"Рождение сына" - читать интересную книгу автора (Шагинян Мариэтта Сергеевна)


Глава девятая НА НОВОМ МЕСТЕ

В один из свободных вечеров в Нижнем, а их оказалось совсем мало, Мария Александровна села писать сестре.

Проставила число и месяц, вывела «Дорогая Аннушка» и долго сидела над бумагой. Ей хотелось начать с описания Нижнего Новгорода. По сравнению с Пензой и Казанью это была настоящая столица — так шумно, такие большие здания, лавки, театры, храмы. Улицу пройти надо с оглядкой — такие лихие тут выезды, и чего только, каких только нет и карет и повозок! Но ее поразило не столько это. Ей хотелось как-нибудь передать сестре то особенное ее впечатление от Нижнего, что он из всех виденных ею городов самый русский.

Правда, муж ей все время читал лекции по истории, но даже и без этих лекций в Нижнем на каждом шагу ее поражала русская история, не мертвая, а живая и живущая во всем обиходе — в веселом, вольном окающем говоре населения, в ресторанной еде, лакомствах, зрелищах, в приходящих на рынок со всех окрестностей торговать каких-то дремучих, саженных ростом, суровых иконописных мужиках, в ярмарке, конец которой они с мужем еще застали.

Раньше на театрах она часто видела пьесы из старины, на маскараде и сама один раз нарядилась половецкой девушкой; она знала, как русские испокон веку и дрались, и торговали с монголами, но одно дело слышать об этом, как о далеких временах, а другое — видеть незнакомый народ своими глазами. На ярмарке в новомодных одеждах, среди самой современной обстановки, в пестроте населения ей почуялось множество исторических типов, — не те времена, не те костюмы, но чем-то древним-древним из-под этих костюмов веяло на нее от торговцев-татар, заезжих персов и греков, от цыган с их медведями и гадалками, от каруселей, от ходивших по ярмарке крестьян в национальных костюмах, от разных привезенных хоров и танцовщиков — мордовских, украинских, черкесских, и все эти чужие типы ярче и понятней оттеняли для нее русский тип, словно в лицах рассказывали про русское прошлое.

Муж показал ей домик Петра Великого, где Петр, неугомонный царь-путешественник, останавливался, когда плыл на Азов и Астрахань; она уже знала, что здесь, в Нижнем, знаменитыми новгородскими плотниками еще в шестнадцатом веке строились и спускались на Волгу первые русские суда. Она подробней узнала и про тот народный подвиг, когда Москву осаждали ляхи и литовцы, а в Нижний пришел за помощью князь Дмитрий Михайлович Пожарский, поклонился вольным посадским людям — не дворянам и не знати, а людям простого звания, — и как «нижнегородские жители, всяких чинов люди, выбрали нижегородца посадского человека доброго Косму Минина в полк к князю…» Все это она как будто еще видела на улицах Нижнего, в чертах потомков, сохранивших тип и характер предков, в старинной стене Кремля, в Коромысловой башне, в вольной суетне, ничем не похожей на сонную дворянскую Пензу и даже на университетскую Казань.

Но вместо того, чтобы как-нибудь излить сестре на бумагу свои впечатления, Машенька обидно почувствовала, что она никакая не писательница, и письмо вышло в две странички: о том, что живет она с мужем счастливо, хотя муж непоседа, набрал себе множество уроков — почти его и не видишь. О том, что тут, кроме Ауновских, еще Захаровы, — про Захарова ходят слухи, будто он лишен права преподавания. Много тут и воспитанников Пензенского института, между прочим тот самый сорвиголова Странден, который столько испортил крови Ивану Дмитриевичу, первый ученик Васильев и еще кое-кто.

Сестра ответила очень длинно. Она жаловалась на «своего» и прибавила: «Мог бы в первый год брака быть повнимательней, подомоседливей хоть твой-то! Ведь умеет же он быть внимательным к своим обязанностям. Я нахожу — это чересчур. В эмансипации меня не упрекнешь, терпеть стриженых не могу, но со стороны мужа такая abondance, всего себя делу, это тоже излишне, это забыть, что жена имеет право на вас».

А Илья Николаевич, и правда, набрал себе сразу много дела. Был старшим учителем в мужской гимназии преподавал в женском училище да еще взял на себя обучение планиметрии молодых землемеров: при гимназии открылись на летнее время землемерно-таксаторские классы. И, кроме всего, стал с первого сентября еще и воспитателем при пансионе дворянского института. Надобности соглашаться на последнюю должность Илья Николаевич не видел, но уступил Тимофееву.

Это была новая, очень важная, по мнению министерства, должность. Не один только Пензенский институт — почти все дворянские институты переживали в этот год жестокий кризис. Там, где и денег много, и учителя хорошие, все-таки вмешивался «дух времени», как говорилось в обществе, а «дух времени» был явно против сословных закрытых заведений, против изживших себя пансионов с их полуграмотными, грубыми надзирателями. И министерство в виде опыта, желая все же сохранить интернаты, ввело в новом уставе гимназий вместо прежнего надзирателя новую должность воспитателя с университетским образованием.

Илья Николаевич искренне думал, что эта новая должность введена министерством из соображений чистой гуманности, чтоб с детьми был воспитатель образованный, знакомый с педагогикой, понимающий душу ребенка. Он бегал с Благовещенской площади, где была гимназия, за угол, на Варварку, где находился дворянский институт, едва успевая побыть дома и превращаясь из доброго учителя в такого же доброго воспитателя. Но, удивительное дело, — гимназисты любили и уважали учителя Ульянова, а институтские воспитанники чурались и бегали от воспитателя Ульянова, хотя и человек и метод оставались одни. Это его раздражало и мучило, и к жене он приходил пасмурный, жалуясь на переутомление, а ей казалось, что ему скучно дома.

В каждом браке есть одна такая пробная минута испытания, когда гвоздь, на котором все держится, как будто начал шататься и вот-вот выпадет. И тут все дело в том, как будет дальше, — пойдет ли еще расшатывать его жизнь или двумя-тремя крепкими ударами вколотит уже так глубоко, что и не вынешь потом.

В жизни Ульяновых этой пробной порой была первая зима в Нижнем. Мария Александровна видела, что муж живет ею, — но как живет ею? Не будь ее, уйди она сейчас — и словно вынесут лампу из комнаты, так потемнеют и посереют для него мысли, какими, поднимая с подушки голову, бывало, делится он с ней, сонной, и люди, к каким все бегает и говорит, говорит о своей педагогике, о детях. Но лампа ведь не на себя светит в комнате, и люди смотрят не на нее в ее свете.

Машенька видела множество семейных ссор вокруг, где занятый муж мельком замечает жену, а она делает ему так называемые «сцены» за это. Видела она и другое: как расстроенная жена ищет сочувствия в детях, в няне, выхватывает из кроватки спящего ребенка, прижимает его к себе, зацелует — все это были нервы, женские нервы; какая страшная, разрушительная вещь эти самые нервы! Она искала мысленно, за что ухватиться, чтоб у них никогда не было такого, не появлялось желания всплакнуть в подушку, скапризничать, раздражиться. И первое время, как все женщины в мире, она помогала себе тем безотчетным чувством блаженства, какое кажется вечным и неисходным. Оно волной шло от мужа к ней, вязало их мысли в работе. Он прибегал на большой перемене, между уроками, среди дня, находил ее в кухне в фартуке за чисткой картофеля, встречал на улице, когда она шла с корзинкой купить что-нибудь. После коротенькой встречи оставалось сиянье внутри, делавшее такими спокойными, рассудительными, добрыми ее деловые разговоры, отношения к людям. Ей долго казалось, что это только у них и что ее сдержанность хранит это счастье, а у других нет и не может быть этого, но вот в счастье стали врываться какие-то диссонансы. Два-три раза она приревновала его совсем без смысла. Ей делалось тяжело в его отсутствие. Появилась и раздражительность — это жадным становилось то самое чувство, в котором она искала опоры от нервов. Чувство медленно пожирало все остальные интересы, музыку, даже порядок в доме, и, что вовсе было несвойственно ей, она стала залеживаться по утрам, растягивая свою лень, стала задумываться и, не делая ничего, вдруг мелко, часто позевывать от утомления, накоплявшегося от этого все растущего чувства.

В тот день, когда она писала письмо Аннушке и в нем невольно нажаловалась на мужа, ей стало от этого неприятно и совестно, а все-таки она вышла на Варварку и сама отдала письмо на почту, а выходя с почты, лицом к лицу столкнулась с учителем Захаровым.

— Легки на помине — я только сию минуту в письме о вас написала!

— Значит, хоть одна добрая душа меня помнит, Мария Александровна. Ну что, как муж ваш, как его самочувствие?

Захаров с виду опустился немного. Наросла щетина вокруг рта, где он раньше сбривал, возле глаз собрались морщины, цвет лица был желтый, и на пальто недоставало средней пуговицы. Но он ей обрадовался, и она ему, безотчетно. Узнав, что Мария Александровна идет в ряды, он взял из ее рук «пещер» — плетеную корзину с крышкой — и захотел проводить.

— Илья Николаевич учительствует, воспитательствует…

— То есть как-с?

— В институте. Нельзя было отказаться, Тимофеев сам просил, и я почти что не вижу его.

— Зачем, зачем он это, экий он! — Захаров остановился даже и пещером взмахнул. — Э-эх, Илья Николаевич! Что такое эти воспитатели? Прежние наши фельдфебели, если на то пошло, честнее были, драли и в карцер сажали, донос делали за курение табачишки в ретираде — извините за грубое слово, — а от этих ждут, чтоб дипломатничали, политику разнюхивали… Да-с, Мария Александровна, дорогая моя молодаюшка, в гнусные времена живем!

Он быстро оглянулся вокруг — март, чудесный месяц март. Звук в морозном воздухе висит прозрачно, как сосулька с крыши, дремлют в тулупах извозчики, выпятив ватные зады, солнце, и соглядатаев нет, — все-таки он снизил голос:

— Вы присмотритесь, что только делается. В Казани прошлой весной, думаете, был заговор? Люди собирались, по-российскому турусы разводили, «революцию больше в уме пущали», как выражается наш сатирик, — а на них военным положеньем, арестами, ссылками. У меня сейчас тут проездом приятель один, Красовский Александр Александрович, тоже словесник, он в Вятке в семинарии учительствует, так его ученики были замешаны в это дело, он рассказывал в подробностях. На каждого из нас, носителей света, гончую держат — молодежь в интернатах, в пансионах, как горючий материал, тонкими, образованными, благонадежными воспитателями приглушить, так сказать, хотят, ну и культурнее поразобраться в ней, чем она дышит…

— Боже мой, что вы такое говорите!

— Слышали про здешнего учителя Копиченко, нет? Арестован-с. У меня обыск, обыск произвели за честность мыслей. Лучшей молодежи хребет ломают. Да вы читайте журналы, между строк видно.

Она шла со стесненным сердцем и больше ему не возражала. Ей сразу стало ясно, что угнетало Илью Николаевича. До сих пор она вместе с ним видела в этой новой должности «прогрессивную меру», шаг вперед, победу нового духа времени, а слова Захарова все перевернули в ее голове. Он довел ее до мясного ряда, подал пещер, поглядел добрыми, все такими же сослепу на всех глядящими, в одну точку упершимися глазами из-под неаккуратно разросшихся бровей, и она с уважением почувствовала, что в этой одной своей точке он видит куда больше и лучше, чем другие видят в целой окружности.

— Прощайте, Мария Александровна, бог ведает, когда еще приведется. Я в губернию, в управляющие еду. Жить-то ведь надо, вопрос, так сказать, насущного хлеба-с. Кланяйтесь Илье Николаевичу.

Она все была задумчива, покупая мясо, все была задумчива, гуляя из конца в конец, глубоко под вечер, дожидаючись мужа, по длинной их квартире. Квартира была при мужской гимназии и состояла из четырех комнат. Шли они все в ряд. Если открыть двери из крайней и стать на пороге, то можно было увидеть и всю анфиладу, сквозную, как в музее. Но в ней не было однообразия — и обои разные, и цвет мебели, и назначение у каждой свое. Самая светлая и крайняя приготовлена под детскую; за нею небольшое зальце с дубовыми креслами и трельяжем и ее рояль у стены. За этим зальцем — веселая, в ситце, столовая, а за столовой кабинет Ильи Николаевича, куда был доступ со стороны коридора, и не только членам семьи или гостям, а и гимназистам, заходившим по делу, и сослуживцам. Общую спальню они не сделали, и так пошло с Нижнего, Илья Николаевич, когда появились дети, спал на диване у себя, а мать — с детьми.

Дверь в кабинет скрипнула очень осторожно — Илья Николаевич входил на цыпочках, думая, что жена уже спит. Но с несвойственной ей горячностью Машенька уже летела к нему навстречу, опустила вдруг обе руки ему на плечи и бурно его притянула к себе, с жалостью чувствуя, что он маленький, чуть не меньше ее, и худой, и от его одежды пахнет той человечьей большой усталостью, когда весь день одежда работает на человеке в службе, не смененная, не встряхнутая, не снятая хоть после обеда на полчаса. Поддаваясь ее неожиданной горячности, муж прижался к ней, как ребенок.

— Душа моя, что ты сегодня такая хорошая у меня? И не спишь почему? Что это, Машенька, зажги свет?

Все три вопроса сделаны были разным тоном — первый ласковый, не вопрос даже, а промурлыкал его, откликаясь на ласку и думая, что у нее настроение такое. Но в следующую минуту он сердцем понял в ее объятии что-то неладное, и уж третий вопрос зазвучал тревожно, по-деловому.

Он сам зажег лампу на столе в кабинете и опять подошел к жене. Но Мария Александровна уже стягивала с него мундир, уже подняла кувшин с водой — полить ему на руки, уже звенела тарелками в столовой, звала Настю с горячим ужином из кухни, и постепенно, отдаваясь отдыху, вдыхая запах подогретого жаркого и разжевывая пышный, вкусный, с хрустящей корочкой хлеб, Илья Николаевич успокоился, а вернее — вернулся к тому скверному, пасмурному настроению, с каким всякий раз возвращался из института, со своей воспитательской должности.

— Знаешь, Маша, Розинг этот уже ничем не стесняется, ведет под Тимофеева такой подкоп, что даже ученики заговорили.

Розинг был интриган, желавший устроиться на место Тимофеева директором института. О нем все знали, что он невежда и картежник, брал на старой службе взятки, и на его происки сам попечитель округа заявил, что таким, как господин Розинг, не должно быть и не будет места ни в одном учебном заведении. До сих пор Мария Александровна глазами мужа глядела и на Розинга, и на его подкоп под Тимофеева, считая, что никто не допустит заменить культурного и энергичного Тимофеева подозрительным Розингом и что происки его — прямо позор, прямо анекдот. Но сегодня и тут ей все показалось по-другому.

— Им больше ко двору Розинг, чем Тимофеев!

— Да что ты, Маша!

— Убеждена в этом. Правительство как раньше защищало свою власть, так и теперь защищает, только старается это умней делать. Я сегодня видела Захарова…

— А-а!

— Нет, не а-а, — покраснев, она передразнила мужа, но тут же подложила ему вкусный хрящик из соуса. — Я сама знаю, что это так. Ты вот жалуешься на институтских мальчиков, а тебя в гимназии в классе обожают. Что ж, мальчики, что ли, другие, какая-нибудь порода особенная? Всюду дети одни, только ты в институте для них враг и надсмотрщик, и сколько ты не старайся, они тебя не полюбят, Илья Николаевич. У них секреты свои, они вот по ночам, Захаров сказал, от руки целиком, всю новинку Чернышевского — роман «Что делать?» — переписали, а скажут они это тебе? Нет, не скажут, а если бы сказали, ты что должен? Довести до директора, на то и воспитатель. Ну как же им, скажи, любить тебя, чего ты от них дождешься?

Ей было ясно теперь, что не скука дома — до того ли ему, — а, должно быть, давно уже Илья Николаевич думал и думал над смыслом этой своей «прогрессивной» должности, и пасмурнее он был в эти дни совсем по другой причине, гораздо глубже, чем даже ей казалось.

— Ильюша, милый, откажись от этой службы! Нам хватит по горло, не гонись за жалованьем. А Тимофеев — пусть себе Розинг подсидит Тимофеева, ему тоже лучше уйти из института.

Она редко называла его Ильюшей, и сейчас это вырвалось у нее не намеренно. Голос, обычно сдержанный, слова, всегда своим тоном напоминавшие барышню Бланк, его милую учительницу иностранных языков, зазвучали сейчас так просто, так по-народному, словно в Астрахани мать воскликнула.

Илья Николаевич встал с места и заходил по комнате, и все молча ходил и ходил, пока она, тоже молча, убирала со стола. А потом вдруг, обняв жену за плечи, он потянул и ее ходить с ним, вот так, из комнаты в комнату, по всей анфиладе, и стал ей рассказывать о своих пробных уроках в землемерно-таксаторских классах:

— Маша, это прямо какая-то особенная порода людей пошла: хватают теорему с полслова и сейчас же в практику; вот я теперь на опыте замечаю, какая разница — детям преподавать и взрослым. А главное — работы, работы в деревне! Эх, надо бы нам с тобой тоже в деревню, Мэри!..

По голосу мужа, по тому, как он переменил разговор, перешиб собственные мысли, и как, идя с ней рядом, шаг в шаг, нога в ногу, не отвечая прямо, отозвался на тревогу ее, Мария Александровна почувствовала то понимание без слов, ту жизнь во внутреннем единстве, какой раньше, в первые нижегородские месяцы, как будто еще не хватало им…