). Но оказалось непросто выбрать для рассмотрения
какую-то одну репрезентативную феминистскую фигуру или теорию. Я ограничился
демонстрацией того, что именно каждая из рассматриваемых теорий утверждает или подразумевает
относительно женщин, и всюду использовал нейтральный в гендерном отношении
язык.
Я принял решение добавить главу о
Канте, философе, которому я посвятил большую часть времени помимо настоящей
книги, хотя лишь недавно смог по достоинству оценить практическую сторону его
мысли. Большая часть того, что написал Кант, имеет в высшей степени отвлеченный
и технический характер, но я попытался в ясном виде изложить суть его теории
человеческих способностей, принципы его подхода к этике, политике и религии,
его признание радикального зла в человеческой природе и надежду на
прогресс
человечества. Со своей стороны я хотел защитить его позднепросвещенческую
версию апелляции к разуму (соответствующим образом модернизированную) —
в противоположность постмодернизму или релятивистским подходам к культуре,
вошедшим в моду в последнее время.
Что касается
изначальных семи теорий, то на этот раз я весьма основательно переработал
каждую главу, в некоторых случаях наполовину расширив их и (надеюсь)
углубив подход, сохраняя при этом их вводный характер. Но я с сожалением
признаю, что не могу назвать себя экспертом по этим вопросам и что мое
обсуждение обычно останавливается там, где начинаются сложности, на что,
впрочем, обречена любая ознакомительная книга.
Замечания рецензентов уберегли меня
от ошибок и подсказали, как в некоторых местах сделать изложение более
адекватным. Я особенно признателен Джулии Аннас за то, что благодаря ей я
понял, как много упустил в Государстве Платона, прежде всего моральный
аргумент, основанный на его трехчастной теории «души», сохраняющий большое
значение и в наши дни. Не буду отрицать, что ранее в изложении этого вопроса я
находился под чрезмерным влиянием попперовской критики политической программы
Платона. Я признателен Алену Буду за замечания по поводу моей главы о Канте;
Ричарду У. Миллеру — о Марксе; анонимному рецензенту— о Фрейде; и Стивену П.
Стичу — о Скиннере и Лоренце. Возвращаясь к этим темам, я слышал и слабый отголосок
раскатов голоса Исайи Берлина, много лет назад читавшего лекции в Оксфорде.
Некоторые читатели отмечали, что Скиннер и Лоренц
устарели, — и в самом деле, нет ничего более устаревшего, чем недавнее прошлое!
Я согласен, что sub
specie aeternitatis1
ни тот, ни другой, вероятно, не заслуживают того, чтобы оказаться здесь, в
одном пантеоне с другими рассматриваемыми фигурами. Но обзор более современных
квазинаучных теорий о человеческой природе показался мне слишком сложной
задачей при моих познаниях и предполагаемом объеме книги. Поэтому после
некоторых колебаний я решил сохранить (с определенными добавлениями)
рассмотрение идей Скиннера и Лоренца. Я надеюсь, что критическое обсуждение
последних (и особенно их экстраполяций с животных на людей) поможет студентам
скептически взглянуть и на более современные теории. В новой заключительной
главе я предлагаю краткий обзор ряда
недавних разработок и провожу различие между девятью видами психологии.
Две прежние вводные главы
объединились в одну. В ней я попытался чуть менее упрощенно рассмотреть
эпистемологию и философию науки, хотя для систематического введения в эти
области имеются другие книги. Здесь я использовал возможность коснуться, пусть
и бегло, релятивистского вызова, прокатившегося по множеству гуманитарных
учебных заведений за время, прошедшее с момента первого издания этой книги.
В результате добавления глав о конфуцианстве, индуизме
и Канте и решения не уделять в соответствующей пропорции внимания новейшим
теориям книга была дополнена скорее в отношении прошлого, нежели современности.
Хотя не исключено, что это просто отражает мою философскую специализацию, но,
быть может, не столь уж и плохо, если мы что-то противопоставим утвердившейся
маниакальной привычке равняться на новейшие исследования и теории. Ибо в нашей
устремленности в будущее кроется опасность
той ограниченности, которая свойственна настоящему моменту, забывающему о мудрости
прошлого.
1 С точки зрения
вечности (лат.). — Здесь и далее примечания переводчика.
Я хотел бы поблагодарить Энн Камерон
и Барбару Ортон за компьютерный набор второго издания, давший мне возможность
его обработки в текстовом редакторе, и Нору Бартлет — за помощь при
окончательном редактировании. С теплом в сердце хотел бы вспомнить здесь своего
отца, Патрика Стевенсона (умер в 1983), за критические замечания о стиле
первого издания, которые способствовали успеху книги и которые, надеюсь, я смог
использовать и в последующих изданиях. Хотел бы также поблагодарить Роберта
Миллера за то, что он постоянно воодушевлял и поддерживал меня при работе над
этим переработанным и расширенным изданием.
Л. С. Сент-Эндрюс
Август 1
Часть I. ВВЕДЕНИЕ
От нашего представления о природе
человека зависит очень многое: для конкретных людей — смысл и цель жизни,
понимание того, что нам следует делать и к чему стремиться, на что надеяться
или кем быть; для человеческих сообществ — какое мы хотим построить общество и
какого рода социальные изменения должны осуществлять. Ответы на все эти
важнейшие вопросы зависят от того, признаем ли мы существование некой
«истинной», или «внутренней», природы людей. Если да, то что же она такое?
Различна ли она у мужчин и женщин? Или подобной «сущностной» человеческой
природы нет, а есть лишь способность формироваться под воздействием социального
окружения — экономических, политических и культурных факторов?
Эти
фундаментальные вопросы о природе человека вызывают множество разногласий. «Что
есть человек, что Ты помнишь его... Не много Ты умалил его пред
ангелами; славою и честию увенчал его», — писал автор 8-го псалма Ветхого
Завета. Библия считает, что люди сотворены трансцендентным Богом с определенной
целью. «Истинная природа человека есть совокупность общественных отношений», —
писал Карл Маркс в середине XIX века. Маркс отрицал существование Бога и
полагал, что всякий человек является
продуктом определенной экономической фазы развития человеческого общества, в
котором он или она живет. «Человек осужден быть свободным», — писал Жан
Поль Сартр в оккупированной немцами Франции
в 40-е гг. ХХ века. Сартр тоже был атеистом, но в отличие от Маркса полагал,
что наша природа не определяется ни социумом, ни чем-либо иным. Он был
уверен, что всякий человек совершенно свободен в выборе того, кем он или она
хочет быть и что ему делать. Современные социобиологи, напротив, считают людей
продуктом эволюции, с биологически определенной, специфической для нашего вида
моделью поведения.
Современные
читатели не преминут заметить, что во всех трех приведенных цитатах из Библии,
Маркса и Сартра используется слово мужского рода «человек» (
man), тогда как речь предположительно идет обо всех людях, включая женщин и
детей. Подобное словоупотребление широко распространено, и нередко его защищают
как удобное сокращение, но недавно оно стало предметом критики за то, что
потворствует проблематичному допущению о доминировании мужской природы и
вытекающему отсюда игнорированию или подавлению природы женской. Это важные
вопросы, выходящие далеко за рамки словоупотребления. Мы затрагиваем
феминистские темы в некоторых местах этой книги, но не рассматриваем их
самостоятельно: здесь нет главы о специфически феминистских теориях
человеческой природы. Мы пытаемся уйти от неравного в гендерном отношении языка
в наших собственных текстах, но его едва ли можно избежать в цитатах.
Разные представления о человеческой
природе ведут к различным взглядам на то, что и как мы должны делать. Если нас
создал всемогущий всеблагой Бог, то именно его замысел определяет, кем мы можем
и должны стать, и мы должны искать его
помощи. Если же мы продукты общества и если мы видим, что наша жизнь
плоха, то мы не найдем реального выхода из ситуации, пока человеческое общество
не будет преобразовано. Если мы радикально свободны и никогда не можем уйти от
необходимости делать индивидуальный выбор,
то должны принять это и выбирать с полным осознанием того, что мы делаем. Если наша
биологическая природа предрасполагает нас к тому, чтобы мыслить, чувствовать и
действовать определенным образом, то мы должны реально смотреть на это
обстоятельство.
Конкурирующие воззрения на
человеческую природу, как правило, воплощаются в различных образах жизни,
политических и экономических системах. Марксистская теория (в той или иной
своей разновидности) до такой степени подавляла общественную жизнь в
коммунистических странах в ХХ веке, что любое сомнение в ней могло иметь
серьезные последствия для сомневающегося. Не надо забывать, что несколько
столетий назад христианство подобным образом доминировало в западном обществе;
еретики и неверующие подвергались дискриминации, преследовались и сжигались на
костре. Даже в наши дни в некоторых странах или сообществах наблюдается
социально установленный христианский консенсус, противоречить которому конкретные
люди могут лишь ценой определенных неудобств для себя. К примеру, в Ирландской
Республике римское католическое учение (до недавних времен) ограничивало
социальную политику по определенным вопросам, таким как аборты, контрацепция и
разводы. Сильное влияние подобного рода Католическая церковь оказывает и в
посткоммунистической Польше. В Соединенных Штатах неформальный протестантский
этос влияет на многие публичные дискуссии, несмотря на официальное отделение
церкви от государства.
Может показаться, что экзистенциалистская
философия вроде сартровской должна иметь меньше социальных последствий, но
одним из способов обоснования современной «либеральной»
демократии является философское воззрение, согласно которому в человеческой
жизни нет объективных ценностей, а есть лишь субъективные индивидуальные
выборы. Это допущение (несовместимое как с христианством, так и с марксизмом)
имеет большой вес в современном западном обществе, и его влияние далеко не
ограничивается частным проявлением во
французской экзистенциалистской философии середины ХХ века. Либеральная
демократия освящена в американской Декларации независимости с ее
отделением политики от религии и признанием права каждого индивида свободно
следовать собственному представлению о счастье. (Следует, правда, отметить, что
те, кто верит в существование объективных моральных норм, все же могут
поддерживать либеральную общественную систему, если считают неправильным
пытаться навязывать их.)
Давайте чуть более внимательно посмотрим
на христианство и марксизм как конкурирующие теории человеческой природы.
Несмотря на существеннейшие содержательные различия, они обнаруживают ряд
примечательных сходств в структуре, способе соотношения частей этих учений и
определения ими образа жизни. Во-первых, каждое из них содержит утверждения о
природе мира в целом. Христиане, разумеется, верят в Бога, личное существо,
всемогущее, всезнающее и совершенно благое, Творца, Правителя и Судью всего
сущего. Маркс осуждал религию как «опиум для народа», иллюзорную систему веры,
отвлекающую людей от их реальных социальных проблем. Он полагал, что мир,
материальный по своей сути, существует без того, чтобы кто-нибудь стоял позади
или вне его.
Как христианство, так и марксизм имеют определенные
представления об истории. Для христианина смысл истории определяется ее
отношением к вечному. Бог использует исторические события для претворения своих замыслов, открывая себя
избранным (в Ветхом Завете), но главным образом — жизнью и смертью
Иисуса. Маркс заявлял, что отыскал схему прогресса человеческой истории,
совершенно имманентную ей. Он считал, что происходит неизбежное развитие от
одной экономической стадии к другой и подобно тому, как экономическая система
феодализма была заменена капитализмом, так и капитализм должен будет уступить
дорогу коммунизму. Оба воззрения содержат некую схему истории и усматривают
смысл в ней, хотя и различаются в трактовке ее направленности и природы
движущих сил.
Во-вторых,
следствием несовместимых утверждений о мире оказываются различные
характеристики сущностной природы людей. Согласно христианству, мы созданы по
образу Бога, и наша судьба зависит от нашего отношения к Богу. Все люди
свободны принять или отвергнуть божественный промысел и будут оцениваться в
соответствии с тем, как они реализовали свою свободу. Этот суд состоится не в
здешней жизни, ибо каждый из нас переживет физическую смерть. Марксизм отрицает
жизнь после смерти и какое-либо вечное осуждение. Он также придает мало
значения индивидуальной свободе и утверждает, что наши моральные идеи и
установки определяются типом общества, в котором мы живем.
В-третьих, в обоих учениях
диагностируются недуги человеческой жизни и человечества. Христианство говорит,
что этот мир расходится с божественными целями, что наши отношения с Богом
разорваны из-за того, что мы злоупотребляем нашей свободой, отрицаем
божественную волю и заражены грехом. Маркс заменяет понятие греха понятием
отчуждения, тоже предполагающим некую идеальную норму, которой не соответствует
реальная человеческая жизнь. Но Маркс, как представляется, имеет в виду
самоотчуждение, отчуждение от собственной подлинной природы: его тезис состоит
в том, что люди обладают потенциалом, которому не дают реализоваться
социально-экономические условия капитализма.
Предписание для решения проблемы зависит от диагноза.
Христианство и марксизм совершенно по-разному предлагают бороться с недугами
человеческого существования. Христианин верит, что только власть самого Бога
может спасти нас от нашего греховного состояния. Высказывается удивительный
тезис, что жизнью и смертью Иисуса Бог совершил акт искупления мира. Каждый
должен принять это божественное прощение и затем может начинать новую,
возрожденную жизнь. Человеческое общество не будет полностью искуплено до тех
пор, пока люди не изменятся подобным образом. Марксизм, напротив, утверждает,
что в жизни людей не может произойти реальных улучшений без радикальных
общественных изменений. Социально-экономическая система капитализма должна быть
заменена коммунизмом. Утверждается, что это революционное изменение неизбежно в
силу законов исторического развития; индивиды же должны присоединяться к
прогрессивному движению, сокращая родовые схватки, предваряющие новую эпоху.
Эти различные предписания содержат
в себе разные представления о будущем искупленного или преображенного
человечества. Христианство рисует образ людей, восстановленных до состояния,
задуманного для них Богом, без принуждения любящих своего Создателя и
исполняющих его волю. Новая жизнь начинается с признания индивидом божественного
спасения и вступления в христианское сообщество, но процесс должен быть
завершен после смерти: индивиды и общество в этом мире всегда несовершенны. Марксизм мыслит будущее
в этом мире как совершенное общество, в котором люди станут самими собой,
больше не будут подвергаться отчуждению посредством экономических условий, но станут активно и свободно сотрудничать друг с другом. Такова
цель истории, хотя не стоит ожидать ее реализации сразу после революции: высшей
фазе коммунистического общества будет предшествовать переходная стадия.
Итак, перед нами две глобальные системы убеждений.
Традиционно христиане и марксисты утверждают, что знают главную истину о
человеческой жизни в целом; они делают заявления о природе всех человеческих
существ, независимо от времени и места. И эти мировоззрения требуют не только
интеллектуального согласия, но и практического действия — если кто-то
действительно верит в ту или иную теорию, он должен принять ее следствия для
своего образа жизни и действовать в соответствии с этим.
В качестве последнего момента этого сопоставления
обратим внимание на то, что каждая система убеждений подкрепляется организацией
людей, требующей преданности со стороны ее адептов и заявляющей определенные
права как на учение, так и на практическую деятельность. Для христианства — это
церковь, для марксизма — коммунистическая партия. Точнее, уже давно существуют
конкурирующие христианские церкви и
множество марксистских или коммунистических партий. Каждая говорит о верности истинному
учению основателя, объявляет себя ортодоксальной и следует своим, отличным от
конкурентов, представлениям о том, что нужно делать.
Многие отмечали это структурное сходство
между христианством и марксизмом, а некоторые полагали, что последний является
религией не в меньшей степени, чем христианство. Здесь есть о чем подумать
приверженцам обоих учений, равно как и тем, кто не относится к их числу. Почему
столь различные объяснения человеческой природы и судьбы имеют столь сходную
структуру?
Но есть и множество других воззрений на человеческую
природу. Теории античных греков, особенно их великих философов, Платона и
Аристотеля, оказывают на нас влияние и по сей день. С того времени как в XVII веке начался подъем современной науки, многие
мыслители пытались применить научные методы (как они понимали их) к
человеческой природе — к примеру, Гоббс, Юм и французские просветители XVIII
века. Серьезное влияние на наше понимание самих себя в более поздние времена
оказали дарвиновская теория эволюции и психоаналитические спекуляции Фрейда.
Современные биология и психология предлагают множество теорий о животной и
человеческой природе, претендующих на научность. Ряд выдающихся ученых, включая
Скиннера и Лоренца, предложили собственный диагноз человеческого состояния,
который, как предполагается, основан на их научной экспертизе.
Вне европейской традиции
существовали китайские, индийские и африканские концепции человеческой природы, и некоторые из них до сих пор весьма
актуальны. Ислам, часто рассматривающийся как восточная религия, по
своему происхождению тесно связан с иудаизмом и христианством. Ислам переживает
сейчас возрождение в отношении своего общественного влияния, так как люди,
живущие на Среднем Востоке, отрицают некоторые проявления западной культуры.
Кроме того, он приобрел вес среди афроамериканцев. В России после ослабления
влияния марксистской теории одни обратились за руководством к своему
православному прошлому, другие — к иным современным формам духовности; в Китае
конфуцианство переживает что-то вроде официального возрождения.
Некоторые из этих воззрений, как это было с
христианством и марксизмом, находят выражение в человеческих сообществах и
институтах. В этом случае они оказываются не просто интеллектуальными теориями,
но и образом жизни, подверженным изменению, развитию и упадку. Система
представлений о человеческой природе, которую разделяет определенная группа
людей в качестве основы своего образа жизни, обычно называется идеологией.
Христианство и марксизм в этом смысле, несомненно, являются идеологиями; и даже
субъективизм ценностей может, как отмечалось ранее, создавать идеологическую
основу для политического либерализма.
Таким образом, идеология — это
больше, чем теория, но она включает в себя некую теоретическую концепцию
человеческой природы. В этой книге мы собираемся исследовать ряд влиятельных
теорий, утверждающих, что в них заложен практический смысл для человеческой
жизни. Не все из них идеологии, ибо не всем
соответствует определенная группа людей, рассматривающих эту теорию в качестве
основы для образа жизни, который они ведут. Но все теории, выбранные
нами для обсуждения, содержат основные элементы общей структуры, замеченной
нами в христианстве и марксизме:
1)
фоновая теория мира;
2)
базовая теория человеческой природы;
3)
диагноз, указывающий на наши недуги;
4)
предписание по их устранению.
Только теории, сочетающие подобные
компоненты, дают нам надежду на решение проблем, стоящих перед человечеством.
Скажем, простое утверждение, что каждый из нас эгоистичен, является кратким диагнозом,
но не дает никакого объяснения причин нашей эгоистичности
и не включает в себя соображений относительно того, стоит ли преодолевать ее и
каким образом мы можем это сделать. Утверждение, что все мы должны любить друг друга, есть краткое предписание, но оно не
объясняет, почему это так трудно для нас, и не помогает достичь такой
любви. Теория эволюции, хоть и содержит немало информации о человеческих
существах и нашем месте в мире, сама по себе не дает никакого диагноза или
предписания.
Исследуемые нами теории включают
христианство и марксизм. Мы также рассматриваем индуизм и конфуцианство,
древние традиции Индии и Китая, которые до сих пор очень влиятельны.
Рассматривается также философия Платона (главным образом в том виде, как она
представлена в Государстве, одной из великих книг человеческой истории,
очень популярной и по сей день) и Канта (одного из самых великих философов). Из
мыслителей ХХ века мы исследуем Фрейда (психоаналитические теории которого
оказали громадное воздействие на мысль ХХ века); французского
философа-экзистенциалиста Сартра; Б. Ф. Скиннера (американского психолога,
заявлявшего, что знает, чем обусловлено поведение человека) и Конрада Лоренца
(австрийского биолога, пытавшегося объяснить человеческую природу в терминах
дарвиновской эволюции).
В
каждом случае мы пытаемся кратко обрисовать сущностный фон, хотя, конечно, не
можем охватить все многочисленные вариации каждой из теорий, особенно
если речь идет о теории, взятой скорее из религиозной культуры в ее целом,
нежели у какого-то одного мыслителя. Что касается современных психологических или биологических теорий, то едва
ли мы можем надеяться поспеть за самыми последними разработками, так как
границы науки и спекуляции постоянно расширяются. Но в ознакомительной книге,
пожалуй, важнее сосредоточиться на фундаментальных методологических вопросах,
понятиях и ценностях — в надежде научить читателя в будущем применять эти
уроки к новому теоретизированию. Поэтому мы постараемся
представить в обобщенном виде ключевые идеи каждой теории, интерпретируя их
посредством указанной четырехчастной структуры. Для каждой теории мы
даем подборку литературы для дальнейшего чтения.
Наряду с изложением основных идей каждой
теории мы хотим указать на ее принципиальные трудности. Поэтому в каждой главе
имеется критическое обсуждение, которое, мы надеемся, подтолкнет читателя к дальнейшим самостоятельным
размышлениям (в некоторых главах критика идет за изложением, в других — перемежается с ним). Прежде чем взяться за решение
нашей главной задачи, стоит взглянуть на
перспективы рациональной оценки всех этих спорных моментов. И здесь снова
полезно начать с примеров
христианства и марксизма, чтобы посмотреть, чего можно ожидать от критики
теорий человеческой
природы.
Главнейший мировоззренческий тезис
христианства — о существовании Бога, разумеется, открыт для многих скептических
возражений. Одно из них заключается в том, что страдание и зло в мире,
несомненно, свидетельствуют против существования Бога в его обычном понимании.
Ведь если он обладает всезнанием, то должен знать о зле, и если он всемогущ, то
должен быть в состоянии устранить его, так что если он совершенно благ, то
почему же не делает этого? В частности, почему он не отвечает мольбам верующих,
взывающих об устранении страданий, заполонивших весь мир?
Скепсис может вызвать и основное
мировоззренческое утверждение марксизма — о неизбежном прогрессе в человеческой
истории посредством стадий экономического развития. Верно ли вообще, что такой
прогресс неизбежен; не зависит ли он от множества неэкономических факторов,
которые не являются предопределенными, вроде случайностей политической жизни и
войн? Если более конкретно, то коммунистические революции так и не произошли в
сердце капитализма — Соединенных Штатах и индустриальных странах Западной
Европы, а коммунистические режимы в Восточной Европе потерпели крах в конце ХХ
века. Не являются ли эти свидетельства прямым опровержением марксистской
теории?
Немалые
философские проблемы возникают и в связи с утверждениями христиан и марксистов
о природе личности. Действительно ли мы свободны и несем ответственность
за свои действия? Или все, что связано с нами,
определено нашей наследственностью, воспитанием и окружением? Продолжается ли
жизнь личности после смерти? Ввиду всеобщего и очевидного факта
человеческой смертности предполагаемые доводы в пользу такого продолжения
представляются в высшей степени спорными. Но может ли — в свете несомненно
присущих нам ментальных способностей восприятия и чувства, мышления и
рассуждения, обсуждения и принятия решений — быть истинным воззрение
материалиста, согласно которому человеческие существа состоят из одной только
материи?
Сомнения возникают и относительно
предписаний, которые теории дают с целью решения человеческих проблем. Тезис
христиан о том, что один из людей божествен и является средством примирения
Бога с миром, являет собой вызов человеческому разуму. Марксистское убеждение,
что коммунистическая революция позволяет решить проблемы человечества, придает
почти столь же большое значение конкретному историческому событию. Ни в одном
из этих случаев глобальное утверждение не
подкрепляется последующей историей тех сообществ, институтов или наций, в
которых, как предполагается, будут видны плоды этого
возрождения. Христианские церкви со временем теряли влияние, а различные
коммунистические страны в ХХ веке демонстрировали ту же смесь хорошего и
плохого, какая характерна для человеческой истории в целом. Ни христианская, ни
коммунистическая практика не привела к исчезновению раздоров, эгоизма, гонений,
тирании, пыток, убийств и войн.
Эти возражения против христианства и
марксизма давно уже стали общим местом. Но интересно, что вера не исчезла перед
их лицом. Влияние христианства ослабло в последние столетия, но все же оно до
сих пор обладает немалой жизненной силой. В той или иной форме христианство
сохраняет способность убеждать и обращать в свои ряды. Думается, что у
марксизма осталось сейчас меньше сторонников, чем было раньше (за исключением,
возможно, Китая), но его придерживалось множество людей на протяжении
значительной части ХХ века, несмотря на очевидные проблемы как в теории, так и
на практике. И даже сейчас некоторые сказали бы, что восточноевропейские режимы
не смогли надлежащим образом применить теорию Маркса на практике и что его
основные идеи все же могут быть истинными.
Как можно
сохранять веру в христианство или марксизм перед лицом типичных возражений?
Во-первых, верующие пытаются тем или иным способом отделаться от них.
Христианин говорит, что Бог не всегда устраняет зло или внимает нашим мольбам —
то, что представляется нам плохим, может в итоге оказаться наилучшим. Некоторые
марксисты полагали, что коммунистические революции не произошли на Западе
потому, что рабочие «купились» более высоким уровнем жизни и не осознали, что
их подлинный интерес состоял в ниспровержении капитализма. Что же до сомнений
по поводу соответствующих предписаний, то верующие могут ответить, что полное
возрождение человеческой природы еще впереди и что ужасные события,
происходившие в истории христианства или коммунизма, являются лишь стадией на
пути к совершенству. Отделываясь таким образом от теоретических трудностей и в
качестве оправдания апеллируя к будущему, верующие могут сохранять свою позицию
с некоей видимостью собственной правоты. Теоретики различных церквей и
«народных республик» приобрели немалый опыт подобных оправданий путей Бога или
правящей партии.
Во-вторых, верующий может занять агрессивную позицию,
атакуя мотивацию критика. Христиане обычно говорят,
что те, кто настаивает на интеллектуальных возражениях христианству, ослеплены
грехом, что их собственная гордыня мешает им видеть свет. Марксист может
сказать, что те, кто не признает истинности марксистского анализа истории и
общества, сбиты с толку своим «ложным сознанием» и что капиталистический способ
производства обычно мешает тем, кто благоденствует при нем, признать истину
относительно их общества. Итак, в каждом из случаев мотивы критиков могут быть
проанализированы в терминах самой критикуемой теории, и верующий может
попытаться таким образом эту критику опровергнуть. Этот метод контратаки широко
применялся и сторонниками теории Фрейда, предлагающей собственные способы
объяснения человеческих поступков и представлений.
Таковы
два типичных способа сохранения веры перед лицом интеллектуальных трудностей.
Если теория защищается следующим путем:
1) не
допускает значимости каких-либо свидетельств против нее, то есть всегда находит
способ
нейтрализации таких предполагаемых свидетельств; или
2) отвечает
на критику, анализируя мотивацию критика в собственных терминах, то мы говорим,
что она трактуется как «закрытая система». Христианство, марксизм и теория
Фрейда, видимо, могут считаться закрытыми системами — но это не значит, что все
христиане, марксисты или фрейдисты придерживаются своей веры именно таким
образом.
Откуда у людей желание сохранить веру перед лицом
концептуальных трудностей и противоречащих этой вере свидетельств? Немалую роль
здесь, должно быть, играет инерция и нежелание признать собственную неправоту.
Если человек был воспитан в определенной вере и если ему был привит
соответствующий ей образ жизни или если он был обращен в ней и следовал ее
предписаниям, то нужна смелость, чтобы
усомниться или отвергнуть собственный жизненный выбор. Если вера является
идеологией, используемой для оправдания образа жизни какой-либо
социальной группы, то членам этого сообщества трудно рассматривать ее
объективно. Она поддерживается сильным общественным давлением, и вполне естественно, что верующие трактуют ее как
закрытую систему. Люди будут чувствовать, что хотя их вера не лишена
теоретических трудностей, она дает некую жизненную интуицию, понимание важных,
практически значимых истин. Сомневаться в ней — значит угрожать тому, что
придает смысл, цель и надежду жизни, и подвергать опасности свой социальный
статус.
Можно ли в таком случае рационально и
объективно обсуждать различные теории человеческой природы, что мы и собираемся
предпринять в данной книге? Ведь если такие теории воплощаются в образе жизни, то кажется, что вера в них выходит за
пределы простого рассуждения. Последней инстанцией может оказаться догма
или авторитет, членство в обществе, лояльность или преданность. И здесь может и
не быть такого ответа на вопросы «почему я должен верить в
это?» и «почему я должен признавать этот авторитет?», который
удовлетворил бы того, кто уже не является членом соответствующей группы, не
принадлежит той или иной традиции или не увлечен ими. В современном мире
по-прежнему сохраняют влияние противостоящие друг другу традиции и идеологии. С
разной степенью агрессивности или такта, грубости или утонченности
провозглашаются религиозные, культовые, политические, национальные, этнические,
психотерапевтические и гендерные догмы. Средства массовой информации так
называемой «глобальной деревни», кажется, лишь сталкивают культуры, а не
приводят к их диалогу. Надежность, преданность, идентичность и членство в
сообществе со строго определенными границами не теряют своей привлекательности.
Реакцией на это является соблазн скептицизма. В наши
дни он принимает интеллектуальную форму культурного релятивизма, или
постмодернизма, согласно которому каждая из культурных традиций (или концепций
человеческой природы) имеет не больше рациональных обоснований, чем любая
другая. Одним из наиболее влиятельных пророков этого направления был немецкий
философ XIX века Фридрих Ницше, о котором говорят как о «мастере
подозрительности», поскольку он всегда был готов (подобно Марксу до него и Фрейду
после него) за якобы объективными утверждениями об истине и морали
диагностировать скрытую идеологическую приверженность или психологическую
потребность. И если мы поспешим заключить, что объективное, рациональное
обсуждение конкурирующих теорий человеческой природы невозможно, то может
показаться, что эта книга изначально обречена на провал.
Думаю, однако, что подобное
отчаяние было бы преждевременным. С одной стороны, не все обсуждаемые нами
теории являются идеологиями четко очерченных социальных групп, и в этих случаях
уменьшается вероятность того, что они будут
защищаться таким ограниченным способом. Еще более важно, что даже если
вера становится идеологией и трактуется как замкнутая система, ее рациональная
оценка все же возможна теми, кто готов к такой попытке. Ведь мы всегда можем
отличить то, что говорит человек, от того, каким мотивам он при этом следует. О
мотивации может идти речь, если мы хотим понять личность говорящего и,
возможно, что-нибудь разузнать об обществе, в котором он или она живет. Но если
нас в первую очередь интересует истинность или ложность сказанного и наличие
серьезных оснований верить в это, тогда мотивация не имеет значения. Доводы,
которые может приводить говорящий, совсем не обязательно являются лучшими из
возможных. И ничто не может удержать нас от обсуждения сказанного как такового.
Несмотря на презрение Ницше к теории познания и
моральной философии (часто высказанное в остроумной
форме), в своих собственных размышлениях он следует двойным стандартам, так как
вынужден предположить, что может тем или иным способом познать или
обосновать то, что сам же утверждает. «Ложность суждения для нас не обязательно
является возражением на него, — писал он, — вопрос в том, насколько оно
способствует жизненному прогрессу, сохранению жизни, а также сохранению или
даже, возможно, умножению рода». С одной стороны, он характеризует суждение как
ложное, с другой — допускает, что оно может иметь иную,
жизнеутверждающую ценность. Но откуда он знает, что оно ложно? Можно,
конечно, принять тезис и действовать в соответствии с ним, одновременно
признавая, что он может оказаться ложным, — так часто бывает у людей. Но
если Ницше полагает, что утверждение ложно или что моральное суждение
неприемлемо, он должен иметь представление о том, как обосновать это
воззрение для самого себя. Никто не может избежать рассуждений и обоснований:
все мы должны судить в свете доступной для нас очевидности, включающей мнения
других об этом.
Вторая черта замкнутых систем, то
есть техника нейтрализации критики с помощью атаки на мотивацию самого критика,
является тем самым неудовлетворительной с рациональной точки зрения. Ведь если
предметом обсуждения является вопрос о том, истинна ли теория или имеются ли
серьезные основания для того, чтобы верить в нее, то возражения, высказываемые
в связи с ней, должны рассматриваться как таковые, вне зависимости от их
возможной мотивировки. Мотивация человека может быть весьма специфической или
спорной в том или ином отношении, и тем не менее сказанное им может быть
истинным и таким, что его можно обосновать весомыми доводами (критика не
опровергается нелюбовью к критику. Самые неприятные критики те, которые — по
крайней мере, отчасти — правы!). А если мотивация рассматривается, то анализировать ее в терминах самой обсуждаемой
теории значит изначально допустить истинность этой теории и тем самым
попасть в логический круг. Возражение на теорию не может быть рационально
опровергнуто повторным утверждением какой-то части данной теории.
Первая черта замкнутых систем — устранение
всех свидетельств против данной теории — вызывает некоторое подозрение. Мы
нередко чувствуем, что «объяснение» такого рода есть всего лишь «уход от
проблемы», убедительный только для тех, кто уже расположен к тому, чтобы
поверить в данную теорию (вспомним, как христиане пытаются ответить на вопрос,
почему Бог не предотвращает страдания, а марксисты — почему революции не
произошли на Западе). Мы должны попытаться установить, в каком случае подобное
объяснение может быть рационально обоснованно, в каком — являет собой просто
«уход от проблемы». Чтобы сделать это, мы должны
различить разные виды утверждений, которые могут быть высказаны в рамках
теории.
Утверждение может быть ценностным
суждением, говорящим о том, что должно иметь место, а не фактической
констатацией действительно существующего. Предположим, к примеру,
кто-нибудь говорит, что гомосексуализм противоестествен. На это можно
возразить, что почти в каждом известном нам обществе имеется определенный
процент гомосексуалистов. Допустим, первый отвечает, что это не опровергает
сказанное, так как гомосексуалисты составляют лишь меньшинство в каждом
обществе. Его оппонент, возможно, выскажет предположение о возможности такой
ситуации, когда большинство общества вступает как в гомосексуальные, так и в
гетеросексуальные связи (как это, похоже, было с мужчинами Древней Греции).
Ответ может быть таким: «Я бы все равно сказал, что это
противоестественно». Подобная реплика предполагает, что говорящий не
высказывает утверждения о реальных действиях людей, но выражает мнение о том,
что они должны делать (это подтверждается, если мы обнаруживаем, что он с
отвращением реагирует на действия гомосексуалистов). Если сказанное, таким
образом, является скорее оценкой, нежели констатацией факта, то свидетельство о
том, что происходит в действительности, не
опровергает его. Но, чтобы подобным образом оказаться неуязвимым для
фактических свидетельств, утверждение должно быть признано ценностным
суждением, даже не пытающимся сказать о реальном положении вещей. И если так, то оно не может и опираться на
такие свидетельства, поскольку нет необходимости в том, чтобы
действительно происходящее совпадало с тем, что должно происходить.
В особенности подвержены такого
рода двусмысленности утверждения о человеческой природе. Действительно, слова
«природа» и «естественный» должны рассматриваться как сигналы об опасности,
указывающие на возможность двусмысленности или путаницы. Если кто-то говорит,
что люди «естественным образом суть X», то здесь сразу следует спросить, имеется ли в виду, что
все или большинство людей действительно суть X, или что мы должны быть
X, или что-то еще? (Пусть X будет «гетеросексуальны», «альтруистичны» или, к
примеру, «хорошо относящиеся к детям».)
Иногда при этом имеется в виду что-то вроде тезиса
«при условиях Y, люди были бы X». Рассмотрим, к
примеру, утверждение, что все надлежащим образом воспитанные дети вежливы и
внимательны к другим или что в более равноправном обществе мужчины были бы
менее агрессивными. Но тогда мы должны спросить, какими в точности
предполагаются соответствующие условия Y (в чем,
например, состоит «надлежащее воспитание детей» или «более равноправное
общество») и какими свидетельствами подтверждаются эти гипотетические заявления
(как можно знать, что случилось бы в столь далеких от реальности ситуациях?)
Смысл может быть и таким: «Всякий раз, когда люди не
суть X, они претерпевают Z». За этим может стоять
как фактическое обобщение, так и скрытое ценностное суждение о
нежелательности Z, и мы должны спрашивать о свидетельствах
в пользу первого и основаниях в пользу второго. Объективность ценностных
суждений — это, конечно, один из основных вопросов философии, и я не пытаюсь
здесь предрешить его. Я лишь указываю на необходимость подобного проясняющего вопроса
при обсуждении человеческой природы.
Существует и второй, совершенно другой
путь, на котором утверждение может оказаться неуязвимым для противоположных
свидетельств, и это происходит тогда, когда оно входит в состав дефиниции.
Если, к примеру, кто-то говорит, что все люди животные, то непонятно, какое
свидетельство можно этому противопоставить.
Представим, кто-нибудь заявляет (наперекор теории эволюции), что у животных и
людей нет общих предков. Разве от этого мы перестанем быть животными,
хоть и особого рода? Трудно ведь отрицать, что мы живем, питаемся, размножаемся
и умираем. Предположим, что были созданы роботы, двигающиеся и говорящие подобно нам, но не поглощающие пищу и не
производящие потомство, — они не были бы животными. Мы могли бы считать
их личностями, если бы они взаимодействовали с нами соответствующим способом, к
примеру, проявляли желания, чувства и осознавали ответственность за свои
действия, но наверняка мы не рассматривали бы их в качестве людей. (Разумные
инопланетяне тоже могли бы считаться личностями, но не человеческими.)
Дело выглядит так, будто ничто не может называться человеком, если оно
не может рассматриваться также и в качестве животного. Если так, то положение,
что все люди животные, не содержит утверждения о фактах, но лишь раскрывает
часть того, что мы понимаем под словом «человек». Оно истинно по определению —
в философской терминологии, оно «аналитично», то есть его истинность зависит
исключительно от анализа смысла входящих в него терминов. Таким образом, если
утверждение аналитично, оно не может быть опровергнуто ни одним мыслимым
свидетельством, равно как и не может быть доказано каким-либо свидетельством —
по той причине, что оно не пытается сказать что-либо о мире.
Итак,
утверждение, которое, на первый взгляд, говорит что-то о фактах человеческой
природы, на деле может оказаться всего лишь скрытой дефиницией. Если
какое-нибудь слово уже используется в устоявшемся
смысле в языке, то ошибочно использовать его в другом смысле, если только это
тщательно не оговаривается. Научные и философские теории нередко вводят
новые термины или по-новому используют старые
слова, и в таком случае оказывается необходимым дать дефиниции и прояснить, что
они не являются утверждениями о фактах. Не все смысловые моменты
тривиальны. Дефиниции могут иметь следствия, которые не являются
непосредственно очевидными. К примеру, если аналитично, что все животные
умирают и что все люди являются животными, то аналитично и то, что все люди
умирают. Аналитические утверждения могут, стало быть, приносить какую-то
пользу, но лишь в том случае, если они четко отделены от «синтетических
утверждений», заявляющих нечто о фактах (философы спорили, является ли
различение аналитического и синтетического столь ясным, каким оно кажется на
первый взгляд, но здесь нет необходимости вдаваться в этот трудный
теоретический вопрос). Так что если кто-то утверждает, что все люди суть X, и
исключает все предположения, что кто-то может и не быть X, то мы должны
спросить: «Является ли то, что человек должен быть X, частью вашей дефиниции
человеческого существа, или вы могли бы допустить возможность того, чтобы
кто-нибудь не был X?» Только признавая, что речь идет исключительно о
дефиниции, можно без выяснения дел игнорировать всякое фактическое
свидетельство.
Итак, ценностные и аналитические
утверждения не могут быть доказаны или опровергнуты путем отыскания каких-либо
фактов о мире. Если утверждение может быть подтверждено или опровергнуто
такого рода исследованием, в конечном счете
отсылающим к перцептивному опыту, то есть наблюдаемому с помощью наших
чувств, то философы называют его эмпирическим утверждением. Использование
проясняющих вопросов, о которых только что шла речь, помогает установить,
является ли утверждение скорее ценностным или аналитическим, нежели
эмпирическим.
Нет
сомнения, что наука существеннейшим образом зависит от эмпирических сообщений о
наблюдаемом факте. Но научное теоретизирование доходит до крайних
пределов пространства и времени и микроструктуры материи. Философы
науки пытались выяснить, что позволяет научным теориям поставлять
надежные сведения о таких не наблюдаемых человеком аспектах мира. Очевидно, что
наука должна зависеть от того, что мы можем воспринимать, к примеру, при
проведении эксперимента, но как могут вызывать рациональное согласие научные
теории о чувственно невоспринимаемых сущностях? Ответ состоит в том, что они
могут быть проверены косвенно, то есть имеют следствия (в сочетании с
другими эмпирическими допущениями), истинность или ложность которых проверяема
наблюдением.
Философ науки ХХ века Карл Поппер подчеркивал в этой
связи значение скорее фальсификации, чем верификации. Он считал, что сущностью
научного метода является то, что теории — это гипотезы, об истинности
которых никогда с достоверностью неизвестно, но которые намеренно подвергаются
проверке наблюдением и экспериментом и пересматриваются или отвергаются, если
их предсказания оказываются ложными. Вполне может оказаться так, что абсолютно
убедительная фальсификация гипотезы, не оставляющая места сомнениям или
пересмотру, достижима не в большей мере, чем убедительная верификация. Но
главный пункт остается без изменений: если утверждение должно считаться
научным, то какое-либо свидетельство, полученное из наблюдений, должно рационально
говорить за или против него, и защитник
этого утверждения должен быть готов рационально оценить всякое свидетельство,
которое может иметь отношение к этому вопросу. В этом смысле утверждения
научной теории должны быть эмпирическими, допускающими проверку со стороны
нашего восприятия.
Трудными случаями оказываются те, в
которых утверждение, как кажется, не подпадает ни под одну из вышеперечисленных
рубрик. Рассмотрим еще раз утверждение христиан о существовании Бога и
марксистский тезис о прогрессе в человеческой истории. Дело выглядит так, будто
они пытаются высказать некую фундаментальную истину о природе мироздания. Их
сторонники едва ли согласятся считать данные тезисы ценностными суждениями или
простыми дефинициями. В то же время не очевидно, что эти утверждения являются
подлинно эмпирическими, поскольку, как мы видели, значительное количество
свидетельств, которые, как кажется, говорят против каждого из них, обычно не
принимаются их сторонниками в качестве опровержений, и они пытаются тем или
иным способом отделаться от них, предложив соответствующее объяснение. Но если
тот, кто верит в какую-нибудь теорию, готов таким образом объяснять все
возможные свидетельства против нее (свободно дополняя теорию при
необходимости), мы чувствуем, что такой человек одерживает слишком легкую
победу, нарушая правила игры.
Именно поэтому некоторых философов ХХ века привлекал принцип
верификации, согласно которому ни одно неаналитическое
утверждение не может быть осмысленным, если оно не является верифицируемым —
или, по крайней мере, проверяемым — восприятием. Это означало бы, что любое
«метафизическое» утверждение, не являющееся ни аналитическим, ни эмпирическим,
буквально бессмысленно, является чем-то вроде неявного нонсенса. Такие мнимые
утверждения в действительности вообще не были бы утверждениями; они не могли бы
быть истинными или даже ложными, но имели бы более существенный дефект, не
выражая какой-либо осмысленный тезис. Заявления о существовании Бога или
неизбежном историческом прогрессе и многие другие (в том числе и те, которые
более непосредственно касаются человеческой природы, вроде утверждений о
бессмертии души или о предопределенных причинах, стоящих за каждым человеческим
действием) были и в самом деле отброшены как бессмысленные «логическими
позитивистами» (сторонниками принципа верификации в 20-е и 30-е гг.).
Ценностные суждения тоже были отброшены как «когнитивно бессмысленные», как
выражения эмоций или установок, а не попытки высказать истину.
С тех пор многие философы пришли к выводу, что это
слишком короткий путь решения столь серьезных вопросов. И хотя очень важно
отличать аналитические и эмпирические утверждения от тех, которые ими не
являются, мы не можем просто отбросить последние как бессмысленные. Они слишком
разнородны и заслуживают отдельного рассмотрения. Жесткий выбор между
осмысленным и бессмысленным кажется слишком грубым инструментом для
исследования утверждений о существовании Бога, исторического прогресса, бессмертия
души или детерминации человеческого выбора. В конце концов, подобные
утверждения не являются нонсенсом в том смысле, в каком им является утверждение
«The morne raths
outgrabe»1, равно как и
не в смысле «зеленые идеи неистово спят»; они не противоречат сами себе подобно
фразе «некоторые листья одновременно зеленые и бесцветные».
Это, однако, не меняет того, что любое утверждение,
которое не является ни ценностным, ни аналитическим, а также, как кажется, не
допускает проверки наблюдением, вызывает глубокие сомнения в отношении своего
статуса. Уже упоминавшиеся примеры наводят на мысль, что некоторые спорные
утверждения о человеческой природе могут и вообще не быть научными тезисами,
эмпирически проверяемыми гипотезами. Это не
значит, что их следует сразу отбросить. Важно то, что в таком случае они не
могут пользоваться преимуществами научного статуса — когда их защитники могут
указать на какое-нибудь наблюдаемое свидетельство и связанные с ним доводы и
оспорить тех, кто полагает, что может рационально отвергнуть данные
тезисы.
1 Бессмысленный
набор слов.
Подобные утверждения могут выполнять какую-нибудь другую функцию, и не
исключено, что есть иные основания, чтобы принять их, но в каждом отдельном
случае надо тщательно исследовать, что они собой представляют.
Общепринятые руководства и курсы по
философии гораздо подробнее освещают эти вопросы (и они остаются на передовой
линии философских изысканий), но цель данной книги в другом: подробно
рассмотреть теории человеческой природы. Так что, пожалуй, ограничимся
сказанным в этой пропедевтической части и перейдем к критическому исследованию
конкретных теорий.
Ни один человек не оказал большего
влияния на китайскую мысль и цивилизацию, чем Конфуций (551-479 гг. до н. э.).
До нас дошло мало достоверных сведений об этой важной фигуре, мыслителе,
которого называли «учителем» в самые разные периоды китайской истории. Он
родился в аристократической, но обедневшей семье Кун в царстве Лу (ныне часть
провинции Шаньдун). Нам известно, что он рано лишился родителей и был очень
способным учеником. Позже он покинул свое родное царство Лу и странствовал по разным районам Китая, предлагая свои услуги
местным правителям в качестве советника; однако он так и не смог
получить пост, который позволил бы ему применить свои идеи на практике, и в
конце концов вернулся в Лу, чтобы посвятить остаток жизни учительству. Следует
помнить об этом провале, рассматривая некоторые аспекты его учений. В китайских
хрониках Конфуций удостаивается титула Великий учитель Кун или Кун Фу-цзы, но
на Западе больше известна латинизированная форма его имени — Конфуций.
По всем признакам самым надежным
источником конфуцианских идей является текст под названием Лунь Юй—
обычно он переводится как Суждения и беседы. Этот текст состоит из
разрозненных высказываний Учителя, собранных учениками после его смерти. Среди
исследователей идут споры о том, можно ли считать все «суждения» подлинными
словами Конфуция или таковыми являются лишь некоторые из них, и многие пытаются
доказать, что ряд глав — это позднейшие добавления. Хотя конфуцианство —
богатая традиция, прошедшая долгий период развития, Суждения и беседы отражают
ранние и наиболее фундаментальные конфуцианские идеи, оказывавшие определяющее
влияние на эту традицию в течение многих столетий. И в этом введении я
сосредоточил внимание исключительно на Суждениях и беседах, рассматривая
данный текст как единое целое и используя имя Конфуций для обозначения автора записанных в нем высказываний. Два позднейших
течения в конфуцианстве, имеющие отношение к теориям человеческой
природы, рассмотрены в конце этой главы.
Главный акцент Суждений и бесед —
на гуманизме, а не на метафизике. Иными словами, Конфуция интересовали прежде
всего основы человеческого благополучия, и он мало говорил о глубинной природе мира, в котором мы живем. Когда его однажды
спросили о поклонении богам и духам, он ответил: «Не зная, как служить
живым, сумеешь ли служить их духам?» (XI, 12). А услышав вопрос о смерти, он
сказал: «Не зная жизни, как познаешь смерть?» (XI, 12). Избегая метафизических
спекуляций, Конфуций отстаивал идею хорошего государства, которое
способствовало бы благосостоянию обычных людей и созданию гармоничных отношений
между теми, кто населяет его. Вместе с тем Конфуций признавал, что в мире
существуют силы, оказывающие определяющее воздействие на нашу жизнь. Он
характеризовал их, используя два связанных между собой смысла термина «мин»:
Веление Неба (тянь мин) и Судьба (мин).
Конфуций полагал, что мы живем в
нравственном мире. Нравственность — составная часть самой структуры универсума; он считал, что в моральном
поведении есть что-то глубинное и трансцендентное. Он как-то заметил: «У
меня от Неба добродетель!» (VII. 23). Представление о Велении Неба было
общепринятым в Китае во времена Конфуция. Обычно это Веление понимали в смысле
нравственного предписания для властей, в уверенности, что Небо глубоко
озабочено благополучием обычных людей. Небо будет поддерживать правителя лишь
до тех пор, пока его правление служит этой высокой цели, а не собственной выгоде. Конфуций внес поправку в это
учение, расширив границы Небесного Предписания так, что оно стало
касаться каждого человека; теперь каждый — а не только правитель — подпадал под
всеобщий закон, обязывающий его действовать нравственно, дабы не утратить
согласие с Небесным Велением. Таким
образом, предел совершенства для Конфуция связан с культивированием
трансцендентной нравственности, берущей свое начало на Небе. Впрочем, Небесному
Велению можно сопротивляться или не подчиняться ему.
Тем не менее имеются и такие измерения жизни, которые
не подвластны человеческому контролю, области, в которых человеческие усилия
вообще не приносят никакого результата. Это не допускающее определения измерение человеческой жизни
подпадает под рубрику Судьбы, того аспекта Небесного плана, который
находится за пределами человеческого постижения. Место человека в жизни, его
общественное продвижение, богатство и отпущенное ему время — все это обязано
Судьбе. Никакие усилия здесь ни к чему не приведут: эти вещи определяются
только роком. В то время как Веление Неба может быть понято, хотя и с большим
трудом, Судьба выходит за рамки постижимого. Различие между Небесным Велением
(которому люди могут как соответствовать, так и не соответствовать) и Судьбой (недоступной человеческому
влиянию) имеет важнейшее значение для Конфуция, ибо если человек поймет, что
материальные блага жизни зависят от Судьбы, то он осознает тщетность погони за
ними и направит все свои усилия на достижение Небесной нравственности. И
получается, что нравственность (не имеющая отношения к общественному
продвижению) — единственная достойная цель жизни. Конфуций доказывал
необходимость уразумения сути и Небесного Веления, и Судьбы, но по разным
причинам. Веление Неба есть подлинный предмет высшего интереса, тогда как
Судьбу надо просто мужественно принять.
Прежде чем перейти к рассмотрению
взглядов Конфуция на человеческую природу, стоит проанализировать еще одно его
понятие: Путь (дао). Хотя термин Дао использовался в Китае для
обозначения абстрактного метафизического принципа (особенно даосами), для
Конфуция он прежде всего означал «Путь святых-совершенномудрых», древних
правителей идеального прошлого. Конфуцианское понятие Пути тесно связано с
понятием Неба, так как содержит представление о надлежащем поведении. Несмотря
на трудности, Путь Неба можно познать из прежних действий святых мудрецов. В
одной из записей Конфуций говорит о святом-совершенномудром Яо: «Каким великим
государем был Яо! Как он возвышен, величав! Велико только Небо, и только Яо
подражал ему. Как он необъятен. Народ не мог найти слова, чтобы его восславить»
(VIII. 19). Соответственно древние святые-совершенномудрые — взявшие Небо за
образец — сами становились образцом на Пути человеческого совершенствования в
настоящем, Пути, по которому должны идти все. В итоге оказывается, что есть три
связанные вещи, которые, по Конфуцию, заслуживают почитания. Одна из записей
гласит: «Благородный муж испытывает трепет трижды: он трепещет перед Велением
Неба, с трепетом относится к великим людям и трепещет перед словом людей высшей
мудрости» (XVI. 8).
Конфуций весьма оптимистичен в вопросе о
том, чего может достичь человек. По сути, китайская философия в основном
нацелена на то, чтобы помочь людям стать святыми-совершенномудрыми. Замечание
Конфуция, «Небо — виновник нашей добродетели» демонстрирует его убеждение, что
люди имеют доступ к высшей реальности Небесной нравственности. Каждый человек
для Конфуция — потенциально святой-совершенномудрый (VII. 30), то есть
человек, действующий с предельной благожелательностью.
Иными словами, все люди могут культивировать добродетель и приводить себя в
соответствие с Велением Неба. Конфуций дает понять, что результатом
следования по Пути Неба является субъективное переживание радости. Оптимизм по
поводу человеческих возможностей, однако, не означает оптимизма
относительно актуального состояния человеческих дел. Истина же,
продолжает Конфуций, состоит в том, что святой мудрец — очень большая редкость.
Он заявлял: «Я не надеюсь уж на встречу с человеком совершенной мудрости» (VII.
26). Хотя все люди имеют потенциал святых-совершенномудрых, на деле их очень
мало. Большинство людей пребывают в ужасном состоянии.
Что же сбивает с толку
потенциальных святых мудрецов? Конфуций очень мало напрямую высказывается о
человеческой природе, что вызвало следующее замечание его ученика Цзыгуна:
«Можно изведать просвещенность нашего Учителя, но слов о человеческой природе и
Пути Небесном от него не услышишь» (V. 13).
Скупость его суждений о человеческой природе создала почву для возникновения
очень разных теорий в позднем конфуцианстве. Однако, несмотря на
малочисленность развернутых утверждений о человеческой природе, из высказываний
Конфуция очевидно, что в некоторых сферах жизни люди проявляют свободу воли.
Хотя мы не можем управлять нашей Судьбой — не можем, к примеру, определять свое
общественное положение или продолжительность собственной жизни, — мы вольны
отрицать нравственность или следовать ей и вести себя надлежащим образом. Иными
словами, мы вольны противостоять Небесному Велению или сообразовываться с ним,
самим источником добродетели. Признавая, что люди не могут оказать
существенного влияния на обстоятельства той жизни, которую они ведут, Конфуций
в то же время подчеркивал, что у нас, несомненно, есть выбор относительно того,
как мы будем жить в той или иной ситуации.
Хотя Конфуций и не дал сколь-нибудь детального
определения человеческой природы, он настаивал, что люди по своей сути
одинаковы. Все различия между нами происходят от разного образа жизни. «Природа
каждого с другим сближает, привычка друг от друга отдаляет» (XVII. 2). Помимо
прочего, это означает, что люди исключительно податливы. Мы можем стать почти
всем. Мы незаконченны и восприимчивы и нуждаемся в постоянном формирующем
воздействии для достижения нашей конечной цели — нравственного совершенства.
Подобно современным социологам и психологам, Конфуций дает понять, что среда и
образ жизни в значительной степени определяют наш характер. Отсюда его большой
интерес к образцовым личностям — святым-совершенномудрым, а также к той роли,
которую они играют в организации идеального человеческого существования. Без
тщательно сформированной культуры человеческая
жизнь приносит катастрофические результаты. Об этих негативных социальных
последствиях пойдет речь в следующем разделе.
В связи с представлениями Конфуция
о человеческой природе следует затронуть еще две темы. Во-первых, идеальной
нравственной личностью для Конфуция является «благородный муж» (цзюнь цзы).
Это явно «мужской» термин. И хотя его можно применить так, что он будет
охватывать оба пола, Конфуций использовал его в узком смысле. Он мало говорил о
женщинах, а когда все же высказывался о них, то нередко делал это в
пренебрежительном тоне. В одном месте, к
примеру, он объединяет их с «малыми людьми» и предупреждает, что «в семье
трудно иметь дело с обоими» (XVII. 25).
Во-вторых, хотя Конфуций говорит о
том, что человеческая природа в основе своей едина, он не поясняет, является ли
эта природа хорошей, так что ее нужно оберегать, или же плохой, требующей
серьезных изменений. Неопределенность в этом вопросе породила множество жарких
споров в позднем конфуцианстве. Суждения по этому важному поводу двух главных
мыслителей конфуцианской традиции будут рассмотрены в последней части главы.
Хотя
изречения Конфуция по большей части предписательны, они содержат ясное указание
на то, что же именно неблагополучно в человеческой жизни. Говоря в
общем, состояние людей может быть охарактеризовано как социальный конфликт,
вызванный эгоизмом и пренебрежительным отношением к прошлому. Одним словом,
люди не сообразуют свои действия с Велением Неба. Поэтому общение между ними
омрачено стычками и ссорами, правители думают только о своей личной выгоде,
простые люди страдают от несправедливого бремени, а общественное поведение в
целом определяется эгоизмом и жадностью. Таково незавидное положение людей.
В чем же причины столь бедственных
обстоятельств? В Суждениях и беседах указаны, по крайней мере, пять
причин: 1) люди думают о выгоде; 2) общество не соблюдает сыновнюю
почтительность; 3) нарушена связь между словом и действием; 4) мало кто знает о
Пути святых-совершенномудрых; 5) из человеческих дел исчезла благожелательность.
Рассмотрим эти причины по порядку.
Конфуций говорил: «Когда исходят
лишь из выгоды, то множат злобу» (IV. 12). Один из главных принципов
конфуцианской мысли — противопоставление правильности и выгоды. «Благородный
муж постигает справедливость. Малый человек постигает выгоду» (IV. 16). Обычно
поведение человека определяется сильной заинтересованностью в том, какие
последствия будет иметь тот или иной поступок для него самого. Иными словами,
люди обычно спрашивают: что я получу от этого? Таким образом, цель действия,
как правило, эгоистична. Действия обычно предпринимаются для увеличения
богатства или власти. Именно это имеет в виду Конфуций, говоря о
действии, направляемом выгодой. Даже если человек поступает правильно, но
мотивирован целью, не имеющей отношения к морали, — скажем, получить пост, — он
все равно руководствуется выгодой. В Суждениях и беседах Конфуций
предупреждает: «Стыдно получать жалование» (XIV. 1). Полагая, что все действия
должны направляться исключительно нравственностью, он заявляет, что действие,
нацеленное на выгоду, ведет к аморальным последствиям и социальной дисгармонии,
когда все люди полны эгоизма и не видят вокруг ничего, кроме самих себя.
Материальные выгоды как результат затраченных усилий сами по себе не являются плохими,
но для Конфуция очень важно, какими средствами они были добыты. «Богатство,
знатность, обретенные нечестно, кажутся мне проплывшим в небе облаком» (VII.
16).
Эгоистичное поведение,
мотивированное личной выгодой, подразумевает неуважительное отношение к другим
людям, живущим в данном обществе. Конфуций считает, что это неуважение
свидетельствует о ненадлежащих отношениях внутри семей, в свою очередь
говорящих о недостатке самодисциплины из-за потери моральных устоев, в
результате чего и возникают проблемы в семье как основе хорошего общества. В этом смысле конфуцианство в значительной
степени оказывается традицией семейных ценностей. Сын, не умеющий вести
себя с отцом, будет очень плохим подданным. Испорченные индивиды, не
культивировавшие личную добродетель, необходимую для надлежащих отношений в
семье, как раз и распространяют злую волю в
обществе. С другой стороны, «редко бывает, чтобы человек, полный сыновней почтительности
и послушания старшим, любил бы досаждать правителю» (I.
2).
Другая проблема, отмеченная Конфуцием, касается того
факта, что слова часто расходятся с делами. Конфуций говорил: «Сначала я
общался с людьми так: внимая сказанному, верил, что исполнят; теперь же я веду
себя иначе: внимая сказанному, жду, когда исполнят» (V. 10). Конфуций признает,
что люди нередко недостойны доверия. При отсутствии прямой связи между словом и
делом теряется основа для доверия, ибо доверие базируется на допущении, что
сказанное будет сделано. Без этого основополагающего доверия индивиды
утрачивают способность искренне вести себя и с уверенностью полагаться на
других. И тогда общество лишается опоры.
Еще одной важной причиной
неблагополучного состояния людей является незнание прошлого. Конкретно Конфуций
имеет в виду неведение Пути святых мудрецов. Ранее отмечалось, что святые-совершенно-мудрые выстраивают свою жизнь по
модели Неба, устанавливая тем самым образец для тех, кто идет по пути
морального совершенствования. Без знания Пути святых-совершенномудрых люди
отсечены от нравственных интуиций прошлого. В таком состоянии они становятся
морально неустойчивыми и склонными к ошибочным действиям. Конфуций настолько доверял Пути
святых-совершенномудрых, что замечал: «Кто утром слышит о Пути, тот может
вечером и умереть спокойно» (IV. 8).
Важнейшей человеческой добродетелью
Конфуций считал «благожелательность» (жэнь). Воплотить
благожелательность — значит достичь морального совершенства. Эта центральная
конфуцианская идея выражена иероглифом, состоящим из двух частей, одна из
которых означает «человек», другая — «два». Иными словами, этот иероглиф
изображает двух людей, гармонично взаимодействующих. Благожелательность
сущностно связана с человеческими отношениями. Некоторые ученые полагали, что «жэнь»
лучше переводить как «человеколюбие» или «человечность»1. В любом
случае «жэнь» — широкий моральный термин, представляющий, по Конфуцию,
самую вершину человеческого достоинства. И он считает, что люди вполне могут
покорить ее. «Учитель сказал: действительно ли человечность так недоступна? Достаточно лишь захотеть ее, и она
тут как тут» (VII. 30). Самой сутью совершенного человека является,
таким образом, благожелательно настроенное сердце. К сожалению, замечает
Конфуций, эта добродетель — огромная редкость в мире: «Я ни разу не встречал
человека, который находил бы привлекательной человечность» (IV. 6). Поэтому
потенциальная социальная гармония замещается раздорами.
Конфуцианское предписание от болезней
человеческого существования основано на самодисциплине. Когда Конфуция
спрашивали о совершенном человеке, он говорил, что тот «воспитывает себя и этим
приносит благоденствие людям» (XIV. 42).
Идеальный правитель, по Конфуцию, правит личным моральным примером. Но
что же означает в данном контексте самодисциплина? Ответ на этот вопрос может
быть найден через исследование предлагаемых способов избавления от пяти
недугов, указанных в предыдущем разделе.
Для преодоления человеческой
склонности действовать ради выгоды Конфуций предлагал совершать «бескорыстные
поступки». Это, в частности, означает поступать правильно просто потому, что
это правильно с моральной точки
зрения, а не по какой-либо другой причине. Моральное усилие для Конфуция — цель
сама по себе, и посредством него человек достигает единства воли с Велением
Неба. Правильное, а не нацеленное на выгоду действие может также служить
защитой от жизненных неурядиц. 1 В
дальнейшем обычно используется именно этот перевод.
Человечность характеризуется внутренней
безмятежностью, уравновешенностью и безразличным
отношением к удачам и неудачам, не подвластным прямому контролю человека.
Правильность является наградой сама по себе, счастливым вознаграждением, не
зависящим от конкретной общественной ситуации. Даже если все усилия человека
остаются непризнанными, он избежит
разочарований, если будет следовать принципу «бескорыстного действия». «Не тот
ли благороден муж, кто не досадует, что неизвестен людям?» (I.
1). Более того, этот принцип помогает совершать правильные действия в мире, где
они мало ценятся. О самом Конфуции говорится, что он «продолжает делать то, в
чем, как он знает, ему не достичь успеха» (XIV. 38). Вера в Путь Неба не
зависит от общественных достижений, поста и признания. Вспомним, что самому
Конфуцию не удалось добиться социального положения, гарантировавшего ему
признание и позволившего воплощать свои идеи на практике. В Суждениях и беседах он говорит, что человек должен
заниматься политикой просто потому, что он знает, что это правильно,
даже если он вполне сознает, что его принципы не могут взять верх (XVIII. 7).
Это отсылает к понятию Судьбы, обсуждавшемуся в первой части данной главы.
Успех в общественных делах находится во власти Судьбы, и поэтому Конфуций
заключает, что тщетно добиваться его. Моральное же достоинство — во власти
человека, и по большому счету оно является единственной вещью в жизни,
достойной стремления. Можно пытаться понять Пути Неба, но очевидно, что человек
должен поступать гуманно независимо от того, что посылает Небо. Другими
словами, важно самовоспитание, а не общественное признание. «Благородный муж
печалится о своем несовершенстве, он не печалится о том, что неизвестен людям»
(XV. 19).
Воспитание самого себя как хорошего семьянина— еще
одно предписание Конфуция для гармоничного общества. Он полагал, что хорошие
семейные отношения оказывают громадное влияние за пределами той или иной
конкретной семьи. «Ты почитаешь родителей, относишься с любовью к братьям и
проявляешь все это в делах правления» (II. 21). Общественные изменения
начинаются с самовоспитания в семейном кругу; затем они распространяются
подобно ряби от брошенного в пруд камня. Семейные правила и отношения должны
распространяться на все общество. Благожелательность к людям, не принадлежащим
к семье того или иного человека, должна быть продолжением любви, которую этот
человек испытывает по отношению к членам своей семьи. Самым важным является для
Конфуция отношения между отцом и сыном. Когда Конфуция спросили о сыновней
почтительности, он дал совет: «Всегда помни о ней» (II. 5). Хороший сын
почитает отца, следуя его образу действий. «Если [после смерти отца] в течение
трех лет сын не меняет его путь, то он может называться почитающим родителей» (
I. 11). Конечно, это зависит от добродетельности отца.
Конфуций абсолютно уверен, что отец семейства или, как его продолжение,
правитель государства, должен править нравственным примером. «Кто
же посмеет не исправиться, когда исправитесь вы сами? » (XII. 17).
Однажды Конфуция спросили, что он сделал бы в первую
очередь в качестве правителя. Он ответил: «Если что-то должно быть сделано в
первую очередь, то это, вероятно, выправление имен» (XIII. 3). Выправление имен
означает соответствие имени и реальности. Подобное выправление необходимо, так
как при отсутствии соответствия между именем и реальностью или между словом и
делом многое теряется. Конфуций считает, что имя заключает в себе нечто,
определяющее самую сущность именуемого объекта. К примеру, когда один князь
спросил Конфуция о хорошем правительстве, Конфуций ответил: «Да будет государем
государь, слуга — слугой, отцом — отец и сыном — сын» (XII. 11). Мы только что
видели, что понятие «сын» есть не просто биологическое обозначение. Это имя
заключает в себе определенные отношения и обязанности, существенные для
гармоничного существования. Кроме того, при отсутствии связи между словом и
реальностью не может быть подлинного доверия. Это — дефиниция лжи. Услышав
замечание Конфуция о хорошем правительстве, тот князь воскликнул: «Отлично!
Воистину, если не будет государем государь, слуга — слугой, отец — отцом и
сыном — сын, то пусть бы даже у меня был хлеб, смогу ли я его вкушать?» Иными
словами, слово «хлеб» и наличие хлеба — две разные вещи. Если между ними нет
связи, то человек может остаться голодным из-за закрытого, а возможно, и
пустого хранилища. Слова порождать легко; если человек или правительство
использует их для сокрытия истины, то наступает общественный хаос. Доверие —
важнейший компонент всякого благонадежного общественного взаимодействия.
Поэтому занимающийся самовоспитанием благородный муж «правдив в словах» (
I. 7) и «следует сказанному» (II. 13).
Противоядием неведения о прошлом, о котором шла речь в
предыдущей части, является учеба. Конфуцианство — школьная традиция. В Китае
она известна как «школа жу». Термин «жу» означает «школьный». В китайских
источниках она характеризуется как школа, занимающаяся исследованием шести
канонических книг (Луй И). Отсюда очевидно, что Конфуций придавал
большое значение учебе. Он советовал: «Будь глубоко правдив, люби учиться, стой
насмерть, совершенствуя свой путь» (VIII. 13). Но в чем же
состоит учение, позволяющее человеку оставаться на этом добром пути? Из только
что упомянутого представления о
конфуцианстве ясно, что содержанием конфуцианского учения являются Каноны,
собрания книг, составляющих культурное наследие прошлого. Для Конфуция
наиболее важно то, что Каноны говорят о Пути святых-совершенномудрых, давая тем
самым представление об образцовом поведении, ведущем к моральному совершенству.
В силу этого изучение Канонов понимается как ключевой элемент в достижении
совершенства и как сакральное действо, расширяющее природу человека. Это также
важный аспект хорошего правления. «Учись в
свободное от службы время, служи, когда свободен от учебы» (XIX. 13).
Совершенство
в конфуцианской традиции определяется главным образом как воплощение
человечности. Способ достижения этой цели составляет последнее из пяти
рассматриваемых решений. Реально этот процесс включает три элемента: надо
всегда быть человечным, следовать золотому правилу и соблюдать «ритуалы».
Конфуций говорил: «Благородный муж
не расстается с человечностью даже во время трапезы» (IV. 5). Иными словами, в
любом деле надо помнить о человечности. Цель конфуцианства в том, чтобы
человечность определяла все аспекты жизни, ибо она является совершенной
добродетелью, выражающей Веление Неба. Сам Конфуций характеризуется в Суждениях
и беседах в качестве того, кто всегда сохранял справедливость и
человечность (VII. 4). Но как можно узнать, в чем конкретно заключается
человечность?
На практике человечность состоит во взвешенности,
проявляющейся при рассмотрении самого себя и других. Мерило оценки других людей
заключается в том, чтобы человек обращался с другими так, как он хотел бы, чтобы обращались с ним. Конфуций
говорит: «Кто человечен, тот дает другим опору, желая сам ее иметь» (VI.
29). Это и есть золотое правило: «Поступай с другими так, как поступил бы сам с
собой». Конфуций заявляет это правило и в негативной форме. Когда его спросили,
что такое человечность, он ответил: «Не делай другим того, чего не желаешь
себе» (XII. 2). В общем, собственное «Я» человека становится мерилом порядочного
поведения. Впрочем, Конфуций не ограничивается этим при характеристике мерила
достойного поведения. Даже если у человека хорошее сердце, он может нанести
ущерб другим при недостатке знания о том, какое поведение приличествует данной
ситуации. Знание — ключевой компонент этического действия. Конфуций имеет в
виду знание ритуально правильного поведения, или ритуалов (ли). Они
формируются правилами, регулирующими действие в любой жизненной ситуации, а также церемониальными приличиями, к
примеру, при подношениях предкам. Ритуалы задуманы для того, чтобы
научить людей правильным действиям, и поэтому являются главной составной частью
нравственного воспитания. Знание ритуалов функционирует в качестве руководства
к действию, дополняющего общие приличия, известные благодаря использованию
собственного «Я» как мерила поведения. Для достижения морального совершенства
эгоистический интерес должен быть в конце концов подавлен ритуалами. «Быть
человечным — значит победить самого себя и обратиться к ритуалу» (XII. 1). При
соблюдении этих правил человек становится выше личных интересов. Ритуалы —это
совокупность правил, отобранных из моральных прозрений прошлого и направляющих
действия к нравственному совершенству. Но на чем же основаны ритуалы и как можно получить знание
о них? Они основаны на канонических книгах, а узнать о них можно через учение.
Таким вот образом и фокусируются взаимосвязанные идеи Конфуция. Нравственное
совершенство, или человечность, достигается соблюдением ритуалов, о которых
можно узнать, изучая канонические книги, выражающие Путь Неба, воплощенный
святыми мудрецами.
Возможно, самая важная из записей, сделанных в Суждениях
и беседах, — та, где содержится обобщенная характеристика пути
совершенствования, как он понимался в раннем конфуцианстве. «В пятнадцать лет я
ощутил стремление учиться; в тридцатилетнем возрасте я утвердился; достигнув
сорока, освободился от сомнений; в пятьдесят познал Веление Неба; в шестьдесят
мой слух обрел проникновенность; с семидесяти я следую желаниям сердца, не нарушая
меры» (II. 4). Здесь Конфуций говорит, что в пятнадцать лет он взялся за
серьезное изучение канонических книг. Это открыло ему знание Пути
святых-совершенномудрых и соответственно понимание ритуалов,
институциализированной формы их совершенного выражения. В тридцать лет он был
готов упрочиться в ритуалах или претворять на практике надлежащее поведение по
ритуалам. Практикуя ритуалы, к сорока годам он перешел от простого соблюдения
ритуалов к их подлинному пониманию. Это повлекло за собой понимание Веления
Неба к пятидесяти годам. В шестьдесят Конфуций почувствовал единство своих
волевых устремлений с Велением Неба, так что в семьдесят лет он уже мог
следовать собственным желаниям — теперь в гармонии с Велением Неба, — в
результате чего действовал с совершенной и притом естественной
благожелательностью.
Таков спасительный путь образцового действия. Как
совершенные существа, святые мудрецы естественным образом поступают человечно.
Их человечность есть внешнее проявление совершенного внутреннего состояния. Их
совершенные поступки как таковые становятся для конфуцианцев, желающих достичь
истинной мудрости, примерами и образцами совершенства. Путь совершенномудрых
опять-таки представлен в канонических книгах; поэтому в конфуцианской традиции
и придается такое большое значение учению. Дела святых мудрецов естественно
моделируют осознанную самодисциплину, ведущую к нравственному совершенству. Надлежащим образом
упорядоченное действие представляется в конфуцианской традиции в виде ритуалов
(ли). При взгляде со стороны естественное человечное поведение
святого-совершенномудрого и поведение.внутренне дисциплинированного человека,
соблюдающего ритуалы, кажутся одинаковыми, но их внутренняя мотивация различна.
Поведение совершенномудрого является естественным выражением внутренне
совершенного состояния, тогда как поведение дисциплинированного человека
состоит из заученных действий, или ритуалов, моделью для которых оказывается
человечность святых-совершенномудрых. Цель дисциплинированного действия, однако, в том, чтобы достичь
состояния, в котором совершенное нравственное поведение станет естественным и
спонтанным. Это состояние «благородного мужа», и именно в таком состоянии, как
утверждается, пребывал Конфуций в конце жизни. Святые-совершенномудрые
естественно проявляют нравственное совершенство, благородный же муж достигает
совершенства, подражая своей жизнью
поведению святых-совершенномудрых. Поступки благородного мужа и прилежного конфуцианского
ученика со стороны тоже могут показаться одинаковыми, так же как может показаться,
что учительница музыки и ее толковый ученик совершают одинаковые движения. Но
их мотивы опять-таки различны. Учительница так усвоила аппликатуру инструмента,
на котором она играет, что больше не замечает ее, ученик же еще следит за ней.
Так и благородный муж до такой степени степени проникся Путем святых мудрецов,
что теперь действует уже спонтанно, тогда как ученик-конфуцианец, «упрочившийся
в ритуалах», сознательно следует надлежащему образу действий, представленному в
ритуалах. Но в любом случае как благородный муж, так и прилежный ученик
воплощают человечность, самую вершину нравственного совершенства.
Как парадигматическая традиция, конфуцианство
продуцирует ряд совершенных моральных действий, открывающих человечный Путь
святых-совершенномудрых обычным людям, и создает нравственные образцы для тех,
кто не вовлечен в элитную традицию изучения текстов. И теперь должно быть
очевидно, что нравственное совершенство представлено в конфуцианской традиции
святыми мудрецами и что благородный муж как идеал человеческого совершенства
достигает нравственного совершенства посредством изучения канонических книг и
усвоения Пути святых мудрецов. Практикующий конфуцианство человек в идеале
движется тем же путем. Прямое наблюдение за такого рода людьми заменяет изучение
текстов для тех, кто не имеет возможности читать. В той степени, стало быть, в
какой человек на практике может воплотить человечность, следуя конфуцианским
ритуалам, Путь святых-совершенномудрых открыт всему обществу для наблюдения и
следования. Так линия нравственного совершенствования, идущая от
совершенномудрых, продолжается в настоящем. Конфуций был уверен, что если все
люди будут следовать этому Пути, то индивиды достигнут совершенства, общество
радикально изменится и наступит царство человечности.
Поскольку Конфуций не детализировал свои
взгляды на человеческую природу, вскоре после его смерти внутри конфуцианской
традиции возник жаркий спор о том, является ли человек изначально добрым или
злым по своей природе. Два ведущих конфуцианских философа
предложили противоположные ответы на этот вопрос. Представлявший
«идеалистическое крыло» Мэн-цзы (371-289 гг. до н. э.) утверждал, что человек
по природе изначально добр; представлявший же «реалистическое крыло» Сюнь-цзы
(298-238 гг. до н. э.) доказывал, что
человек по природе зол. Хотя мы и не можем подробно обсуждать здесь всю
конфуцианскую традицию, краткое рассмотрение этого спора даст еще одно
подтверждение ее неоднородности и дополнит нашу общую оценку человеческой
природы.
По значимости сочинений и идей в конфуцианской
традиции Мэн-цзы идет на втором месте после Конфуция, и его имя прежде всего
ассоциируется с теорией изначальной доброты человеческой природы. В собрании
изречений, записанных в книге, носящей его имя, Мэн-цзы формулирует свою
позицию в споре о человеческой природе, которая стала рассматриваться в
качестве ортодоксальной в конфуцианской традиции и во многом нормативной для
китайской культуры. В Мэн-цзы автор опровергает философа по имени
Гао-цзы, доказывавшего, что человеческая природа по своей внутренней сути не
является ни хорошей, ни плохой и что поэтому моральность есть нечто такое, что
должно быть искусственно добавлено извне. «Природные задатки людей, — сказал
Гао-цзы, — можно уподобить стремительному потоку. Прорвавшись на востоке, он
течет на восток, прорвавшись на западе, течет на запад. Задатки людей не
делятся на добрые и недобрые, подобно тому как для воды нет разницы, куда течь
— на восток или на запад». Мэн-цзы, однако, настаивает на том, что человеческая
природа внутренне добра. В качестве возражения Гао-цзы он предлагает следующее
объяснение: «Для воды и в самом деле нет разницы, куда ей течь — на восток или
на запад; но разве нет для нее разницы, течь вверх или вниз. Так вот добро,
заложенное в задатках людей, можно уподобить стремлению воды стекать вниз. Нет
людей, в которых было бы заложено что-то недоброе, нет и воды, в которой не
было бы заложено стремление стекать вниз» (11.2).
Ядро теории Мэн-цзы о внутренней природе человека связано с его пониманием
человеческого сердца.
Мэн-цзы
считает, что разумное, сострадательное сердце является даром Неба (11. 15).
Именно оно определяет нашу человеческую суть и отличает нас от животных. В
частности, сердце является вместилищем четырех изначальных склонностей, или
«семян», как называет их Мэн-цзы. Он утверждает, что «иметь эти четыре начала
для людей так же важно, как иметь все четыре конечности тела» (3. 6.). Если эти
семена не подавляются и получают надлежащее питание, то из них вырастают четыре
добродетели, столь высоко ценимые в конфуцианской традиции, так же как высокие
деревья естественным путем вырастают из маленьких семян. Четыре семени —
сострадания, стыда, учтивости и чувства подобающего и неподобающего —
развиваются соответственно в
четыре добродетели — человечность, почтительность, соблюдение ритуалов и
мудрость (3. 6). И Мэн-цзы настаивает, что четыре этих семени «не
вплавляются в наше «Я» откуда-то извне», они с самого начала в нем (11.6).
Мэн-цзы полагает, что наше сердце исконно определяет нас всех в качестве
потенциальных святых мудрецов.
Мэн-цзы, впрочем, согласен со многими философами того
времени, что люди — это существа, подвластные желаниям. Наибольшая угроза для
четырех семян, определяющих источник нашей высшей нравственной природы, исходит от эгоистических устремлений. Небесный
дар разумного сердца тем самым оказывается хрупким, и его можно
лишиться, если не использовать и не культивировать его. И это вполне
естественно. Мэн-цзы говорит: «Происходит это не потому, что Небо ниспослало им
разные задатки. Они становятся такими от всего того, во что погрязают их
сердца» (11. 7). Соблазны человеческого сердца, по Мэн-цзы, являются источником всех зол; поэтому громадное значение имеет
тщательное вскармливание его внутренних качеств: «Вот почему нет такого
существа, которое не росло бы при надлежащем уходе, и нет такого существа,
которое не погибало бы, если лишится его» (11. 8).
Все надежды на человечность, согласно Мэн-цзы, исходят
от человеческого сердца. Желаниями человек не отличается от животных, но
разумное сердце — особый дар Неба — возвышает нас до гуманных и святых
мудрецов. Мэн-цзы предлагает доказательство внутренней доброты всех людей.
«Потому я и говорю: у всех людей есть чувство, которое делает терзания людей
непереносимыми. Вот представим себе [теперь], что люди вдруг заметили
маленького ребенка, который готов упасть в колодец. У всех сразу же замрет
сердце от страха и сострадания, но не потому, что они собираются завязать
дружбу с родителями маленького ребенка; не потому также, чтобы заслужить
похвалу у своих сородичей и друзей, — с ними случится так не от того, что крик
ребенка для них противен» (3.6). Мэн-цзы, видимо, хочет сказать, что любой
человек в этой ситуации испытает непосредственное, спонтанное и нерефлексивное
побуждение спасти ребенка. Оно выявляет
чистое стремление к должному помимо какой-либо личной выгоды. Мэн-цзы ничего не
говорит о последующем действии. Вполне может случиться так, что человек, о
котором идет речь, после этой «совершенной неожиданности», поразмыслив,
начинает прикидывать собственную выгоду. Но, независимо от результатов,
мгновенный импульс, о котором шла речь в приведенной фразе, вполне достаточен
для того, чтобы Мэн-цзы смог продемонстрировать свою мысль о семенах
сострадания. Он уверен, что это доказывает внутреннюю доброту природы человека.
Главным оппонентом Мэн-цзы был
Сюнь-цзы, важный конфуцианский автор, родившийся в последние годы жизни
Мэн-цзы. Сюнь-цзы полагал, что наш внутренний мир находится во власти
динамических импульсов желания. Главная проблема человека, с точки
зрения Сюнь-цзы, состоит в том, что человеческие вожделения не имеют четких
границ. Природа дала нам безграничные желания в мире ограниченных ресурсов.
Поэтому и возникают социальные распри между людьми, неизбежно конкурирующими друг с другом. В тексте,
составленном им самим, Сюнь-цзы пишет: «Человек от рождения обладает желаниями;
когда эти желания не удовлетворяются, неизбежно возникает стремление добиться
[их удовлетворения]; когда в этом стремлении [человек] не знает границ и
пределов, неизбежно возникает соперничество» (гл. 19, с. 174-175). Это
воззрение привело его к формулировке, диаметрально противоположной позиции
Мэн-цзы относительно человеческой природы: «Человек по своей природе зол; его добродетельность порождается [сознательной]
деятельностью» (гл. 23, с. 200). Сюнь-цзы прекрасно знал идеи Мэн-цзы,
но убеждал в том, что они ложны. «У Мэн-цзы сказано: "Человек по своей
природе добр; то, что в нем есть злого, — это результат потери человеком своих
врожденных качеств". Я утверждаю, что это неправильно» (202). Сюнь-цзы
заменяет теорию Мэн-цзы о четырех семенах своей собственной теорией о четырех
изначальных устремлениях: к выгоде, зависти, ненависти и похоти. Если
предоставить их самим себе, они порождают четыре зла: раздор, жестокость,
преступление и разврат. Он настаивает, что эти устремления внутренне присущи
всем людям, так что путь, которому следует наша собственная природа, ведет
только ко злу. «Таким образом, из природы человека и его стремления
удовлетворить свои чувства рождается желание оспаривать и грабить, совершать
то, что идет вразрез с его долгом, нарушаются все принципы, что ведет к
беспорядку» (200).
Далее Сюнь-цзы сравнивает
преступного человека с неровной доской. «Кривое дерево непременно должно быть
подвергнуто обработке с помощью зажима и тепла, и только после этого оно сможет
стать прямым; это происходит потому, что это дерево по своей природе кривое»
(206). Как ни странно, Сюнь-цзы довольно оптимистично оценивает податливость
человека, так как он тоже верит, что при надлежащем воспитании и тренировке все
люди могут стать святыми мудрецами. «Обычный человек с улицы может стать Юем [святым мудрецом]» (208). Что же, можно спросить,
превращает кривые бревна, людей, в ровные доски святых-совершенномудрых
или, по крайней мере, хороших граждан? Иными словами, что является выправляющей
доской для человеческих существ? После фразы о кривых бревнах Сюнь-цзы пишет:
«Поскольку человек по своей природе зол, он непременно нуждается в управлении
со стороны совершенномудрых ванов и в воспитании с помощью норм ритуала и
чувства долга — только так можно добиться того, что все люди будут соблюдать
порядок и отвечать [нормам] добродетельности» (206). Здесь Сюнь-цзы
подтверждает абсолютную ценность важнейшей конфуцианской
идеи; выпрямляющая
доска — это ритуалы. Ритуалы для него суть порождения чистой интеллектуальной деятельности
святых-совершенномудрых, они были придуманы для того, чтобы обуздать и
направить в определенное русло безграничные желания людей. Когда Сюнь-цзы говорит,
что «добродетельность есть результат сознательной деятельности», он имеет в
виду сознательное усилие, нацеленное на то, чтобы изменить себя старательным следованием ритуалам, тем руководящим
принципам, которые были созданы и воплощены святыми мудрецами прошлых времен.
Очевидно, что Сюнь-цзы защищает тезис о превосходстве культуры над
природой, так как ритуалы не являются сущностной частью человеческой природы.
Все доброе произведено сознательным человеческим усилием. Тот факт, что у нас
две руки, естествен, добродетель же возникает лишь в результате прилежных
человеческих стараний. Он считает, что тщательное соблюдение искусственных
ритуалов — ключ к достижению человеческого совершенства. «Совершенномудрые не
отличаются от других людей по своей природе, но отличаются от них своими
[сознательными] действиями» (203). Таким образом, для Сюнь-цзы
святой-совершенномудрый—это человек, природа которого подверглась радикальной
трансформации конфуцианскими ритуалами.
Различие между Мэн-цзы и Сюнь-цзы
очень велико. Мэн-цзы считал, что нравственность естественным образом укоренена
в наших сердцах, тогда как Сюнь-цзы полагал, что она искусственно внедряется
извне. Тем не менее между идеями Сюнь-цзы и Мэн-цзы имеется и некоторое
сходство, позволяющее идентифицировать обоих как конфуцианцев. Оба согласны,
что путь к святости включает в себя конфуцианские ритуалы, надлежащие способы
действия, основанные на образцовом поведении святых мудрецов прошлого. С точки
зрения Сюнь-цзы, ритуалы работают как выправляющая доска, превращая испорченных
людей в хороших и человечных граждан, в то время как для Мэн-цзы они
функционируют скорее в качестве пресса,
предназначенного для того, чтобы предотвращать искривление теннисных ракеток во
время хранения; хотя сострадательное сердце и изначально, оно может
искривиться, не будучи укреплено постоянным соблюдением ритуалов. Хотя
оба философа значительно расходятся в теории, у них имеется полное единство в
практических вопросах. Человеческое совершенство достигается в процессе
следования образцовым действиям и прозрениям святых мудрецов прошлого.
Можно завершить это введение в
конфуцианство несколькими замечаниями, которые помогут лучше сфокусировать
возможные критические соображения, уже упоминавшиеся в нашем обсуждении. Помимо
того что
конфуцианство есть система, укорененная в общей
приверженности золотому правилу, оно является традицией, обучающей подчинению
вышестоящим. Вышестоящим может быть отец семейства, правитель государства и
конфуцианец, открывающий доступ к Пути святых-совершенномудрых. Если глава
семейства и государства — справедливые
люди, тогда все хорошо. Но если они не таковы, то вся система подрывается. Сам
Конфуций осознавал эту проблему и поэтому настаивал, что лидеры должны быть
нравственными людьми. Тем не менее его система наделяет громадной властью
меньшинство и оставляет большинство в подчинении.
Конфуцианство также совершенно консервативная
традиция, обращающаяся за руководством к прошлому. И можно истолковать дело
так, что данная установка накладывает ограничения на творчество индивидов в
настоящем. Кроме того, эта система находится в зависимости от элиты книжников,
ученых-конфуцианцев. Резонен вопрос: обращаются ли ученые с прошлым независимо
от их собственных идеологических программ? Конфуцианство, как было показано,
основано главным образом на трансцендентном представлении о нравственности.
Можно попытаться показать, что подобный взгляд — это лишь способ, при помощи
которого одна группа людей получает особую привилегию для своего представления о
нравственности. И тогда можно спросить: на представлении каких людей о прошлом
и нравственности основано конфуцианство? Большинство современных историков
считает, что ни один образ прошлого не является полностью нейтральным или
аполитичным. Все представления об истории содержат моменты, имеющие отношение к
власти.
Многие люди, как кажется, исключены
из сферы конфуцианства. Простолюдины показаны в виде темной и в общем никчемной
массы. Женщины не включены в конфуцианскую систему образования. Представления Конфуция о человеческом
совершенстве имеют явно «мужской» характер, и в целом он мало говорит о
женском потенциале внутренней дисциплины. Когда Конфуций высказывается о
женщинах, он делает это в уничижительном
тоне, имея в виду, что они обычно проявляют непокорность и сопротивляются
законной власти.
Хотя конфуцианский путь к совершенству может быть распространен его защитниками
на оба пола, Суждения и беседы составляют проблему для читателей,
верящих в равенство полов.
Наконец, прагматическая суть конфуцианства была
раскритикована другими китайскими философами, к примеру, более метафизически
настроенными даосами. Даосский философ Чжуан-цзы осуждал конфуцианцев за их
сведение реальности к тому, что имеет отношение к общественной жизни людей.
Чжуан-цзы переворачивал оценки Сюнь-цзы, защищая тезис о превосходстве природы
над культурой. Мистически постигая необъятность жизни во всех ее формах,
Чжуан-цзы полагал, что конфуцианцы жили в трагически суженном мире. Он также
говорил, что
конфуцианцы слишком поглощены утилитарными вопросами,
восхваляя в противовес этому полезность бесполезного. С течением времени,
впрочем, оказалось, что для китайских мыслителей конфуцианство — гораздо более
привлекательная система в плане ее пригодности для построения добропорядочного человеческого
сообщества, нежели несколько абстрактные метафизические спекуляции даосов.
Для
дальнейшего чтения
Английские переводы Суждений и бесед —
D. С. Lau, Confucius: The Analects (London: Penguin, 1979). Ценная вводная статья: A. Walley, The Analects of Confucius (New York:
Macmillan, 1938; New York: Vintage, 1989).
Мэн
-цзы — D. C. Lau, Mencius (London:
Penguin, 1970). С прекрасной вводной статьей.
Сюнь
-цзы — Б. Watson, Hsun Tzu: Basic Writings (New York:
Columbia University Press, 1963).
Для дополнительной информации о конфуцианстве — Thinking through Confucius by Roger T. Ames and David L. Hall (Albany: State University of New York Press, 1987).
Для
лучшего понимания места конфуцианства в китайской философии — см.
A Short History of Chinese
Philosophy by
Fung Yu-lan (New York: Macmillan, 1948; New York: Free Press, 1966); Disputers
of the Tao by A. C. Graham (Lasalle, 111.: Open Court, 1989) и The World of Thought in Ancient China by Benjamin I.
Schwartz (Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1985).
Литература
на русском языке
Древнекитайская философия. Т. 1-2. М., 1972-1973 (цитаты из Сюнь-цзы по 2-му тому этого издания; здесь и далее в некоторых
случаях цитаты незначительно модифицированы для согласования с интерпретациями,
принятыми Л. Стевенсоном и Д. Хаберманом).
Конфуций. Уроки
мудрости. М., 2002 (цитаты из Суждений и бесед по этому изданию).
Мэн-цзы. СПб., 1999. Пер. В. С. Колоколова
(цитаты из Мэн-цзы по этому изданию).
Го Можо. Философы
древнего Китая. М., 1961.
История китайской
философии. М., 1989.
Конфуцианство в
Китае: проблемы теории и практики. М., 1982.
Попов П. С. Китайский
философ Мэн-цзы. М., 1998.
Введение в индуизм может оказаться очень непростой задачей: здесь нет
основателя, определенной исторической точки отсчета и главного текста — всего
того, что есть в большинстве других религиозных традиций. Индуизм на редкость
разнородная традиция, включающая большое количество практик и верований, что
делает какие-либо обобщения невозможными. Термин «индуизм», по сути, западное
изобретение, он придуман просто для того, чтобы как-то обозначить самую
влиятельную религию, приверженцами которой является большинство населения Южной
Азии. Поэтому по большому счету абсурдно пытаться представить индуизм
посредством одного текста — поскольку нет такого текста, авторитет которого
признавался бы всеми людьми, могущими идентифицировать себя в качестве
индуистов, почему многие из них и полагают, что их религия основана скорее на
определенном образе жизни, нежели на каком-либо письменном источнике. Тем не
менее если задаться целью отыскать некий «основной текст» для иллюстрации
важнейших целей индуистской философии, то хорошим выбором будет одна из главных
Упанишад. Собрание текстов, известных как Упанишады, играло существенную роль
во все времена религиозной истории индуизма; они определяли центральные
философские темы в Индии в течение столетий и продолжают быть главным
источником вдохновения и руководства в мире современного индуизма. Одна из
задач настоящей главы — дать представление о широком поле возможных
интерпретаций ранних индуистских текстов и, в частности, показать, как столь
различные практики, как отречение от мира и разнообразные формы поклонения,
предполагающие божественность мира, могут основываться на одних и тех же
текстах.
Самые ранние Упанишады были составлены в Северной Индии в
VII или VIII веке до н. э. Буквально термин «Упанишады» означает «сидящий
рядом», но он приобрел смысл эзотерического учения, поскольку эти тексты
содержат тайные доктрины, которые лесные отшельники передавали своим близким
ученикам. Упанишады, содержащие высокие спекуляции о подлинной природе
реальности, относятся к числу величайших интеллектуальных достижений в истории
человечества. Хотя
Упанишады
не излагают какую-то одну философскую систему, а скорее выражают
интеллектуальные искания, часто противоречащие друг другу, их общей темой
является онтологическое единство, вера в то, что всё радикальным образом
связано между собой. Древнейшей и самой большой из Упанишад является Брихадаранъяка-упанишада
(Великие тайные лесные учения). Этот текст создан не одним автором, а
скомпилирован из множества бесед учителей и учеников. Брихадаранъяка-упанишада
содержит немало мыслей об изначальных основах мироздания и подлинном
тождестве человеческих существ и потому может служить хорошей отправной точкой
для исследования ключевых проблем индуистской философии.
В Брихадараньяка-упанишаде мы
обнаруживаем страстные метафизические поиски абсолютного основания всякого
бытия. Одной из центральных философских доктрин Упанишад является тезис о
существовании единого объединяющего принципа, лежащего в основе всего
универсума. На уровне предельной актуальности мир множественности раскрывается
как мир взаимосвязанного единства. В знаменитом диалоге философа Гарги
Вагакнави и великого мудреца Яджнявалкьи сделана попытка определить этот объединяющий принцип (3. 6).
Гарги хочет выяснить изначальную природу мира, предлагая Яджнявалкье
указать предельную основу всего сущего. Она спрашивает мудреца: «Раз весь мир
выткан на воде, то на чем же выткана вода?» Вначале Яджнявалкья отвечает: «На
ветре, Гарги». Но Гарги не устраивает этот ответ. «На чем же тогда выткан
ветер?» Яджнявалкья предлагает новое решение, а затем еще и еще одно, уступая
давлению Гарги и указывая все более фундаментальные пласты реальности. В итоге
мудрец сообщает ей, что весь мир выткан на том, что он называет Брахманом. И
здесь он утверждает, что не может идти дальше; искания Гарги, как объявляется,
заканчиваются на Брахмане. Хотя в качестве возможной основы всего
существующего предлагались и другие сущности (к примеру, пространство [4.1.1] и
вода [5. 5.1]), они были отвергнуты после того, как Брахман был указан в
качестве предельной реальности и абсолютного основания всего сущего. Брахман
был объявлен высшей целью любого метафизического исследования: «Поистине,
то, что изучаемо, — все это едино в [слове] Брахман» (1. 5. 17).
Термин Брахман возник из
санскритского корня, означающего «расти», «расширяться» или «возрастать». Поначалу связанный с сакральными формулами, он
стал со временем использоваться как обозначение силы, поддерживающей
мир. В эпоху Упанишад установилось его главное значение — «высшая реальность»,
изначальная причина существования
или абсолютное основание бытия. Еще
один знаменитый фрагмент из Брихадараньяка-упанишады хорошо иллюстрирует
метафизический поиск единой основы сущего, завершающийся Брахманом (3.
9). Поскольку этот текст очень важен для понимания индуистской теологии, я
целиком процитирую его.
Фрагмент начинается с того, что
философ Видагдха Шакалья спрашивает мудреца Яджнявалкью о числе существующих
богов. «Сколько существует богов?» — интересуется он. Вначале Яджнявалкья
отвечает: «Три и три сотни, и три и три тысячи». Не удовлетворенный ответом,
Видагдха продолжает:
«Так сколько же, —
сказал он, — в действительности богов, Яджнявалкья?»
«Тридцать три».
«Так сколько же, —
сказал он, — в действительности богов, Яджнявалкья?»
«Шесть».
«Так сколько же, —
сказал он, — в действительности богов, Яджнявалкья?»
«Три».
«Так сколько же, —
сказал он, — в действительности богов, Яджнявалкья?»
«Два».
«Так сколько же, —
сказал он, — в действительности богов, Яджнявалкья?»
«Один с половиной».
«Так сколько же, —
сказал он, — в действительности богов, Яджнявалкья?»
«Один».
Когда Видагдха просит Яджнявалкью указать этого «одного Бога», тот
заключает: «Он — Брахман».
Хотя божественность проявляется во множестве форм, в
конечном счете она едина. Здесь мы вновь видим, как философское исследование
изначальной природы реальности завершается открытием одного-единственного объединяющего принципа, именуемого Брахман.
Но если реальность едина, как и почему она умножилась? Истории
творения, поддерживаемые той или иной традицией, много говорят о самой этой
традиции. В Брихадараньяка-упанишаде мы находим рассказ о творении,
отвечающий на эти вопросы и служащий моделью для значительных пластов
индуистской мысли.
«В начале здесь не было ничего» (1.2.1). Но из ничего может получиться
многое: немало индуистов
считает, что весь
мир возник из первоначального
ничто. Подобно современной теории
большого взрыва, этот текст описывает расширение изначально непространственной
точки абсолютного единства; однако, в отличие от теории большого взрыва, в этом
рассказе о творении сообщается, почему произошло такое расширение.
В начале не было ничего, кроме единого объединяющего
принципа, Брахмана. Но поскольку он был один, ему было одиноко и
«боязно» (1.4.2). В этом состоянии одиночества он возжелал кого-то другого и
разделил себя на две части, мужскую и женскую. Выйдя из первоначального
состояния абстрактной нейтральности, эта пара вступила в сексуальные отношения,
результатом которых и стало возникновение мира разнообразных форм. Таким
образом, изначальная точка неразличенного единства разделилась и, расширяясь,
породила феноменальный мир множества форм. Брихадараньяка-упанишада называет
это «высшим творением Брахмана» (1. 4. 6). Данная история творения
сообщает о подлинной природе реальности и конечной цели существ, живущих в ней.
У нас еще будет повод обратиться к этой истории, пока же важно понять, что она
говорит о множественности мира и одновременно в полном объеме признает его
радикальную взаимосвязанность. Изначальное единство никогда не утрачивается,
оно просто кажется множеством форм.
Эта теория происхождения мира
признает одновременность единства и множества. Единая реальность
дифференцируется посредством) как сказано в тексте, «имени и образа» (1.4. 7).
Мир, который мы воспринимаем нашими чувствами, есть, стало быть, единая
реальность, хоть она и облачена множеством имен и явлений. Это удачно выражено
в следующих стихотворных строках:
То полное, Это
полное, Из полного возникает полное.
Когда от полного
берется полное, То все же остается полное. (5. 1. 1)
Здесь
перед нами изображение божественности, одновременно имманентной и
трансцендентной. Брахман не только находится в мире, он есть
мир; но существует и такое измерение Брахмана, которое совершенно выходит за пределы мира множественных форм. В Брихадараньяка-упанишаде
это обозначено как учение о двух аспектах (рупа) Брахмана
— имеющего форму и бесформенного: «Один имеет постоянную форму (мурта),
другой лишен ее (амурта)» (2. 3.1). Брахман как совокупность всех
форм — это все вещественное и преходящее, а Брахман как бесформенное
вечен и неизменен. Пониманию этой философии может способствовать размышление
над двойным смыслом фразы «ничто никогда не тождественно». Мир конкретных вещей
находится в постоянном движении <
и постоянно изменяется; вещи
никогда не остаются неизменными. С другой стороны, ничто, из которого все возникает, вечно и неизменно; оно всегда одно
и то же. Важно, однако, помнить, что речь не идет о двух раздельных
реальностях, но об одной реальности, рассматривающейся с разных точек зрения.
Мир форм насыщен единым Брахманом, как соль насыщает воду, в которой она
растворена: «Подобно тому как брошенный в воду комок соли растворяется в воде и
нельзя вытащить его, но какую часть [воды] ни возьмешь — она соленая, поистине,
так же, о [Майтрейи], и эта великая, бесконечная, безграничная, состоящая из
одного лишь познания сущность» (2. 4. 12).
Прежде чем приступить к изучению
того, что говорится в Брихадараньяка-упанишаде о человеческой природе,
надо упомянуть еще об одном важном моменте. В некоторых фрагментах говорится,
что Брахман невыразим и поэтому недоступен определению. Мы слышим, к
примеру, что он «ни велик, ни мал, ни короток, ни длинен, ни красен, ни текуч,
ни окрашен, ни темен, ни ветер, ни пространство, ни с чем не связан; без глаз,
без ушей, безо рта, не имеет меры, не имеет ничего ни внутри, ни снаружи. Он
никого не поедает, и его никто не поедает» (3. 8. 8). Иными словами, Брахман
совершенно запределен миру нашего чувственного опыта. В тексте это часто
выражается утверждением, что Брахман «не это и не то {нети нети)».
С другой стороны, в ряде высказываний Брахман отождествляется
со всем, что воспринимается в чувственном опыте: «Ясно, что в сущности. Брахман
состоит из познания, разума, жизни, слуха, земли, воды, ветра,
пространства, света и не-света, желания и нежелания, гнева и не-гнева, дхармы и
недхармы, из всего» (4. 4. 5). В прямой противоположности воззрению «не это и
не то» в этом месте сказано, что «он состоит из этого и того». Два этих
различных способа характеристики Брахмана ведут к разному пониманию мира и Я, результатом которого
оказываются существенные различия в религиозных практиках. Две важнейшие
интерпретации Упанишад будут рассмотрены в последней части главы.
Признание всеобщей жизненной взаимосвязи
имеет очевидные следствия для теории человеческой природы. Согласно Брихадараньяка-упанишаде, нам родственны не
только люди, но и все другие существа. Здесь провозглашается, что
глубинная самость человека теснейшим образом связана со всеми существами:
«Самость внутри всего есть и твоя самость» (3. 5.1). Эта предельная самость,
обозначающаяся в Упанишадах термином Атман, является, стало быть, не
автономной единицей, действующей независимо от
других
существ, а скорее частью более широкой взаимосвязанной
сети реальности. «Это самое Я [Атман]
есть повелитель и царь всех существ. Подобно тому как все спицы заключены между
ступицею и ободом колеса, так все боги, все миры, все дыхания и все эти самости
заключены в этом Я» (2. 5. 15). Из текста совершенно ясно, что подлинное Я не
только оживляет все сущее, но и неотделимо от реальности в целом (2. 5. 1-14).
Я есть все, и все есть Я.
Конечно, Упанишады признают существование преходящего
«Я», изолированного от других самостей. И это
Я как эго (ахамкара) отождествляется с телом и его социальным
окружением. Это то самое Я, о котором мы непосредственно думаем, когда
кто-нибудь спрашивает нас, кто мы такие. И именно это Я мы обычно считаем очень
важным и пытаемся сохранить его. Но оно не есть ни высшее Я, ни подлинная
сущность человека. Сущностное Я
определяется как Атман. Наше обыденное Я есть просто конечное,
обусловленное тем-то или тем-то прикрытие нашей подлинной и бесконечной
природы.
Некоторые высказывания в Брихадараньяка-упанишаде наводят
на мысль, что Атман не поддается определению: «Об Атмане можно
сказать лишь "не это, не то". Он непостижим, ибо не постигается. Он
неразрушим, ибо не разрушается. Он не прикрепляем, ибо не прикрепляется, не
связан, не колеблется, не терпит зла»
(3.9.26). В других местах, однако, Атман отождествляется с совокупностью
сущего: «Он творец вселенной — творец всего! Мир принадлежит ему — ведь
он и есть мир!» (4. 4. 13). В любом случае Атман определяется как бессмертная,
неизменная самость; он «не подвержен голоду и жажде, печали и заблуждению,
старости и смерти» (3. 5. 1).
Центральным учением Упанишад является тезис о том, что
подлинное Я есть то вечное измерение реальности, которое каким-то образом
тождественно высшей реальности Брахмана: «И этот великий нерожденный
Атман, не старящийся, не умирающий, бессмертный и бесстрашный — Брахман»
(4. 4. 24). Отождествляясь с Брахманом, Атман тоже определяется как
самый источник жизни, корень всего сущего: «Как паук выползает с помощью нити,
как выходят из огня маленькие искры, так выходят из этого Атмана все
жизненные силы, все миры, все боги, все существа. Его тайное значение —
действительное действительного. Поистине,
жизненные силы — действительное, и этот Атман — их действительное» (2.
1. 20). В общем, Брихадараньяка-упанишада учит, что сущностное Я
человека трансцендентно индивидуальности, ограниченности, страданию и смерти.
Другим типичным
обозначением Атмана является именование его «внутренним правителем» всей
жизни (3. 7. 2, 23). Оно связано, пожалуй, с самой интересной
характеристикой Атмана в Брихадараньяка-упанишаде. Атман не
является обычным объектом сознания, скорее он субъект сознания или его
безмолвный свидетель. Атман есть тот, кто знает все
знаемое или «познает познание». «Но когда для него все
стало Атманом, то как и кого сможет он обонять, как и кого сможет он
видеть, как и кого сможет он слышать, как и кому сможет говорить, как и о ком
сможет мыслить, как и кого сможет познать? Как сможет он познать того,
благодаря которому он познает все это? Как сможет он, о [Майтрейи], познать
познающего?» (2. 4. 14). Будучи тем, кто познает познание, Атман не
является объектом сознания и поэтому не может быть познан обычными способами —
ведь он объявляется самим сознанием. Главной целью Упанишад является соединение
преходящего Я, связанного с телом, с вечным
и бесконечным Я, тождественным всей совокупности сущего. Иными словами, эта
цель состоит в осознании того, что Атман есть Брахман, хотя
детали этого отождествления предстояло уточнить позднейшим авторам.
Согласно Упанишадам, наша нынешняя жизнь есть лишь
один эпизод в длинном, длинном ряду смерти и возрождения. Когда он
заканчивается, мы возрождаемся в новом теле. «Подобно тому как гусеница,
достигнув конца былинки и приблизившись к другой [былинке], подтягивается [к
ней], так и этот Атман, отбросив это тело, рассеяв познание и
приблизившись к другому [телу], подтягивается [к нему]» (4. 4. 3). Иными
словами, как гусеница переползает с одной травинки на другую, так и мы движемся
от тела к телу. Хотя некоторые позднейшие философы настаивали, что
индивидуальное Я — это не то Я, которое возрождается, реинкарнация все же,
по-видимому, предполагается в текстах Упанишад.
В
связи с этим предположением в Брихадараньяка-упанишаде рассматриваются
два варианта возможного посмертного опыта (6.2.15-16). Первая
возможность — возвращение к этой жизни. После смерти тела сжигаются на
погребальном костре. Те, кто совершал религиозные жертвоприношения для
продления жизни в мире, обращаются в дым. Из дыма они переходят в ночь и в
итоге оказываются в мире предков. Оттуда они попадают на луну, где превращаются
в дождь, который возвращает их на землю. Достигая земли, они становятся пищей,
которую съедает мужчина и которая затем возгорается в женщине, вновь рождающей
людей. Таков непрерывный цикл смерти и возрождения, являющийся уделом
большинства.
Есть, однако, и другой путь, доступный для
медитирующих лесных отшельников, достигших высшего знания. После смерти они
попадают на погребальный костер и переходят в пламя. Из пламени они переходят в
день и в конце концов достигают мира богов. Оттуда они попадают на солнце.
Солнце в индуистской мифологии часто символизирует дверь за пределы нашего
мира; и в самом деле, мы слышим, что те, кто достиг высшего знания,
направляются от солнца к миру Брахмана, из которого они никогда не
возвращаются в наш мир. Это одна из самых ранних
версий учения о мокше, или «освобождении» из
непрерывного цикла смерти и возрождения. Хотя в Брихадаранъяка-упанишаде эти
пути представлены просто в качестве двух вариантов посмертного существования,
некоторые более поздние Упанишады подчеркивают, что путь невозвращения намного
превосходит по своей ценности путь возвращения. Возврат в этот мир
свидетельствует о том, что предельное знание о собственном Я не достигнуто.
Таким образом, высшим достижением человеческой жизни объявляется особого рода
знание.
Главная проблема человеческого
существования состоит в том, что мы не знаем истинной природы реальности.
«Поистине, Гарги, кто, не зная это Непреходящее, уходит из этого мира, тот
несчастен» (3. 8.10). Из этого утверждения становится ясно, что наш успех
всецело зависит от знания нетленного Брахмана, но достичь этого знания
очень трудно, ибо он есть то, «что не видно и видит, не слышно, но слышит, не
мыслимо, но мыслит, не познается, но познает. Кроме этого нетленного, нет
никого, кто видит, слышит, мыслит и познает» (3. 8. 11). Без знания этого
единого и бесконечного Брахмана человек воспринимает только обыденные
объекты сознания, и поэтому его удел состоит в полном отождествлении с
преходящим миром фрагментарных и изменчивых форм. «Лишь разумом следует
воспринимать, что здесь нет никакого различия. От смерти к смерти идет тот, кто
видит что-либо подобное различию» (4. 4. 19).
Незнание истинной природы реальности равносильно
незнанию подлинной природы наших собственных Я. Иначе говоря, наша беда состоит
в трудностях самоидентификации: мы не знаем, кто мы на самом деле. Мы
отождествляем себя с фрагментарным и, как кажется, разрозненным феноменальным
миром множественности, вместо того чтобы отождествиться с единым Брахманом. Мы
бесконечные создания, прилипшие к
несамостоятельным и конечным личностям. По сути родственные безграничному
универсуму, мы живем, подавленные и ослепленные конечными устремлениями
нашего эго. Результатом оказывается отчуждение: от других, от самого источника
жизни, от Единого и даже от нашего подлинного Я. Таким образом, человек живет в
ситуации постоянной раздробленности, изоляции, одиночества. Поэтому наши
сообщества, сформированные убеждением в нашей индивидуальности, разрываются от
преступлений и междоусобиц, и мы заражены экзистенциальной тревогой,
коренящейся в заботе об изолированном, мимолетном Я.
Согласно
Упанишадам, жизнь изолированного индивида не может быть свободной. Жизнь,
основанная на вере в обособленное Я, обусловлена и определена со всех
сторон. Детерминирующие факторы в
Брихадаранъяка-упанишаде именуются кармой, и
это первый текст, где упоминается данное понятие, столь важное для позднейшей
индуистской мысли. Вот что говорит о карме мудрец Яджнявалкья: «Как кто
действует, как кто ведет себя, таким он и бывает. Делающий доброе бывает
добрым, делающий дурное бывает дурным. Благодаря чистому деянию он бывает
чистым, благодаря дурному — дурным» (4. 4. 5). Обычная человеческая жизнь,
формирующаяся верой в автономное Я, оказывается в высшей степени случайной,
обусловленной силами, детерминированными предшествующими поступками.
Яджнявалкья продолжает: «Каково бывает
желание [человека], такова бывает воля, такое деяние он и делает; какое деяние он
делает, такого удела он и достигает». Это значит, что мы психологически
запрограммированы таким образом, что в нормальной ситуации свободные действия
оказываются невозможными. Мы действуем на основании желания, которое, в свою
очередь, является результатом некого прежнего действия, отложившегося в
бессознательном. Это желание проявляется в решении действовать. Последующее
действие отпечатывается в уме, и этот отпечаток в дальнейшем определяет природу
другого желания, в котором коренится будущее действие. Такова картина
человеческих бедствий, круга психологического рабства. Одной из главных целей
индуистской йоги и медитации является освобождение нас от этого ограниченного и
обусловленного состояния.
Упанишады в целом оптимистичны в вопросе о
возможности достижения высшей свободы. Однако в Брихадаранъяка-упанишаде не
содержится однозначных предписаний. Главной задачей более поздних систематиков
стала выработка непротиворечивой интерпретации этой и других Упанишад и
конкретизация пути, ведущего к высшему состоянию, описываемому в тех текстах.
Как мы увидим, различные интерпретации, возникшие с течением времени, серьезно
отличались друг от друга в трактовке мира и Я.
В общем, предложенный в Упанишадах
путь к свободе включает приобретение особого знания. Обычное знание не в
состоянии разорвать цепи нашего рабства. «В слепую тьму вступают те, которые
чтут незнание. Словно еще в большую тьму — те, которые наслаждались в знании»
(4. 4. 10). Упанишады не дискредитируют всякую ученость, а скорее предупреждают
об ограниченности обычного знания. Смысл приведенной фразы, по всей видимости,
в том, что опасно излишне уповать на обыденное знание. Обычные познания хороши
для действий в обыденном мире множественных форм; но они бесполезны для знания
первоприроды реальности и Я.
Брихадараньяка-упанишада недвусмысленно
говорит о том, что человек в итоге должен освободиться от любых форм
обычного знания. В тексте говорится, что «[человек], отрекшийся от учености,
станет как дитя; затем, отрекшись и от детскости и от учености, станет
молчальником» (3. 5.1). Иными словами, проникшись смыслом писаний и став
знатоком учености, человек должен отказаться от опоры на знания и попробовать
вернуться к детской простоте и непосредственности. Это, впрочем, еще мало что
поясняет в вопросе о методах достижения высшего
знания и свободы. Лишь в самых общих выражениях Брихадараньяка-упанишада рекомендует
путь отказа от привычных способов бытия и предписывает размышление над Атманом.
Подобная нечеткость характерна и для других Упанишад. Детальное прояснение
сути конечного состояния и способов его достижения стало делом позднейших
комментаторов.
Одно из важнейших разногласий среди
индуистов связано с тем, что одни считают высшую реальность безличным
Абсолютом, а другие настаивают на личностном отношении к ней. Неудивительно, что
эти радикально различные установки привели к совершенно разным интерпретациям Брихадараньяка-упанишады.
Подробное введение в поздний индуизм должно было бы включать описание
большого количества религиозных практик, в частности, домашних ритуалов,
храмовых ритуалов, странствий, йоги и т. д., а также верований, формирующих эти
разнообразные практики. И хотя в рамках данной главы эта задача нерешаема,
рассмотрение идей двух ведущих фигур индуистской традиции — Шанкары и Рамануджи
— поможет составить представление о большом разнообразии практик и верований,
заключенных под рубрикой индуизма. Оба считаются философами веданты, а
«веданта» буквально означает «завершение
Вед», то есть кульминацию священных книг мудрости, известных как Веды. Термин
«веданта» используется прежде всего для ссылки на учения Упанишад, но
также и для обозначения Бхагавадгиты и Брахма-сутр. Хотя школы
индуистской философии не исчерпываются ведантой, Шанкара и Рамануджа представляют две самые влиятельные школы
индуистской мысли и практики. Поскольку как Шанкара, так и Рамануджа
комментировали Брахма-сутры, текст, содержащий детальное исследование
понятия Брахмана, введенного в Упанишадах, мы можем использовать
данные комментарии для изучения этого фундаментального различия в
интерпретации.
Шанкара (788-820)—один из самых известных
индуистских философов в Индии и на Западе. Хотя его философская система адвайты
(недвойственности)
имеет мало сторонников среди
индуистов и ее роль в западных трактовках индуизма была явно завышена, она
выражает важную философскую позицию в рамках индуизма и является одним из
популярнейших обоснований религиозного отречения.
Что значит знать Брахмана? Быть может, самый
трудный вопрос, оставшийся от размышлений Упанишад, заключался в следующем: в
чем состоит отношение между высшей реальностью Брахмана и миром множественности, воспринимаемым чувствами?
Попутно возникал и вопрос о статусе личного Бога и индивидуальной души.
Шанкара был одним из первых индийских философов, предложивших последовательную
и единую трактовку, основанную на Упанишадах и призванную решить эти важные
проблемы. Он — философ единства, которое в конечном счете обесценивает всякую
множественность. Единственной истиной, по мнению Шанкары, является Брахман, мир
по сути ложен, а различие между Богом и индивидуальной душой есть не более чем
иллюзия.
Брахман для Шанкары —
единственная реальность. Он есть абсолютно недифференцированная реальность,
одно без другого (адвайта), то есть реальность, лишенная каких-либо
специфических качеств (ниргуна). Поскольку, как считает Шанкара, высшим
постижением Брахмана является состояние, при котором исчезает всякое
различие субъекта и объекта, он делает вывод, что мир множественности в итоге
должен быть ложен. Шанкара признает, что Упанишады говорят о двух аспектах Брахмана,
качественном (сагуна) и бескачественном [ниргуна), но он
утверждает, что первый не более чем результат восприятия, обусловленного
ограничивающими факторами. «Брахман известен в двух аспектах — один,
ограниченный, образован различиями в мире, то есть модификациями имени и формы,
другой лишен всех обусловливающих факторов и противоположен первому» (1. 1.
12). По сути, Шанкара утверждает, что все кажущиеся различия внутри Брахмана
являются результатом наложения систем координат наблюдателя. И это подводит
нас к важнейшему понятию его философии: теории иллюзии, или майи. Майя есть
процесс, посредством которого возникает мир
множественности; это сила, благодаря которой бесформенное обретает форму.
Майя одновременно скрывает и искажает подлинную реальность Брахмана и
эпистемологически проявляется как невежество (авидья). Ее действия не
могут быть объяснены на словах, так как сам язык является порождением майи. Поскольку,
с точки зрения Шанкары, всякая множественность в конечном счете ложна, майя оказывается
главным препятствием на пути высшей реализации предельного знания.
Это значит, что мир, доступный
нашим чувствам, не есть Брахман и поэтому в конечном счете нереален:
«Чувства естественным образом схватывают объекты, а не Брахмана» (1. 1. 2).
Этим Шанкара, впрочем, не хочет сказать, что мир есть фикция нашего
воображения. Он был
последовательным
противником субъективного идеализма. С точки зрения Шанкары, мир имеет
феноменальную реальность, то есть он экзистенциально реален. Он пишет: «Нельзя
говорить, что внешние вещи не существуют. Почему? Потому что они
воспринимаются. Такие вещи, как колонна, стена, кувшин, одежда воспринимаются в
каждом познавательном акте. И не может быть так, чтобы воспринимаемая вещь не существовала» (2. 2. 28). Шанкаре известна
категория несуществования, типичной иллюстрацией которой является
понятие «сын бесплодной женщины». Наш же мир имеет кажущуюся реальность, и в
этом смысле он «существует». Однако поскольку опыт мира обесценен высшим опытом
Брахмана, в котором исчезают все различия, он не может быть абсолютной
реальностью. Как сновидения обесцениваются после пробуждения, так после высшего
просветляющего пробуждения обесценивается и опыт мира. Типичный пример для
объяснения сказанного — змея и веревка. В сумерках человек ошибочно принимает
веревку за змею. Однако страх, который он затем чувствует, вполне реален в
экзистенциальном смысле. Но когда свет знания
озаряет «змею», обнаруживается, что это всего лишь веревка. Змея была просто
наложена на веревку, что придало ей кажущуюся реальность. Точно так же —
если воспользоваться этой иллюстрацией — обстоит дело с миром и Брахманом. Мир
множественности обычно накладывается на единого Брахмана, в результате чего мы живем в иллюзорном мире. Но
ложность опытного знания о мире открывается в высшем знании Брахмана.
Эта теория позволяет философам отделить недостоверный мир от подлинной
реальности, так же как отражения луны в разных кувшинах с водой в конце концов
отделяются от луны.
Тот же самый аргумент применяется к двум другим важным
дифференцированным сущностям — личному Богу и индивидуальной душе. Шанкара
определяет личного Бога как Брахмана, наделенного определенными
свойствами. Но поскольку все свойства порождены ограничительными факторами
невежества, Бог в итоге тоже объявляется иллюзией. Поклонение личному Богу,
однако, очень полезно, так как, хотя Бог и не является высшей реальностью, он
оказывается высшей реальностью для существ, все еще опутанных космической
иллюзией майи. Иными словами, личный Бог — необходимый компонент
духовного опыта, поскольку он обеспечивает переход от мира к Брахману для
тех, кто еще прилеплен к миру. В конце концов, однако, человек должен
отказаться от этого чувства раздельности и вернуть всех богов в единство
собственного Я.
Коррелятивным понятием для Шанкары оказывается понятие
индивидуальной души (джива). Теперь, должно быть, уже очевидно, что
всякая множественность рассматривается Шанкарой как результат иллюзорного
восприятия, и поэтому не будет сюрпризом узнать, что душу он тоже в конечном
счете отрицает как иллюзию. Хотя джива, или индивидуальная
душа, подразумевает более высокий уровень сознания,
чем Я, отождествляемое с телом, по большому счету
оно тоже нереально. Подлинным Я для Шанкары является Атман, определяемый
как чистое сознание. Подобно миру и Богу, индивидуальная душа— не более
чем мнимая реальность, явленность которой есть результат наблюдения Я
посредством ограничивающих факторов невежества. Шанкара пишет, что Я «наделено
вечным сознанием... и есть лишь сам Высший Брахман, который, оставаясь
неизменным, кажется существующим в виде индивидуальной души, из-за связи с
ограничивающими привходящими обстоятельствами» (2. 3. 18). Хотя в повседневной
жизни мы чувствуем, что действуем самостоятельно, это тоже иллюзия. Это значит,
что подлинное Я никак не связано с обусловливающими влияниями кармы; для
освобождения надо лишь осознать, что рабство есть умственная фикция. Шанкара
также утверждает, что Я трансцендентно любому опыту, так как последний
подразумевает различие субъекта и объекта опыта. Поэтому на высшем уровне
сознания индивидуальная душа, субъект всякого опыта, исчезает как иллюзия;
подлинное Я объявляется тождественным Брахману, абсолютной единой основе
сущего.
Целью всех духовных усилий, по
Шанкаре, является осознание этого предельного факта. Высший уровень знания Брахмана
подразумевает исключение всех различий между познающим субъектом и всеми
познаваемыми объектами в состоянии абсолютного тождества. Излюбленная метафора
для такого понимания предельного опыта — возвращение всех капель воды в единый
океан, где нет различий. Так Шанкара трактует поиски высшего знания в
Упанишадах.
Но в чем существо
пути, следуя которому можно совершить этот высший подвиг? В первой части данной
главы мы касались мифа о творении из Брихадараньяка-упанишады, где
подробно рассказывается, как мир множественных форм возник из желания, желания
другого. Главным в этой истории для Шанкары является указание на единство,
предшествующее множественности, возникающей из желания. Поскольку желание
связано с творческой силой, разделяющей изначальное единство, искоренение
желания — важный шаг в процессе восстановления единства. Это приводит нас к
идее самоотречения. Высший духовный путь, согласно Шанкаре, состоит в
медитативной практике, нацеленной на то, чтобы привести человека к
проникновенному осознанию того, что «Я есть Брахман». Практику
медитирования о подлинном Я и осознания последнего Шанкара называет Самадхи.
Но важным предварительным условием этой практики оказывается уход от
повседневных общественных и домашних дел и от привычного доверия чувственным
данным. Иными словами, одним из главнейших следствий теории Шанкары является
стремление отречься от мира. Шанкара считается основателем влиятельного ордена
отрешенных (саньясинов), известных как дашанамы. Это люди,
начинающие
свой путь с собственного погребального ритуала,
символизирующего смерть их прежней личности и начало всепоглощающей жизни в
целомудренной религиозной общине и в медитации о Брахмане как безличном
Абсолюте.
Взглядам Шанкары диаметрально
противоположны воззрения тех индуистов, прежде всего вишнуитов (поклоняющихся
Богу в воплощении Вишну), которые считают, что личная природа божественного
есть фундаментальнейшее свойство, а не иллюзия, которую надо преодолеть. Одним
из самых решительных и широко известных противников Шанкары был Рамануджа
(1017-1137), крупный теолог и главный толкователь веданты для южноиндийского
религиозного движения, известного как шри вишнуизм. Его философскую систему
называют вишишта-адвайта (недвойственность различенного), так как в ней
признается реальность различенных вещей, трактуемых в качестве атрибутов
недвойственной реальности. Философия Рамануджи придает большое значение как
единству, так и множеству — позиция, результатом которой оказывается
принципиально иная картина Бога, мира и человеческого Я.
В комментарии к Брахма-сутрам Рамануджа
критикует Шанкару за его отказ признавать какие-либо качества или различия в
недвойственной реальности Брахмана. Подобно Шанкаре, Рамануджа согласен
с утверждением Упанишад о том, что Брахман является единственной
реальностью; в то же время он считает Брахмана Богом, наделенным
бесчисленными превосходными свойствами. «Слово "Брахман" изначально означает высшую Личность, в бесконечной степени
обладающую всеми благими качествами и свободную от мирского тления. Эта
высшая Личность есть единственное Сущее, знание о реальной природе которого
дает освобождение» (1. 1. 1, с. 1). Таким образом, Рамануджа не проводит, как
Шанкара, различия между Брахманом и Богом. Характеристику Брахмана из
Упанишад, согласно которой он «лишен качеств», Рамануджа интерпретирует скорее
как отсутствие определенного рода качеств: негативных или порабощающих. В итоге
он радикально пересматривает позицию Шанкары, отдававшего предпочтение Брахману
без качеств (ниргуна), доказывая, что высшей формой является Брахман,
наделенный таковыми (сагуна). В частности, Рамануджа противится
шанкаровской концептуализации Брахмана как чистого недифференцированного
единства, утверждая, что, если бы она соответствовала действительности,
какое-либо знание о Брахмане оказалось бы невозможным, поскольку всякое
знание основано на дифференцированном «объекте». «Брахман не может быть,
как говорят сторонники адвайты, недифференцированным чистым
Сознанием, ибо нельзя привести доказательство того, что такие объекты
существуют» (1. 1. 1, с. 19-20).
Если конкретизировать тот вид опыта, к которому мы
должны стремиться, то, согласно Раманудже, речь идет о блаженном знании Брахмана как Господа, наделенного бесконечными
восхитительными качествами, или, проще говоря, о любви к Богу. Но чтобы
это отношение стало возможным, следует провести различие между познающим
субъектом или тем, кто любит (индивидуальной душой), и познаваемым объектом,
или любимым (Господом). Многие правоверные индуистские теологи замечают, что
они не хотят превращаться в сахар (цель
Шанкары), а хотят испытывать его приятный вкус (цель Рамануджи). Это значит,
что различие, о котором идет речь, должно приниматься всерьез, а это
подразумевает совершенно другую картину мира чувственного опыта, нежели та,
которую мы встречаем в системе адвайты у Шанкары.
Рамануджа считает, что мир реален и что он возник из
стремления Бога к тому, чтобы стать многообразным. Иными словами, мир есть
результат реальной трансформации Брахмана. Типичная иллюстрация этой
точки зрения — превращение молока в творог. Творог, производимый из молока, и тождествен, и отличен от него. Это воззрение
имеет больше сторонников среди индуистов, чем точка зрения Шанкары,
согласно которой мир в конечном счете — иллюзия. Оно предполагает, что
творческий процесс, результатом которого оказывается множественность, должен
быть в итоге не преодолен, а скорее признан тем, чем он на самом деле является,
— продуктом творческой деятельности Бога. Подобно Шанкаре, Рамануджа связывает
желание единого стать многим с понятием майи, но, вместо того чтобы
осмыслять майю в качестве «иллюзии», как это делает Шанкара, Рамануджа
признает ее «творческой энергией» Бога. «Слово майя не означает
"нереальное" или "ложное", а обозначает силу, способную
порождать удивительные действия» (1.1.1, с. 73). Мир, таким образом,
рассматривается в гораздо более позитивном свете, и Рамануджа даже говорит о
нем как о «теле Бога». Он утверждает, что Брахман есть «творец, хранитель
и разрушитель мира, пронизывающий его, его внутренний Правитель. Весь мир,
чувствующий и бесчувственный, составляет его тело» (1.1.1, с. 55). Иными
словами, обусловленный и преходящий мир является атрибутом безусловного и
вечного Бога, подобно тому как преходящее тело является атрибутом вечной души. Мир поэтому отличен от Бога, но
неразрывно связан с ним, так же как атрибут связан со своей субстанцией.
Так же обстоит дело и с индивидуальной
душой (джива). Она тоже рассматривается как часть божественного тела, и
именно в таком ключе Рамануджа трактует тождество Брахмана и подлинного
Я, о котором идет речь в Упанишадах. В то время как Шанкара в конечном счете
объявляет индивидуальную душу иллюзией (поскольку в предельном опыте Брахмана,
как он считает, исчезают все
различия), Рамануджа утверждает, что она реальна и вечна. Как часть Брахмана,
душа и отлична, и тождественна целому (2. 3. 42, с. 98). Мир материи и
индивидуальных душ проникает в Бога во времена растворения и отделяется от Бога
во времена творения. Отрицая тезис Шанкары о том, что подлинное Я есть чистое
сознание, запредельное опыту, Рамануджа утверждает, что оно есть особый
носитель опыта (2. 3. 20, с. 285). В своем высшем состоянии оно являет собой
вечный, блаженный субъект, познающий Брахмана.
Путь к свободе и блаженному опыту Брахмана удачно
выражен в следующем фрагменте. «Это рабство может быть разрушено только
Знанием, а именно, Знанием того, что Брахман есть внутренний правитель,
отличный от душ и материи. Это знание достигается посредством Божественной
Благодати, получаемой в дар за надлежащее исполнение повседневных обязанностей,
предписанных различным кастам и стадиям жизни, обязанностей, исполняемых не для
достижения каких-то результатов, но для умилостивления Бога» (1. 1. 1, с. 80). Здесь
не говорится о том, чтобы отречься от мира действия, а, напротив, содержится
указание на вполне определенный путь действия, связанный с карма-йогой
Бхагавадгиты, еще одного важного ведантистского текста. В Бхагавадгите (2.
47) утверждается, что человек, стремящийся к полному освобождению, должен
действовать таким образом, чтобы избегать как привязанности к результатам действия, так и отказа от действия. Таким
образом, в качестве пути действия карма-йога занимает срединное положение
между двумя типами поведения, характерными для религиозного индуизма. С одной
стороны, это путь ведического жертвоприношения — и обыденных действий, коль
скоро о них идет речь. Это такой образ
действий, при котором действие совершается ради его результата. В самом деле,
зачем мы делаем что-то, если не ради результата, которого мы надеемся
достичь, выполняя действие? Религиозная деятельность по большей части подчинена
той же логике; религиозный акт, например ведическое жертвоприношение,
осуществляется для достижения некоего желаемого результата. В соответствии с Бхагавадгитой,
Рамануджа, однако, полагает, что подобное действие свидетельствует о
глубоком непонимании и способствует лишь нашему дальнейшему порабощению. Жизнь,
согласно Раманудже, есть космическая игра (лила), главным постановщиком
которой является Бог (2. 1. 33, с. 237). Обычное человеческое стремление
контролировать результат всех наших действий равносильно попытке узурпировать
роль постановщика. Более того, нацеленность
на конкретный исход действия подобна походу в необычную лавку, где множество сладостей,
с твердым намерением купить какой-то определенный леденец, именно тот,
которого, как выясняется, нет в наличии. Результатом оказывается страдание и
угнетенность в потенциально превосходной ситуации. Так что же делать? Ответ,
разумеется, состоит не в том, чтобы
отказаться от всякого действия, ибо
это как раз и есть второй тип поведения, которого надо избегать. Следуя Бхагавадгите,
Рамануджа настаивает, что человек должен действовать в соответствии с
жизненной ситуацией. Отречение от мира — это тоже попытка контролировать ход
событий, и она не может привести нас к блаженству. Взамен Рамануджа советует
полностью подчиниться Богу — лишь в этом случае мы сможем насладиться восхитительным мировым шоу. Шанкара отрицает мир,
Рамануджа же показывает, как обрести в нем свободу.
Хотя Рамануджа мало говорит о поклонении конкретным
божественным формам в комментарии к Брахма-сутрам, он принадлежит
религиозному сообществу, в котором этот тип медитации является основной
религиозной практикой. Действия, направленные на то, чтобы умилостивить
Господа, а не собственное эгоистичное Я, нередко осуществляются в контексте
поклонения конкретным формам или телам Бога, в храме или домашнем святилище.
Учитывая такие тексты, как диалог Видагдхи и Яджнявалкьи в Брихадараньяка-упанишаде,
где первый спрашивал о количестве богов, эти конкретные формы признаются
множественными формами единой, недвойственной божественности. Брахман понимается
так, будто он полностью присутствует в этих
особых телах, являющихся ограниченными формами бесконечного, которые Бог
милостиво принимает, чтобы оказаться доступным для телесных существ, наделенных
обычными чувствами. Эти ограниченные формы подобны ограничительной рамке,
иногда накладываемой на произведения искусства, чтобы сфокусировать восприятие
на чем-то, что в ином случае могло бы остаться незамеченным. Значительная часть
индуистской практики включает преданное служение таким конкретным формам Бога. Шанкара считал эти действия подготовкой к
высшей Самадхи медитации, с точки же зрения Рамануджи, высшими
являются именно эти акты поклонения Богу. Ревностное служение подразумевает
совершенно другое отношение к человеческим эмоциям, чем мы встречаем у Шанкары.
Поскольку мир, по Раманудже, реален, все в нем, включая человеческие эмоции,
может использоваться как горючее для духовной жизни.
Целью
подобного служения является некое единение с Богом, в состоянии которого
освобожденная душа живет в желанном присутствии Господа, но не
растворяется в нем без остатка. В вишнуизме это нередко трактуется как вечное и
блаженное существование в небесном божественном обиталище Ваикунтха. «Освобожденное
Я пребывает здесь как зритель высшего Брахмана» (4. 4. 20, с. 493).
Итак, мы видим, что одни и те же
тексты Упанишад служат основой для двух совершенно разных религиозных
воззрений.
С точки зрения Шанкары, недуальность Брихадараньяка-упанишады
означает, что мир множественности и всего, что связано с ней, в конечном
счете есть иллюзия. С пробуждением подлинного сознания оказывается, что мир, индивидуальное «Я» и даже Бог
нереальны. Привязанность к обыденному миру рассматривается в таком случае как
препятствие высшей духовной жизни. Следствием такого воззрения является
религиозная жизнь, ценящая самоотречение от мира и питающая недоверие ко всему,
что основано на обычных человеческих чувствах. Рамануджа, однако, истолковал
недуальность Брихадаранъяка-упанишады в том смысле, что есть лишь одна
причина всего сущего, хотя множество ее действий реальны. Высшая реальность
понимается как Бог, Глубинный Правитель многообразного мира и индивидуальной
души. Следствием этой позиции оказывается религиозная жизнь преданного
служения, позитивно трактующая мир и использующая обычные чувства для получения
блаженного опыта многообразного Брахмана. Хотя почти во всех религиозных
центрах Индии по сей день можно встретить людей, отрекшихся от мира, в
индуистской традиции преобладают практики служения в храмах и домашних
святилищах.
Философия
веданты, представителями которой являются Шанкара и Рамануджа, — традиция,
основанная на текстах. В частности, это означает, что ведантистские
философы — при том, что они видят опыт решающим доказательством чего бы то ни
было, — находятся в сильной зависимости от писаний, таких как Брихадараньяка-упанишада,
считающихся авторитетными. Многие философы наших дней не согласились бы,
что писание может быть надежным источником истины. Кроме того, философия
веданты основывается на трансцендентальных утверждениях Упанишад, связанных с
понятием Брахмана. Очевидно, что это тоже вызывает подозрение у светских
философов, считающих идею трансценденции очень проблематичной. В конце концов,
это и делает веданту религиозной философией. Индийские философские традиции
отличаются от многих западных традиций именно этим обстоятельством, так как
индийская философия во многом нацелена на то, чтобы оказывать практическое
содействие духовному опыту.
В отличие от
многих других теорий, представленных в этой книге, философия веданты, как
кажется, мало говорит об общественных и политических столкновениях и
реформах или о практической морали. Хотя ряд современных защитников
ведантистской философии отрицали правомерность этого обвинения, оно содержит
известную долю истины. Сочинения философов веданты посвящены достижению высшего
знания и свободы и исполнены
метафизического интереса к природе высшей реальности, мира и Я. Для Шанкары, к
примеру, Брахман мало связан с обыденным миром и превосходит все
нормативные дистинкции, так же как
подлинное «Я» оказывается за
пределами категорий добра и зла. Следует, правда, отметить, что Шанкара признает существование моральных последствий для
всех действий людей, живущих в обусловленном мире майи. Бескорыстные,
сострадательные действия размывают ложные границы и ведут к высшему постижению,
тогда как эгоистичные, жестокие поступки укрепляют ложные границы и усугубляют
рабство. В то же время, хотя в теории система Рамануджи признает ценность за
миром, на практике подчас оказывается, что те или иные вещи в мире ценятся не
сами по себе, а лишь в той степени, в какой они ведут к знанию о Боге.
Хотя женщины активно участвуют в
метафизических дискуссиях в Брихадараньяка-упанишаде и нет текстуальных
оснований для предположения, что тем или иным способом они были отстранены от
высших задач, нашедших отражение в этом тексте, они все же не принимались в
орден отрешенных Шанкары и никогда не допускались в качестве священнослужителей
в традиции шри вишнуизма Рамануджи. Рамануджа не возбранял участие в
религиозной жизни женщинам и представителям низших классов, но философия
веданты в целом и школа Шанкары в частности весьма элитарны. Им нужны люди,
имеющие опыт в религиозной практике и прекрасно знающие писание, по крайней
мере, если речь идет о высшем постижении. В
классическом индийском обществе это отсекает всех, кроме представителей высших
классов. Отсутствие этих предварительных условий по рождению нередко
лишает и возможности достичь высшего состояния — по крайней мере, в этой жизни.
Для дальнейшего чтения
Основной текст: Брихадараньяка-упанишада.
Английские переводы — Patrick Olivelle, Upanisads (New
York: Oxford University Press, 1966). Здесь имеется и ценная вводная статья
. Robert E. Hume, The Thirteen Principal
Upanishads (New York: Oxford
University Press, 1971), а также
R. С Zaehner в
Hindu Scriptures (New
York: Knopf, 1966).
Комментарий Шанкары на Брахма-сутры.
Один из самых доступных английских переводов: Swami
Gambhirananda, Brahma-
Sutra-Bhasya
of Sri
Shankaracarya
(Calcutta: Advaita
Ashrama, 1977).
Комментарий Рамануджи на Брахма-сутры.
Один из самых доступных английских переводов: Swami
Vireswarananda
and Swami
Adidevananda, Brahma-
Sutras, Sri
Bhasya (Calcutta:
Advaita Ashrama,
1978).
В качестве общего введения в
индийскую философию — см. M. Hiriyanna, Outlines of Indian
Philosophy (Bombay: George Allen & Unwin, 1973).
Дополнительно
о философии Упанишад — см. Paul
Deussen, The Philosophy of the Upanishads (New York: Dover, 1966).
О Брахма-сутрах
— см. S. Radhakrishnan, The Brahma
Sutra: The Philosophy of Spiritual Life (London: George Allen & Unwin,
1960).
Об адвайта-веданте Шанкары—см. Eliot Deutsch, Advaita
Vedanta:A Philosophical Reconstruction (Honolulu: University Press of
Hawaii, 1969).
О вишишта-адвайта-веданте
Рамануджи—см. John Carman, The Theology of Ramanuja (New
Haven: Yale University Press, 1974).
О различных индуистских культах—
см. Diana Eck, Darsan: Seeing the Divine Image in India (New York: Columbia University Press, 1996).
Литература на русском языке
Упанишады. Пер., предисл. и ком. А. Я. Сыркина. М., 1967. Гусева
Н. Р. Индуизм. М., 1977.
Исаева Н. В. Шанкара и индийская философия. М.,
1991. Костюченко В. С. Классическая веданта и неоведантизм. М., 1983.
Радхакришнан С. Индийская философия. Т. 1-2. М., 1956-1957. Чаттерджи С, Датта Д. Введение в индийскую философию. М., 1955. Шохин В. К. Первые
философы Индии. М., 1997.
В вводной главе мы видели, что
христианство вбирает в себя теорию универсума, теорию человеческой природы, диагноз и предписание, и мы коснулись
некоторых типичных возражений и ответов на них. В этой главе я более
детально рассмотрю главные идеи о природе и судьбе человека, представленные в
Библии. Принимая во внимание очевидное различие между Ветхим Заветом, имеющим
авторитет божественного Слова как для иудеев, так и для христиан, и специфически
христианским Новым Заветом, я рассмотрю их отдельно. (Третья великая
монотеистическая мировая религия семитского происхождения — ислам, возникший в
VII веке и признающий Авраама, иудейских пророков и Иисуса как
предшественников, но утверждающий, что единственным подлинным вестником Бога
является Мохаммед. Однако для надлежащего рассмотрения ислама потребовались бы
отдельная глава и специальное исследование.)
При толковании и оценке идей Библии мы сталкиваемся с
очевидными проблемами. С одной стороны, верующие (разных традиций) считают ее
священным текстом, и многие люди всерьез рассчитывают найти в ней жизненное
руководство. С другой стороны, за последние два столетия было проведено
множество исследований в области древних языков — древнееврейского, арамейского
и греческого, а также археологии, истории и социологии тех сообществ, в которых
на протяжении многих столетий и создавались библейские тексты, так что в
настоящее время существует настоящая индустрия академических исследований и
интерпретаций. Тексты Библии создавались в самое разное время, использовались в
различных целях и были написаны и отредактированы разными людьми. Говорить об
иудео-христианской вере X, ветхозаветной концепции Y
или новозаветном воззрении Z — значит обобщать, рискуя
излишним упрощением, хотя при решении вводных задач едва ли можно этого
избежать. Невозможно удовлетворить всех — ученых с их академическими спорами и
верующих с их разнообразными убеждениями.
Ясно, что иудаизм и христианство,
подобно конфуцианству и индуизму, едва ли можно назвать теориями наряду с теми,
которые рассматриваются далее в этой книге. Хорошо известно, насколько
многообразны иудейская и христианская традиции. Христианские учения развивались
в течение двух тысячелетий: внутри
трех главных направлений христианства (римский католицизм, восточное православие и протестантизм) существует
множество разных течений. И хотя все признают своим источником Ветхий и
Новый Завет, а также догматы, установленные на ранних этапах Церковью, имеются
различия в оценке их сравнительной авторитетности. Некоторые протестанты
заявляют о непогрешимости библейских текстов в силу их боговдохновенности.
(Следует, правда, отметить, что было немало разногласий по поводу того, какие
тексты следует считать боговдохновенными — до сих пор, к примеру, остается
спорным вопрос о статусе апокрифов.) Католицизм и православие делают акцент на
освященном традицией авторитете Церкви в толковании Писания и формулировке
догматов и практических предписаний (католицизм
в XIX веке в конце концов провозгласил непогрешимость папы). Другие верующие
говорят, что предельным основанием теологии являются религиозные
переживания людей.
В данной главе я вначале кратко рассмотрю фоновую
теорию универсума, общую для иудаизма и христианства (а также ислама), а
именно, монотеистическое представление о Боге как Творце, Господе и Судье.
Невозможно не коснуться здесь этого вечно спорного вопроса, но моя задача
состоит лишь в том, чтобы дать краткий очерк этой доктрины и некоторых ее
трудностей, ибо главный мой интерес состоит в исследовании иудаистской и
христианских концепций человеческой природы. Я последовательно излагаю
их под рубриками теории, диагноза и предписания. В заключение я говорю о
некоторых философских трудностях, с которыми сталкиваются христианские учения в
их традиционных метафизических интерпретациях.
Итак, рассмотрим вначале базовое
монотеистическое утверждение о природе универсума, а именно, тезис о
существовании Бога. Существование какого Бога утверждается? Ясно, что не
Бога, который в буквальном
смысле
находится «на небесах», где-то в космосе. Когда первые русские космонавты
докладывали, что не видели Бога, это нельзя было рассматривать даже в качестве
слабого доказательства его несуществования; здесь вообще отсутствовали признаки
подлинного доказательства. Хотя христианский Бог и мыслится в качестве
личности, у него вовсе не предполагается наличие тела. Он не является неким
объектом в универсуме наряду с другими; он не занимает какого-либо места в
пространстве и не существует в какой-то определенный промежуток времени. Нельзя
отождествлять его и с универсумом в целом, всей совокупностью сущего — это
пантеизм, а
не монотеизм. Библейский Бог как
трансцендентен, так и имманентен: хотя в определенном смысле можно сказать, что
он присутствует везде и повсюду, он также находится за пределами или вне мира
пространственно-временных вещей (Пс. 90:2, Рим. 1:20), являясь Творцом всего
физического универсума.
Трансцендентное бытие Бога, стало
быть, существенно для библейского монотеизма. Но с этим учением связано
множество давнишних проблем. Откуда известно, что оно истинно? Предлагались
различные варианты обоснования знания об этом. Некоторые утверждают, что
имеются весомые аргументы — или, по крайней
мере, сильные вероятностные доказательства — в пользу существования Бога.
Предполагается, что эти доводы доступны всем и для их оценки достаточно
воспользоваться нашим человеческим разумом («естественная теология»). Другие
ссылаются на божественный авторитет и утверждают, что Бог явил себя нам в
исторических событиях, в Библии или через Церковь, а также, возможно, в чудесах
(«боговдохновенная теология»). Третьи говорят о возможности индивидуального
осознания Бога, являющегося чем-то вроде непосредственного знания о нем
(«экспериментальная теология»?). Есть и такие, которые сочетают перечисленные
познавательные способы.
Заявления об авторитете Библии или
Церкви, а также о разного рода религиозном опыте, очевидно, спорны. Мягко
выражаясь, не все считают библейские тексты или претензии церквей совершенно
убедительными. Не все переживают религиозный опыт, а те, кто сообщает о нем,
расходятся относительно его содержания. Что же касается естественной теологии,
то большие сомнения относительно ее жизнеспособности существуют с XVIII века,
когда Юм и Кант подвергли строгой критике онтологическое, космологическое и
физико-теологическое доказательства существования Бога (аргументы, отталкивающиеся соответственно от самого понятия
Бога, от простого существования мира и от кажущегося порядка в нем).
Последнее из них было в значительной степени обесценено современной
биологической наукой, предложившей — после появления дарвиновской теории
эволюции — научные объяснения удивительной приспособленности растений и
животных к их среде обитания.
Некоторые теисты пытаются бороться с этой критикой естественной теологии
и предлагают модифицировать ряд традиционных аргументов (прежде всего, исходя
из миропорядка, открытого современной физикой), хотя ценность этих
переформулированных аргументов, разумеется, оспаривается неверующими. Не так
давно предпринимались попытки создания некой «науки о творении», якобы
базирующейся на Библии и представляющей собой основательную альтернативу
геологии и эволюционной биологии, но вопрос о правомерности этого движения
является объектом ожесточенных споров. Многие иудеи и христиане в наши дни
соглашаются, что существование Бога не может быть ни доказано, ни опровергнуто
одним лишь разумом и что убежденность в нем является скорее предметом веры.
Но в чем конкретно убеждены люди, говорящие, что верят
в Бога? Важнейшей частью иудео-христианского учения о Боге является
утверждение, что он — Творец мира (Быт. 1:1, Иов. 38:4). Это не означает, что
творение произошло в какой-то момент времени. Теизм вовсе не опровергается
положениями той или иной космологической теории о вечном существовании мира в
прошлом, точно так же как более современные теории «большого взрыва», из
которого возник мир, не должны истолковываться в качестве научных подтверждений
религиозной доктрины творения. Но вопрос остается: что же все-таки имеется в виду под тезисом, что Бог есть Творец мира? Из
него, как кажется, следует, что если бы Бог не существовал, мир тоже не
существовал бы или прекратил бы существовать и функционировать в нынешнем виде.
Этот тезис также подразумевает, что мир и все, что существует в нем, в своей
основе соответствует целям Бога и не существует и не происходит ничего, что не
было бы задумано Богом, или, по крайней мере, без его дозволения.
Если Бог трансцендентен, то он невидим и неосязаем; и,
конечно, не подобен ненаблюдаемым сущностям (таким
как атомы, электроны и магнитные поля), используемым в научных теориях для
объяснения того, что можно наблюдать посредством наших чувств: Бог не
является научным допущением. И все же он не просто абстракция вроде чисел и
других математических объектов. Предполагается, что он Личность, которая творит, любит, судит и искупляет нас. Согласно
библейским представлениям, Бог имеет громадное значение для человека —
он не просто зодчий, устраивающий вещи и после этого не проявляющий интереса к
ходу человеческой истории. Предполагается, что он сохраняет полный контроль за
всем происходящим, в высшей степени благ, милосерден и преследует особые цели,
наделяя человека бытием. Таким образом, его моральное значение, по меньшей
мере, не уступает космологическому, и вера в него отражается как на нашем
представлении о самих себе, так и на представлении о том, как нам следует жить.
Остается, однако, вопрос, почему кто-то должен верить
в существование такой личности — Творца и Господа. Многие (хотя не все) люди хотели
бы верить в подобное существо, так как оно придает
абсолютный «смысл» человеческой истории и индивидуальной
жизни, но сейчас мы ищем основание считать это истинным, а не мотивы для желания,
чтобы это было так. С давних пор утверждается, что очевидность свидетельствует против
этой концепции, — при этом имеется в виду знаменитая «проблема зла».
Страдание (как животных, так и человека) и зло в мире, как кажется,
противоречат существованию всезнающего, всемогущего и благого Бога. В гл. 1 мы,
однако, видели, что теисты обычно отрицают, что этот тезис опровергает их
утверждения, и предлагают различные варианты его
нейтрализации. Иногда
предполагается, что страдание в конечном счете оборачивается еще большим
благом, чем было бы без него, или что возможность зла нужна, чтобы мы сохранили
подлинную свободу, необходимую для морального выбора. Но неверующий все равно
может удивляться, почему Бог не создал такой
мир, где страдание не было бы единственным средством получения блага и где люди
свободно делали бы правильный выбор. Думается, что теист не допускает, что его
вера в Бога может быть фальсифицирована данными о наличном состоянии
мира.
Если эмпирическое наблюдение не может
свидетельствовать за или против божественного существования, то что же,
собственно, утверждается? Здесь как раз и начинаются философские споры по
поводу осмысленности и верифицируемости. Ясно, что любое фактическое
утверждение, любое заявление о действительном устройстве вещей в мире должно
быть возможно так или иначе проверить наблюдением (см. гл. 1). Если утверждение
о существовании Бога таково, что никакие мыслимые данные не могут
свидетельствовать за или против него, то трудно понять, как оно может быть
фактуальным. Некоторые теисты считают, что в человеческом опыте определенного
рода — моральном, религиозном или мистическом — имеется возможность
эмпирической верификации Бога. Но описания такого опыта весьма противоречивы, и
неверующие истолковали бы их иначе, не в терминах трансцендентного Бога.
Допускали также, что в посмертном существовании мы сможем верифицировать
существование и природу Бога путем некоего прямого наблюдения. Но это значит
решать одну верификационную проблему за счет постановки другой — ведь каким
образом сейчас мы могли бы отыскать свидетельство, говорящее в пользу
реальности жизни после смерти?
Некоторые модернистские «теисты» полагали, что когда
люди говорят, что Бог существует, они всего лишь выражают и рекомендуют некий
набор жизненных установок, -например, что самая важная вещь в мире — это
любовь, что мы должны чувствовать признательность за все доброе в нашей жизни,
должны признавать, что мы конечные существа и подвержены ошибкам, в общем,
должны вести себя так, как если бы мир управлялся милосердным Богом.
Дело, однако, в том, что атеист может симпатизировать этим установкам и вместе
с тем не выражать согласия по упомянутому метафизическому вопросу. Некоторые
теологи объясняли Бога как высшую реальность, «основание всего сущего» или как
предел всех наших устремлений: первые два выражения, как кажется, сохраняют
некие метафизические притязания, но последнее представляется вполне совместимым
с атеизмом. Отношение между жизненными установками и метафизическими убеждениями остается большой загадкой. Если что-либо
заслуживает имени теизма, то не должно ли оно заключать нечто большее,
чем установку?
Большинство
верующих согласилось бы, что их вера ненаучна, и многим кажется привлекательной
идея о том, что наука и религия дают взаимодополнительные объяснения универсума,
описывая одну и ту же высшую реальность с двух разных сторон. Но и такой подход
не объясняет, как религиозные утверждения могут сообщать знание об особом
аспекте реальности, если они не могут быть проверены на опыте. Это остается
одной из самых главных философских проблем, связанных с религиозными тезисами,
и именно поэтому значительная часть современных дискуссий по философии религии
сконцентрирована на вопросах осмысленности и теории познания. В данной книге я
не могу углубляться в эти темы, так как должен сосредоточиться на уяснении
человеческой природы.
Начальные главы Книги Бытия, первой в
иудейской Библии, рассказывают историю божественного творения мира и человека.
Сразу возникает вопрос, надо ли понимать это место буквально, то есть как
рассказ об исторических событиях, или считать это мифами, которые могут
выражать важные истины о состоянии, в котором находится человек, но не на
историческом или научном уровне. Любая попытка усмотреть здесь буквальную
истину сталкивается с двумя серьезными трудностями. Во-первых, сам текст
обнаруживает внутренние противоречия, так как в Книге Бытия имеется две
различные истории творения: 1:1-31 и 2:5-25, несовместимые по ряду пунктов
(прежде всего в вопросе о сотворении женщины, о чем мы еще поговорим ниже).
Исследователи Ветхого Завета пришли к выводу, что Книга Бытия была
скомпилирована древними редакторами из двух источников (обычно их обозначают Р
и J)1. Текст, который мы имеем, что бы там
ни думали о его боговдохновенности, несомненно, есть результат редакторской
работы человека. Другая трудность буквального прочтения — это, конечно,
противоречие такой интерпретации данным современной космологии, геологии и
биологии.
Я полагаю, что всерьез можно
принимать лишь символическое прочтение рассказов о творении. Сейчас очень
многие, если не все, признают, что они скорее мифы или притчи, выражающие
глубокие религиозные
истины о
человеке, чем исторические сведения или научные теории, так что здесь может и
не быть несовместимости с теорией эволюции.
Всякий, кто говорит об историчности Адама и Евы как единственных прародителей
человечества, на мой взгляд, настаивает на сверхбуквалистском прочтении
Писания.
1 Элохист и
Яхвист.
Однако при такой интерпретации толкование этих рассказов в качестве притчей не означает истинности
всего, о чем они сообщают. В нашем обсуждении я не исхожу из фидеистических
предпосылок, допускающих, что они должны преподносить тот или иной
важный урок всем нам. Я спрашиваю, что именно они символически говорят о
человеческой природе, и надеюсь непредвзято исследовать это. Сам Бог едва ли
может рассматриваться в Библии как простой символ (как мы отметили выше). Многое другое может быть поэзией, притчей,
символом, аллегорией или мифом — но не Бог, с очевидностью признаваемый
высшей реальностью. Согласно древнееврейскому представлению о человеке, мы
существуем в основном пред лицом Бога, создавшего нас, чтобы мы заняли особое
место в мире. Хорошо это или нет, но мы
имеем определенную власть над природой: мы одомашниваем животных и получаем
большую часть пищи от земледелия. Как сказано в Книге Бытия (1:26), человек
создан по образу Божьему для владычества над другими тварями. Уникальность
людей в том, что у них есть что-то от разума и личности Бога. Мы — разумные
существа, но мы еще и личности, сознаем себя, наделены свободой выбора и
способностью личностных отношений и любви. Бог создал нас как своих спутников,
так что мы реализуем цель своей жизни, лишь любя нашего Творца и служа ему.
Но хотя людям, таким образом,
отводится особая роль по сравнению с остальными тварями, мы в то же время
неразрывно связаны с природой. Мы сделаны из «праха земного» (Быт. 2:7), то
есть из той же материи, из какой состоит весь остальной мир. Обычной и
повторяющейся ошибкой в истолковании библейского учения о человеческой природе
является мысль о том, что оно заключает в себе дуализм материального тела и
нематериальной души, или духа. Дуализм такого рода — греческая идея (она
встречается у Платона), но ее нельзя обнаружить в Ветхом Завете (и даже, как мы
увидим, в Новом). Мы — личности: мы отличны как от неодушевленной материи, так
и от животных, но наша личностность не состоит
в обладании нематериальной сущностью, отделяемой от тела. «Дыхание жизни» (Быт.
2:7), которое, как сказано, Бог «вдунул в лицо его», это не душа, но
дарение самой жизни. В Ветхом Завете отсутствует твердая уверенность в
существовании жизни после смерти.
Отношение мужчин и женщин в
древнееврейской схеме творения с самого начала представлено несколько
двусмысленно. Одна история творения сообщает об одновременном создании всего
человеческого рода (Быт. 1:27); другая говорит нам, что Ева была создана из
ребра Адама (Быт. 2:21-23). Одна подразумевает равенство, другая — зависимость
женщины от мужчины. Сам Бог почти всегда описывается в мужских терминах, очень
много сказано о важности продолжения рода по мужской линии, и фраза из Книги
Бытия (3:16) — не единственное место, где муж назван «хозяином» жены (хотя
принижение жен и дочерей, конечно же, не является специфической особенностью
древнееврейской культуры).
Быть может, важнейшим моментом
библейской трактовки человеческой природы является понятие свободы, понимаемой
в качестве выбора между повиновением божественной воле, верой в Бога и любовью
к нему — и неповиновением, неверием и гордыней. Необходимость выбора между
повиновением и неповиновением, добром и злом отмечается уже в Книге Бытия
(2:16-17). Греки придавали большое значение разуму, нашей способности
рационально познавать теоретическую и моральную истину; с точки зрения Платона
и Аристотеля, полностью реализоваться в жизни может лишь тот, кто способен
достичь подобного знания. Иудео-христианская традиция, напротив, акцентирует
внимание на доброте человека, доступной всем и независимой от интеллектуальных
способностей. Таким образом, в Библии присутствуют некие демократические
мотивы, идеал равенства всех конечных человеческих существ перед Богом — хотя
еще вопрос, насколько иудейская и христианская практика дотягивали до него.
Интерес к доброте человека касается не только правильных действий, но и основ
человеческого характера и личности, которые могут быть источником такой
правильной жизни. И, в отличие от утонченных теорий человеческой добродетели у
Платона и Аристотеля, библейские авторы без всяких колебаний признают
единственным прочным основанием человеческой доброты веру в трансцендентного,
но вместе с тем личного Бога.
В Ветхом Завете мы найдем немало
драматичных примеров крайних требований беспрекословного повиновения Богу
вместо рациональной оценки ситуации и формирования собственных суждений об
истине и моральности. Один из них — история Авраама, который по требованию Бога
должен был принести в жертву своего единственного сына, Исаака (Быт. 22). Бог
награждает Авраама за готовность выполнить это ужасное приказание, обещая, что он станет прародителем бесчисленного
потомства. (Другая реакция на эту ситуацию, которая, очевидно, не
вызывает одобрения у рассказчика, состояла бы в том, чтобы отказаться от такого
убийства невинного ребенка как аморального и бесстыдного и заключить, что
подобное «приказание» не могло в действительности исходить от благого,
милосердного Бога. И даже если приказ был отдан только для «проверки веры», то
что это за «бог», который мог так пошутить?) Другой знаменитый пример, когда вере
отдается предпочтение перед разумом — итог мучительного обсуждения Иовом и его
друзьями проблемы зла. Никакого рационального решения так и не предлагается;
все заканчивается тем, что появляется Бог, заявляет свою силу и власть, и Иов
смиренно подчиняется (Иов 38-
42).
Исходя из этого учения о сотворенности
человечества Богом, диагноз главного недуга человеческого рода оказывается
следующим. Мы поражены
грехом, мы злоупотребляем свободной
волей, данной нам Богом, выбираем скорее зло, чем добро, и поэтому разрываем
свои отношения с Богом (Ис. 59:2). Но это учение о «грехопадении» должно быть
правильно истолковано. Грехопадение не есть какое-то конкретное историческое
событие: рассказ об искушении Адама и Евы запретным плодом с древа познания
(Быт. 3:1-24) тоже следует понимать скорее как притчу, чем как реальную
историю. Он символизирует тот факт, что, несмотря на свободу, все мы подвержены
греху; в нашей природе имеется некое фатальное несовершенство.
Любопытно отметить, что
результатами грехопадения, наказаниями, наложенными Богом за непослушание,
Книга Бытия (3:14—19) называет ряд обычных черт человеческой жизни: родовые
муки, вожделение жен к своим мужьям (и покорность им!), необходимость тяжких
трудов для добывания пищи и даже саму смерть. Легко, конечно, захотеть такой
жизни, в которой могло бы не быть этих вещей, предаваться мечтам о первозданном
Эдеме или небесном рае, где нет противоречия между склонностью и необходимостью
или между желанием и долгом. Но совсем другое дело представлять эти черты жизни
(за исключением, возможно, отношения между полами) результатами морального
падения человека.
Констатация и осуждение греховности
человека проходят через весь Ветхий Завет. Братоубийственную историю
человечества начинают два сына Адама и Евы, Каин и Авель, когда Каин убивает
брата. В Книге Бытия (6:5-7) говорится даже, что Бог горько сожалеет о том, что
создал людей, и решает уничтожить все живые существа — и лишь потому, что Ной
заслужил его расположение, разрешает ему сохранить по паре от каждого вида
тварей. В Книге Бытия (11:1-9) показано, как Господь смешал единый человеческий
язык, когда люди возгордились и попытались построить Вавилонскую башню до
небес. И в дальнейшей истории сынов Израиля мы слышим немало пророческих
осуждений их греховности и неверности Богу. Гордыня, эгоизм и несправедливость
пронизывают всю историю.
Древнееврейское предписание человечеству
столь же теоцентрично, как и теория с диагнозом. Если Бог создал нас для союза
с ним, а мы уклонились от него и порвали с ним отношения, то Бог должен
простить нас и восстановить эти отношения.
Отсюда идея спасения, возрождения человечества, возможных благодаря
божественному милосердию, прощению и любви. В Ветхом Завете постоянно звучит
тема «договора» Бога и избранных им людей, напоминающего правовое
соглашение
между могущественным завоевателем и
покоренным государством. Один из таких заветов был заключен с Ноем (Быт.
9:1-17), другой — с Авраамом (Быт. 17); третий, самый важный, — с «сынами
Израиля», ведомыми Моисеем. Этим заветом Бог освободил их от египетского
рабства и пообещал свое покровительство, если они будут слушаться его гласа
(Исх. 19).
Ни один из этих заветов, однако, не привел к полному
осуществлению божественной воли: грех не был стерт с лица земли (и, можно
добавить, не исчез и по сей день!). Скорее наоборот, если какая-та группа людей
считает себя «избранной Богом» и на этом основании чувствует себя вправе
завоевывать и угнетать соседей, то возникает опасность духовной гордыни. Ветхий
Завет сообщает о геноциде сынов Израиля, и создается ощущение, что нередко это
делается в одобрительном ключе (см., напр., Ос. 8-11). Налицо явная нестыковка
между потенциально всеобщими тенденциями (Бог как Отец всего человечества)
и избирательным отношением к одной из групп людей.
Если люди не подчиняются
божественным повелениям и законам, то оказывается, что Бог может использовать
исторические события, прежде всего разрушительные набеги соседних народов, для
наказания за совершенный грех (тема, постоянно присутствующая в исторических и
пророческих частях Ветхого Завета). Но мы слышим и пророческие обещания
божественного милосердного прощения, искупления Богом человеческих провинностей
и возрождения им человечества вместе со всем творением (Ис. 40-66). Начинает
звучать и мотив надежды на новую спасительную инициативу Бога, возникает идея
пришествия Мессии, отождествляемого христианами (но, конечно же, не иудеями) с
фигурой Иисуса.
В Новом Завете мы видим противопоставление
«плоти» и того, что часто переводится как «дух». Это противопоставление
приписывается самому Иисусу (Ин. 3, 5-6). Понятно желание истолковать его в
философских терминах дуализма в смысле различения бестелесной души и
физического тела. Но надо остерегаться того, чтобы вычитывать греческие (или
более современные) идеи в Библии. Различение духа и плоти, которое мы находим у
апостола Павла (Рим. 8:1-12), имеет отношение скорее не к сознанию и материи, а к той части человека, которая может
быть воскрешена, и той, которая воскрешена быть не может.
Другое искушение касается отождествления «плоти» с нашей
биологической природой — нашими телесными желаниями, прежде всего
сексуальностью — и усмотрения в
противопоставлении плоти и духа другого варианта платонического конфликта
вожделения, духа и разума (обратите внимание на другое использование слова
«дух»). Однако отождествление различения добра и зла с различением нашей
ментальной и физической природы стало бы явной ошибкой в интерпретации
христианской концепции человеческой природы. Представление о том, что наши
сексуальные желания по своей сути дурны, в наши дни не поддерживается
христианской теологией, хотя следует признать, что такой аскетизм оказал
сильное влияние на развитие и популяризацию христианства. На него намекает
апостол Павел (см. 1 Кор. 7:25-40, где утверждается, что целибат лучше
супружества), и еще большее влияние он обрел после Августина.
Что же касается отношений между
мужчинами и женщинами, то нередко отмечают, что в Евангелиях Иисус с большим
почтением обходится с женщинами. Тем не менее ни одна из них не становится его ученицей; в этом смысле он был, вероятно,
типичным представителем своего времени, иудейским раввином. Хотя апостол
Павел и говорит, что во Христе нет ни иудея, ни язычника, ни мужчины, ни
женщины, он в то же время пишет, что «не муж создан для жены, но жена для мужа»
(имея в виду вторую историю творения из Книги Бытия). Он также до странности
озабочен проблемой женских волос (некоторые считают, что он говорит о вуали) —
культурный контекст этой озабоченности неясен современным читателям (1 Кор.
11:2-16). Следует признать, что с тех пор женщины стали теологической проблемой
для христианской мысли, свидетельством чего являются непрекращающиеся споры о
посвящении женщин в духовный сан.
А что же бессмертие? Здесь заметна разница между
Ветхим и Новым Заветом. В последнем четко сказано: мы можем ожидать того, что
избежим смерти. Довольно часто встречается выражение «вечная жизнь», особенно в
Евангелии от Иоанна, где сказано, что Иисус дарует «вечную» жизнь всякому, кто
поверит в него (Ин. 3:16). Сообщается и о том, что он предвещает наступление
«Царства Небесного» или «Царства Божия» (см. Мф. 4:17, 23). Возможно, однако,
что из этого нельзя сразу заключать, будто фраза означает продолжение
человеческой жизни после смерти. Не может ли здесь иметься в виду скорее новая
и лучшая здешняя жизнь — жизнь, находящаяся в подобающем отношении к вечному?
Несомненно, что один из смыслов «вечной жизни» состоит для христиан
именно в этом, хотя невозможно игнорировать то обстоятельство, что христианство
всячески подчеркивало надежду на воскрешение всех верующих, трансформацию
нашего нынешнего телесного существования в этом мире во что-то принципиально
новое (см. Ин. 5:24-29 и, подробнее, рассуждения о воскрешении у апостола Павла
в 1 Кор. 15). Позже мы рассмотрим некоторые трудности этого учения.
Учение о «первородном грехе» не означает,
что мы полностью и безнадежно испорчены. Его суть в том, что никакие наши
деяния не могут быть совершенны в божественном смысле: «Потому что все
согрешили и лишены славы Божией» (Рим. 3:23). Мы конфликтуем сами с собой.
Часто бывает так: мы сознаем, что должны поступить так-то и так-то, но
почему-то не делаем этого. Апостол Павел ярко говорит об этом в Послании к Римлянам
(7:14 и далее) — с такой силой, что фактически персонифицирует грех, доходя до
утверждения, что «уже не я делаю зло, но живущий во мне грех» (Рим. 7:17),
создавая тем самым опасность снятия ответственности с грешника, что,
разумеется, не входило в намерения апостола Павла!
Грех в своей основе не связан с сексуальностью:
последняя занимает законное место в созданной Богом природе в качестве
института брака. Истинная природа греха не обязательно сопряжена и с
телесностью; грех есть нечто ментальное или духовное и состоит прежде всего в
гордыне, противопоставлении нашей воли божественной воле и последующем
отчуждении от Бога. Грех можно охарактеризовать как злоупотребление
самоутверждением, но это, конечно, не означает, что всякое самоутверждение
греховно. Ницше, как известно, говорил, что
христианство навязывает «рабскую мораль», поощряя слабость, смирение и
даже самоуничижение и дискредитируя всякое проявление человеком бурной
жизненной энергии. При поверхностном восприятии перечня «блаженств», о которых
говорит Иисус в Нагорной проповеди (Мф. 5), может показаться, что это мнение не
лишено оснований. «Блаженны нищие духом», — говорит он. Но как следует понимать
эти слова? Другие рассказы об Иисусе (к примеру, как он изгнал торговцев из
храма) и писания апостола Павла не свидетельствуют о запрете на четкие
нравственные оценки, праведный гнев и решительные действия.
Грехопадение человека так или иначе навлекает зло на
всякую тварь (Рим. 8:22); все в той или иной степени «лишены славы Божией». Но
христиане не обязательно должны персонифицировать силу зла в понятии дьявола
или демонических сил для выражения этой идеи мирового грехопадения. И еретично
верить в симметрию и равенство сил добра и зла; как для иудеев, так и для
христиан контроль над всем происходящим в итоге остается за Богом. Убежденность
в этом, однако, прямиком ведет к проблеме зла, которой мы уже касались.
|