"Ласточка-звездочка" - читать интересную книгу автора (Сёмин Виталий Николаевич)

Глава вторая


1

После первого сентября во дворе стало пустовато: учились в разных школах, ходили в разные смены. Только Сергей и Миша Чекин последние года четыре учились вместе.

Сергей выбегал из дому пораньше, ежился под утренним прохладноватым солнцем и быстро шел по слепяще белому асфальту, мимо неопрятных окон юридической консультации, мимо типографии и швейной фабрики, за окнами которых всегда устало горят электрические лампочки. Потом сворачивал за трамвайными путями направо, попадал в длинную косую тень от школы и, как в глубокий колодец, нырял в ворота школьного двора. Во дворе, закрытом от солнца школьным зданием, к этому времени было еще даже не утро, а сырые ранние сумерки с крохотными солнечными островками в самом дальнем конце двора, где уже кончались школьные владения, а начинались бдительно охраняемые дровяные и угольные сараи жильцов соседнего четырехэтажного дама. У этих сараев собирались пришедшие раньше всех.

— Рязанов, — сообщал кто-нибудь из этих ранних Сергею, — сегодня Чекин пришел первым, а я за ним.

Воспитанный аккуратнейшей «маманей», Хомик всегда приходил первым. Он даже Сергея никогда не ожидал, чтобы вместе выйти из дому.

— А я еще раньше Чекина пришел, — вмешивался кто-то непризнанный. — Я в школу не заходил. Я на углу стоял.

— А кто тебя видел? — спрашивал Хомик.

— Ну, я правду говорю.

— Не нукай — не в конюшне, — осаживали непризнанного.

— А я…

— Не аякай — не в госпитале!

Разрастались границы солнечных островков, дымилась рыжая крупная пыль из камня-ракушечника, которой посыпан двор, чаще и азартнее звенели за воротами трамваи, а во дворе, уже совсем не похожем на глубокий колодец, залитом по-деловому раскалившимся солнцем, теперь только в тени оставались островки нестойкой утренней школьной тишины.

Мало ли таких мест в городе!

Но тишина парков и скверов никогда не притягивала Сергея. Чтобы думать и мечтать, ему нужны были напористые уличные звуки. А вот подрожать на утреннем холоде в одной рубашечке, погреться под зябким ранним солнечным лучом, поговорить с ребятами — еще вполголоса, еще доверительно тихо — это он стал ценить с тех пор, как впервые почувствовал себя в школе своим человеком.

Случилось это далеко не сразу. Кое-кому это удавалось гораздо легче, чем Сергею, кое-кому, правда, и вообще не удавалось.

В самый первый день школа испугала Сергея собранием сотен незнакомых ребячьих лиц. Какая-то странная, толстая и энергичная женщина-девочка, с капельками пота на кончике носа и на верхней губе, в коротком темном платье с широким белым воротником, с большим белым бантом в волосах, в красном пионерском галстуке, по-хозяйски оторвала его от мамы и быстро повела к середине двора, где в нестойкие, гнущиеся ряды строились нарядные, уверенные старшие школьники. Толстая женщина-девочка поставила Сергея в первую шеренгу малышей, передвинула во вторую, поменяла его местами с длинной костлявой девчонкой — и все это, не сказав ни слова, не глядя Сергею в глаза.

Потом старшие школьники по команде двух веселых взрослых стали хором радостно кричать: «Тихо-тихо-ша!» А толстая женщина-девочка, беспокойно оглядываясь на высокого строгого мужчину, наклонилась к малышам, широко расставила руки и пошла на них:

— Немного назад, ребята! Подравняйтесь, ребята!

Школьный духовой оркестр юношески ломкими медными голосами проревел несколько тактов знакомой Сергею торжественной мелодии. Это была славная мелодия, Сергей любил ее, но тут он ее не сразу узнал. Женщина-девочка повернулась к малышам спиной и замерла в молодцеватой, некрасивой для ее полной фигуры позе, с рукой, вскинутой над белым бантом. Строгий мужчина — это был директор школы — сказал несколько слов (каких — Сергей не разобрал), а старшие школьники хором крикнули: «Спасибо!» И в этом хоре Сергей ясно услышал несколько нарочито визгливых и басящих голосов, — учителя, стоявшие впереди шеренг, строго оглянулись на тесные, пестрые ряды школьников, а директор сказал еще несколько слов, которых Сергей тоже не разобрал, потому что внимательно присматривался к своим соседям и прислушивался к движению, которое, то затихая, то усиливаясь, проходило по рядам. Потом в школе тускло залился электрический звонок, а на школьные порожки — очень широкие и очень высокие — вышла нянечка в синем халате, с ярким медным колоколом в руках.

И сразу во дворе поднялась азартная паника. Обтекая нянечку с колоколом, в школу хлынул бурный поток. Временами в его глубине вспухали яростные водовороты, кто-то вдруг отлетал в сторону и, помятый, изжеванный, тотчас возвращался назад, стараясь втиснуться в самую середину. Сергей тревожно следил за этой борьбой, жалел вытолкнутых и думал, что и его, наверно, сейчас толкнут…

— Возьмитесь за руки, ребята, — сказала женщина-девочка, — я вас отведу в класс, к вашей учительнице.

Сергей взял за руку своего соседа, с готовностью улыбнувшегося ему большеголового коротышку с каштановой челкой, ровненько и аккуратно подрезанной над самыми бровями. Рука была теплой и пухлой. И сам мальчишка был теплым и пухлым.

— Как тебя зовут? — спросил он.

Мальчишка действовал на Сергея успокаивающе, он ясными глазами смотрел на бурлящие школьные порожки, доверчиво — на толстую женщину-девочку, и вопрос, который он задал Сергею, был ясным и правильным.

— Сергей Рязанов. — Коротышка заставил Сергея вспомнить, что мама велела ему сегодня всем, кто спросит, называть имя и фамилию полностью.

— А меня — Гриня Годин. Хочешь, сядем вместе?

— Хочу.

Это был первый крохотный шаг к освоению школы.

Учительница оказалась старой, морщинистой, какой-то очень чистой и напоминала Сергею «маманю» Миши Чекина. На первой же перемене Гриня Годин быстро — он, наверно, боялся, что его опередят, — подошел к ней, взял ее за палец и торжествующе посмотрел на всех. Так и проходил первый школьный знакомый Сергея весь день, крепко ухватившись за палец Марии Федоровны.

Постепенно круг знакомых расширялся. Самым большим в классе оказался добрый и спокойный силач Ваня Иванников, самым маленьким — трусливый добряк Гриня. Правда, Ваня Иванников был не самым длинным, — самой длинной была Лида Николаевская, прямая как палка и невероятно застенчивая девчонка, которую даже на перемене не поднять было из-за парты — так она стеснялась своего собственного роста. Но понятно — там, где речь идет о росте и о силе, девчонки не в счет. Даже учительница на уроках физкультуры, выстраивая всех по росту, ставила Николаевскую не первой, а второй, за Иванниковым.

Через две недели Сергей стал вырывать свою руку из маминых пальцев еще за два квартала до школы и приглушенно кричать:

— Да не целуй ты меня! Не называй ты меня дурацкой «ласточкой»!

— Не смогу, — смеялась мама, — все равно проговорюсь. Давай мы лучше будем говорить секретно. Так, чтобы только ты меня понял. Я буду называть тебя «мой телефончик, мои тридцать три богатыря». Хорошо?

Через месяц Сергей сказал, что не пойдет в школу, если кто-нибудь отправится его провожать. Он не хочет, чтобы его называли маменькиным сынком.

— Пусть идет один, — решил отец.

Это был второй шаг в освоении школы.

Еще через месяц Сергей и Ваня Иванников вышли на большой перемене за границу коридора для первоклассников, куда дежурные не пускали старших ребят, чтобы те не мешали малышам отдыхать, и, затаив дыхание, прошли по всей школе мимо дверей с потрясающими воображение табличками: «8-й «А», «9-й «В», «10-й «Б». В этих классах учились те самые ребята, которые на линейке, дурачась, кричали «спасибо», которые так буйно врывались в школу, от которых преподаватели на переменах оберегали первоклассников. Это было испытанием воли…

Во втором классе Сергею вместо завернутых в пергаментную бумагу готовых завтраков дома стали выдавать сорок копеек, и к стойким школьным запахам — запаху пота, дезинфекции и паркетной мастики — прибавился буфетный запах жареных пирожков и ванильного кислого молока, которое продавали в непрозрачных стаканчиках с картонными крышечками. Деньги внесли в и без того беспокойный, наполненный многочисленными осложнениями школьный день ядовитые соблазны. Соблазнов было слишком много, чтобы ничтожная сумма в сорок копеек могла разрешить все болезненные противоречия, возникавшие в Сергеевой душе.

— Что у тебя сегодня было на завтрак? — каждый вечер спрашивал у Сергея отец.

— Пирожки с повидлом, — уныло начинал перечислять Сергей, — стакан «лакта», ириска…

— Почему ты так упорно налегаешь на сладкое? — возмущался отец. И Сергей, задерживая дыхание, в сотый раз выслушивал, как нужно разумно использовать свои сорок копеек.

А завтра опять были сладкие пирожки и нотация отца. Сергей, конечно, мог бы избежать нотации, соврав, что он ел то, что советовал отец (ведь про пирожки и стакан «лакта» Сергей все равно врал, деньги уходили на сласти, на марки, на перышки, на семечки и вообще бог знает на что), но это была бы слишком удобная, наглая ложь, это было бы слишком опасным испытанием судьбы, и Сергей сознательно выплачивал ей дань: пусть отец поругает.

А потом пришла трагедия.

Она спустилась к Сергею со второго школьного этажа, оттуда, собственно, он и ожидал появления чего-то опасного или непонятного. Однажды на большой перемене Гришка Кудюков, тогда третьеклассник, почти незнакомый Сергею, зазвал его и Гриню Година в угол, где стоял жестяной бачок с питьевой водой. Около бачка, прислонившись к стене, их поджидала, приветливо и даже как-то светски улыбаясь, темная личность… В том, что эта личность темная, у Сергея с первого же взгляда не возникло ни малейшего сомнения. Дело в том, что парень этот определенно не умел улыбаться — ни одна мускул на его мятом, мягком, без углов лице не был приспособлен для улыбки. Не были приспособлены для рукопожатия и его ладони, шершавую бородавчатость которых Сергей неожиданно почувствовал под своими пальцами.

— Это те самые пацаны? — маслясь от невероятно доброй улыбки, спросила темная личность Кудюкова. — Это о них ты мне говорил?

Кудюков кивнул, и Сергей услышал кошачью поступь опасности.

Парень врал, Кудюков и Сергей едва знали друг друга. Надо было бежать. Но как бежать от человека, который так ласково тебе улыбается, так доверительно с тобой говорит?

— Кудюк — правильный пацан, — продолжала личность, ласковой авторитетностью подавляя Сергея. — Он мне сказал, что и вы правильные пацаны.

Сергей вздохнул и нерешительно улыбнулся. Заискивающе улыбнулся и Гриня: черт его знает, может, они и вправду правильные пацаны, может, Кудюков и говорил о них этому исполненному доброжелательности и даже отеческой заботливости старшекласснику? В конце концов, старшие младшим всегда только добра желают.

Подбежал Ваня Иванников и остановился послушать.

— Иди, иди, мальчик, гуляй себе, — сказал парень, — иди, нечего тебе тут делать. — И заговорщически подмигнул Грине и Сергею.

Иванников ушел, а за Гриней и Сергеем как будто бы окончательно захлопнулась невидимая дверь, раскрыть которую мог только этот парень с бородавчатой кожей на руках.

— Вам одним, — сказал парень. — Понятно? — И на минуту разомкнул перед ошеломленными Сергеем и Гриней ладонь. — Хотите иметь такую штуку?

— Насовсем? — поразился Сергей: штука, которая блеснула в руке у парня, принадлежала к числу предметов сказочных — это был настоящий револьвер, только очень маленький, «дамский». — Дай подержать!

— Возьми, — с невероятной щедростью сказал парень, — положи в карман, а то увидят.

Сергей схватил револьвер, сунул в карман и сладко почувствовал его теплую железную тяжесть. Он исступленно погладил пальцами коротенький ствол, пузатый барабан, гнутую ласковую рукоятку и сделал несколько шагов «на пробу».

— Ничего не видно, — сказал парень.

— Туже ремень затяни, — посоветовал Кудюков.

В такт шагам револьвер шлепал Сергея по ноге, и с каждым шагом тяжесть его становилась будто все весомее и весомее — тяжесть восхитительной тайны, тяжесть значимости, которую револьвер придавал Сергею.

О том, что рядом с будничным, рабочим миром школьных уроков, скучных домашних обедов, прогулок — вначале «только до подворотни», потом «только до первого угла» — существует, приглушенно дышит, подсматривает в замочную скважину, перекидывается шифрованными словами полный захватывающего интереса и остроты мир.

Тайны, куда пускают лишь настоящих, правильных пацанов, — об этом Сергей знал давно. Он ревниво следил на переменах за уединяющимися ребятами, старался незаметно пройти мимо них, чтобы будто ненароком услышать обрывки приобщающего к тайне шепота, совершал поступки, которые заставили бы мир Приключения обратить на него внимание: прыгал с высоченных школьных порогов, взбирался по запретной пожарной лестнице. Но все было напрасно. Сергей был заклеймен. Он был ласточка, звездочка, и настоящие, правильные пацаны, должно быть, очень хорошо чувствовали это и не принимали его к себе. И вот наконец-то Тайна сама прикоснулась к нему: у Сергея в кармане оружие, которое теперь свяжет его с теми, настоящими…

— Ну, хватит, — сказал парень, — давай сюда.

— Подожди, — взмолился Сергей, — еще минутку!

— Время — деньги, — сказал парень, — знаешь, как говорят американцы…

— Ну, минутку, — молил Сергей.

Но лицо парня вдруг стало таким, каким Сергей все время инстинктивно опасался его увидеть — не то чтобы жестоким, но абсолютно равнодушным.

— Вот и пацан хочет подержать, — сказал парень, — правда, пацан?

— Гриня не хочет, — сказал Сергей. — Ты же не хочешь, Гриня?

И Гриня Годин, которого на месте удерживал только панический страх, кивнул. Он был рад, что не нужно произносить ни слова.

— А чего ж ты здесь околачиваешься? — грозно и ласково спросил парень. — Ты сексот? Фискал? Знаешь, что я сделаю с тобой? Ноги оторву и собакам выброшу. Понял? Пошел вон!

Гриня побежал, а парень внимательно посмотрел ему вслед.

— Запомнишь его? — не считаясь с тем, что разоблачает себя перед Сергеем, спросил он Кудюкова.

— Запомню, — сказал Гришка. — И этого запомню.

Но Сергею уже было все равно, знал ли его Гришка до этого или не знал, говорил ли он парню, что он, Сергей, правильный пацан, или не говорил, Сергей боялся, что сейчас у него отнимут револьвер и узкая дверка в замечательный мир Приключения захлопнется перед его носом. Но дверку явно не торопились прихлопнуть. Мягкий рот темной личности опять собрался в морщины приветливой светской улыбки.

— Значит, хочешь купить?

— Как? — растерялся Сергей.

— За деньги, конечно.

— Но у меня только сорок копеек… — пролепетал Сергей.

— Родители на завтрак дают?

— Дают.

— Много? — Сергея словно обыскивали.

— По сорок копеек.

— Через три дня отдашь рубль. Остальные одиннадцать — по частям. Понял? Револьвер я тебе продаю за двенадцать рублей.

— За двенадцать?!

В непостижимой величине этой суммы таились ужасные, опасные и стыдные возможности — Сергей это почувствовал обжигающе ясно. Но только мгновение для него это было ясно. Тотчас же все заслонило страстное желание остаться наедине с тяжестью, которая оттягивала ему брюки, запустить пальцы в карман и гладить, и трогать, и давить коротенький ствол, пузатый барабан и ласково выгнутую теплую рукоятку.

— А сейчас давай сюда сорок копеек, которые у тебя есть.

Сергей вытащил деньги.

— Значит, — робко сказал он, — я тебе теперь должен одиннадцать рублей шестьдесят копеек?

— Двенадцать рублей ты мне должен. Двенадцать! — Парень даже развел от удивления руками. — Сорок копеек — это задаток. Какой же ты купец, если не знаешь, что надо давать задаток? Тебя мать дома как зовет? «Мой козлик», «моя птичка»?

Сергей смутился.

— Да нет, — стыдливо махнул он рукой. — Ласточка, звездочка… Женщина же она…

— Ласточка?! — восторженно заикнулась и радостно заржала темная личность. — Звездочка?! — Парень указывал на Сергея серым бородавчатым пальцем и радостно ржал: — Ласточка! Звездочка! Видал, Кудюк, ласточку? — Гришка, враждебно рассматривавший Сергея, презрительно плюнул. — Вот она!

— Да нет же, — пытался объяснить Сергей, — она не в этом смысле…

— Так вот, пора учиться жить, Ласточка-Звездочка. Не маленький уже. Двенадцать рублей ты мне должен, а не одиннадцать шестьдесят. Сорок копеек — задаток.


И началась для Сергея страшная кабала. Он не успевал собрать деньги в сроки, назначенные темной личностью. Темная личность накидывала проценты, и долг все рос и рос. У Сергея на переменах отбирали деньги, бутерброды, перочинные ножички, гоняли с мелкими поручениями. Школа сделалась отвратительной…

Как раскрылась вся история, Сергей уже не помнил. В памяти его остались только обширный, накрытый праздничной скатертью обеденный стол, в центре которого торжественно, изобличающе лежит маленький револьвер, и отец, скрипящий новыми полуботинками, и его вопросы:

— Ты знаешь, что за хранение оружия полагается тюрьма?

— Ты хотел, чтобы нас с матерью забрали в тюрьму?

— Откуда в тебе столько холодного, жестокого эгоизма?

— Ты знаешь, как нам с матерью достаются деньги?

Запомнилась бледная, настороженно следящая за отцом мать, их ночной, не очень понятный спор.

Мать. Мальчик ни в чем не виноват. Он слишком мягок и добр…

Отец. Мягок! Добр! Церковные добродетели! Сейчас за доброту сечь надо, как за воровство. Мы живем в мире…

Мать. Мне был бы противен мир, где за доброту надо сечь… Доброта и порядочность…

Отец. Знаю, знаю. Все знаю. Но с мальчишкой нужно быть пожестче — это в его же интересах.

Мать. Лучше подумай: почему мальчик в самый трудный момент не обратился за помощью к тебе, человеку, который должен быть самым близким ему?


2

И еще через одно искушение прошел во втором классе Сергей.

Второклассники готовились к вступлению в октябрята. По этому поводу в школу пришел корреспондент областной детской газеты «Костер». Это был маленький, нетерпеливо-подвижный человек с лицом, заслоненным толстенными увеличительными стеклами больших очков.

— Вот наш класс, — сказала ему сверхпедагогично жеманным и холодным тоном (так она разговаривает при завуче) Мария Федоровна.

— Прекрасные ребята, — поспешно, словно подталкивая Марию Федоровну, согласился корреспондент.

— У него стекла в очках пуленепробиваемые, — шепнул Гриня Сергею.

— Зачем?

— Как зачем! Он же корреспондент! А если в него шпион выстрелит?

— А где у него тогда пистолет? — усомнился Сергей.

— Думаешь, он дурак, у всех на виду его носит?

Сергей стал присматриваться (он-то уже знал, как револьвер оттопыривает карман) к пиджачным и брючным карманам корреспондента, а тот все поторапливал Марию Федоровну:

— Отличная стенная газета! Прекрасно оформленный плакат!

Должно быть, у него была своя какая-то цель, и он ждал, когда учительница закончит рассказывать. И, как только Мария Федоровна отпустила его, корреспондент ринулся к классу. Он именно ринулся, засуетился и стал похож на затейника с районной детской площадки.

— Ну как, ребята, — спросил он, — вы дружно живете?

— Дружно! — вразнобой, довольные нежданным срывом урока, загудели ребята.

— А девочек не бьете?

— Не-ет!

— А учиться интересно?

— Интересно!

— Вот видите, как хорошо! А кто у вас лучше всех рисует?

В классе на минуту замялись. Иванников сказал:

— Рязанов.

И сразу остальные подхватили:

— Рязанов!

— Сережка!

— Ласточка-Звездочка!

Это крикнул Петька Назаров, всеми признанная сволочь. Сергей грозно обернулся к нему.

— А где Рязанов?

— Поднимись, Сергей, — сказала Мария Федоровна, — с тобой разговаривают.

Сергей, безобразно краснея, поднялся и уставился на парту. О том, что он рисует неплохо, в классе было давно известно, но заветный титул «лучше всех» ему выдали вот так, сразу, с легкой руки Вани Иванникова.

— Ты чего ж смущаешься, герой? — спросил корреспондент. — Ты же герой?

Сергей потупился еще больше.

— Он у вас что? — обратил к классу замаскированное мощными очками лицо корреспондент. — Всегда такой стеснительный? Как красная девица? Ты красная девица? — спросил он у Сергея.

В классе радостно засмеялись. Хохотал Гриня Годин, фыркал Ваня Иванников, и Сергей начал сердиться и освобождаться от своего смущения.

— Никакая я не красная девица!

— Вот и хорошо, — подхватил корреспондент, — я так и знал. Ты — будущий тракторист.

— Никакой я не тракторист.

— А кто же ты? Кем ты будешь, когда вырастешь?

Вопрос был дурацкий, и Сергей сразу бы перестал уважать корреспондента, если бы не его пуленепробиваемые стекла и не подозрительно оттопыренный правый брючный карман.

— Полярником? — подсказывал корреспондент. — Инженером?

— Моряком он будет, — опять вмешался Иванников.

— Моряком?

Сергей молча кивнул. Он не собирался быть моряком, он вообще никем еще не собирался быть. Но надо же что-то отвечать, когда тебя вот так берут за горло.

— А твой сосед?

— Летчиком, — рявкнул класс, уже усвоивший правила игры.

— Летчиком, — робко кивнул струсивший Гриня.

— Ну вот и отлично! — Корреспондент обрадовался: должно быть, сделал свое дело. Он еще зачем-то спросил у Марии Федоровны, где работают родители Сергея и Грини, и попросил ее отпустить Сергея с урока. Потом корреспондент затащил Сергея в пустую комнату за учительской, где в холоде и пыли мерзли рулоны географических карт, литографий с картин великих художников и горы других наглядных пособий, дал ему лист бумаги и, погладив по голове, попросил:

— Нарисуй мне, мой юный художник, знаешь что? Корабль и над ним самолет…

Газета с рисунком Сергея появилась в школе дня через три. Ее прямо посреди урока принесла в класс сама завуч первой ступени Лидия Михайловна. Она поздравила Сергея и Гриню и пожелала Сергею «развивать и совершенствовать дальше свой талант». Рисунок был помещен на самой интересной и самой почетной, по мнению Сергея, четвертой странице. Он не понравился Сергею. Он не нравился ему еще тогда, когда он в спешке — корреспондент торопил — кое-как набрасывал контуры немыслимого броненосца, который теперь, почти переламываясь пополам, будто его взорвала невидимая торпеда, плыл над красочным заголовком большой шарады. Не понравилась Сергею и надуманная подпись под рисунком: «Сережа Рязанов и Гриня Годин — настоящие друзья, они хорошо учатся, помогают друг другу и мечтают о больших дорогах в морском и воздушном океанах. «Я буду моряком», — твердо говорит Сережа. «А я — летчиком», — заявляет Гриня. Ребятам можно верить».

Во-первых, не такие уж они с Гриней друзья. Только что на одной парте сидят. А во-вторых, ничего такого он «твердо» не заявлял.

Но уже через минуту Сергей стал меньше бояться, что ребята его засмеют, и даже стал лучше думать о своем рисунке.

— Не правда ли, дети, — сказала Мария Федоровна, — эта картинка Сергею удалась? — Мария Федоровна прижала «Костер» подбородком к груди и указывала на рисунок тупым концом ученической ручки — так она обычно демонстрировала наглядные пособия. — Самолет над кораблем и вовсе неплохо получился.

— В газете плохой рисунок не напечатают, — вдруг решительно сказал Гриня.

— Да, — кивнула Мария Федоровна, — теперь Гриня и Сергей должны учиться еще лучше. Да и все ребята тоже. Теперь на вас большая ответственность лежит.

Понравился рисунок и дома. Мать, правда, почти не взглянула на газету. Она смотрела на Сергея и улыбалась.

— Да ты не на меня смотри! Да ты не так смотришь! — кричал на нее раздосадованный и уязвленный Сергей. — Ты, ма, ничего не понимаешь!

— Ну, я смотрю, смотрю, — улыбалась мама и переводила взгляд на газету. Но все равно она смотрела не так — Сергей это ясно видел.

Зато отец сразу все понял и оценил. Он смотрел на рисунок именно так — восторженно и восхищенно. Он показал газету Хомикиным «папане» и «мамане», сам спустился к газетному киоску и закупил «на память» с десяток экземпляров «Костра». А утром на стуле у своей кровати Сергей обнаружил прекрасный «альбом для рисования» с глянцевыми, жестяной прочности листами и зеленый железный ящичек с выдавленными в нем шашечками — набор взрослых акварельных красок.

За один день слава просто навалилась на Сергея.

Сволочь Петька Назаров даже подобострастно спросил у него:

— А тебя не просили еще что-нибудь для газеты нарисовать? Они могут попросить.

Сергей смутился. Эта мысль не приходила ему в голову.

— Да, — неопределенно сказал он, — понимаешь… Но вообще…

— А хочешь, — сказал Петька, — давай дружить? Хочешь, сядем вместе? Хочешь, пойдем после уроков ко мне домой? У меня есть две рапиры. Я тебе покажу свои книжки.

И Сергей неожиданно для себя сказал:

— Ладно, давай.

Ему не хотелось садиться к Петьке — тот недавно грозился доложить о револьвере, — не хотелось обижать коротышку Гриню, но что-то его уже понесло.

— Знаешь, Гриня, — сказал он Годину, — я пересяду к Петьке Назарову. — И, чтобы как-то оправдаться, пояснил: — Я ненадолго, ладно? На десять дней. Он мне покажет свои рапиры.

Сергей пересел к Петьке и после уроков пошел к нему смотреть рапиры. Он честно старался вызвать в себе дружбу к Петьке, но никакой дружбы не получалось. И в Петькиной квартире все, начиная от бабки, черной от платка до ботинок, кончая спортивными рапирами, скрещенными над Петькиной кроватью, Сергею не понравилось.

Петька влез в ботинках на кровать, снял одну рапиру, спрыгнул, согнул левую руку кренделем над головой и стал старательно колоть воздух, притопывая правой ногой.

— Вот так это делают, — сказал он.

Сергей засмеялся. Рука, согнутая дурацким балетным кренделем! Разве настоящие мушкетеры унизили бы себя такой немужской позой?!

— Пусть это будет шпага д'Артаньяна, — уклончиво сказал он.

— Это же не шпага, — покровительственно поправил Петька, — это рапира. Спортивная. Видишь, у нее на конце шарик. Это чтобы не уколоться. Смотри, как ее надо правильно держать. Видишь?

Петька взрослыми шагами ушел на кухню командовать злой черной бабкой, а Сергей поиграл сам с собой, помахал рапирой и заскучал.

— Покажи книги, — сказал он, когда Петька вернулся.

— Хочешь «Судебную медицину»? Колоссальная книга! Там есть про всё !

«Судебная медицина» действительно оказалась потрясающей книгой. В ней, правда, было про всё. Сергей листал ее с болезненным любопытством.

— Твой отец — следователь? — спросил он.

— Нет, — сказал Петька, — он ответственный работник.

— Ну ладно, — сказал Сергей, — я пошел. Дома будут ругаться.

А через два дня Мария Федоровна спросила его в классе:

— Это верно, Рязанов, что ты для «Костра» готовишь новый рисунок?

Сергей онемел.

— Может быть, ты и для школьной художественной выставки сделал бы что-нибудь большое?

— А я уже делаю, — вдруг ляпнул Сергей, — я рисую картину маслом.

Почему он это ляпнул, как он это ляпнул — Сергей не знал. Он никогда не рисовал маслом, даже не представлял себе, что значит рисовать маслом. Просто, спасаясь от меньшей лжи, ухватился за большую.

Неделю он жил надеждой, что все — и выдуманный рисунок для газеты и картина маслом — постепенно забудется. Но ровно через неделю Мария Федоровна спросила, скоро ли он закончит работу. «Скоро», — ответил Сергей. И еще раз десять говорил: «Завтра. Скоро принесу». А потом однажды утром не свернул направо за трамвайными путями к школе, а пошел прямо. К реке. В школе звенел звонок, а он шагал к реке, и каждый шаг его был преступным. Сергей остро чувствовал свою отверженность и свое одиночество, слоняясь со своим разоблачительным портфелем между угольными курганами порта, читая заводские штампы-надписи на причальных тумбах или от нечего делать плюя с высоты гранитной набережной в холодную, чугунную воду. Он остро чувствовал отверженность и одиночество во дворе, играя с ребятами и сидя за обедом дома. Он совершил преступление — солгал, и теперь самый маленький шаг его был новой ложью.

— Ну как наши дела? — спрашивал отец за обедом.

— Хорошо, — лгал Сергей.

Мама прикасалась на ночь теплыми губами к его лбу — проверяла, нет ли температуры. Он не имел права на этот поцелуй. Утром он набивал портфель книгами и тетрадями, нужными по расписанию, — и это было ложью. Враньем были и сам портфель, и будильник, поставленный на семь часов утра, и горячий завтрак, с которым его ждала мама. Враньем была и поспешность, с которой он съедал свой завтрак и выбегал за ворота. Теперь у него была масса свободного времени, и он мог бы, например, подфутболить пустую папиросную коробку, валявшуюся на дороге. Но он проходил мимо. Он надолго застывал у киновитрин, но фотографии не заставляли его фантазию работать. Фантазия Сергея теперь работала только в одном направлении — она упорно искала выход. Заболеть? Схватить воспаление легких? Чтобы мама и отец готовились его похоронить, а потом… Или забраться тайно в трюм морского парохода, устроить себе среди ящиков и тюков маленькую темную комнатку, заснуть и проснуться где-нибудь у берегов Африки, и слушать, как булькает за бортом океанская вода?

В груди у него все время звенел остренький звоночек. Он заглушал все привычные городские шумы, мешал Сергею понимать то, что ему говорили ребята. И когда боль, питавшая этот звоночек, стала уже совсем невыносимой, когда тяжесть незаслуженных маминых поцелуев совсем подавила его, Сергей однажды перешел по мосту на левую сторону реки, разделся и двинулся к воде.

Войти в чугунную, каменную воду сейчас было так же противоестественно, как, скажем, босиком прыгнуть в сугроб. Сама пустынная поверхность реки — даже пароходы, готовясь к зимовке, попрятались в затоны — угрожала Сергею. Казалось, войти в реку — нарушить какой-то страшный закон. Да и не должна была вода впустить в себя человека.

Но она впустила. Сергея удивил ее легкий, по-летнему ласковый всплеск. На мгновение вода показалась горячей, и только пальцы, сквозь которые продавливался маслянистый, с прожилками водорослей ил, сразу же почувствовали ледяной холод. Сергей ступал осторожно, боясь порезаться, — здесь, рядом с мостом, и летом никто не купался. Зайдя в воду по грудь, Сергей начал окунаться. Он окунался с головой и, когда выныривал, видел над собой темную громаду моста, машины, двигавшиеся по нему, кирпичную мешанину домов на правой стороне реки. А от моста к нему уже бежали люди…

В сторожке у моста Сергея растерли спиртом, одели и спросили:

— Кто таков?

Сергей молчал.

— Да вот портфель его, — сказал человек в форменной шинели, враждебно рассматривавший Сергея. — Сейчас увидим, что это за утопленник на нашу голову!

Дальше события разворачивались сами собой, и Сергей не обращал на них никакого внимания. Он прислушивался к тому, что делается у него внутри, и иногда осторожно покашливал: не начинается ли? Он равнодушно шел за форменной шинелью, равнодушно поднимался по школьной лестнице, равнодушно что-то говорил Марии Федоровне и наконец вместе с ней пришел домой, где все по-настоящему должно было начаться и кончиться.

— Где ты был? — спросил отец. — Где ты был вчера, сегодня, позавчера, во все те дни, когда ты лгал нам? Нам всем — маме, Марии Федоровне, отцу, своим товарищам?

…Сергей не заболел. Он удивительно перенес купание. Но в классе к нему приклеились два новых хлестких прозвища — Художник и Утопленник.

Впрочем, эти два прозвища скоро забылись.


3

В третьем классе Сергей начал читать. То есть он читал и раньше — сборник адыгейских сказок, например. Или рассказы о животных-героях. Но раньше он мог свободно оставить книгу для того, чтобы выбежать во двор на свист Сявона. Теперь, раскрыв первую страницу «Трех мушкетеров» или «Спартака», он слышал только свист или шорох, который доносился к нему со страниц романа. Жизнь книги никогда не кончалась для Сергея на последней странице. Даже если героя настигала смерть. Жизнь книги продолжалась на улице, куда Сергей выходил, чтобы купить в магазине хлеба или отнести в сапожную мастерскую ботинки отца. Теперь он не звал с собой Хомика или Сявона: «Айда, вместе сбегаем». Сергею нужно было одиночество. Одиночество забрасывало его в Древний Рим, он брел по обочине тротуара (хорошо, если рядом мчался поток дождевой воды), а сам в это время, собрав остатки разгромленных отрядов Спартака, нападал на римлян, и короткий древнеримский меч бешено сверкал в его руке. Уже было праздновавшие преждевременную победу легионеры поспешно отступали, а Сергей бросался к раненому Спартаку и… Вообще смерть Сергей из книг вычеркивал. Он находил десятки способов помешать врагам убить или отравить героя. Он всегда вовремя приходил к нему на помощь — распиливал тюремную решетку, стрелял в палача, убирал чашу с ядом или даже посылал в Древний Рим маленький современный броневик, или прилетал туда на самолете, чтобы в самый критический момент сражения склонить воинское счастье на сторону рабов и гладиаторов.

В третьем классе Сергей еще не научился прочно соединять название книги с именем писателя. Писатель еще не был нужен ему. Писатель даже мешал. Сергей обиделся и разочаровался, когда его убедили, что «Три мушкетера» и все «Двадцать» и «Десять лет спустя» — сочинение. Любая книга с ее напряженной жизнью, опасностями и приключениями казалась ему слишком большой, слишком значительной, чтобы ее мог создать один человек.

И только одного писателя Сергей запомнил — Жюля Верна. Запомнил потому, что невзлюбил. Жюль Верн раздражал его несправедливым отношением к слугам. Слуги — Жюль Верн сам об этом рассказывал! — совершали все главные подвиги: защищали слабых, жертвовали собой, добывали провизию, но все результаты их подвигов — благодарность спасенных, любовь прекрасных женщин — немедленно приписывались хозяевам, а сами слуги покорно ожидали, пока их унизительное бескорыстие понадобится еще раз. Сергей ясно видел: совершается вопиющая несправедливость, которая сама по себе обязательно заставила бы слугу возмутиться. Но тут вмешивался Жюль Верн, произносил несколько слащавых фраз, и слуга, подобострастно раскланиваясь, отступал.

После каждого такого эпизода Сергей откладывал книгу. Читать было противно.

Но вообще-то книги пока редко доставляли ему огорчения. Они открывали такой огромный мир событий, что сама его безбрежность заставляла сердце сжиматься сладким предчувствием счастья, уверенностью, что и ему, Сергею, найдется место в этом гигантском мире штормов, путешествий и необыкновенной любви.

Да, и необыкновенной любви! Никто никогда не видел Сергея играющим с девчонками. Никто не писал на стенах: «Сергей плюс Нина (Люба, Вика, Зина и т. д.) равняется любовь». Не было для этого оснований. Но девчонки всегда потрясали Сергея. Он постоянно чувствовал себя в зависимости от них. И когда Сергей шагал по обочине тротуара (чтобы встречный прохожий, толкнув, не перебил связного течения фантазии) и «в уме» отправлялся по следам Дерсу Узала или искателей «Острова сокровищ», он выбирал для своего путешествия героиню. Это было очень нелегким делом. В классе училось четырнадцать девчонок, и трое из них — высокомерная Лана Петровская, подвижная и крепкая, как мальчишка, Зина Скибина ипаникерша Ада Воронина — одинаково нравились ему.


4

— Па, — спросил однажды Сергей, — ты читал «Дерсу Узала»?

— Не читал.

— А «Остров сокровищ»?

— Нет.

— А «Трех мушкетеров»?

— Нет, — насторожился отец. — А что?

— Да я, — сказал Сергей, — хотел тебя спросить, видел ли ты живую кабаргу? У нас в зоопарке нет. Но раз ты не читал…

— Ты у Жени спроси, — посоветовал отец. — Пойдем к тетке обедать — ты и спроси.

— Ладно, — кивнул Сергей. И вдруг отец взорвался:

— Не «ладно», а «хорошо»! По-русски надо говорить! Сколько ни проси тебя — все как о стену горохом.

— Хорошо, — покорно сказал Сергей.


5

Любимой шуткой третьего класса было нагружать добряка Гриню всеми мыслимыми общественными нагрузками. Едва становилось известно, что третий «Б» должен выделить на дежурство по школе двух санинструкторов, над партами взвивался целый лес томимых страстным нетерпением рук.

— Уже обдумали? — радовалась активности своих воспитанников Мария Федоровна. — Скажи ты, Чекин.

— Гриню Година, — выпаливал Хомик и, обессиленный, плюхался на парту — таких трудов стоило ему не расхохотаться.

— А ты, Назаров?

Петька поднимался спокойненько, вежливо склонял голову перед Марией Федоровной и елейно произносил:

— Гринечку.

— Камерштейн?

Эдик Камерштейн, новичок в третьем «Б», кивал, хотя и без особого энтузиазма:

— Година.

Мария Федоровна уже начинала что-то подозревать и принималась за девчонок:

— Николаевская?

Длинная Николаевская, сгорая от смущения, долго вытягивалась над партой. Казалось, конца этому не будет.

— Ну же, девочка, не горбись, — подбадривала ее Мария Федоровна, — век сутулиться будешь!

А где-то внизу, под партами, стлался угрожающий шепот:

— Година!

И длинная, несчастная Лида тихо пищала:

— Година.

Класс смешливо и облегченно вздыхал и нацеливался на очередную девчонку. Подвох был явным.

— Это нехорошо, несерьезно! — сердилась Мария Федоровна, — Вы несерьезно относитесь и к своему товарищу и к своему доверию. А ведь и Годину и всем вам еще предстоит стать взрослыми… — Она поднимала Иванникова: — А ты что думаешь?

Староста Иванников переставал смеяться — положение обязывало! — и называл новую фамилию. Мария Федоровна успокаивалась, успокаивался и класс. Ребята понимали: Иванников — староста, ему иначе нельзя.

И только Гриня чего-то не понимал. Он краснел, но не от смущения, становился невыносимо серьезным и из-под своей коричневой челки преданно, как в тот первый день, когда он схватил ее за палец, смотрел на Марию Федоровну.

Дежурил Гриня не въедливо. Никогда не делал замечаний старшеклассникам и вообще тем, кто сразу ему показывал, что никаких его замечаний слушать не будет. Но красную повязку носил охотно и старался почаще попадаться на глаза дежурному учителю или директору.

Смеялись над Гриней не зло, и он добродушно сносил все насмешки. Врагов у него не было, не было и близких друзей. Правда, к нему потихоньку стал прибиваться Петька Назаров, у которого тоже ни с кем не было настоящей дружбы, и новичок Эдик Камерштейн.

Новички всегда начинали с дружбы с Гриней Годиным. На переменах, когда одиночество совсем невыносимо, они в толпе бешено носящихся, разгоряченных ребят безошибочно отыскивали спокойную, улыбающуюся, лучащуюся готовностью откликнуться физиономию Грини.

Иногда новичок надолго привязывался к Грине, просился к нему на парту. Но вскоре новичка уносил азартный поток, который на переменах проносился мимо Грини. Гриня к таким потерям относился философски, не ревновал, не рвал демонстративно дипломатические отношения, не требовал назад свою тетрадку. Как ни странно, предлоги для ссор обычно отыскивали сами бывшие друзья — их тяготило чувство вины перед Гриней. Ссора кончалась, как только у новичка, становившегося своим в классе, исчезало смущение перед Гриней. Тогда приходила очередь смущаться Годину. Гриня словно извинялся перед своим бывшим другом за то, что с самого начала не предупредил его, что в классе есть куда более достойные ребята.

Эдик Камерштейн тоже начал с дружбы с Гриней, тоже с его помощью познакомился с другими ребятами, но с Гриней не поссорился, хотя и стал относиться к нему чуть иронически. А Гриня привязался к Эдику гораздо сильнее, чем это случалось с ним до сих пор. Гриня понял, что этот сутуловатый, тонкорукий мальчик не обидит его.

Сергей давно искал случая сблизиться с Камерштейном. Его, как и Гриню, что-то притягивало к Эдику. Вот хотя бы костюм — поношенный, не очень опрятный, с чернильными пятнами на рукавах, но совершенно взрослый. За право носить такой костюм Сергей отчаянно воевал дома с самого первого класса.

— Ты просто не понимаешь, — убеждала Сергея мама, — как красиво и здорово ходить, не пряча ноги от солнца и ветра, — И облачала его в короткие бархатные штанишки.

Мама не понимала: Сергей хотел быть как все. В своих коротких штанах он глохнул под градом насмешек. Правда, домашнее сражение за длинные брюки он выиграл довольно скоро, но его всегда могли нарядить в какой-нибудь невыносимо яркий джемпер, в какую-нибудь обезоруживающе нелепого покроя рубашку.

Эдик никогда не знал такой войны. Он оказался и единственным человеком, не заметившим ярко-красных лыжных штанов, в которых Сергей однажды заявился в школу.

Очередная мамина фантазия, одобренная отцом, — в вопросах воспитания родители должны быть едины! — стоила Сергею страшнейших мучений. Посмотреть на пылающие праздничным кумачом, невиданные штаны прибегала ребята из соседних классов, спускались мальчишки со второго этажа.

— Вот этот? — спрашивали они и показывали на Сергея пальцем.

— Этот! — отвечали им.

— Эй! — кричали Сергею. — Почем материал брал?

— Монах в красных штанах!

Гнусные штаны сразу же сбросили Сергея со всех с трудом завоеванных школьных ступенек куда-то к дуракам и идиотикам. Даже Гриня Годин вел себя так, будто Сергей навеки опорочил себя ужасным проступком.

Издерганным, ненавидящим родителей («Спокойнее, спокойнее! — скажет отец. — Что, собственно, произошло? А ты не можешь стать выше этих насмешек?») выходил Сергей из школы. У ворот собралась негустая толпа. Ожидали его. «Сейчас я объясню им, — лихорадочно искал выхода Сергей, — я при чем, если родители…» Но ему и слова не дали сказать.

— Монах в красных штанах! — преградил ему дорогу плотно сомкнувшийся хор.

— Ребята, — сказал Сергей, — я же не…

Тут его толкнули. Сергей оглянулся — широкое веснушчатое улыбающееся лицо Гришки Кудюкова показалось ему отвратительным. Сергей нагнулся, схватил камень-ракушечник и изо всей силы швырнул его в толпу. Кто-то крикнул. Толпа расступилась.

Чтобы не встретить знакомых, Сергей свернул в сторону. Решил квартала два обойти стороной. По дороге его окликнули:

— Рязанов, разве ты здесь живешь?

Оказывается, он обогнал Камерштейна. Меньше всего Сергею хотелось бы сейчас встретиться с этим тонкоруким новичком, меньше всего он хотел выглядеть дураком в его глазах.

— Разве я сам? — путаясь, заговорил Сергей. — Что я, хотел? А если бы их так родители одели?

Эдик согласно кивнул. Сергей смотрел на него с подозрением:

— Тебя так никогда не одевали?

— В детстве, — улыбнулся Камерштейн, — еще до школы.

У Эдика была поражавшая Сергея улыбка. Она странным образом казалась продолжением его тонких рук, его острых, смущенно выпиравших из-под пиджака лопаток. И в то же время она была защитой этих тонких рук, этих смущавшихся самих себя лопаток. Невозможно было представить Камерштейна дерущимся с кем-нибудь. Невозможно было представить такого отпетого хама, которого не удержала бы эта улыбка, которому не захотелось бы понравиться человеку, умеющему так просто, так умно, так нежно и с таким чувством собственного достоинства улыбаться.

— Вообще-то я им дал! — сказал Сергей. Он испытывал сильнейшее желание показаться Камерштейну. — Как шарахнул одного! Сразу замолчал. А ты дал бы на моем месте?

Вопрос был ехидным. Важно, чтобы Камерштейн сам признал Сергеево превосходство.

— Не знаю. — Острые лопатки под пиджаком смешно приподнялись.

— Не знаешь! Скажи: не дал бы!

— Может быть, — согласился Камерштейн.

— Скажи: не дал бы!

— Пожалуй, не дал бы.

Сергей обиженно замолчал. Это было не по правилам, Камерштейн не должен был соглашаться. Он, Сергей, ни за что бы не согласился. И никакой мальчишка не согласился бы, а Камерштейн согласился, словно он в десять раз умнее Сергея, словно он взрослый. Надо бы запомнить этот прием и тоже вот так скромненько, но наповал поразить им какого-нибудь настырного противника.

— Это правда, — спросил Камерштейн, — что тебя дразнят Ласточка-Звездочка?

Сергей насторожился, но ничего оскорбительного в тоне Эдика не услышал.

— Раньше дразнили. Только я тем, кто дразнил… — Сергей запнулся и с неожиданным великодушием сообщил: — А еще меня дразнили Художник и Утопленник. Вот я злился! Честное ленинское!

Эдик засмеялся по-своему, мягко и необидно, и вдруг Сергей понял: Камерштейну и не пришлось бы давать. Даже если бы он явился в школу в дурацких красных брюках, никто бы над ним не издевался, потому что Эдик не стал бы стесняться самого себя, своих красных штанов. Он улыбнулся бы нежно и твердо, и каждому стало бы понятно: «Что делать, если штаны красные? Что ж тут такого? А если нету других?»

Да и вообще трудно представить Эдика выпутывающимся из таких положений. Договорился он, что ли, со своими родителями?

— Вот здесь я живу, — сказал Эдик и показал себе под ноги. — Зайдем?

Сергей удивился:

— А разве здесь живут?

Под асфальт рядом со стеною старого дома, защищенные решетками, уходили две довольно глубокие, выложенные камнем ямы.

— А чем плохо? — сказал Эдик.

Они вошли в ворота, обогнули насквозь прокопченный керосиновой гарью двухэтажный дом, спустились по сбитым деревянным ступенькам и оказались в гудящей примусами темноте.

— Постой, не двигайся, — предупредил Камерштейн, — сейчас зажгу свет.

Тусклый свет неуверенно задрожал в несильной лампочке.

— Испорченный выключатель, — объяснил Эдик. Он тянулся к высоко укрепленному черному рычажку. — Сам выключается. Проходи в дверь, пока я свечу.

Сергей ткнулся в серую дощатую дверь и робко постучал.

— Да входи! Там только бабушка и дед.

Но Сергей не решался, и Камерштейн, отпустив выключатель, двинулся в темноте к Сергею. Сергей слышал его дыхание, чувствовал прикосновение тонкой руки, отыскивавшей его руку, и Сергею хотелось продлить эту минуту темноты, с которой, ему казалось, и начнется их дружба.

В квартире Камерштейнов горел свет. Он горел в первой комнате, где совсем не было окон, и во второй, окна которой выходили на улицу. Должно быть, электричество здесь не выключали никогда.

Бабушка и дед сидели под окнами. Комната длинная, у дверей полусумрак, под обеденным столом густая тень, яркие солнечные пятна под окнами.

— Баба, — сказал Эдик, — это Сергей. Он еще не был дома.

— Сейчас я вас накормлю, — сказала бабушка. — Раздевайтесь, мойте руки.

— Дед, — сказал Эдик, — это Сергей.

Дед, совсем не похожий на Эдика, высокий, широкоплечий, с толстыми, веселыми губами, с хитровато свернутым набок большим, клоунским носом, поднялся навстречу, протянул руку.

— Школьный приятель Эдуарда? Будем знакомы. Дед Эдика.

«Приятель» было очень взрослым словом, оно поднимало Сергея, показывало, что к нему тут намерены относиться серьезно. Рука у деда была большая и осторожная, глаза внимательные и вежливые: смотрели, но не осматривали. Кумачовые брюки дед просто не заметил, не стал он и задавать Сергею лишних вопросов: как учится, что им задали на завтра, разрешили ли родители задержаться после школы… Сергею не нужно было придумывать ответы, а деду трудиться над вопросами. Обоим удобно, как и должно быть.

Вообще в темноватой, сырой и не очень опрятной квартире Камерштейнов Сергей сразу же почувствовал себя удобно и свободно. Не было здесь стеснительной зависимости от вещей, как в квартире у Хомика, не было подавляющей зависимости от взрослых, как дома или даже как у Сявона. За столом Сергей не стал чиниться — съел борща и даже попросил добавки. А потом, хоть ни дед, ни бабушка из комнаты не ушли, они с Эдиком остались будто бы вдвоем.

— Мой стол, — показал Эдик заваленный книгами и тетрадями небольшой столик на покосившихся ножках. — Ты читал Вальтер Скотта?

— Не читал.

— Хочешь, я тебе дам «Айвенго»? Знаешь, какая книга!

— «Айвенго» я читал, — сказал Сергей.

— Так это же Вальтер Скотт написал! И вот еще «Квентин Дорвард».

Книги на столе были зачитанными, с потемневшими переплетами, с округлившимися углами на срезах страниц.

— Знаешь, когда мне дед стал дарить книги? — спросил Эдик. — Когда мне исполнился год. Тогда он мне подарил полное собрание Вальтера Скотта. А на следующий день рождения — Жюль Верна.

— Жюль Верна я не люблю, — сказал Сергей.

— Правда? — удивился Эдик. — За что?

— Понимаешь, он… ну, несправедливый. У него слуги все делают, а хозяева — герои…

Эдик слушал внимательно, а дед вдруг сказал:

— Интересно.

Оказывается, он тоже слушал.

Потом Эдик одну за другой показывал Сергею свои книги, и Сергей, к собственному и Эдика удовольствию, говорил:

— Читал. И «Аскания-Нова» читал.

— Ты любишь про зверей? — спросил Эдик.

— Ага. Очень. Вот есть книга! «Джерри-островитянин»! Про собаку.

— А «Белый клык» читал?

— Рассказ?

— Нет! Рассказ — это сокращенно, для детей. Я полную читал!

— У тебя есть?

— Есть.

— Дашь почитать?

— Спрашиваешь!

— А какая книга тебе больше всех нравится? — спросил Сергей.

Эдик задумался, и Сергей сам поторопился ответить:

— Мне — «Три мушкетера», «Спартак», «Как закалялась сталь». — Он поколебался и добавил: — И еще «Джерри-островитянин». И еще тоже очень нравятся «Дерсу Узала», «Остров сокровищ». — Сергей вздохнул: перечень получается слишком уж большим.

Было уже совсем поздно, когда Сергей собрался домой. Эдик пошел его провожать.

— А ты любишь рисовать? — спросил Сергей.

— Люблю. Срисовывать.

— И я.

Они торопились спрашивать: «А ты?» — торопились отвечать: «И я!» Они были счастливы оттого, что думали и чувствовали похоже, спешили убедиться, что у них есть еще и еще много общего…

— А ты не обидишься, если я тебя буду называть Ласточка-Звездочка? — спросил Эдик.

— Сколько хочешь! Никогда! — горячо сказал Сергей. Он и правда не чувствовал сейчас ядовитого привкуса в этом так много неприятностей принесшем ему прозвище. Даже напротив, когда Эдик его произносил, оно нравилось ему. Просто даже очень нравилось.

— Знаешь, — сказал Сергей, — я тебя познакомлю с ребятами нашего двора. Знаешь, какие у нас ребята!

Дома ему за опоздание устроили скандал.

— Но ведь я был у Камерштейна! — возмутился Сергей.

Снилось ему что-то счастливое, и проснулся он с ощущением огромного счастья, которое ждало его.


6

Сергей по-настоящему привязался к школе. Он как бы заново увидел это высокое здание с широченными коридорами-залами, с паркетным полом, по которому превосходно скользили кожаные подошвы ботинок. Оно было светлым и веселым. Сам воздух в нем был веселым и даже азартным, как на спортивной площадке двора, где каждый вечер совершались отчаянные физкультурные подвиги, где Сявон, Гайчи, Сагеса всякий раз придумывали себе новые головоломные задания и выполняли их с величайшим презрением к опасности.

Теперь азартная атмосфера удачливости, веры в себя захлестнула и Сергея. Он стал ввязываться во все игры, которые ребята затевали на переменах, и сам себя удивлял неожиданной летучей прыгучестью, безоглядной решимостью, когда надо было дерзким трюком обезоружить преследующего партнера, прыгнуть с высоты, которая раньше казалась доступной только парашютисту, или вдруг на уровне третьего этажа оттолкнуться от пожарной лестницы и стать на карниз рядом с ближайшим окном, по общему «а-ах!» почувствовав, что ты сделал. И все это Сергей будто не сам делал, его несла, толкала на немыслимо радостные и отчаянные поступки любовь к Эдику Камерштейну.

На самых скучных уроках стоило теперь Сергею посмотреть на первую парту, где рядом с Гриней Годиным сидел Эдик Камерштейн, на деловито выпирающие под серым пиджаком лопатки Штейки, Тейки — так Сергей ласково сокращал фамилию Эдика, — на узкую кисть его левой руки — Эдик был левша, — смешно и трогательно сжимавшую «автоматическое» перо, как он испытывал обжигающий прилив счастья…

Лучше, конечно, было бы сидеть вдвоем. Но для этого нужно уговорить Петьку Назарова пересесть к Грине — последнее время они сошлись, даже подружились. Но пересесть Петька не хочет. Ходит он с Гриней потому, что любит командовать. Пересесть же к Годину Петька считает для себя унизительным.

Сергей давно презирал Петьку — он насквозь видел его двурушничество, — а тут еще Назаров пристрастился к дурацкой шутке. Полушутке-полупредательству. Ткнет Сергея на уроке локтем в бок или больно ущипнет и тут же, скорчив постную рожу, тянет из-под парты руку и шепчет:

— Мария Федоровна, а Рязанов дерется!

Мол, попробуй тронь — и правда учительнице доложу.

Шутку эту Петька не сам изобрел, но нравилась она ему особенно. Сергей пытался обороняться тем же, но никак не мог сравниваться с Петькой в настойчивости.

— Перестань, — просил Сергей, — надоело!

— Надоело?! — торжествовал Петька. — А для кого я заточил карандашик?

И он ткнул острым грифелем в тыльную часть кисти Сергея. Страхуясь, Петька на этот раз слишком высоко поднял руку, и потому Мария Федоровна заметила и его поднятую руку и ответный удар Сергея.

— В чем дело? — спросила она.

Петька растерялся: фискалить, когда на тебя смотрит весь класс, опасно, но ничего другого он придумать не смог.

— А Рязанов дерется! — плаксиво заныл он. — И сейчас грозит…

— Встань, Рязанов! — приказала Мария Федоровна.

Сергей поднялся, независимо уставился в окно.

— Я спрашиваю: в чем дело? Почему ты ударил своего товарища?

Сергей презрительно хмыкнул: Петька — товарищ!

— Не хочешь со мной разговаривать? Очень хорошо! Я давно хотела повидаться с твоими родителями. Первый класс ты закончил с похвальной грамотой, во втором кое-как от троек отделался, а сейчас неизвестно, что с тобой творится. Пусть завтра придет мать или отец.

Сергей сел. Он не очень испугался. Отец в школе — это, конечно, катастрофа, но Мария Федоровна отходчива, она часто грозит, но не любит приводить свои угрозы в исполнение. Уже проверено: если на двух переменах проводить ее до учительской и, потупив глаза, убедительно повторять «Мария Федоровна, ну, Мария Федоровна…» — то прощение обеспечено. Однако на этот раз положение осложнялось тем, что Сергей не был виноват. Он не мог просить прощения или просто канючить, повторяя имя учительницы — это исключено. Надо было заставить Назарова взять свои слова обратно. Это Петька должен был идти на перемене к Марии Федоровне и канючить за Сергея.

— Скажешь Марии Федоровне, что наврал! — прошипел Сергей.

— И не подумаю! — опасливо отодвинулся Петька и предупреждающе сложил кисть лодочкой: сейчас же поднимет руку!

— Тогда после уроков на Спуск!

После уроков Сергей торопливо выбежал во двор и остановился у ворот, где его и Назарова уже ожидали добровольные секунданты — Мезенцев и Лариков. Камерштейн и Хомик стояли в стороне. Они не могли быть секундантами, они были за Сергея.

— Ну что? — спросил Мезенцев. — Где Петька?

Сергей пожал плечами. Он хотел выглядеть спокойным, хотя на самом деле немного нервничал: Петька ниже его, но шире в плечах, грудастей, и чем все это кончится, еще неизвестно.

Назаров, однако, не спешил. Делать ему в школе было нечего, а он все не показывался на порожках.

— Сдрейфил, что ли? — спросил Мезенцев.

— Выйдет — у него спросишь, — сказал Сергей.

Когда Назаров все-таки подошел к воротам и, будто не замечая ребят, хотел выйти на улицу, Мезенцев преградил ему дорогу.

— Ты что, сдрейфил? — брезгливо спросил он.

— Кто сдрейфил?

— Тогда пошли, — сказал Сергей.

— Никуда я не пойду! Мне домой надо.

— К маме? — спросил Мезенцев. — Дай ему, Сергей! Пусть разозлится.

— Я так не могу, — сказал Сергей, — пусть сопротивляется.

Мезенцев и Лариков прижали Назарова к стене. Они бы строго следили, чтобы схватка протекла по всем рыцарским правилам, чтобы Петьку не ударили недозволенным приемом, но трусящий Назаров вызывал у них отвращение. Трус лишал себя преимуществ, на которые имел право порядочный человек.

— Пойдешь? — спрашивал Мезенцев и толкал Петьку к Ларикову.

— Пойдешь? — спрашивал Лариков и толкал Петьку к Мезенцеву.

— Хулиганы! — вдруг взвизгнул Петька. — Я маме скажу! Я скажу отцу, он вам покажет!

А через день впервые за три года Сергей стоял в директорском кабинете. И раньше, пробегая мимо обитой клеенкой двери, он чувствовал холодок под ложечкой. Таинственная черная дверь, таинственный, почти невидимый директор. Ребят, которые сюда попадали, знает вся школа, их можно по пальцам перечесть. К таким ребятам Сергей, почти как к самому директору, испытывал что-то вроде почтительного трепета. Они переступали некий недоступный Сергею предел, они были или отпетые хулиганы, или выдающиеся отличники.

И вот Сергей сам здесь.

Раньше Сергей считал, что у директора все директорское. И лицо, и характер, и проницательность, и даже фамилия — А. К. Гницевич, без всяких объяснений, как и положено директорской фамилии, вывешенная под толстой стеклянной полоской на клеенчатой двери. Директор был выше и учеников и учителей. Мария Федоровна могла, например, устать, рассмеяться, быть раздраженной. К ней можно было подластиться, иногда даже без особых угрызений совести обмануть. Директор был непроницаем и для раздражения, и для смеха, и для лжи. Когда какие-нибудь учителя не справлялись с классом, звали директора. Директор справлялся. Он все мог. Он мог, например, исключить из школы. Хорошо это или плохо? Пожалуй, хорошо. Так, во всяком случае, Сергей думал раньше. Должен же кто-то справляться!

Сейчас, когда Сергей стоял почти рядом с директором, он не то чтобы утратил веру в непроницаемость директора, — нет, но он слышал, как порывисто дышит, скрипит под грузноватым директорским телом пышное полукресло-полустул, чувствовал мужской, не очень опрятный запах табака, которым пропитан воздух в кабинете, а главное — видел, как быстро — слишком быстро — меняется выражение директорского лица: директор слушал, что ему рассказывал Петькин отец, и его лицо и все тело словно стремилось поспеть за этим рассказом — то сковывались какой-то нестойкой серьезностью, то вспыхивали такой же нестойкой, недиректорской веселостью.

Наконец Сергея заметили.

— Пришел? — сказал директор, и его массивное лицо обрело привычную Сергею непроницаемость. Только теперь она показалась какой-то тоже непрочной и усталой. Впрочем, только на минуту. Сергей увидел спокойные, внимательные глаза — одинаково спокойные и внимательные, когда директор смотрел на него и когда он переводил взгляд на Петькиных отца и мать, на Петьку, на Сергеева отца.

Теперь Петькин отец, толстый мужчина в защитной гимнастерке без петлиц, тихо кричит. То есть не кричит, но кажется, что кричит, — так он возмущается:

— Устроили коллективное избиение! И вот он — организатор этого избиения! Это элементы!.. Это квалифицируется…

У Петькиного отца рыхлое, толстое лицо, на котором не две щеки, как у всех нормальных людей, а несколько щек и крошечных щечек. Щечки под глазами, щечки на подбородке и даже над бровями. И каждая щечка водянисто налилась кровью, покрылась сеточкой зыбких морщин. Назарову-старшему ужасно жаль своего сына. Он бы растоптал, с землей бы смешал Сергея. Сергей в поисках сочувственного взгляда поворачивается к Петькиной матери — ему сейчас совершенно необходимо сочувствие, — но и Петькина мать чужая. Сергею еще ни разу не приходилось чувствовать взрослых такими чужими себе. Вот и директор — Сергей смотрит ему в глаза, но там, кроме непроницаемости и спокойствия, ничего не видит. И постепенно Сергей начинает освобождаться от страха и неуверенности — так с ним бывает всегда, когда он что-то окончательно решает. Справедливости тут ему ждать нечего. На то эти взрослые и взрослые. Пусть говорят, что хотят, он будет смотреть на портрет бородатого великого физика, висящий на стене.

— Вы на одной парте сидите? — спрашивает директор.

Сергей вяло кивнул. На этот вопрос он мог ответить.

— Значит, товарищи?

Сергей уставился на физика.

— Враги? Или ты решил не отвечать?

— Вы видите — целая система, школа запирательства… Это элементы…

Сергей смотрит на физика.

— Па-азвольте! — вдруг перебивает Назарова-старшего отец. — Так про ребенка! Па-азвольте!

— Так! — кричит Назаров-старший. — Надо учиться обобщать и видеть корни! Надо видеть зародыши! У меня опыт…

Назарову-старшему не хватает воздуха, и он стремительно выкатывается из кабинета. За ним поднимается Петькина мать.

— Михаил Захарович устает на работе, — говорит она и грозит Сергею пальцем: — А ты у нас в доме бывал!

В кабинете сразу спадает напряжение, и директор становится приветливей.

— Передайте Михаилу Захаровичу, чтобы он не беспокоился, — говорит он вслед Петькиной матери, — мы примем меры. — И поворачивается к Сергееву отцу. — Мальчишки дерутся, — говорит он, — и с этим мы пока не можем до конца справиться. Но коллективно бить одного — это, согласитесь…

Дома отец пропустил Сергея в дверь, захлопнул замок и сказал матери:

— Опозорил! Ровно месяц будет сидеть дома. После уроков — никуда! Домой — и выполнять домашние задания! Никаких книжечек! Читает он, видите ли, запоем! Полезных мыслей набирается! Отец и десятой части того не прочел, чего он уже нахватался, отцу некогда было, работал, воевал, строил ему светлую жизнь. И вот, пожалуйста!


А через два дня к ним пришел дед Эдика Камерштейна. Он долго вытирал ноги о половичок, откашливался, любезно представлялся матери Сергея, даже руку ей смешно поцеловал, а потом попросил разрешения поговорить с Александром Игоревичем.

Дед засиделся. Когда он уходил, его провожали отец и мать. Сидя в кухне, Сергей слышал, как они суетились.

— Поверьте! — проникновенно говорил отец. — Поверьте!

Дед Эдика что-то добродушно прогудел, и дверь за ним закрылась. Потом в кухню вошел отец.

— Можешь идти гулять, — сказал он. Отец был весь красный, словно только что побрился. — Иди, иди! Одного я не понимаю: почему ты сам мне всего не рассказал? Или ты отца врагом своим считаешь?

В четвертом табеле Сергею снизили по дисциплине отметку.


7

В четвертом классе Сергей поссорился с Камерштейном. Два месяца они не разговаривали. Это было ужасное время — шестьдесят дней тайных мучений и ревности, самолюбивых маневров, подстроенных встреч и дворянски гордого равнодушия.

Все началось с того, что Эдику не понравились мальчики из Сергеева двора. Апрельским вечером Сергей зазвал его, он хотел, чтобы ребята потрясли воображение Тейки. И все в тот теплый вечер, пахнущий сырой землей цветочных клумб и кухней, складывалось, по мнению Сергея, как нельзя лучше. В такие вечера на ребят будто само собой накатывает восторженное буйство, они носятся по двору, жадно заглатывая оттаявший воздух, выискивают еще не преодоленные препятствия, которые сейчас же, немедленно надо преодолеть. И, разумеется, орут. Просто так орут. От избытка сил. А когда стемнеет, когда красные, синие, желтые абажуры нальются теплым светом, когда на первом этаже занавесят окна плотными шторами, а из третьего подъезда, щелкнув замочком сумочки, выбежит неизвестно когда научившаяся отбивать высокими каблуками пулеметную дробь Галка Сапожникова (недавняя Гача Сонляча, ныне студентка финансово-экономического техникума), ребята словно наденут войлочные туфли, притихнут, соберутся в кружок и шепотом, сгущающим вокруг них темноту и таинственность, начнут «травить баланду».

Тихо тогда становится во дворе. Пять раз крикнет чья-нибудь мать, и никто не отзовется. И только когда из окна выглянет отец и угрожающе позовет: «Вячеслав! (не «Славик», как звала мать). Почему не отвечаешь матери?» — откуда-то из темного, укрытого акацией угла недовольно ответят:

— Так еще нет одиннадцати!

— Иди надень пиджак, — скажет неумолимый родитель.

— Так не холодно же!

Но спорить бесполезно. На карту поставлен родительский авторитет.

— Или — или, — говорит отец. — Ты знаешь.

Без Славки что-то разлаживается — рассказчику для энтузиазма не хватает одного слушателя, слушателям кажется, что рассказчик выдохся. Нарушенная вмешательством взрослых, улетучивается таинственность, исчезает поэтическая настроенность.

— Эх! — досадует кто-то. — По домам, что ли?

— Да рано еще! — сопротивляется энтузиаст.

Но слово уже сказано. Надо отправляться домой.

Вот так все должно было идти и в тот вечер. Так он и начался. Вначале руки у всех пропахли азартным кожаным запахом волейбольного мяча — играли не в академический волейбол, а в доморощенные «отнималки», — потом выжимали эхо в продутой сквозняком подворотне, запускали друг в друга пустой консервной жестянкой — игра «в баночку» — и, наконец, в сумерках приступили к головоломному «колдуну», когда и убегающий и преследующий лезут друг за другом на дерево, взбираются по гладким столбам трапеции, когда от падения и несчастья ребят оберегает только бешеное, страстное вдохновение игры.

Эдика дворовые встретили равнодушно и немного настороженно, и он сразу же смущенно сжался, даже лопатки его выперли из-под пиджака больше, чем обычно.

Когда делились на партии в «отнималки», произошла заминка: никто не стремился заполучить Эдика в свою партию.

То, что к тонким рукам этого парнишки мяч не «прилипает», было видно с первого взгляда. И правда, мяч к рукам Тейки не «прилипал». Эдик ухитрялся выпускать самые верные мячи, неожиданно оказывался на дороге своего же раздраженного партнера.

Тейка, извиняясь, обескураженно улыбался. Но никто не отвечал ему на его улыбку. Ее просто не замечали. Не замечали и самого Тейку. Ему не пасовали, его оттесняли в сторону («Все равно упустишь!»). И когда Сявон, оправдывая неудачу своей партии, запальчиво сказал: «Так у нас на одного игрока меньше!» — Эдик тихо отошел в сторону и уселся на скамейку.

— Чего ты? — подбежал к нему Сергей.

Но его тут же отозвали:

— Ты играешь или нет?

Еще раз Эдик попытался включиться в игру «в баночку». Но швырять жестянкой в это худое, ломкое тело было как-то неудобно, и когда Тейка перебегал меловую черту, игра затормаживалась, а пасующий демонстративно промахивался. Или вообще не кидал банку.

Сергею было жалко Тейку, но, захваченный общим азартом, он надолго упускал его из виду или даже раздражался вместе со всеми неловкостью и неудачливостью своего лучшего друга. В конце концов, Эдик своею неприспособленностью бросал тень и на него, на Сергея. Накалившийся, разгоряченный, проносился он мимо сиротливо сидевшего Тейки, бросая на ходу: «Ну как?» или: «Нравится?» Тейка не отвечал. Потом он встал и, не прощаясь, пошел к подворотне.

— Ты куда? — встревоженно догнал его Сергей.

— Домой, — не оборачиваясь, ответил Тейка.

— Почему?

— Не нравится.

— Не правится?!

Тейка не ответил.

— А что ж, — запальчиво сказал Сергей, — может, у вас лучше? В вашем дурацком доме? У вас там и двора настоящего нету, и ребята — не ребята.

Камерштейн не отвечал.

— Ну и ладно, — сказал Сергей, — думаешь, плакать буду?

Эдик ускорил шаги.

— Тоже мне еще! — сказал Сергей. Он был растерян: так все шло хорошо, а вдруг получилось плохо.

— Эй! — крикнул Сергей. Нельзя же было все так оставить! — Федул, чего губы надул?

Эдик не повернулся и не ответил. Сергей остановился. Его подмывало сильнейшее желание бежать, догнать Тейку, схватить его за плечи и ласково трясти, пока он не улыбнется своей застенчивой и твердой улыбкой, пока все опять не станет на свое место. Но это было невозможно. И Сергей медленно побрел назад.

На следующее утро Сергея у школы остановил Хомик:

— Ты с Камерштейном поссорился?

— Да не то что…

— А чего ж он тогда с Петькой Назаровым разговаривает?

С тех пор и потянулись ужасные шестьдесят дней, во время которых Сергей убеждался, убеждался и убеждался, что без Тейки жить не может, что весь мир имеет для него смысл только тогда, когда он дружит с Тейкой.