"Глаза погребённых" - читать интересную книгу автора (Астуриас Мигель Анхель)

VIII

— С тех пор прошло одиннадцать лет… — Она нервно постучала карандашом по письменному столу. Этот стук как бы перекликался с торжественно размеренным тиканьем часов в директорской, кончик карандаша отсчитывал только доли секунды. — Одиннадцать лет… — повторила она.

— И вы не раскаиваетесь?

Она вздохнула, не зная, что ответить, потом встала, выпрямилась во весь рост — была она высокая и стройная — и протянула руку начальнику зоны горных дорог, с которым случайно познакомилась в поезде, когда ехала сюда… — одиннадцать лет назад.

— Простите, если я задержал вас, — сказал он, взяв пробковый шлем, брошенный на стул. — Но я так рад… Такая приятная неожиданность.

Направляясь к двери, он продолжал:

— Такая приятная неожиданность!.. Такая приятная!.. Надеюсь, вы как-нибудь окажете мне честь и посетите наш лагерь. Это недалеко от Серропома. Хотя там мало интересного, зато мы увидим вас. Ну, я ухожу, уйду прежде, чем вы спросите о своих камелиях!

— За одиннадцать лет они, должно быть, высохли… — Малена заставила себя улыбнуться, и на ее невозмутимом смуглом лице не отразилось ни малейшего признака отчаяния, которое охватило ее при воспоминании о камелиях. — Но я не буду вас ни о чем спрашивать… — заметила она виноватым тоном и, как бы извиняясь за то, что прервала визит, предложила: — Если у вас еще есть время, я покажу мою школу.

— Прекрасное здание…

— Вам нравится? Оно выстроено по моей инициативе, в какой-то степени здесь претворены мои идеи, поэтому я и сказала «моя школа». Когда я приехала в Серропом, школы не было; заниматься пришлось в одной комнате. Местные жители и власти помогли мне. Потом я вошла в альянс с местным приходским священником, из церкви Голгофы — здесь одна церковь, и та носит название Голгофы, — символично, не правда ли? В этих горах все шиворот-навыворот. Мы проводили благотворительные базары, а доходы от них распределяли так: половину он брал для ремонта церкви, половина шла на строительство школы.

— Это заняло много времени?..

— Не знаю. Время здесь не ощущается, оно не существует. И человек о том, что стареет, узнает от других…

— Что вы, что вы! Я вовсе не хотел сказать, что вы постарели, но такое здание… К тому же на средства, полученные от благотворительности…

— В вашей галантности я достаточно убедилась в тот день, когда познакомилась с вами в поезде. Позвольте пояснить мою мысль насчет времени; вам, как человеку новому, интересно будет узнать, что здесь времени не существует… Это кажется необъяснимым. В день моего приезда об этом меня предупредила женщина, в доме которой я поселилась. Ее звали, хотя, впрочем, и сейчас зовут (она до сих пор жива) Чанта Вега. По ее мнению, возница, доставивший меня от железной дороги до селения, Кайэтано Дуэнде, лучше, чем кто-либо, знает о бесконечности времени, о времени, которое не существует и в которое каждый погружается, как в сон.

Малена замолкла, словно пораженная собственными словами. Воцарилось молчание — глубокое, как и молчание гор. Глядя ей в глаза, то ли желая поверить ее словам, то ли соглашаясь с ними, собеседник пытался найти ключ к расшифровке сказанного.

— Да, кажется, время не утекло…

— Не кажется! — с горячностью поправила она. — Оно действительно не утекло…

— Согласен… не утекло… Когда встречаешь человека не таким, каким знал его раньше, то обычно говоришь — «целая вечность прошла». А вас я вижу такой, какой увидел впервые, одиннадцать лет назад в поезде, в желтой широкополой шляпке, в костюме песочного цвета, и на груди…

— Сердце пламенеет…

— Как хорошо, что вы запомнили! Это я сказал о камелиях — они были такого алого цвета…

— Так вот почему вы обратили на меня внимание?

— Запомнилось… Обидно было, что поезд остановился на сто семьдесят седьмой миле…

— Будто реку остановили, чтобы вышла из нее сирена…

— Как? Неужели вы помните… Неужели мои слова так запечатлелись?

— У меня тоже неплохая память… Однако вернемся к тому, о чем мы говорили, — о неподвижности времени в этих горах. Позвольте объяснить вам, как это можно — не существовать существуя. Личный опыт. Вначале испытываешь какую-то тревогу, чувствуешь приближение чего-то страшного, чего-то похожего на агонию. Вот Кайэтано Дуэнде убежден, что в человеке исчезает некая суть, которая ежедневно живет и ежедневно умирает в нем, и ее заменяет другая, которая уже не живет и не умирает, а представляет собой… как бы это сказать…

— Нечто похожее на то, чего достигают в Индии йоги…

— То другое дело. Они индивидуальные практики. Здесь также есть люди, похожие на йогов. Например, они едят солнечно-апельсинные грибы, от которых кровь останавливается в жилах и человек оказывается на грани жизни и смерти. Тот, кто ест такие грибы, по верованию индейцев, выдерживает героическое испытание — большинство людей от этих грибов умирает или сходит с ума. Есть и такие индейцы, что употребляют в пищу черный кактус — «пуп земли»,[42] его привозят издалека; он якобы помогает не срываться в пропасти, когда идет сев или уборка на полях, расположенных на горных склонах. Но это все отдельные случаи. А то, о чем я говорю, это — общее ощущение отрыва от жизни из-за отсутствия механизма, который заставлял бы людей жить дыханием нашей эпохи. И, как вы заметили, в школе я пытаюсь в максимальной степени напоминать механизмами о времени. Повсюду — в классах и в директорской, в опытной аудитории, во дворе, в гардеробе — всюду вы видите часы. По-моему, прежде всего здесь надо механизировать время людей, это самое первое и… последнее, что я вам скажу… Уже около часа, а мне еще надо успеть перекусить, в два возвращаются ученицы…

— Прежде чем я уеду, один вопрос: вы помните мое имя?

— Мондрагон… Я запомнила подпись в вашей телеграмме.

— Это моя фамилия, а мое имя…

— Не припоминаю…

— Хуан Пабло, как Марат…

— Якобинец!

— Это лучше, чем жирондист!

— Кто вам сказал?.. — отрезала она. — Я якобинка в большей степени, чем вы!

Но Хуан Пабло Мондрагон уже запустил мотор джипа и не слышал ее последних слов.

Резкие толчки машины не могли нарушить поток его мыслей — отрывочных и противоречивых; он представил себе ее обыкновенным бакалавром — девушкой, склонной к бесплодным мечтаниям и в то же время практичной, претенциозной и скромной, разочарованной и готовой подчиниться власти новых чар. Но он никак не мог собрать воедино мысли, когда попытался воссоздать в памяти ее лицо — обычное лицо с изящными чертами и тонкой кожей, под которой ощущается пульсация крови и на которой горный ветер оставил свой след; ее внимательные глаза, созданные как будто не только для того, чтобы смотреть, но и ловить дыхание мира; ее рот с печальной и вместе с тем высокомерной складкой…

И стараясь выбраться из этого бурного потока обрывочных мыслей, он спешил продумать план: как воспрепятствовать новому исчезновению… Нельзя же опять допустить милю 177… Жизнь не останавливается, как тот поезд, чтобы она могла сойти! Теперь они поедут в одном вагоне, среди гор, вне времени… Много времени прошло с той поры, но он не растратил себя, как не растрачивают себя реки, в которых плывут сирены, песок и все, что захвачено течением, — и вот любовь ранила его сердце, чуть было не оставшееся слепым, как Лонгин[43]… Почему же эта грациозная девушка — это типичное дитя столицы, — одиннадцать лет назад ехавшая в поезде, осталась здесь погребенной, как те девы, которых индейцы хоронят среди горных вершин, чтобы их занесло снегом?.. Тут кроется какая-то загадка…

Но вот показался лагерь, там, как муравьи, суетились пеоны, рабочие-дорожники, мастера, их помощники, механики… Сколько раз еще он будет возвращаться сюда «с фронта», — разве любовь не битва? — чувствуя себя счастливым и потерянным. Возвращаться после того, как побывает с ней в ее библиотеке, где они не спеша пройдут перед строем книг: стихов, романов, эссе, антологий, укрывшихся за рядами учебников, — пособий по зоотехнике, ботанике, ветеринарии, первой медицинской помощи и гинекологии. Они пройдут во внутреннюю галерею, где устроена детская столовая на тридцать человек; школьники, не завтракавшие дома, получают здесь кофе с молоком и маисовую тортилью, а иногда и хлеб. Побывает он с ней и в мастерской, где какой-то индеец, искусный резчик по дереву и гончар, обучает всех желающих, — конечно, не своему искусству, нельзя от него этого требовать, — а ремеслу более простому и полезному: изготовлению из глины домашней утвари; желающих учиться у него было уже настолько много, что не хватало мест.

— Ас этим скульптором я познакомилась… — говорила она. — Ах! Если бы вы только знали, как я с ним познакомилась!.. Однажды я взобралась на вершину Серро-Вертикаль, чтобы полюбоваться оттуда океаном… таким далеким. Не знаю почему, но когда я вижу океан с этих высот, на таком расстоянии, у меня всегда возникают грустные мысли — у меня никогда не хватит денег, чтобы добраться до него. Чем-то бесконечным представлялось мне испарение голубого огня, вздымавшегося с беспредельной водной глади. Если смотреть с верхушки Серро-Вертикаль, даже гигантские дубы и сосны кажутся виноградными лозинками… А другие горы вздымаются из туч, как из пенных туник…

— И там вы с ним познакомились? — спросил Мондрагон, слегка побледнев, голос выдавал его чувства: каким же должен быть этот человек, этот скульптор, этот художник, чтобы стать достойным подобной панорамы?

Малена высвободила руку, которую не то дружески, не то повелительно в ожидании ее ответа сжимал Мондрагон.

— С «моим» скульптором я познакомилась в тот день, но не там… — слово «моим» она вонзила, как шип — проснулся инстинкт кошки, играющей с мышью. — Но каким был океан с вершины Серро-Вертикаль!.. Никогда не видела его более прекрасным — я вспомнила об этом потому, что все это было в день, ставший для меня незабываемым.

Мондрагон закурил сигарету. Он курил, курил, пытаясь сдержаться, чтобы не начать тут же громить горшки из сырой глины и обожженные, горн, скамейки — как тогда, в давние времена, когда он освобождал птиц из клеток Ронкоя Домингеса.

— Я познакомилась с ним на постоялом дворе, — невозмутимо продолжала она. — Возвращаясь с гор, я пошла кружным путем и, проходя по двору, где погонщики оставляют свои повозки, заметила среди груд мусора и навоза какую-то фигуру. Вначале я подумала, что это животное. «Это Пополука…» — сказала мне шедшая навстречу женщина, похожая на лягушку. «А кто такой Пополука?» — спросила я… «Просто Пополука!» — ответила она. Я подошла поближе — это оказался старик с бородой, с длинными-длинными, как у женщины, волосами, босой, он был одет в вонючие лохмотья и спал на куче мусора. «Пополука даже не шевелится, — добавила женщина, — лежит тут и лежит». Никто не может согнать его с места, всякие насекомые — синие, зеленые, красноватые, черные, — ползают по нему, а Пополука даже не пошевелится; текут по нему потоки муравьев, заползают в бороду, вытаскивают из нее волоски, которые он сам выдергивает, когда причесывается, — муравьи принимают их за травинки, — а Пополука все не шевелится; огромные красно-желтые муравьи сомпопо, самые храбрые из муравьев, забираются к нему в рот, вытаскивают застрявшие между зубами остатки пищи — Пополука все не шевелится; мошки чистят свои крылышки о его ресницы — однажды в нос залез сверчок и пел и пел там, — а Пополука все не шевелится… Не шевелится и не шевелится и никаких признаков жизни не подает, пока не вернутся, ковыляя, пустые повозки; да, повозки идут хорошо только с грузом, а когда возвращаются пустые — ковыляют. Услышав, что они въезжают во двор, Пополука подымается и вдруг прыгает — удивительно высоко для его возраста, — хлопает себя по бедрам, поднимает руки, потягивается, вертится волчком, вздымая тучи мусора, широко открывает глаза, и тогда не только мошки, муравьи сомпопо, сверчки, вши, блохи, клещи приходят в ужас, но и куры, цыплята, голуби, овцы и собаки, что дремали, пригревшись рядом с ним. Зевнув во весь рот, он на цыпочках подходит к погонщикам и спрашивает их, не открылся ли проход к Горе Идолов — туда раньше была проложена дорога, а потом ее поглотила пропасть. Там, как он говорит, спрятаны украденные у него скульптуры, которые он видит теперь только во сне. Лежа среди мусора, в пыли и в грязи — спит он или не спит, — он всегда неподвижен. Вот так я встретилась с моим скульптором Пополукой.

С каким наслаждением Мондрагон расцеловал бы ее сейчас! Он обнял ее за плечи и сказал:

— Надо бы подлечить его. Этот человек, должно быть, рехнулся…

— Нет, сеньор дорожник, незачем его лечить, и он не рехнулся. — И, взглянув на руки Мондрагона, она добавила: — Ему дали возможность заниматься своим ремеслом, и, вот видите, тут его мастерская. Тут Пополука учит маленьких гончаров — я называю их «пополукашками».

— Есть люди, Малена, о которых не знаешь, что сказать, любишь ты их или восхищаешься ими. Так и я… люблю вас?.. Или восхищаюсь вами?..

— Любите меня, как друг, а восхищаться нечем: то, что я делаю, может каждый. Вот только волю рукам не давайте… — Она сняла его руки, которые с нежностью легли на ее плечи, соединила их вместе и, придерживая, чтобы они вновь не взлетели, сказала: — Я раскрою вам секрет моих успехов. Если, конечно, вы умеете хранить тайны…

— Как могила…

— Надо уметь делать! И даже не делать, а начинать делать. Смотрите, я выбрала двух старших учениц и решила с их помощью устроить детскую библиотеку. Девочки никогда в жизни не видели ни одной библиотеки, тем более детской, да и, признаться, я сама имела об этом лишь самое общее представление. Ладно, мы достали книги, и сейчас библиотечка работает. Мы учились вести картотеку, классифицировать…

— Конечно, но надо заранее представить себе цель…

— Само собой разумеется. Я поставила себе задачу воспитать новое поколение индеанок в этих горах, учитывая всю сложность работы с таким человеческим материалом. Ведь они обездоленные, нищие — физически и материально; едят один раз в день, если вообще едят. Сколько труда потрачено было на то, чтобы приучить их завтракать. «Я не ем, — говорили мне некоторые из самых бедных семей, — потому что не привыкла». Раньше мальчики и девочки учились вместе, потом их разделили. Была создана мужская школа. Дело в том — насколько я поняла, — кое-кому не понравилось, что из моей школы ученики выходили думающими и свободолюбивыми людьми: их уже нельзя гнать, как баранов, посылать куда-то на работу, они стали требовать сначала подписать контракт, чтобы иметь гарантии; некоторые за это даже попали в тюрьму, как бунтовщики.

— Эх, сотню бы таких учительниц, как вы!

— Зачем? Чтобы появилось больше тюрем или кладбищ?.. Если мы будем воспитывать в людях чувство собственного достоинства, — с горечью добавила она, — властям придется умножить число тюрем и расширить кладбища…

Она позволила Мондрагону поцеловать ей руку.

— Да, мсье Жан-Поль, я больше якобинка, чем вы. У вас на строительстве дорог пеоны не получают поденной платы, да еще им приходится платить за свое питание…

— Их освободят от повинности, как только они оплатят боны дорожного управления.

— Вы же отлично знаете, что это ложь. Если они даже и оплатят, все равно их погонят работать еще на сорок суток.

— Это, конечно, одна из причин всеобщего недовольства, — сказал Мондрагон, невольно оглянувшись.

— Не беспокойтесь, такая крошечная школа, как моя, к тому же затерянная в горах, — самое безопасное место для заговоров…

По тону, каким она произнесла эти слова, Мондрагон почувствовал, что Малена осуждает его за трусость — высказав робкое замечание о политике властей, он поспешил оглянуться. Его беспокойство возрастало: неужели она — та, которой он больше всего восхищался, — замешана в заговоре или он сам каким-то неосторожным жестом, каким-то необдуманным словом выдал себя? Тревожила его мысль о Малене, но он не имел права высказать свои опасения. И в ту же минуту он понял, что выдает себя как последний дурак.

— Что с вами? — Малена взяла в свои теплые ладони его холодные руки и впервые посмотрела на него нежным, полным невысказанной тоски взглядом.

— Мален, — так он называл ее про себя и отныне всегда будет к ней обращаться именно так, — не произносите этого слова…

— Вы это серьезно?

— Повсюду шныряют шпики, тюрьмы набиты битком…

— Не потому ли вы так изменились в лице, даже голос дрогнул, кажется даже, что холодный пот выступил у вас на лбу?

— Именно поэтому.

— Хуан Пабло, скажите мне… скажите, не таясь, — можно ли надеяться на что-то лучшее? Вы ведь знаете, но не хотите мне говорить.

— Уверяю вас…

— Я не строю иллюзий, я только хочу знать, есть ли у нас какие-то надежды. Мы настолько забиты, что даже одно обнадеживающее слово способно вдохнуть в нас жизнь…

— Мален, если мой голос и дрогнул… то только из-за вас…

— Из-за меня?

— Вы чего-то недоговариваете. Мне кажется, что вы связаны с политикой…

Она промолчала. Минуту спустя она как будто хотела сказать что-то, но слова замерли на ее устах. И это еще больше насторожило Мондрагона.

— После вашей неожиданной фразы о заговорах я действительно испугался, что…

— Что это может вас скомпрометировать…

С улицы донесся какой-то шум. Малена пожала Мондрагону руку, словно в знак некоего соглашения, и прошептала:

— Среди дорожников в вашем лагере… Мы могли бы кое-что сделать… Там, конечно, есть и честные люди…

— Я могу скомпрометировать себя, но не имею права поставить под удар своих товарищей.

— Убеждена, они не откажутся…

— Как не откажутся!.. А кто с ними будет говорить?

— Я.

— Вы?.. — Он взял Малену за плечи и, глядя ей в глаза, сказал: — О вас тут же донесут… Поверьте, не все сильны духом, многие женаты, у многих дети…

— О чем вы говорите?

— О том же, о чем и вы!

— Я просила вас помочь мне в вашем лагере…

— Именно так я все и понял…

— …открыть вечернюю школу для пеонов…

— Мален! — Мондрагон был обезоружен. — Как вы заставили меня волноваться!.. — Он пытался спрятать голову на груди девушки, но она отстранилась и с вызовом бросила:

— Мсье Жан-Поль, имейте в виду, я могу сыграть и роль Шарлотты… — Изображая Шарлотту Корде, она взмахнула ножом для разрезания бумаги.

Мондрагон уезжал из лагеря и возвращался в лагерь, охваченный думами о своей любви к Малене, которая теперь уже не противилась его объятиям, не возражала, когда он погружал пальцы в ее волосы, перебирая их, как струны, творя мелодию своей мечты; в мечтах он уже готовился принять Малену в своей палатке и раздумывал, как лучше расставить убогую мебель. Да, надо будет выписать из столицы алые камелии… Вино?.. Виски?.. По бутылке… Какие-нибудь сандвичи или тортильи с сыром… это можно достать здесь. Но неожиданно мелькала мысль, которая ни разу не приходила ему в голову с тех пор, как он узнал в Малене свою нареченную с поезда — так называл ее про себя Мондрагон, — свою невестушку девятнадцатилетнюю — теперь-то, впрочем, ей уже тридцать. Мысль о заговоре. Ведь это Мален — быть может, потому что она была прозорлива, а может, мысли действительно передаются на расстоянии, — ведь это Мален обронила слова: «Здесь, в школе, к тому же затерянной в горах, — самое безопасное место для заговоров…» Да, она так сказала, правда, потом все свела к невинной вечерней школе для взрослых в лагере дорожников. Что ж, в глазах властей такая школа не менее опасна, чем любой заговор…

Он подъезжал к лагерю, оставалось несколько поворотов шоссе, проложенного сквозь сплошные скалы. Вдалеке виднелись разложенные пеонами костры; можно было разглядеть светлые широкополые сомбреро и темные силуэты мужчин, — присев на корточки вокруг огня, пеоны пекли на угольях тортильи, варили кофе в глиняных горшочках, поджаривали ножку оленя или пекари, а то и броненосца, дикую курочку или еще что-нибудь в этом роде…

Эх!

Он стиснул рулевое колесо. От внезапного удара машина подскочила и свернула в сторону. Он резко затормозил и с пистолетом в руке спрыгнул на землю: быть может, хорошая дичь.

Он едва успел заметить два сверкающих глаза и какую-то тень, зигзагообразными прыжками двигавшуюся к зарослям кустарника. Побежал за тенью, стараясь не упустить животное из виду. Но вот листья перестали шевелиться, след животного исчез. Мондрагон замер на месте: зверь мог притаиться где-нибудь. Ничего и никого. Он уже собирался вернуться к джипу, как вдруг услышал какой-то шум в кустах. Поднял руку — ветра нет. Почему же зашелестела листва? Осторожно наклоняясь и раздвигая ветви, он разглядывал землю, прежде чем поставить ногу, и всматривался в ночной полумрак. Впереди что-то темнело, похоже на вход в пещеру или подземелье. Что же предпринять? Фонаря с собой не было. Он следил за таинственным входом. Летучие мыши влетали в него и вылетали. Пожалуй, лучше сейчас уехать, а днем вернуться сюда. Он остановился, стараясь запомнить место; затем отсчитал шаги, чтобы на следующий день не впасть в ошибку — как знать, может, убежище ему еще пригодится!..

Он вернулся к машине, и его снова начали одолевать те же мысли, которые преследовали по ночам, когда он ворочался с боку на бок, тщетно пытаясь заснуть — нет, невозможно совместить с клятвами людей, начавших борьбу за свободу и справедливость, эту любовь, которая явилась неожиданно, точь-в-точь налетчик на большой дороге, только налетчик этот требовал жизни и сердца. Кому принадлежало его сердце?.. Кому отдана его жизнь?.. Товарищам по борьбе… Мален! Мален!.. Мне нечего отдать тебе, все это — и сердце, и жизнь — мне уже не принадлежит…

Мондрагон встряхнул головой, словно отбрасывая назад волосы, он не мог избавиться от мучительных раздумий. Шлем он держал под мышкой. Прежде чем забраться в джип, он хотел было сделать несколько выстрелов по скалам — оставить на них отметины, — но тут же отказался от этой мысли. Отметины могут привлечь внимание преследователей — а вдруг ему придется воспользоваться этим убежищем? Пусть все останется по-прежнему. А он не забудет, хорошо запомнит…