"Рождение сына" - читать интересную книгу автора (Шагинян Мариэтта Сергеевна)


Глава восьмая МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ

Осенью вверх по обмелевшей Волге шел нарядный пассажирский пароход общества «Кавказ и Меркурий», по тогдашнему времени чудо техники. Он шел от Казани к Нижнему и вез в каюте второго класса молодых супругов Ульяновых, только что повенчавшихся.

Ехать по Волге в медовый месяц было в те годы самым обычным делом, но только весной, когда высока вода, и вниз к Тетюшам, к Ставрополю, к зеленеющим Жигулевским горам, подолгу останавливаясь на шумных, заваленных всякой всячиной пристанях, скупая у болгар нарядные, красивые вышивки, полотнища ручных тканей, у чувашей всякие вязки и плетенья, а у немцев под Саратовом знаменитую сарпинку и деревянные ложки, у татар яркую пестроту посуды, и все, чем богат гений народа, или, лучше, народов, по обоим берегам великой русской реки.

А этот месяц, да еще вверх по реке, был для свадебного путешествия уже и прохладен и неудобен. На мелководных местах пароход неприятно постукивал, скребся о самое дно и дышал от усилий тяжелым, с копотью, дымом, простаивая в пути. Внизу на корме был смрад от сотни замученных переездом крестьян. В онучах, с грудными ребятами, мешками, лукошками или «струментом», они валялись там в одури, пожевывая из ладони скупые корки или кусок огурца, и даже песен не пели, даже не слыхать было, чтобы разговаривали между собой, и сухой плач грудных тотчас же пресекался непрестанным ожесточенным подбрасыванием: «Кш! Кш! Чтоб тебя!» — пока не захватит дух у младенца.

Наверху, в первом классе, убранном с отменною роскошью, — гордость и козырь акционеров, только что пощипанных в Петербурге и журналистикой, и вмешательством гласности в их келейные дела, — ехали крупные астраханские рыбопромышленники. Все, чем богата Волга с осенней путины, — янтарные ее осетры, тяжелые налимы, стерлядки малые, колечком в ухе, стерлядки аршинные, варившиеся на пару в белом вине, — надо всем этим колдовал повар, в каждой повадке показывая, что служит он, подает и угодить хочет не кому-нибудь, а господам. Но в первом классе капризно требовали щи, дупеля, телятину, персики, только не осточертевшую рыбу.

Физик ехал с женой во втором классе не потому только, что денег у него было в обрез и требовалась экономия на переезд и устройство, а потому, что по своему положению в то время и он, и жена его отходили к публике второго класса. Явной черты, разделявшей людей по виду в их чине, звании и достатке на пассажиров первого и второго класса, как будто и не было, но по нашему времени даже трудно представить себе, до чего это деление, без всяких исключений из правил, в точности соблюдалось жизнью. Молодожены ехали среди людей «своего круга»: некрупных чиновников, мелкопоместных помещиков, начинающих адвокатов — словом, людей «средней руки».

По всему новенькому, только что сшитому, по букетам и коробкам конфет и по многому другому соседи уже догадывались, что едут молодожены, и досаждали им сочувственно-любопытствующими взглядами. Марии Александровне это было несносно, Илья Николаевич попросту не замечал ничего. Вечером он никак не мог удержаться, подавая жене теплую мантильку, чтобы не прижать ее к себе закутанную, не провести с быстрой, немного дикой лаской по щеке и по лбу ее нежными пальцами, хотя знал, что ее это все еще заставит оглянуться вокруг — не видят ли, и сдвинуть бровки. Он выходил с ней под руку на палубу, ставил рядом два легких витых кресла, сажал ее, заботливо спрашивая, не дует ли, не принести ли платок, не хочется ли жене того, другого, третьего.

— Не суетитесь… Не суетись! Сядь же возле, — тихонько говорила жена.

И учитель садился так, чтоб быть к ней возможно ближе, чувствовать ее, и чаще всего они так и сиживали с биноклем в руке, почти молча.

В небе висел осколок месяца. Перед ними уходила назад обмелевшая, сине-розовая на последнем закате река. Навстречу им вниз по течению, разбрасывая миллионы искр по воде, шумно бежали пассажирские пароходы, скользили тихие баржи; вдоль берегов, у самой воды, загорались огоньки от ранних костров. На перекатах они угадывали в темноте веревки, и кто-то тянул и тянул вдалеке, завывая, ухая, бесконечно печальную, однообразную, дикую мелодию, и темная махина, груженная доверху, тенью шла мимо их палубы, — они уже наслушались, наговорились о бурлаках, о стихах Некрасова.

Илья Николаевич впервые был с ней так долго, так прочно наедине. Он привык сразу и целиком, словно и не жил никогда без нее. Но женщина привыкала медленно и все не могла привыкнуть. Десятки мелких привычек вставали в ней ропотом, глухо щемил девичий стыд, не сдаваясь по мелочам, не позволяя открыть плечи, распустить волосы. Он засыпал поздно, она хотела лечь пораньше, он долго не вставал с постели, наслаждаясь видом ее возле себя, счастьем говорить и делиться, планы рассказывать, прошлое вспоминать, а ей не терпелось, как птице, поскорей встать, умыться и начать день. Трудней всего было ей сдерживаться, чтобы сидеть сложа руки, не обидеть его внезапным вставаньем, уходом за рукодельем, уборкой каюты, хлопотами насчет завтрака или обеда.

— Ну неужели скучно тебе так, Маша, Мэри? Иди садись, слушай, что я тебе скажу…

О Волге он мог рассказывать без конца. Вначале, когда еще шли казанские берега и гористый правый берег Волги шел от них по левую руку, а далекие луговые горизонты низменного левого берега двигались справа, Мария Александровна и сама, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, с увлечением показывала мужу на знакомые места. Вот пригоршней, как пасхальные яички в зеленом овсе, рассыпались по высокому склону крыши большого села, Верхнего Услона, сюда они ездили на лодках… А там, напротив, возле устья Казанки, места сырые и топкие, и сама Казанка — неприглядное место, хоть и заслужила она песню:

Вдоль да по речке, Вдоль да по Казанке…

Но Казань все отходит, отходит, и уже устье реки Свияги, словно сизая ленточка повязавшей старинный город Свияжск с богатым помещичьим Симбирском. Знакомо Марии Александровне и левобережное дачное сельцо Васильево, где казанцы проводят лето, и село Бело-волжское, на правом берегу, где родился казанский профессор, любимый ее мужем, — Николай Иванович Лобачевский. Но дальше места пошли уже неизвестные, да и быстро падал осенний вечер, стирая все краски на берегу.

И тогда слово брал Илья Николаевич. Покуда стоял пароход у яичной пристани Козловки, куда сбежали за дешевыми яйцами чуть ли не все их попутчики, он смешил жену меткими волжскими народными прибаутками — ведь что в народе родится, то и останется, как приклеенное: тверитяне — ряпушники, старичане — петуха хлеб-солью встречали, ярославцы — пуд мыла извели, родимца с лица не свели, ростовцы — озеро соломой палили, у нас-ти чесноку-ти, луку-ти, а навоз-ти не простой, а коневий….

— Какой же тут смысл? — дивилась Мария Александровна, не желая смеяться.

— А вот мы, астраханцы, — чилимники, а нижегородцы, куда мы с тобой жить-поживать едем, это самое страшное. Про нижегородцев народ сказывает: либо мот, либо вор, либо пьяница, либо жена гулявица.

Он везде подхватывал любопытные поговорки и запоминал их, и ему хотелось подразнить ими свою серьезницу жену, вызвать ее улыбку. А жена не поддавалась на поддразнивания, в свою очередь, из-под опущенных ресниц приглядывалась к нему, по-новому изучая его в повседневной жизни. Многое в нем она открывала впервые.

Илья Николаевич любил точность. С первых дней брака она заметила, как упрямо он сам доискивался определения того, что только «плывет в мыслях» — плывет, но еще не схвачено, не сформулировано или полузабыто — не вспомнится. Он искал словари, обходил соседей, спрашивал специалистов, спрашивал так толково и мягко-придирчиво, что и ответ невольно стремился быть точным. Мальчонка ли промычит на пристани ни то ни се вместо цены — он будет настаивать: «Одиннадцать или двенадцать?»; рассказчик ли заговорится, противореча себе, — Илья Николаевич непременно добьется, чтоб все было ясно продумано и чтоб важность знать самому, о чем ты хочешь сказать другому, стала понятна и его собеседнику. «Если не знаешь, уж лучше молчать», — говаривал он, когда слышал: «кажется… погоди, если не ошибаюсь… по моему мнению… кажись, что так, а може, и не так… нехай буде по-вашему…»

Это свойство ей нравилось в муже. Оно отвечало ее собственной ненависти к безделью в быту, скуке с пустыми людьми, досаде, когда берутся за то, чего не знают. Но это свойство напоминало, как много она еще и сама не знает и как много для нее пустых мест, лишенных всякого представления, в разговоре других людей, да подчас и в собственных, до сих пор легко, с чужого голоса произносимых словах. Она стала избегать называть понятия, под которыми ничего ясно не видела. Но не решалась побороть самолюбие, чтобы спросить мужа.

А он — педагог, великий мастер деликатности — заметил все это, невыразимо стыдился дать ей понять, что заметил, — и нежность к жене опаляла ему душу.

В такой сложной душевной работе, ощупью находя друг друга, жили они двое суток бок о бок, а Волга все уходила, уходила вниз. Приближался Нижний. Пароход заворачивал на середине реки, надвигались люди на пристани, горы арбузов, дынь, гуси и щипаные цыплята на руках, саженные рыбы в садках, скрипела разматываемая цепь, и опять стояли, стояли.

В одну из таких стоянок, когда на палубе никого не осталось — все сошли на берег, — Илья Николаевич стал тихонько рассказывать ей со всем обаянием умелого лектора про эту большую тихую реку, прорезавшую не только всю русскую землю, но и всю русскую историю.

— Как ее не любить, Маша, ведь я и родился и вырос на ней, и круг жизни очерчен ею, — буду вот колесить с тобой по ее городам, нынче здесь, завтра в другом месте. Ты заметила, сколько мы встретили разных народностей? Ведь и сейчас в Кокушкине у вас соседи татары, у нас в Астрахани калмыки — я сам отчасти калмык, — чуваши, киргизы, немцы, мордва, башкиры, болгары — кого только мы с тобой не насмотрелись в дороге! Знаешь, откуда они? Река текла с севера к югу, и древние русы шли с нею вместе, осваивали каждую пядь и сами на ней осваивались. Строили, и замечательно строили свои городки-крепостцы. Учили тех, кого покорят, и сами учились у каждого. И как талантлив, до чего многогранен русский народ! У нас в Астрахани есть Успенский собор, ты увидишь, когда поедешь к нам, что это за собор, какая в нем гармония! Глаз не оторвать! Когда Петр Великий приезжал с женой в Астрахань, он сказал про этот собор: «Во всем моем государстве нет такого лепотного храма». А кто его строил? Простой русский мужик, Дорофей Мякишев. Двести шестьдесят с лишним лет назад. И знаешь, Машенька, сколько он получил за него? Сто рублей за все про все — был сам и архитектором, и чертежником, и начальником работ, и плотником, чуть ли не сам даже камни клал. Вот какие самородки в русском народе! Тебе не холодно, милая?

— Нет, нет, рассказывайте дальше.

— Что же это — я тебе «ты», а ты мне «вы»? Штраф, Маша.

— Перестаньте, увидят…

Но Илья Николаевич все-таки поцеловал жену, поцеловал крепко в щеку и остался так, голова с головой, досказывая уже тихим шепотом:

— А в Нижнем был другой самородок, и тоже из простого народа, механик Иван Кулибин. Этот Иван Петрович Кулибин нигде не учился, никаких школ не кончал, но был от природы до того одарен, что самоучкой осилил механику. Изготовил электрическую машину, телескоп, микроскоп, изготовил знаменитые свои часы. Екатерина Великая поставила его главным механиком над всеми русскими мастерскими и повелела, как тогда говорилось, «делать нескрытное показание академическим художникам во всем том, в чем он сам искусен». Не скрытно, заметь, — а чтоб широко разойтись знанию. И подумай, ведь этот народ был насильственно, словно древний раб, закрепощен помещику… Сколько же талантов он даст освобожденный!

В немой ласке она дотронулась рукой до его непокрытых волос, похолодевших от ветра.

Муж притянул к себе эту ласковую руку, и ему захотелось опять услышать, как она поет, облокотиться на спинку стула в гостиной Веретенниковых, впитывать мягкие, бархатные звуки «Фиделио» и вообразить на минуту, что это чужая, гордая Машенька Бланк, и все для того, чтоб открыть глаза и увидеть, что это не Машенька Бланк, а Машенька Ульянова.