"Глаза погребённых" - читать интересную книгу автора (Астуриас Мигель Анхель)

IX

— Механизировать… механизмами отсчитывать время… научить этих людей пользоваться механизмами для отсчета времени… хм, позвольте заметить, я не согласен с вами!.. — На этот раз учитель Гирнальда открыл дискуссию.

Расположившись на ивовых стульях, вынесенных из директорской на веранду, они решили подышать свежим воздухом. Было так приятно. Веранда женской школы выходила в патио, где в сияющих глазурью керамических вазонах и скромных глиняных горшках цвели герани, гвоздики, гортензии, азалии и розы. В воскресные вечера сюда приходили побеседовать священник Сантос и Константино Пьедрафьель, директор мужской школы, более известный среди своих коллег как учитель Гирнальда[44].

— На рассвете было безоблачно! — произнес смуглый, невысокого роста священник. — На рассвете было совсем чистое небо, а потом, скажите пожалуйста, невесть откуда появились тучки… Впрочем, вероятно, скоро опять прояснится…

Однако метеорологические прогнозы священника не могли отвлечь учителя Гирнальду от его излюбленной темы:

— Что обязывает нас вывести этих людей из их нынешнего полусознательного состояния, из вечной апатии ко всему, что происходит в мире, вокруг? Что и зачем, спрашиваю я?..

— Если не прояснится, — продолжал священник, — не завидую я тем, кто сегодня отправился полюбоваться видом на Тихий океан с Серро-Вертикаль…

— Зачем? — откликнулась Малена, которую живо задели слова Гирнальды. — А затем, чтобы научить их производительному труду, приобщить к цивилизации.

— Труд… труд… цивилизация… — в раздумье повторил Пьедрафьель.

— Все же сомневаюсь я, — обратился священник к хранившему до сих пор молчание Мондрагону, — что сегодня можно будет подняться на Серро-Вертикаль. А жаль, ей-богу, жаль, ведь сегодня полнолуние…

— Чтобы научить их производительному труду?.. — Перед тем как высказаться, Пьедрафьель любил размышлять вслух. — Здесь, насколько я знаю, не существует проблемы безработицы.

— Только на первый взгляд… — вмешался Мондрагон; из вежливости он делал вид, что слушает священника, а на самом деле внимательно следил за спором учителей. — Под угрозой безработицы здесь находятся те социальные группы, которые не заинтересованы в постоянной работе и работают только для того, чтобы прокормиться… Сейчас им приходится отвыкать есть…

— А тучи сгущаются все больше и больше, — продолжал в том же духе священник. — Вряд ли прояснится. Жаль, очень жаль… мне так хотелось прогуляться…

— Сеньор Пьедрафьель отчасти прав, — заметила Малена, — прав именно в том смысле, какой он хочет придать своим словам. Но, как верно подчеркнул Мондрагон, безработица у нас приобретает характер подлинно национальной проблемы.

— И с течением времени она возрастает, — добавил Мондрагон. — Она усиливается по мере того, как ликвидируются старые отрасли промышленности, исчезает ремесленничество, под всякими предлогами — и совершенно необоснованно — сокращаются посевные площади таких культур, как, например, табак.

— Это весьма сложный, да, чрезвычайно сложный вопрос… — проговорил священник, чтобы все-таки не остаться в стороне от дискуссии.

— Кстати, хотелось бы знать, если святой отец…

— Падре Сантос, а не святой отец![45] — возмутился священник.

— Хотелось бы знать, падресито Сантос: что имеет в виду ваша милость — проблему ли времени, которую мы обсуждаем, либо великий синоптик занят своими метеорологическими наблюдениями? — иронически спросил учитель Гирнальда.

— Мы так никогда не выпутаемся из спора, — взмолилась Малена. — Как будто все пришли к выводу, что, если эти люди поймут значение времени, то время вернет им богатства. Отсталость нашего населения вызвана также и тем, что у большинства жителей время вычеркнуто из календаря. Однако никто не побеспокоился включить это большинство в наш современный календарь; вот почему эти несчастные остались без календаря, как бы вне времени.

— Это еще не самое худшее, — поддержал ее Мондрагон. — Необходимо сознавать, что время — это богатство, и следует его использовать продуктивно.

— Time is money![46] — воскликнул падре Сантос.

— Или вспомним старинное чудесное мавританское изречение, падре, — и учитель Гирнальда с пафосом продекламировал: — …время — не золотая ли это пыль, иль бивни слона, иль перья страуса… — Известно, что еще на вечерах в студенческие годы он срывал немало аплодисментов за исполнение монологов из древних трагедий. Гирнальда вернулся к предмету спора: — Превосходно, сеньорита Табай и сеньор Мондрагон, вот и получится, что будет механизированное время, а люди — меха… ха-ха… нические…

— Ну это уж словоблудие!.. — Священник расхохотался.

— Не прерывайте меня, падре. У нас люди уже механизированы. И что ж, благодаря этому они стали счастливее?

— Наш удел — плачевная юдоль, и в сем мире мы — явление преходящее, — провозгласил священник, — а счастливы будем только на небеси. — И речитативом произнес: — На небо я пойду, на небе благословлю…

— О проблеме счастья мы не спорим, учитель, — подчеркнул Мондрагон и, обратившись к Малене, спросил: — А ты как думаешь?

Малена с укором посмотрела на него: никто из присутствующих не знал, что они перешли на «ты».

— И, кроме того, — заключил Мондрагон, — чаще всего слышишь, что счастье в пассивности, в терпении, в покорности — так говорят, чтобы беднякам легче было смириться с нищетой. Какой-нибудь прохвост, заглянув в нашу провинцию, ораторствует: «Они бедны, но они счастливы!» И вы, учитель, не хотите, чтобы мы лишали их именно такого счастья?

— Мы здесь обсуждаем… — Малена опередила учителя Пьедрафьеля, который, собираясь ответить, поправил галстук и, втянув руки в рукава, пощупал кончиками пальцев манжеты. — Мы здесь, если позволите мне резюмировать, обсуждаем, следует ли поднимать уровень жизни и культуры жителей нашей провинции соответственно нашему времени. Простите, но мне это напоминает дискуссию у постели тяжелобольного, который уже при смерти, — дискуссию по поводу того, следует ли оставить его агонизировать, ибо, на наш взгляд, в агонии он счастлив, или нужно дать больному лекарство, чтобы он вылечился, чтобы он жил. Целесообразно ли механизировать время или нецелесообразно?

— Это, разумеется, не ставится под сомнение, — согласился Пьедрафьель. — Бремя мертвого времени, которое мы вынуждены тащить на себе, сводит на нет все наши стремления к прогрессу, однако, не жонглируя термином «счастье», мы спрашиваем себя: во имя чего все это делается? Во имя добра или зла для людей?

— Во имя добра. А по-твоему, нет?.. — обратилась Малена к Мондрагону и тут же спохватилась, что нечаянно сама обратилась к нему на «ты». Такая фамильярность вряд ли понравится учителю Гирнальде.

— Во имя добра? — переспросил учитель и, резко повернувшись к ней, бросил: — А разве кто-нибудь знает, что такое добро?

— Я… — возразил падре Сантос, — я знаю, что такое добро и что такое зло… Моя теология… моя теология…

— Этого никто у вас не оспаривает! — перебил его Пьедрафьель и, поправив галстук, втянул руки в рукава пиджака, опять пытаясь кончиками пальцев прихватить накрахмаленные манжеты сорочки. — Никто не оспаривает вашу теологию. Но если бы здесь спорили: падре — без сутаны, сеньор — без своей формы, а мы с сеньоритой Табай — без учительской тоги…

— Нагие? — воскликнул падре Сантос и торопливо перекрестился.

Малена и Мондрагон засмеялись.

— Святой отец…

— Падре Сантос, ради бога! Падре Сан…тос!

— Не обращайте внимания, — вмешалась Малена, — он вас поддразнивает, а кроме того, он уроженец Никарагуа, говорит с акцентом, и вы его просто неверно поняли.

— Позвольте сказать. Я имел в виду, что нам следует дискутировать без тех ограничений, которые накладывают на нас сутана, форма или тога… чтобы мы обсуждали все с позиций естественного отбора.

— Осторожнее с Дарвином! — снова воскликнул священник.

— Ну, пламя начинает разгораться!.. — подал реплику Мондрагон. — Пусть падресито прежде ублаготворит наши малые пороки. У меня кончились сигареты.

— С большим удовольствием, Мондрагон, с большим удовольствием, — падре повернулся к нему и протянул мексиканский кожаный портсигар, на одной стороне которого было вытиснено изображение покровительницы Мексики — Гуадалупской богоматери, на другой — мексиканский герб. — Ублаготворяю ваши малые пороки. Ради господа нашего пусть человеколюбивый предает себя в руки тех, кто клевещет, чернит и бесчестит его… — Священник искоса взглянул на учителя Гирнальду. — А для вас у меня припасена бутылочка сладкого винца, — не знаю, ублаготворит ли, — и ягоды хокоте и плоды мараньона — в жареном виде, соленом и… иностранном… Получены они в коробках, на которых написано «made in…», а где именно — это вы знаете…

Малена прервала его:

— Не знаю, что предложить сеньорам. Кофе — он уже готов — или вина?.. — Она обратилась к Сантосу: — Как вы, падре?

— Вина! Вина! — потребовал учитель Гирнальда; он встал, держа на весу цепочку с ключами, на которой висели также штопор и консервный нож.

— В таком случае пойду за рюмками! — Малена поднялась.

— А у меня кое-что есть в джипе… — вспомнил Мондрагон и направился к выходу.

— Падре, — учитель Гирнальда поспешил воспользоваться уходом остальных, — похоже, что дела-то из рук вон плохи.

— Так говорят, говорят, говорят, учитель, но никто ничего толком не знает.

— Толкуют о каком-то заговоре… У вас, очевидно, есть какие-то сведения…

— Вот так здорово! — послышался с порога голос Мондрагона. — Что за чудеса: похоже, наш учитель исповедуется…

— Я говорил с падре относительно всяких слухов, — отпарировал Пьедрафьель, — говорят, раскрыт заговор, которым, как оказалось, охвачена вся республика. Поскольку вы живете вдали от города, то, очевидно, не в курсе дела, однако падресито должен кое-что знать… Но он не говорит, не хочет…

Мондрагон положил на стол завязанную в узел салфетку. Священник бросил на нее взгляд шаловливого ребенка, потер руки и даже облизнулся.

— Жаркое… как аппетитно!

На банановых листьях — зеленых, глянцевитых — лежали свиные шкварки, вызвавшие восхищение священника.

Вошла Малена, передала Мондрагону поднос с рюмками и села за стол.

— А вы? — спросила Малена учителя.

— Я обожаю шкварки, я ведь тоже принадлежу к числу тех… — он кивнул на падре, — кто при виде свиньи непременно подумает о шкварках и пустит слюнки, но вот беда — у меня больная печень.

Подогнув рукава и жадно вдыхая запах жареного сала, священник храбро сражался со шкварками.

— Какая прелесть, Хуан Пабло! Где это вы раздобыли?

— Подстрелил около лагеря, — ответил Мондрагон, ласково взглянув на Малену. — А я, признаться, не думал, что они тебе понравятся, Мален…

— А я, признаться, и не знал, — подхватил Пьедрафьель, — что вы такие старые друзья. Что за жизнь — встретиться здесь, в этой глуши! Как очевидец, могу засвидетельствовать, что сеньорита Табай очень переменилась.

— Переменилась? — не выдержала Малена, задетая его словами. — Вам показалось…

— Еще как переменилась! Стала более уверенной в себе, более любезной, более общительной…

— И еще спорщицей! — улыбаясь, ввернул словечко Мондрагон.

— Она собирается создать даже вечернюю школу для взрослых, — напомнил учитель Гирнальда.

— Дружба стареет, как хорошее вино, с годами она становится крепче и крепче, — изрек падре Сантос, тщетно пытаясь вытащить из кармана сутаны платок, чтобы обтереть замасленные руки и рот.

— Ах, простите, я забыла салфетки!.. — извинилась Малена.

— Я знаю, где они. — Мондрагон, опередив ее, пошел за салфетками.

— Сеньорита Табай, я не хотел говорить это в его присутствии, — разоткровенничался учитель, — однако, с тех пор как сюда прибыл друг вашего детства, вы расцвели, у вас праздничное лицо…

— Что ж, это естественно, — произнес падре, — они знали друг друга много лет и, снова встретившись, почувствовали себя счастливыми… На лице написано — не скроешь…

— Вот ваш портсигар, падре, — сказал Мондрагон с порога, — если я не верну сейчас, чего доброго забуду…

— О, этого мне не хотелось бы! Я храню портсигар как память о моем посещении девы Тепейяка. Кстати, вам, поклоннику индейского искусства, может, небезынтересно узнать, что этот портсигар — образец творчества ремесленников Мексики.

— И у нас такие ремесла есть, — возразил учитель Гирнальда.

— Да, но они обречены на исчезновение, — заметила Малена, — никто их не поддерживает, они попадают под чужеземное влияние и потому обречены на гибель. Чего же еще ждать?

— Вам следовало бы быть министром…

— Я им и буду…

Внезапно ее мозг молнией прорезало воспоминание…

Нервным движением она подняла руку и запустила пальцы в темные волосы. Серропом… таратайка… Кайэтано Дуэнде… его таинственные слова… «Видишь, вон те скважины-звезды в небе, твои пальцы — ключи к ним».

За разговором время пролетело незаметно, и, когда гости направились к джипу, луна стояла уже высоко в небе.

— Королева! Королева-звезда! — громко проскандировал учитель Гирнальда в тишине улицы и тут же сменил монархическую речь на республиканскую: — Первая дама неба!..

Объявив луну не более не менее как супругой неведомого президента, учитель поспешно ринулся в атаку против клерикалов:

— Отец святой, а все-таки и у вас бездна пороков!..

Священник, обмотав серый шерстяной шарф вокруг шеи и закрыв уши, уже ничего не слышал, но, заметив, что Малена и Мондрагон разразились хохотом, тоже рассмеялся.

Они с трудом втиснулись в джип. Падре завезли на его Голгофу, Пьедрафьеля оставили возле мужской школы.

Мондрагон направился в лагерь; по дороге он часто останавливался, проверял, не следит ли кто-нибудь за ним. Но его сопровождала только луна, то и дело выглядывавшая из-за облаков.

Удостоверившись, что джип отъехал, учитель решил пройтись по кварталу, где находилась женская школа. Тяжелое, долгополое пальто темно-кофейного цвета, тяжелая голова с пышной шевелюрой, на которой покоилась тяжелейшая широкополая касторовая шляпа, усищи, казавшиеся тяжелыми оттого, что напоминали цветом бетон, тяжелые ресницы, все у него было тяжелым, грузным — даже массивные часы, тикавшие на массивном животе, — однако он становился на удивление легкомысленным, как только дело касалось юбок.

Мондрагон остановил свой джип с математической точностью именно в том месте, где несколько дней назад судьба в образе какого-то животного задержала джип дорожника. Внимательно оглядевшись — лучше еще раз проверить, не следит ли кто, — он исчез в кустарнике. Вход в подземелье он отыскал сразу. Освещенный луной, вход был похож на паперть готической церкви, прикрытой листвой. Вампиры и мелкие летучие мыши, расправив крылья и повиснув вниз головой, спали, не то нежились в лунном свете. Луч электрического фонарика — странное, незнакомое сияние — заставил их забеспокоиться; некоторые встрепенулись, но не тронулись с места, другие вслепую ринулись в залитое луной пространство. Мондрагон сделал несколько шагов и, прижимаясь к стенке, спустился в пещеру. Это была зала потерянного эха, от нее ответвлялись какие-то переходы, галереи.

Довольный возвратился он в лагерь. Там спало все, даже осиротелые машины. При лунном освещении каток выпячивал свой тяжелый цилиндрический вал, словно застывший каскад водопада; каток будто ждал, когда камнедробилка начнет разбивать на кусочки луну, которая убегала и убегала по канавкам и вместе с водой сливалась в водоемы, а в водоемах струйки ткали огромную паутину концентрических кругов — сталкивались они друг с другом и расходились, сливались друг с другом и опять разбегались и, наконец, уплывали неведомыми путями. Каков-то будет его путь?.. И каков путь Малены?..

— Ты неосторожен… — выговаривала Малена Мондрагону несколько дней спустя; ее лицо выражало крайнее недовольство. — Уже поздно… и джип могут заметить у ворот школы…

— Я пришел пешком. Не мог выдержать целую неделю, не повидав тебя! Я жду не дождусь воскресенья — нет сил! Вот оставил джип и пришел в штатском.

— Но ведь сегодня понедельник, чудак ты этакий. Всего один день…

— Целая вечность!.. Теперь я понимаю, что называется веками, промелькнувшими, как одна минута, и что такое минуты, которые тянутся, как столетия… Ты колдунья, Мален!..

— Хуан Пабло!

— Твои руки и сладость твоего молчания — больше мне ничего не надо!

— Мне больно… — Она пыталась высвободить руки, но Мондрагон привлек ее в свои объятия.

— Нельзя… — еле вымолвила она.

— Вся любовь — это вечное «нельзя»…

— А наша — тем более.

— Почему твой голос звучит так странно! Будто говорит кто-то другой… Мален!.. Мален!..

Мондрагон поцеловал ее — страстным, долгим поцелуем.

— Задушишь!

Их голоса прерывались; руки перелетали, переплетались, ласкали, трепетали, как языки пламени под ветром.

Как ненасытны руки любящих!

— Хуан Пабло, это невозможно…

— Любовь — это искусство невозможного, а поскольку ты забыла себя, целиком отдавшись чувству…

— Я не забываю себя, — прошептала Малена; она приложила указательный палец к губам, требуя, чтобы он замолчал, но уже не уклонялась от поцелуев. — Что со мной? Я околдована…

— Без любви нет волшебства…

— Любовь… — произнесла она со слезами на глазах, — не знаю… — и после краткой паузы, покачав головой, добавила: — Подлинная любовь — это мечта… для меня недосягаемая…

— И это говоришь ты, Мален! Настоящая любовь вдохновляет нас на борьбу, призывает мечту сделать явью.

Мален с трудом прервала жгучий поцелуй.

— У меня нет никакой мечты! — сказала она смущенно и даже грустно, будто на исповеди, и, помолчав, прошептала: — Мне остались лишь крохи любви!..

— Мален!

— Я не утешаю себя!.. И никогда не найду утешения!..

Молча поднялась и, вздохнув, ушла в библиотеку. Там за толстыми томами в красных переплетах, на корешках которых можно было прочесть «Зоотехника и ветеринария», у нее хранилась шкатулка. Она вынула какую-то тетрадь. Передала ее Хуану Пабло.

Не проронив ни слова, она вернулась в библиотеку и прислонилась спиной к книгам. Как она была сейчас хороша — стройная, точеные плечи, высокая и упругая грудь, узкие бедра, красивые руки, изящная головка. Как хороша — и как печальна!

Мондрагон сначала бегло перелистал тетрадь, задержавшись лишь на нескольких записях, — это был ее дневник. Затем начал читать с большим интересом:

«Суббота, 3 декабря 192… Получила письмо от Луиса Фернандо. Ему остался только государственный экзамен — и он медик. Я счастлива! Это триумф моей любви, теперь день нашего бракосочетания уже недалек.

Пятница, 15 февраля 192… Пошла к китайцу подобрать ткань. Но так ничего и не выбрала. Закрылась у себя и плакала. Луис Фернандо прислал прощальное письмо, в котором лаконично сообщает, что невеста студента не может быть супругой врача; он собирается открыть собственную клинику и поэтому должен жениться на богатой.

Понедельник, 4 июля 192… Офицер из местного гарнизона пытался сделать меня своей любовницей. Он напился пьяным и все мне выпалил, буквально все. В ответ я сказала ему то, что о нем думаю. Это произошло на балу по случаю годовщины независимости Соединенных Штатов. Он выхватил револьвер и пригрозил, что если я сделаю хоть один шаг, он выстрелит мне в спину. Я закричала: «Лучше быть убитой!» Ему пришлось убрать револьвер в кобуру.

Вторник, 17 августа 192… Мне думается, мой час уже наступил. Я была счастлива с X. Э. на его асьенде. Он — скотовод. X. Э. хотел надеть мне на палец кольцо в знак помолвки, но я попросила подождать: пусть кольцо будет обручальным… в церкви, в день нашей свадьбы. Торопливость в таком случае — плохая примета. И правильно сделала. В тот же вечер в ответ на просьбу выплатить поденные он избил одного из батраков. Человека, зверски избитого тем, кто собирался стать моим мужем, доставили со связанными руками в военную комендатуру; его обвинили в конокрадстве. X. Э. вернулся и сказал: «Этого бунтаря расстреляют. В прошлый раз я передал в комендатуру двоих смутьянов — они требовали повышения заработка; так их не расстреляли, а закопали живыми в землю. Сеньор Президент, когда его спросили, что делать с бунтовщиками, которые требуют повышения заработка, ответил: «Хоронить их живыми или мертвыми». Больше X. Э. я не видела… Как только вспомню о нем, мне сразу становится не по себе.

Ноябрь, 9, 193… Приехала в столицу на каникулы и познакомилась с Л. К. Это произошло на балу в военном казино. Я танцевала, пила шампанское, вышла с ним на террасу полюбоваться звездным небом, даже позволила ему поцеловать мои волосы, позволила обратиться ко мне на «ты» — но все очарование этого вечера мгновенно улетучилось: все закончилось тем, что он оказался значительно моложе меня, и…»

Прежде чем Мондрагон успел вымолвить слово, Малена, все еще стоявшая в библиотеке, заявила:

— А сейчас я хочу, чтобы ты ушел. На будущей неделе я приеду к тебе в лагерь, и мы поговорим. Сейчас мне надо остаться одной…

И, пока он удалялся, она долго стояла, застыв неподвижно, как изваяние на носу древнего корабля — высоко подняв голову и опустив руки; стояла и плакала, не вытирая слез, а слезинки скатывались по ее напудренному лицу и засыхали лепестками.