"Ласточка-звездочка" - читать интересную книгу автора (Сёмин Виталий Николаевич)Глава пятаяСергей постепенно привыкал к бомбежке. Удары часового механизма, который отсчитывал в нем секунды перед налетом, уже не были так болезненны. Несколько раз в разгар бомбежки он лазил на крышу сбрасывать зажигалки, бегал к соседям в шестиэтажный дом тушить запущенный пожар — зажигательная бомба успела прожечь крышу, чердак и свалиться огнем в верхнюю квартиру. Город горел. Днем, в минуты затишья, даже в отдаленные, нетронутые кварталы вползали неторопливое потрескивание и шелест — звуки тропически знойного дня, звуки пожара. Освоившись с бомбежкой, уловив ее ритм, мальчишки почти каждый день выходили в город. («Идем на чердак дежурить», — сообщали они поначалу матерям. Потом ограничивались простым: «Ма, я пошел». Родительская власть исчезла.) Они шли стеклянно хрустящими улицами, перегороженными рухнувшими столбами электросети. Иногда столбы, накренясь, повисали на собственных проводах, цеплялись за ветки деревьев — деревья лучше выносили бомбежку. В центре — коридор из горящих зданий. Жилые дома отстаивали сами жильцы, но никто не мешал гореть гигантскому недостроенному Дому Советов, финансово-экономическому институту, кинотеатрам, радиокомитету. Пожар здесь не полыхал, не рвался к небу, — он медленно съедал деревянные перегородки, назойливо дымил, оплавлял стены домов сажистым стеклянным шлаком. Горели и строительные леса недавно заложенного универмага, в котором, писали газеты, должны были работать грузовые лифты, ресторан и маленькое кафе-мороженое. Люди не мешали пожару, и он не торопился. Если бомбежка заставала ребят на улице, они прятались в баррикады с богатырской кирпичной грудью, которыми были перегорожены почти все улицы. Но они не сидели все время бомбежки, сжавшись в темноте. Они выбегали наружу смотреть, как отрываются от самолетов черные капли бомб. Охотились за еще теплыми осколками зенитных снарядов. Странно, это была игра, обыкновенная мальчишеская игра. И еще, конечно, желание победить страх. Страх медленно отступал. На десятый или одиннадцатый день бомбежки Сергей вдруг подумал о себе, что он счастливец. Если его до сих пор не убило, то, наверно, и совсем не убьет. И правда, зачем в его жизни было так много любви, так много хорошего и плохого, если его должны убить? Если его должны убить, все было бы проще и грубее. Сергей никому не рассказывал об этих своих мыслях — он прекрасно понимал их «научную» ценность. Но он и не изгонял их — ведь они помогали победить страх. Больше всего Сергея сейчас волновало, будут ли в городе уличные бои. Он прицеливался из баррикадных амбразур в перспективы улиц, откуда, прячась за деревьями и прижимаясь к стенам, должны были появиться немцы. Но пока немцев там не было. В городе вообще почти не было военных. Военные были за городом, там, где трещала и ломалась пулеметная и винтовочная пальба. И когда однажды перед рассветом главные улицы заполнились густым шорохом человеческих шагов, лязганьем гусениц и сигналами автомобилей, в подвалах домов поняли: настала та самая минута, в которую никто так до конца и не верил. Солдаты отступали двумя потоками — к мосту у ковша и к понтонной переправе, переброшенной саперами у северной окраины города. Солдаты шли угрюмые, пыльные, серые. Усталость делала их мелкорослыми, щупловатыми. С самого утра немецкие самолеты повисли над переправами, и многие наши части по два, а то и по три раза проходили мимо Сергеева дома то в одну, то в другую сторону — от разбитого к еще уцелевшему мосту. В минуты затишья из подвалов выходили женщины. Смотрели молча. Плакали. Ребята бежали следом. Проводят одну часть на квартал и привяжутся к новой. — Ух#243;дите, дяденька? — спрашивал Сявон. Солдат молча кивал. Но Сявона этот ответ не удовлетворял. Он, наверно, и сам не знал, чего хотел, потому что упорно спрашивал снова и снова: — Ух#243;дите, дяденька? Иногда ему не отвечали совсем, иногда сердито прикрикивали. Сявон не обижался. Он не замечал ни тех, кто ему отвечал, ни тех, кто прогонял его. — Ух#243;дите, дяденька? — спрашивал он. Потом Сявон начал выпрашивать оружие. Вместо «уходите, дяденька» он говорил: — Дяденька, лишний наган есть? Конечно, лишнего нагана не оказывалось. — Кто тебе даст наган? — убеждал Сявона Сагеса. Но Сявон не слушал. На Сявона Потом было решено отправиться в поиски за оружием. Часа полтора мальчишки лазили в подвалах горящего Дома Советов, но ничего путного не нашли. Правда, Хомик отыскал спортивную тозовскую мелкокалиберку, но кто ж в современную войну воюет таким оружием! Тозовку хотели разбить, но до времени решили подождать. Пока не найдется что-нибудь получше. Получше нашлось в проходном дворе. Между мусорным ящиком и домом Сявон заметил серый сверток — гимнастерку, противогаз, подсумок с патронами. Там же оказалась трехлинейная винтовка, в нескольких шагах валялась зеленая каска. Сявон вытащил винтовку, щелкнул затвором — все на месте: патроны в магазине, патрон в канале ствола. — Даже затвор не выбросил, — осуждающе сказал Сагеса. — Этого гада из его бы винтовки, — сказал Сявон. — Местный какой-нибудь, — предположил Хомик. — Переоделся и отсиживается в подвале. Винтовку и патроны взяли. Подумали и взяли каску. Сявон надел ее и потребовал у Сагесы: — А ну, ударь прикладом! Сагеса ударил. — Сильней! Сагеса ударил сильнее, но все еще осторожно, и Сявон еще раз попросил, чтобы ударили сильнее. Каску с потемневшим от чьего-то пота кожаным амортизатором по очереди надевали Хомик, Сагеса, Сергей и с боязливым восторгом ожидали, когда их ударят по голове. — И не больно! — удивлялись они, как хитро это придумано: тебя бьют прикладом по голове, а голове не больно. Конечно, мальчишки лукавили, они сами били не сильно и знали, что их тоже бьют с оглядкой. Но все же удивлялись. Каску тащили квартала два и все-таки выкинули. Куда ее деть? Винтовка тоже не приводила в восторг. — Образца тысяча восемьсот девяносто какого-то года, — неодобрительно говорил Сявон, рассматривая стертый лак на ложе и забеленный многочисленными протираниями когда-то вороненый ствол. Винтовка была слишком велика для ребят. Она, понятно, совершенно не годилась для партизанской войны в городе. Да и от своих, взрослых, которые сейчас же поднимут панику, как только увидят оружие, ее тоже трудно прятать. — Не найдем пистолеты — сделаем обрез, — сказал Сагеса. — Какой он будет длины? — спросил Сявон. Сагеса показал. — Все равно велик, — остался недоволен Сявон, — и не спрячешь, и стрелять неудобно. Во двор винтовку проносили, сомкнувшись вокруг нее вчетвером. Спрятали ее между корнями дикого винограда и кирпичной стеной соседнего дома. — Потом придумаем, что с ней сделать, — сказал Сявон, — а сейчас айда на набережную. Там сильнее бомбит, может, там что найдем. Набережная — огромная портовая территория, застроенная складскими зданиями, амбарами, заваленная песочными, гравийными, угольными курганами, перерезанная ведомственными заборами, — и правда стала ловушкой для военной техники. В ее тупиках, поворотах, переездах через железнодорожные рельсы застревали грузовики, водители которых стремились пробраться от одной переправы к другой, не выезжая в город, а прямо по берегу. В одном месте ребята увидали даже брошенный танк. Он невесть как попал в загороженный каменным забором складской двор: забитые наглухо, засыпанные с внутренней стороны высоким холмом паровозного шлака, старые железные ворота давно не открывались, а сквозь неширокую калитку танк никак не мог проехать. На набережной ребята натыкались на первых неприбранных убитых. Все убитые казались очень маленькими людьми, просто малышами. В солдатском строю они, наверно, бывали замыкающими, вроде тех коротышек, которые всегда в одиночку — им не хватает места в последнем ряду — вприпрыжку догоняют свой взвод или свою роту. Пристраиваются и никак не могут пристроиться, ловят «ногу» и никак не могут поймать. Вокруг убитых образовалась гнетущая тишина, настороженность не растворившейся в воздухе, поджидающей новых жертв опасности. Сергей старался стороной обходить эти места. Но обойти не всегда удавалось. Тогда он как-то особенно пристально видел вяло подломленные или остановленные в энергичном движении руки, равнодушные к жужжанию осенних мух, серые лица. Это равнодушие серых лиц и было самым страшным в убитых. Сявон смело подходил к мертвым, но и на мертвых пистолетов не было. Если бы, конечно, поискать в карманах… Но в карманах искать никто не решался. Ребята лазали по закоулкам набережной, а на затылки им словно что-то давило. Может быть, постоянный гром бомбежки на переправах, может быть, иногда падавшие на набережную артиллерийские снаряды. Привыкнув к бомбежке, мальчишки пренебрежительно относились к артиллерийской стрельбе. К тому же до сих пор по самому городу артиллерия не била. Воющие траектории проходили где-то высоко над домами — снаряды рвались вдоль единственной дороги из города по двенадцатикилометровой залиманенной пойме реки. Изредка снаряды сбивались с пути и рвались в городе, но эти одиночные взрывы никого не могли напугать. Один снаряд даже попал в дом, где жили мальчишки. Он пробил крышу, вошел через потолок в квартиру Макарьиных, вывалил на улицу большой кусок стены и сам вместе с кирпичами плюхнулся на проезжую часть асфальта. Так он и лежал — длинный, тяжелый, иссиня-черный, перекалившийся в воздухе, хотевший разорваться и не разорвавшийся. О том, что снаряд попал в дом, несколько часов никто не догадывался. Лишь после бомбежки старуха Макарьиха поднялась зачем-то к себе и закричала от страха… И сейчас снаряды вдруг срывались с накатанной в воздухе дороги, соскальзывали, будто неожиданно для самих себя, в сторону и падали на набережную, на улицы, близкие к порту. Один такой снаряд угодил в угольный холм, от которого мальчишки были шагах в двухстах. Они увидели черную грузную вспышку, черную пухлую тучу, едва не поднявшую в воздух весь тяжелый холм, и, улегшись на землю, нюхая мазут и масло, которые подтекали из букс брошенных товарных вагонов, пережидали, пока осыплются на землю куски угля и штыбная пыль. Оттого, что мальчишки ходили все вместе, опасность для них значительно увеличивалась. Они изо всех сил хвастались друг перед другом, старались «не гнуться» перед снарядами. На набережной им довольно часто попадались винтовки и патроны к ним, но пистолетов по-прежнему не было. Тогда было решено запастись гранатами и взрывчаткой. Два раза ходили домой, набив карманы плоскими брусками тола, засунув под рубашки зеленые колотушки пехотных гранат. А потом, расхрабрившись, взяли за веревочные ручки тяжелый деревянный ящик с длинными, уложенными в специальные гнезда минами и оттащили его к себе на чердак. Идея была проста — миномета у них, понятно, нет, но если бросить мину с крыши в проходящую машину, то мина, безусловно, должна разорваться. На другой день, едва рассвело, опять спустились к порту, пересидели утренний налет в брошенном танке и опять отправились за минами. Теперь взяли мины меньшего калибра — аккуратненькие снарядики, у которых стабилизаторы были больше самой боевой части. Сявон предложил тут же, на набережной, испытать, как будет работать такая мина, если ее использовать как ручную гранату. Опять забрались в танк, приникли к смотровым щелям, а Сявон из башни одну за другой швырнул две мины. Обе не взорвались. — Надо отвинтить колпачок над взрывателем, — сказал Сявон, — как думаешь, Сагеса? Сагеса побледнел. После того как Гайчи ушел с ополчением, Сагеса как-то стушевался, ходил всюду с ребятами, но на свою роль старшего, ведущего не претендовал. Он послушно бил Сявона прикладом, когда тот просил его, сам надевал каску и ожидал, когда его ударят, и вообще делал то же, что и мальчишки, но все это без интереса. Наверно, Сагесе все это казалось не тем, что он должен делать. Сагеса давно, раньше всех в компании, даже раньше своих собственных лет, повзрослел. Он повзрослел с тех пор, как ушел из школы, с тех пор, как начал подрабатывать, починяя разную хозяйственную мелочь — примусы, кастрюли, электроплитки. До войны он чувствовал себя взрослее Гайчи, собирался бросить школу и поступить работать, а Гайчи думал долго учиться. И вот теперь Гайчи в ополчении, а он с мальчишками лазает по набережной, собирает брошенное оружие, ненужно рискует жизнью… — Попробуй, — кивнул он. — А ну спрячьтесь! — приказал Сявон Хомику и Сергею (все-таки младшие!) и взялся за колпачок. Но Хомик и Сергей не стали прятаться. Так и стояли они втроем — Сагеса, Хомик и Сергей, — не отрывая глаз от пальцев Сявона. Ничего не случилось, колпачок отделился от маленького, как детский кулачок, плотного черного тельца. — А ну подержи! — сказал Сявон Сергею и протянул ему мину без колпачка. Сявон опять поднялся в башню, стал попрочнее на железное, похожее на тракторное сиденье стрелка-башнера и опустил руку вниз. Как спичку, зажженную на ветру, передавал Сергей мину Сявону. Потом за танковой броней что-то стеклянно лопнуло и зазвенело. — Как тысячесвечовая лампочка! — восхитился испуганный Хомик. — А сколько осколков? — наставительно сказал Сявон. — А я что говорил? Мины — это то, что надо! Солдатами, побывавшими в удачном бою, возвращались ребята с ящиком мин в город. Теперь они не боялись этих мин, теперь они были с минами на «ты». — А вдруг бы взорвалась? — спросил Сагеса Сявона, когда уже подходили к дому — А если б в немца кинули, а она не взорвалась? — спросил Сявон. — В немцев! — неопределенно хмыкнул Сагеса. — До этого нам еще… А так откручивать… Что мы, на мусорной свалке головы нашли? — Он неведомо почему закипал. — Что мы, и так бы не узнали, как с ней обращаться? Вон солдат еще сколько в городе! — А чего ж ты раньше не сказал? Сагеса пожал плечами. Он был бледен, будто опять смотрел, как Сявон отвинчивает черный колпачок. До своего дома ребята не дошли. Дома происходило что-то необычное — мальчишки это еще издали заметили. Обе половинки давно не открывавшихся ворот были раскрыты, в глубине подъезда виднелся плащ-палаточной окраски крытый кузов большого грузовика. Пришлось ящик с минами припрятать в ближайших развалинах. — Пошли быстрее, — почему-то заторопился Сявон. — Может, это отец прикатил, а? — посмеялся он сам над собой (отец Сявона командовал автобатальоном). Но нервничал Сявон по-настоящему и торопился тоже. У ворот ребят встретил Мекс. — Твой отец приехал, — сказал он Сявону, — целый час здесь. Тебя, наверно, ждет. Поднялись с матерью и Сонькой наверх. И Сявон побледнел, как Сагеса, когда Сявон откручивал предохранительный колпачок на мине. Может ли за полчаса человек измениться? Когда Сявон вышел из дому, у него бесполезно было спрашивать, что делать с минами, которые они оставили в развалинах. Он просто не понимал, о каких минах речь. Отбившись короткими «не знаю», «да», «нет» от жадно окруживших его женщин, Сявон сообщил ребятам то, ради чего он спускался вниз. — Уговаривает мать отступать вместе. Как стемнеет, все выедем. Я тоже. И убежал домой. Потом опять спустился — принес галеты, полбанки мясных консервов. — Ешьте. Я уже ел. — И мужественно глотал слюни, пока Хомик, Сагеса и Сергей хрустели пресным и солоноватым хлебцем. Он, конечно, мог бы есть с ребятами, они его звали, но тогда было бы не то торжество. И Сявон терпел. Потом он по очереди водил смотреть на отца Сагесу, Хомика и Сергея. Пока Сергей не побывал у Сявона, Славкина ликующая радость, которую он эгоистически и не пытался скрыть, казалась само собой разумеющейся. К Сявону Так думал Сергей, пока он не побывал в Сявоновой комнате. Но едва он увидел потное, несчастное лицо Ивана Матвеевича, его осоловелые, упорные глаза, едва только понял, что Иван Матвеевич не ответил на внятное «здравствуйте» не потому, что он пьян, — Сергей почувствовал, как все непонятно усложняется. В комнате Сявона царствовал уже накрепко въевшийся в пол и стены дух голода и разрухи. Посудный шкаф, большой обеденный стол, за которым сидел Иван Матвеевич, маленький туалетный столик — все было как-то бесстыдно и равнодушно обнажено. Куда-то девались скатерти и клеенки. С полным пренебрежением к ценному дереву обеденного стола — раньше он скрывался под бахромчатой скатертью — без всякой подставки стояла перед Иваном Матвеевичем черная чугунная сковородка. В комнате пахло голодной, обезжиренной, что ли, давно не прикасавшейся к пище пылью, стенами, от которых отстают обои. И еще пахло подгорелым тестом. Должно быть, на сковородке без масла жарили пышки. Зинаида Николаевна, Славкина мать, сидела в стороне от стола, рядом с Сонькиной кроватью. Лицо ее, не очень приметное, но моложавое и мягкое, настолько моложавое, что Славка мог сойти и за ее младшего брата, было сейчас сосредоточено на какой-то одной то ли очень злой, то ли даже отчаянной мысли. И еще было в лице ее страдание, доведенное до такой степени, когда человеку хочется, чтобы его не трогали, чтобы его оставили наедине с его страданием, которое никто другой по-настоящему и понять не сможет. Должно быть, они давно спорили и обижали друг друга, и теперь Зинаида Николаевна отсела от стола к Соньке. Сергей прекрасно помнил, что именно так поступала и его мать, когда отец ее чем-то обижал: она приходила к Сергею и сидела с ним. Мол, мы все равно двое, а ты один, что бы ты ни говорил и как бы ни бесился. Во всех таких случаях Сергей, не рассуждая, принимал сторону матери. Но Зинаиду Николаевну Сергей сейчас не понимал и не мог не рассуждая сочувствовать ей, хотя вообще-то она ему больше нравилась, чем Славкин отец. Правда, сейчас Славкин отец, Иван Матвеевич, был совсем не тем большим, суровым и крикливым человеком, которого знали ребята. Вот он поднял глаза, увидел наконец Сергея и Славку, улыбнулся через силу и спросил: — Что, ребята, спирту, что ли, хотите? Так, что ли, Вячеслав? — Ну если ты, папа… — Найди бутылку, отолью. Тебе ж на всю братию? Славка метнулся к шкафчику и подмигнул Сергею. На западе в который раз уже заработали зенитки. Ребята точно знали, через сколько минут самолеты будут над городом, и потому не торопились. Славка нашел бутылку, сполоснул ее на кухне, и Иван Матвеевич щедро отлил в нее из своей бутылки. — Батя, — осторожно напомнил Славка, — кидать сейчас будет. Пойдем в подвал? Сонька боится. — Ну, ты иди, — сказал Иван Матвеевич. — Налил я тебе — и иди. А мы с матерью тут посидим. От смерти в подвале не спасешься. И отвернулся от Славки и Сергея, забыл о них. До войны Сергею собственный отец казался важнее Ивана Матвеевича. Отец — Сергей так думал — занимал более важный пост, лучше одевался, вежливее разговаривал с соседями, и дворник Мекс встречал его более низким поклоном, чем Ивана Матвеевича. А вот теперь Иван Матвеевич носит шпалу, он капитан, внизу его дожидается трехтонный автомобиль и молчаливый пожилой солдат-шофер, который почти не отходит от машины и сдержанно отвечает на все расспросы жильцов. Отец же — солдат, да еще во втором или третьем эшелоне. Армия и война совсем по-новому измерили людей. Измерили и изменили. Странен все-таки Иван Матвеевич в этих обнажающих его тонковатые и не очень стройные ноги галифе, в этой обтягивающей ширококостные, худые плечи гимнастерке. Штатский костюм его как-то скрывал, а сейчас даже потом от Ивана Матвеевича тянет, как от неодетого, и Сергею немного неудобно рядом с этим выпившим, несчастным, большим, смелым, только что вырвавшимся из-под немецкого огня человеком. Сергей просто не знает, как с таким человеком разговаривают. — Зина, — говорит Иван Матвеевич, — я же специально вырвался в город, чтобы увезти тебя и Соню. Ведь такой случай! Людей же под огонь ставил! — Мы тут уже месяц под огнем живем, — будто сжимая, а не разжимая губы, говорит Зинаида Николаевна. — Ну, хорошо, хорошо, — сразу же соглашается Иван Матвеевич, — Я понимаю: вы, ты и дети, переносите не меньше… — Прямо над крышей лопнул зенитный снаряд, Иван Матвеевич даже не вздрогнул. — Но я-то при чем? — Все вы ни при чем! — Ну, хорошо. Ну, виноваты. Но ведь сейчас дело не в этом. — Оттого, что Иван Матвеевич много выпил, он не стал пьян, но это оглушает его, мешает говорить, он продирается сквозь эти помехи. — Просто надо собрать вещи и уехать. — Собирай. Я тебя не держу. — Дело не во мне. Я уже все собрал. Но ты и Соня. Ведь это последний шанс. Как Иван Матвеевич терпелив и настойчив! Его оттолкнут, а он посидит-посидит и снова пытается пробиться к своей Зине: — Господи, Зина, что с тобой? Зинаида Николаевна молчит. — Вот так с самого утра, — шепчет Сявон Сергею. — Зина, если ты будешь молчать, я встану и уеду. — Уезжай! — Но ведь я в самом деле должен буду уехать. Я же не могу остаться! — Я тебе уже сказала: уезжай! — Ну объясни. — Я тебе уже объяснила. В Соне жизнь, пока я дышу… Да что! Куда я с ней ночью, в машине и дальше — бог знает куда? — Но здесь же еще опаснее! Ты же сама говоришь. Зинаида Николаевна молчит. — Зина! — Ах, уезжай же ты, пожалуйста! Иван Матвеевич наваливается грудью на стол, глаза его на мгновение становятся совершенно пустыми. Будто все-все из них исчезает, и только потом, медленно-медленно, и страдание, и непонимание, и упорство, и жалость возвращаются опять. — Зина, — говорит он, — ты посмотри, что делается вокруг. Ведь у всех несчастье. У всех. Ну может, нас убьют. Может, меня убьют. Может, Соню. Но ведь у всех так. Я разве Соню меньше, чем ты, люблю? Ну, скажи — меньше? Лицо у Зинаиды Николаевны остается замкнутым. Глаза сухи и даже будто ненавидящи, словно Иван Матвеевич каждым своим словом оскорбляет ее невыносимо. — Я тебя прошу, — говорит она, — уезжай! — Но я не могу так уехать. Славка тянет Сергея за рукав. — Идем, — шепчет он, — все равно уговорит. Бутылка с разведенным спиртом жжет Славке руки. Да и Сергея спирт тоже непонятно тревожит. Они идут в квартиру к Сергею, перерывают все шкафчики, все кастрюли и наливают спирт в стаканы. Спирт обжигает нёбо, жжет внутренности, сухие манные котлеты не могут хоть сколько-нибудь заглушить это болезненное и отвратительное ощущение. Славке тоже противно и больно, но он разливает остатки спирта по стаканам, и Сергей, давясь, сдерживая рвоту, выпивает еще раз. Как по валкой палубе добирается он до отцовской кровати, хватает ее, брыкающуюся, жесткую, за спинку и стремительно падает в раскачивающуюся темноту. Часов в десять вечера, проспавши у себя наверху большую бомбежку, Сергей опять пришел к Славке. Сявона было невозможно узнать, он облачился в отцовскую военную форму — большие, обвисшие, будто из них выпустили воздух, галифе, гимнастерка, собранная под поясом в десятки толстых складок, желтый кожаный ремень. Сявона выручали только плечи. Даже под такой просторной гимнастеркой было видно, какие у него широкие, с выпирающими по-отцовски ключицами плечи. — Ну как? — спросил неопределенно Сергей. — Еду! — Я не об этом, — померк Сергей. У него совсем не было сил радоваться невероятной удаче друга. — Голова? — Разрывается! Прямо лопается! — восторженно ответил Сявон. Он был как на иголках. Вертелся, осматривал себя. — Отец уговорил мать? — Нет! Четыре машины пропустил, а она не соглашается. — А чего она? — Над Сонькой дрожит! А что ей сделается? Вон сколько людей гибнет, а она и сейчас над Сонькой дрожит! — Сявон озлобился. Ему совсем не было жаль упершуюся на своем мать, не было жаль и Соньку. Больше всего он боялся, что отец передумает и не возьмет его с собой. Сявон то и дело выходил из кухни, где они разговаривали с Сергеем, и приоткрывал дверь в комнату. Сергей тоже заглядывал. Теперь на большом обеденном столе перед Иваном Матвеевичем коптил фитиль в пузырьке с керосином. Позы Ивана Матвеевича и Зинаиды Николаевны за целый день как будто не изменились. Будто они не вставали со своих мест, не выходили из комнаты. Все было как утром, лишь на щеки Славкиного отца и Славкиной матери полосами копоти легли черные тени. — Зина, газеты не врут! Немцы никого не жалеют! Ни старых, ни малых! Ты думаешь, они пожалеют Соню? Ну, хорошо, никто не донесет. Но дом большой, всех людей мы с тобой не знаем. Жена коммуниста, командира Красной Армий… Сявон с силой хлопнул дверью: — И чего уговаривает! Не хочет — не надо! Сергей молчал. Он понимал Сявона, но не сочувствовал его нетерпению. Сергею было жаль Зинаиду Николаевну, ему было жаль расставаться со Славкой. Уедет — исчезнет живое свидетельство того, что счастье может вот так, вопреки всему вдруг свалиться несчастнейшему человеку на голову. Уедет — и все в доме станет непривычным, словно обвалится огромный кусок здания. Еще не уехав, Славка становился чужим, плохо слушает, если ему говорят не о его отъезде, не о том, что он будет делать в части отца. — На шофера выучусь. Да? Отец меня тогда не прогонит из армии. Могу же я быть при части, да? И опять с раздражением прислушивается к тому, что делается в комнате, — есть ли вообще смысл мечтать дальше? — А чего ж! Конечно, — уныло соглашается Сергей. Он тенью бродит за Славкой. Спускается с ним во двор, выглядывает на улицу, Славка опасается, как бы пятая машина не заблудилась в темноте и не проехала мимо. Наконец машина появляется. Это тоже трехтонный грузовик, но с открытым кузовом. Фары его замазаны черным, и в этом черном засиненные прорези. Прорези почти не помогают шоферу различать дорогу, и потому грузовик ползет словно ощупью. Вот он остановился, открылась дверца. — Вы не за капитаном Иващенко? — спрашивает Сявон нетерпеливо. — За капитаном, — отвечает шофер. — А где капитан? — Идите за мной. Наверху Иван Матвеевич прощается с женой. — Прости, Зина, — говорит он. В горле его рождается какой-то лающий звук, широкие плечи ползут вверх и зыбко, беспомощно дрожат. — Прости, Зина, — повторяет он и как-то нелепо, по-нищенски топчется в открытых дверях своей комнаты. Потом, бессильно и бесстыдно плачущий, он проходит мимо Сергея в своей военной форме, пахнущей потом и кирзой сапог, тяжело топает по своему коридору, по которому ходил тысячи и тысячи раз. Славка идет следом за ним и шепчет: — Па, скорей, машина же ждет! Славка успокаивается только в кузове грузовика, куда отец бросает ему одеяло. Только тут его перестает бить лихорадка нетерпения, и он вспоминает о Сергее и Хомике, которые молчаливо стоят в стороне. — Ребята, — говорит Сявон и поднимает над головой сцепленные кисти рук, — я напишу. Как только можно будет, — поправляется он, — я напишу. А вы тут не тушуйтесь! Все равно немцам крышка! Иван Матвеевич садится в кабину, хлопает дверцей, опять открывает дверцу, становится на подножку и оглядывает кузов. — Все в порядке? — спрашивает он. — Поехали! Сергей и Хомик стояли молча. Им как будто нечего сказать друг другу, будто даже как-то неловко им вдвоем. Они давнишние друзья, а без Сявона им нужно заново привыкать ходить и молчать вместе. Уж больно много заполнял Сявон во дворе, больно много значили для Хомика и для Сергея его смелые глаза и ироничная улыбка большого, некрасивого рта. Машина сворачивает за угол и растворяется в тишине и темноте. Нет, счастье в этом мире штука редкая! На всех счастья явно не хватает. Вот на Сергея и Хомика его не хватило. Сергею и Хомику предстоит то же, что и всем. Всем, кто сейчас сидит настороженно в сотнях городских подвалов и бомбоубежищ. Подходит тихо Сагеса. — Опоздал проводить? — спрашивает Сергей. — Я не хотел провожать! Просил Матвеевича сегодня: «Возьмите с собой». Слушать не стал. «Не имею права». Капитан! — Проскочут они дорогу за рекой? — спрашивает Хомик. — Проскочут! — говорит Сергей. — Бьют же. — Ну и бьют! Первый день, что ли? Поднялись на чердак и оттуда долго смотрели на артиллерийские разрывы вдоль левобережной дороги. Огонь внутри вспышки от разрыва был такой плотный, комковатый, что казалось — он не расходится вширь, а, напротив, нагнетается внутрь этой вспышки. Спать отправились, когда решили, что машина Ивана Матвеевича уже вышла из-под огня. В подвале Сергей увидел Славкину мать с Сонькой на руках. Вокруг Зинаиды Николаевны установился круг выжидательного молчания. Женщины занимались своими делами и не смотрели в ее сторону. Но чувствовалось, что они — А-а-а, а-а-а! Она тоже ни на кого не глядела. Наверно, ей тяжело было видеть людей. Она их враждебно отталкивала от себя — такой у нее был взгляд. Она никого ни о чем не просила. А когда старуха Макарьина сама предложила подержать и покачать Соньку — пусть Зинаида Николаевна передохнет, — женщина даже не повернула головы. Сонька опять начала плакать тоненько и жалобно. Ей было неудобно лежать и на правом и на левом боку. Она ругала мать: «Не умеешь! Все из-за тебя…» — Здесь плакать нельзя! — погрозила Соньке пальцем старуха Макарьина. — Немец услышит, — и показала на темный свод потолка. Сонька испуганно замолчала. Потом опять начала всхлипывать. Зинаида Николаевна поднялась, подхватила сползающее Сонькино одеяло и пошла к выходу из бомбоубежища. — Господи, — сказала Макарьина, — да разве я что… И женщин прорвало: — Приехал! Только растревожил! — При чем он? — А Славку забрал! Залил глаза и забрал! Мальчишка хоть бы помог. — Здорово Славка помогал! Дом взорвать или поджечь — это он мог. — Ах, женщины, женщины… Сергей толкнул Хомика и сказал матери: — Ма, я пойду домой. Если бомбежки не будет, высплюсь в постели… Проснулся Сергей, согретый радостным, давно забытым ощущением яркого света и утренней тишины. Так он просыпался летом, на каникулах. Откроет глаза, а над натертым до блеска паркетом дымятся в косом солнечном столбе много лет тщательно, но бесполезно изгоняемые из квартиры пылинки. Отец и мать уже ушли на работу, и он целый день свободен и один. Сейчас паркет был тускл, но пылинки над ним в солнечном столбе клубились беззвучно и весело. Они чему-то безмолвно радовались. А сквозь окна в комнату вместе с солнцем вливалась где-то долго задерживавшаяся тишина. Сергей сел на кровать и достал из брючного кармана письма отца. Обычные отцовские наставления сейчас почему-то не раздражали его. Сергей присматривался, прислушивался к словам, написанным на тетрадном листе, удивлялся каллиграфическому почерку (каких трудов он стоил отцу, когда он писал, сидя в вагоне-теплушке!) и представлял себе отца не таким, каким он был всегда, — подтянутым, суховатым, пахнущим парикмахерской и туалетным мылом, а таким, каким он открылся Сергею перед отправкой на фронт, каким снился ему во время бомбежек, — небритым, по-крестьянски простоватым, словно только что вернувшимся из командировки и еще пахнущим железнодорожным вагоном. Раньше Сергею не приходило в голову задуматься, любит ли его отец. Спросили бы Сергея — самое лучшее, что он мог бы сказать об отце, он сказал бы словами матери: «У него тяжелый, но справедливый характер». Сейчас Сергей видел — отец любит его. «Научи его сдержанности, — просит он мать, — он пылкий и невыдержанный…» Отец считает его способным на пылкий, отчаянный поступок. Если бы не любил — не считал… Сам себя Сергей не считает… Сергей встал, прошелся по комнате, и сердце его сжалось. Пылинки только притворялись, что им весело клубиться над тусклым, каким-то голодным, истощенным паркетом. Паркет этот — за ним всегда так ухаживали! — был исцарапан и вообще как-то безнадежно заброшен. И все в комнате было безнадежно заброшено… Тишину прорезал неопасный свист. Так плавно не могли свистеть бомба, или снаряд, или какое-нибудь другое ранящее или убивающее оружие. Сергей подбежал к балконной двери, открыл ее и увидел темный двухфюзеляжный самолет, знаменитую «раму», которая с приглушенными моторами планировала над самыми крышами, вильнула вдоль изгиба главной улицы и, блеснув на солнце плоскостями, включила моторы и повернула на новый заход. В тот самый момент, когда «рама» начинала свой разворот, с земли слабо ударила мелкокалиберная зенитная пушка. Ватный хлопок снаряда сразу же порывом ветра сдвинуло в сторону, и на минуту показалось, что это крошечное облачко выпустила сама «рама». И опять крылья самолета просвистели над самыми крышами, и опять ударила пушечка, и бессильно повис в воздухе ватный хлопок разрыва. Это повторялось раз пять. Наконец Сергей понял ужасное значение этой тишины, бессильного упорства единственной оставшейся в городе зенитной пушки и безоглядно наглого полета корректировщика. Сергей схватил фуражку, сунул в карман письма отца и скатился по лестнице вниз. В подвале на него уставились испуганно и выжидающе. В бомбоубежище была такая растерянная и выжидающая тишина, какой Сергей не замечал здесь в дни самых свирепых бомбежек. Он отыскал Хомика и кивнул ему: «Выйдем во двор». Вот и опять все во дворе стало каким-то новым. Осколки стекол, выбитых недавними бомбежками, Мекс убрал. Он подмел асфальт, собрал граблями в две аккуратные кучи опавшие листья акаций и дикого винограда, подмел приступки, ведущие со двора в лестничные клетки, счистил с них сшелушившийся цемент. Кучки этого белого дробленого цемента аккуратно прижимались к стене дома. Никто не просил Мекса это делать, никто не заставлял, — Мекс прибирал дом, как прибирают покойника. Сам Мекс, надутый и замкнутый — никому нет дела до того, что он думает! — медленно ходил по двору с лопатой и совком, что-то подравнивал, что-то отстукивал. Он не смотрел вверх. Там, наверху, куда еще никто не решался подниматься, была полная разруха. Ее нельзя было устранить, просто пригласив стекольщика и штукатура. — Наших уже в городе нет? — спросил Хомик. — Есть. Зенитка стреляла по «раме». И вот еще, прислушайся. Хомик прислушался: — Пулеметы? Может, то зенитные? — Самолетов-то нет. — Нет. — Я думаю, это в Заводском. — Похоже. Но точно отсюда не определишь. Оба стояли нерешительно и смущенно. Обоих лихорадила одна и та же мысль. Можно было, конечно, ее и не высказывать, будто она и не приходила им обоим в голову. Тогда можно было бы подняться на чердак или в квартиру Сергея, благо из ее окон обзор и на улицу Маркса и на Синявинский, или идти в подвал, или вообще заниматься чем-нибудь таким, что не притягивает опасность прямо к тебе. Был бы Сявон, он бы решил, что делать. Как бы он решил, так бы и было. Никто не сомневался в Сявоновой храбрости, а вот в собственной храбрости Сергей и Хомик никогда не были уверены. — Слушай, — сказал Сергей, — твой же отчим живет в Заводском? — Нет. Рядом, на улице Красных Зорь. — Все равно. Если поймают, скажем — к отцу идем, бабка послала. Пусть проверяют! — Не к отцу. К отчиму. — Ладно, к отчиму. Они договаривались о подробностях воображаемых ответов немцам, будто этими подробностями можно было защититься. — Винтовку возьмем? — спросил Сергей. — Куда ее! Лучше две гранаты. Винтовок сейчас и так много валяется. Они выбрались на улицу Маркса через крайнее парадное. Осторожно прикрыли за собой дверь, но все равно щелчок замка им показался громовым. Они еще могли вернуться, вставить ключ в тонкую гнутую щель английского замка — и вот она, защищенная от улицы прочными стенами, спасительная полутемнота парадного. Но это было невозможно. Теперь надо оторваться от двери, сделать шаг из-под маленькой ниши на тротуар. Впрочем, никакого тротуара сейчас нет. Нет и проезжей части улицы. Есть одно широкое, насквозь просматриваемое пространство. Улица ярко освещена солнцем. Стены и сохранившиеся стекла в окнах недавно горевшего шестиэтажного дома напротив светятся празднично и чисто. Резко чернеет тень от большой, еще не полностью сбросившей листья акации. И тень эта только подчеркивает, помогает глазу ощутить, как много сейчас света на улице, как опасно и нелепо его нерасчетливое, неуместное обилие. На улице совершенно нет движения. Каменно, неподвижно стоят по обе стороны улицы дома, неподвижен столб с электрическими разбитыми часами. Лишь ветки акации слабо раскачивают свою тень. На такой улице самые тихие шаги слышны за два квартала. Почти сразу же Сергей и Хомик наткнулись на убитых. Их было двое на пролетке, оглобли которой, пригнутые мертвой лошадью, уперлись в тротуар. Один убитый свободным взмахом закинул руки за голову и прямо с пролетки тянулся к асфальту. Рубашка его вырвалась из-под брючного ремня и обнажила полоску желтой кожи на животе, пиджак обвис и накрывал сзади голову. Второй сидел, опершись грудью и подбородком на чемодан, который стоял у него на коленях. Через полквартала ребята увидели полуторку, в кузове которой на узлах и мешках лежало еще несколько застреленных — почти одни женщины. Смотровое стекло кабины, за которым неподвижно сидели мертвый шофер и мертвый мужчина в кителе, было забелено десятками трещин в слюдяной прокладке — его прошила густая пулеметная очередь. И те двое, на пролетке, и эти, на машине, были гражданскими. Убили их, должно быть, сегодня ночью, когда они пытались вырваться из города. Ребята остановились, потрясенные. Гражданских до сих пор убивало только во время бомбежки. Эта же смерть была всеядна. И пришла она оттуда, куда двигались сами ребята. — Может, вернемся? — предложил Хомик. — Немцы, наверно, уже где-то здесь. Что мы сделаем? Но первая острая минута страха уже прошла. — Слышишь? Стреляют на Заводском, — сказал Сергей. Они двинулись дальше. И каждый новый шаг давался им все с большим трудом. Теперь ребята твердо знали, что такое немцы, и не сомневались, что немцы, если им попадешься, обязательно убьют. Но именно поэтому в них росла ненависть, заставлявшая их идти вперед. А через квартал мальчишки увидели пулемет, из которого были застрелены беженцы, и тех, кто их застрелил. Пулемет, похожий на черную длинную дубинку, с узким, как у старинного мушкета, прикладом, с железным кожухом охлаждения, валялся посреди дороги, запутавшись в собственной патронной ленте. В небрежной позе спящего рядом с пулеметом лежал человек в серо-зеленом мундире. Ногу в коротком сапожке он отбросил в сторону, руки его тянулись к пулемету. Он долго стрелял и так, уткнувшись носом в асфальт, полувытянув руки, полуохватив ими голову, словно заснул. Второй немец тоже лежал на животе. Но поза этого была напряженной. Он первый заметил опасность, собрался вскочить, да так и не вскочил. — Убили гадов, — сказал Сергей. — Наверно, пробрались сюда ночью, а их тут и задавили. Хомик молчал. Ощущение опасности вовсе не рассеялось оттого, что мальчишки увидели убитых немцев. Наоборот, кольцо ее еще больше сжалось. Но возвращаться теперь было, пожалуй, еще страшнее, чем идти вперед. Мальчишки бежали, прижимаясь к стенам домов, рывками пересекая поперечные улицы. Они бежали мимо сквера и слышали, как под ветром шумят деревья. И это был шум, как в лесу, потому что никакие городские звуки его не заглушали. Они бежали на фронт — возможность сбежать на фронт обсуждалась давно, а фронт проходил по их собственному городу. До Заводского поселка мальчишки не дошли. Сергей ошибся — стреляли значительно ближе. В Заводском поселке, построенном после революции, не было баррикад, не было укреплений. Дома там стояли свободно, на большом расстоянии друг от друга. Их трудно было защищать, их легко можно было обойти. Баррикады начинались в старом городе, и здесь-то и держалось несколько заслонов. Мальчишки не успели ни испугаться, ни обрадоваться, когда им навстречу, вывернувшись из-за угла, выбежали шесть красноармейцев, двое из которых тянули за собой подпрыгивающий на непоспевающих колесиках «максим». Эти солдаты не были похожи на тех, которые недавно, серые в пыли, понурые, брели по улицам, согнувшись под тяжестью нестреляющего оружия. Эти солдаты выглядели более рослыми, злыми и даже веселыми. И несмотря на то, что они бежали, Сергей и Хомик сразу поняли, что они не убегали, а перебегали. И правда, стремительно добежав до баррикады, солдаты остановились. Четверо тотчас зашли за нее, а пулеметчики не стали затаскивать свой «максим» за баррикаду, они улеглись на проезжей части улицы. Потом один вскочил и тоже зашел за баррикаду. Солдаты шумно, во весь голос, переговаривались. Их совсем не завораживала тишина, которой были насквозь пропитаны Хомик и Сергей. И еще была одна особенность в том, как они ходили, острили, разговаривали, — они жили в мире, где все надо делать быстрее, чем в обычном. Быстрее бежать, быстрее ложиться, быстрее перекидываться словами, быстрее дышать. Даже когда они лежали, они продолжали жить в этом стремительном темпе. Поэтому до них не доходила тишина, которая завораживала ребят, поэтому они и не замечали самих ребят. Сергей и Хомик робко стояли в стороне, ожидая, когда их наконец заметят. Сергей присматривался к лицам: у кого из солдат легче будет добиться покровительства? Командовал группой широкогрудый парень с некомандирски молодым, добрым, пухлогубым лицом. Он всех называл по фамилиям, а солдаты говорили ему «Валя» или «Валентин». Валя осмотрел амбразуры в правом и левом отделениях баррикады, развел людей по местам и теперь, нисколько не обращая внимания на то, что на своем месте остался только один пулеметчик, лежавший на дороге, а остальные, не отходя, впрочем, далеко, разбрелись по улице, занимался, к удивлению Сергея, гимнастикой: вышагивал вдоль баррикады, пружиня на носочках, сводил руки перед грудью и резко разводил их в стороны. Делал он это неторопливо, но у него в лице, как и у других солдат, закуривавших, грызших сухари, все равно было что-то стремительное, не связанное с тем, чем он сейчас занимался. Еще один солдат привлек внимание Сергея. Этот, едва зашел за баррикаду, сразу же направился к витрине маленького продуктового магазинчика. Стекла в витрине не было. Его осколки лежали тут же, на тротуаре, и в самой витрине, на мешках с песком. Солдат забрался на мешки и вышиб ногой диктовую перегородку, которая была вставлена в витрину вместо второго, внутреннего стекла. Из магазина он вернулся довольно скоро, отплевываясь и отряхивая пыль с рукавов. — Все растащили, — сказал он. — Масла нет, какао нет, водки тоже. Все мыши с голоду подохнут. Поджечь, что ли? Валя, дай спички. Слышь, начальник, спички дай. Этот парень — единственный, кого не захватывал стремительный ритм. Он нюхал свой испачканный рукав, отряхивался и отплевывался — должно быть, пробовал что-то в магазине на зуб — с тем же спокойным отвращением, как если бы не было никакой войны. — Зачем тебе спички, Сиротин? — Поджечь эту заразу. Там стружки до черта. Хорошо загорится. — Брось баловать, Сиротин, жилой ведь дом, — сказал пожилой солдат в пилотке, надетой без всякого щегольства и даже без положенной по уставу некоторой лихости. — Вон и ребятишки отсюда. — Мы не отсюда, — вмешался Сергей, но на него не обратили внимания. — Молчи, дядя, — лениво отозвался Сиротин, — не с тобой говорю. Дашь спички, начальник? Валя дошел до тротуара, повернулся: — Честно, Сиротин, — ты мне надоел. — Ты не знаешь, начальник, какие здесь сволочи живут. — В этом доме? — В этом городе. Меня тут арестовывали, понял? Насмотрелся я на местных фраеров. Ты же не отсюда? — Не отсюда. — А я здесь был. — Переходил бы ты, Сиротин, сразу к немцам. — Зачем? — Они уж если ненавидят, то не то что город, а всю страну сразу. Сиротин заулыбался. У этого парня было сильнейшее чувство собственного превосходства. Оно делало его неуязвимым. — Незачем пока. Валентин укоризненно покачал головой и вдруг направился к ребятам: — Вы еще здесь? — Мы к отцу… к его отчиму шли, — затянул Сергей. — Нас его бабушка послала. Она больна. — Сергей говорил так, как будто он боялся Валентина. Но он уже не боялся его. Он бы уже свободно мог назвать этого пухлогубого силача, привычно заботившегося о своих мышцах, «Валя». — Так чего ж вы здесь околачиваетесь? — На той улице, где отчим живет, уже немцы. — Так валяйте домой! И побыстрей! — Товарищ командир… Сергей не успел договорить. Пулеметчик, лежавший впереди баррикады, начал стрелять. Ни самого пулемета, ни его цели отсюда, из-за баррикады, не было видно. Солдаты бросились к амбразурам, а Валентин и Сиротин выскочили за баррикаду. Сергей помедлил минуту и тоже выглянул за ними. Пулемет уже не стрелял. Там, куда направлен был его ствол, стояла тишина. Улица как улица. Сколько раз за эти дни Сергей слышал и винтовочную, и пулеметную, и артиллерийскую стрельбу! Но это было не то. С той самой минуты, как они встретились с красноармейцами, Сергей ожидал, что они начнут стрелять, и все время, пока Сиротин лазил в магазин, а Валя делал гимнастику, прислушивался: вот-вот Пулемет вкатили поглубже в узкий проход на баррикаде, солдаты припали к амбразурам. На ребят опять никто не обращал внимания. Лишь Сиротин, которого Сергей боялся, спросил: — Войну, кислоглазые, хотите посмотреть? Сейчас увидите. Сиротин, по-видимому, и сейчас не испытывал никакого страха. Он не был захвачен ожиданием, как остальные солдаты. Даже находил время дразнить ребят. — На фронт шли, а оружия не захватили? Думаете, вам тут приготовят? На улице мало винтовок валяется? — У нас гранаты есть, — сказал Сергей. — Гранаты? А ну, давай сюда! Сергей попытался отступить, но цепкая рука уже схватила его, уверенно нащупала в кармане гранату. Так же быстро Сиротин очистил карман Хомика. — У меня отец воюет, понял? И брат двоюродный, — зло сказал Сергей. — Он чемпион по боксу. А ты хвастаешься! — Тихо, — сказал Сиротин, — а то немцы услышат. Гранаты вам ни к чему. Нас тут подорвете. Найди пушку и стреляй. Этот Сиротин совсем не жалел Сергея и Хомика. Его вовсе не удивляло и не беспокоило, что они, пацаны, добровольно подвергают себя смертельной опасности. Словно этот Сиротин был уверен, что на их месте поступил бы куда смелее и предусмотрительнее. Во всяком случае, не пришел бы на фронт без винтовки. — Слышь, начальник, — сказал вдруг Сиротин, сразу же забыв о Сергее и Хомике, — я схожу туда, посмотрю. И, не ожидая разрешения, вышел из-за баррикады. — Назад, Сиротин! — приглушенно крикнул Валя. Но Сиротин даже не оглянулся. Он двигался быстро. И хотя ступал нормально, на всю ступню, казалось, что идет на цыпочках и чуть боком. Он шел по той части улицы, которая в сознании Сергея отделилась от города, где и дышать-то нормальными легкими нельзя. Сейчас даже было странным, что они с Хомиком тоже были там, где от дерева к дереву перебегает Сиротин, что и Валя с солдатами двадцать минут назад бежал оттуда. Очередь, которую дал пулеметчик от баррикады, окончательно сделала эту часть улицы чужой. — Убьют дурака, — сказал Валя. Пожилой дядька, которого недавно оборвал Сиротин, сказал успокаивающе: — Другого, мабуть, убило б. А он заговоренный. Ничего с ним не будет. — Леша, — сказал Валя пулеметчику, впервые называя своего подчиненного по имени, — смотри внимательно. Где они, по-твоему? Леша, не оборачиваясь, сделал движение подбородком: — Если не дураки, в том окошке примащиваются. Леша показал на трехэтажный дом с двумя массивными, господствовавшими над улицей «фонарями». — Не опоздаешь? — Кто его знает! Постараюсь. Я вообще не против, чтоб ему шишку поставили. Беспокойный человек. Сиротин теперь надолго исчезал — его скрывал ряд деревьев вдоль кромки тротуара. Но вот он показался почти на самом углу. Стоял, прижавшись к толстому дереву, и раскачивал в правой руке гранату. — Сейчас начнется, — сказал Валя тихо. Сиротин махнул рукой, махнул еще раз и побежал к баррикаде, то появляясь из-за деревьев, то пропадая за ними. За его спиной два раза рвануло. Все это Сергей видел сквозь амбразуру, которую должен был занять Сиротин. Потом поднялась пулеметная и автоматная стрельба. Стреляющих Сергей не видел, но было ясно, что на этот раз стреляют по Сиротину и по баррикаде. Сейчас же заработал наш пулемет. Пули выкрошили кирпич рядом с окнами «фонаря», потом Леша перенес огонь в какую-то другую сторону, но куда — Сергей не мог понять. Он вообще ничего сейчас не мог понять, — сквозь амбразуру начал проникать какой-то острый, выжимающий слезы воздух, и Сергею стоило большого труда не отойти в сторону, не спрятаться. Как тогда, в танке, когда Сявон испытывал мину, а Сергей глядел в смотровую щель. Наконец Сиротин, целый и невредимый, в своих легких брезентовых сапожках — Сергей только сейчас заметил, что они у него не кирзовые, как у всех, а брезентовые, — выбежал от дерева к баррикаде. И тут Сергея будто дважды хлестнуло — Сиротин бежал, а Сергей ожидал, что он вот-вот упадет. Сергею казалось, что он слышал, как пули попали в Сиротина. Но Сиротин сделал еще несколько шагов, и Сергей поверил, что ошибся. И тут Сиротин упал. Он был убит. Сергей никогда еще не видел, как падают убитые, но тут было ясно — Сиротин убит. Так он падал, так ударилась о булыжник его голова, так отлетел в сторону карабин, в такой неживой, невозможной для живого, позе он остался лежать. На земле Сиротина догнала взвизгнувшая на булыжнике очередь, и сразу с обеих сторон стрельба оборвалась. Обе стороны присматривались, зашевелится Сиротин или не зашевелится. — Сглазил человека, — сокрушенно сказал пожилой боец. — От было бы мне молчать! Может, я попробую его забрать, товарищ командир? Может, жив еще? — Нет, — сказал Валя сурово. И тут на Сергея накатила волна — что-то среднее между вдохновением, ослепляющим азартом и ужасом перед собственной безрассудностью. Он знал, что может погасить эту волну, переждать ее, но тогда его долго будет мучить презрение к себе. А может, подчиниться ей? Тогда — если подчинится вовремя — он обязательно совершит невозможное, обязательно выиграет: так с ним бывало не раз. И Сергей не стал сопротивляться. Почти ослепнув, почти ничего не видя вокруг себя, он выскочил из-за баррикады, в несколько отчаянных прыжков добрался до Сиротина, увидел его стеклянно неподвижный глаз, схватил карабин и, чувствуя, что волна сходит, что его оставляет легкость азарта, тяжело побежал назад. Но немцы почему-то опоздали. Очередь прогремела впустую, когда Сергей уже скрылся за баррикадой. — Я бегу, понял? — задыхаясь, объяснял Сергей Хомику. — Считаю шаги. Вот-вот, сейчас… — И в порыве великого благородства сказал: — Мы будем из него стрелять по очереди, — И уже смело спросил: — Товарищ командир, а когда они нас атаковать будут? Валя посмотрел на него хмуро и с сомнением, а пожилой сказал: — Зачем им атаковать? Они чуют, что мы и так уйдем. А мабуть, танков ждут. Или артиллерию. Зачем им так на этот кирпич лезть? Мы их из-за этого кирпича многих побьем, даром что мало нас. Он подумал и добавил: — Немец так, за здорово живешь, шкурой не рискует. Немец — он лучше танков подождет… И дядька крякнул — сказал гораздо меньше того, что собирался сказать. Немцы пошли в атаку без танков… Лишь после третьего или четвертого выстрела Сергей стал искать огромной, заслонявшей пол-улицы мушкой цель. Вначале он просто палил в ту сторону, где город был уже не наш. Запомнился же Сергею самый первый выстрел. Запомнился выпуклый приклад под щекой, толчок в плечо, грозный звук (Сергей пожалел, что он недостаточно громок) и чувство спешки, стремительности, силы, которое сразу же объединило Сергея с защитниками баррикады. Сколько все это продолжалось, Сергей не знал. Стрельба прекращалась, начиналась опять. Сергей старался вовремя увидеть — он каждый раз запаздывал, — когда за деревьями мелькнет зеленое пятно мундира. Потом он с Хомиком сидел на земле, курил кем-то протянутую самокрутку. Валя взглянул на часы: — Все. Можем уходить. Они пробежали несколько кварталов и остановились почти в самом центре, за большой, уступом выходившей на главную улицу баррикадой. Здесь они просидели с полчаса, ожидая, что немцы подойдут. Но немцы не подходили. И Валя опять занимался своей гимнастикой, а пожилой дядька рассказывал Сергею и Хомяку о Сиротине: — Он такой был. Бесстрашный. — «Бесстрашный» у дядьки звучало как «невоспитанный», а не как «храбрый». — Ни немцев, ни начальства, ни нас не боялся. Обидеть мог. Это ему ничего не стоило. Как папиросу закурить. Вот такая уродилась людына. А может, жизнь испортила. Жизни я его не знаю. Только щастья ему не было. А Хомик и Сергей хвастались своим городом: «Это он сейчас такой, а вы бы посмотрели до войны…» Где-то вдалеке мелко задрожал асфальт, дрожь перешла в металлическое дребезжание. Валя выбежал из-за баррикады и крикнул: — Спокойно! Наши танкисты. Огромный КВ, качнувшись, остановился рядом с Валей. Потный танкист в сбитом на затылок шлеме по пояс высунулся из башни и крикнул Вале что-то не слышное в выхлопах мотора. Валя кивнул, и КВ, взревев, рванулся дальше по улице. — Уходим, — сказал Валя, вернувшись, — переправляться через реку будем своими средствами. Обе переправы уже взорваны. Теперь выручайте, пацаны. Вы же местные! Теперь бежать было легко — улица все круче и круче спускалась к набережной. Но к Сергею возвращался утренний сковывающий страх. Ему казалось, что немцы бегут с ними наперегонки по параллельным улицам. Кто скорей! Пугала и пустынность порта. Из-за угольных куч, из брошенных товарных вагонов — отовсюду можно было ожидать пулеметной очереди, винтовочного выстрела. Сергей старался ступать тихо, но все равно под его ногами оглушительно скрипел гравий, хрустел раздавливаемый шлак. Но больше всего боялся Сергей того, что там, куда они ведут солдат, не окажется лодки и время, которое солдаты так безоглядно тратят, доверившись Хомику и Сергею, окажется потраченным напрасно и потому гибельным для всех. Страх этот становился тем сильнее, чем ближе они подходили к заветному мосту. Лодка — небольшой рыбачий каюк с моторчиком — принадлежала Сагесе. Сергей плавал на ней еще задолго до того, как родители разрешили ему выходить гулять за два квартала от двора. Лодка была гордостью ребят, источником великих наслаждений. Ей давались самые ласковые и самые высокопарные названия. Она была и шхуной, и бригантиной, и корветом, и крейсером. Летом мазутный, смолянистый запах, исходивший от ее зашпаклеванных бортов, казался Сергею запахом самой реки. Хранил лодку Сагеса в небольшом сарайчике, на захламленной замусоренной «нейтральной» территории между большой прокатной лодочной станцией и верфью. К этому сарайчику и вели солдат ребята. Еще издали Сергей увидел, что у мостков прокатной станции нет ни одной лодки. Сами мостки тоже разобраны. Вода облизывала столбы-опоры, вколоченные в речное дно. Тягостным предчувствием сжималось сердце Сергея, пока они с Хомиком, опередив остальных, бежали к сараю. Прикладом карабина сбили аккуратно прикрытый клеенкой замок. Лодка была на месте! К воде, чтобы не повредить дно, ее несли на руках. Пожилой боец, стоя по пояс в воде, держал лодку на плаву, пока в нее не погрузились все солдаты. Сергей и Хомик тоже хотели влезть, но Валя их остановил. — Некуда, ребята, — сказал он, — пять человек и пулемет, а лодка ваша рассохлась. Течет. Спасибо, ребята. Большое спасибо, ребята. Будьте здоровы. Валяйте побыстрее домой. Он, уже было влезший в лодку, выпрыгнул в воду, вышел на берег, молча пожал руки Сергею и Хомику. Потом пулеметчик и пожилой дядька налегли на весла — моторчик и не пробовали заводить, — а Валя крикнул: — Карабин спрячьте. Выбросьте карабин! Когда лодка прошла последний столб, оставшийся от разобранных мостков, Валя встал во весь рост, сложил руки рупором: — Как вас зовут? — Как зовут, спрашивает, — разобрал Хомик. — Михаил! — Сергей! — Фамилия, фамилия? — кричал Валя. Но было уже очень далеко, и ребята лишь помахали ему руками. Они еще постояли на берегу, потом спрятали карабин в сарайчике и опять вышли на берег. Лодка подходила к левобережной роще. — Пошли, — сказал Хомик. Сергей понюхал свои руки. Ему неизвестно каким путем вспомнилась книжка о Парижской коммуне, где версальцы расстреливают рабочих, у которых руки пахнут порохом. Руки как будто ничем не пахли. Поднимались в город крутой пустынной улицей. Ни наших, ни немцев. Когда же до дома осталось два квартала, ребята, вывернувшись из-за угла, увидели большую пушку с квадратным щитом, установленную посреди дороги. Дуло ее смотрело в сторону реки. Еще когда Сергей только учился кататься на велосипеде, он никак не мог проехать мимо телеграфного столба. За двадцать метров его начинало тянуть на столб. И чем ближе и неотвратимее становилось столкновение, тем сильнее Сергей крутил педали. По ночам ему снились кошмары. Он мчится на велосипеде, и откуда ни возьмись телеграфный столб или встречная машина. Он хочет свернуть, но ничего не может поделать со своими руками, и вот уже столкновение неотвратимо. Такое же ощущение неотвратимости, бессмысленности несчастья владело им и сейчас. Сворачивать было поздно. Надо было двигаться вперед. — Мы будто с тобой по делу, — сказал Хомик. Сергей кивнул. Немцы сидели на стульях, вынесенных, должно быть, из соседнего дома, и обедали. На ребят они не обратили внимания. |
|
|