"Семья Тибо (Том 1)" - читать интересную книгу автора (дю Гар Роже Мартен)СЕРАЯ ТЕТРАДЬ Перевод М.ВаксмахераНа углу улицы Вожирар, когда они уже огибали здания школы, г-н Тибо, на протяжении всего пути не сказавший сыну ни слова, внезапно остановился: - Ну, Антуан, на сей раз, на сей раз я сыт по горло! Молодой человек ничего не ответил. Школа оказалась закрытой. Было воскресенье, девять часов вечера. Сторож приотворил окошко. - Вы не знаете, где мой брат? - крикнул Антуан. Тот вытаращил глаза. Господин Тибо топнул ногой. - Позовите аббата Бино. Сторож отвел их в приемную, вытащил из кармана витую свечку, зажег люстру. Прошло несколько минут. Г-н Тибо без сил рухнул на стул; он опять пробормотал сквозь зубы: - Ну, знаете ли, на сей раз!.. - Прошу извинить, сударь, - сказал аббат Бино, бесшумно входя в комнату. Он был очень мал ростом, и, чтобы положить руку на плечо Антуану, ему пришлось встать на цыпочки. - Здравствуйте, юный доктор! Так что же случилось? - Где мой брат? - Жак? - Он не вернулся сегодня домой! - воскликнул г-н Тибо, поднимаясь со стула. - Куда же он ушел? - спросил аббат без особого удивления. - Да сюда, черт побери! Отбывать наказание! Аббат заложил руки за пояс. - Жака никто не наказывал. - Как? - Жак сегодня в школу не приходил. Дело запутывалось. Антуан не спускал со священника глаз. Г-н Тибо передернул плечами и обратил к аббату одутловатое лицо с набрякшими, почти никогда не поднимавшимися веками. - Жак сказал нам вчера, что его оставили на четыре часа без обеда. Сегодня утром он ушел, как обычно. А потом, часов около одиннадцати, вернулся, но застал только кухарку, мы все были в церкви; сказал, что завтракать не придет, потому что оставлен на восемь часов, а не на четыре. - Чистейшая фантазия, - заявил аббат. - Днем мне пришлось выйти из дома, чтобы отнести свою хронику в "Ревю де Дё Монд"1, - продолжал г-н Тибо. - У редактора был прием, я вернулся только к обеду. Жак не появлялся. Половина девятого - его нет. Я забеспокоился, послал за Антуаном, вызвал его из больницы с дежурства. И вот мы здесь. Аббат задумчиво покусывал губы. Г-н Тибо приподнял веки и метнул острый взгляд на аббата, потом на сына. - Итак, Антуан? - Что ж, отец, - сказал молодой человек, - если этот номер он задумал заранее, значит, предположение о несчастном случае отпадает. Поведение Антуана внушало спокойствие. Г-н Тибо придвинул стул и сел; его живой ум перебирал десятки вариантов, но заплывшее жиром лицо ничего не выражало. - Итак, - повторил он, - что же нам делать? Антуан размышлял. - Сегодня - ничего. Ждать. Это было очевидно. Но невозможность покончить с неприятной историей тут же, сразу, применив отцовскую власть, а также мысль о конгрессе моральных наук, который открывался послезавтра в Брюсселе и куда он был приглашен возглавлять французскую секцию, вызвали у г-на Тибо приступ ярости, его лоб побагровел. Он вскочил. - Я подниму на ноги всю жандармерию, - крикнул он. - Или во Франции больше нет полиции? Или у нас разучились разыскивать преступников? Его сюртук болтался по обеим сторонам живота, складки на подбородке то и дело ущемлялись углами воротничка, и он дергал головой, выбрасывая вперед челюсть, точно конь, натягивающий поводья. "Ах, негодяй, - пронеслось у него в мозгу. - Попасть бы ему под поезд!" И на какой-то миг г-ну Тибо представилось, что все улажено - выступление на конгрессе и даже, быть может, избрание на пост вице-президента... Но почти в ту же секунду он увидел младшего сына лежащим на носилках, а потом в гробу, обрамленном горящими свечами, увидел себя, сраженного горем отца, и всеобщее сочувствие окружающих... Ему стало стыдно. - Провести целую ночь в такой тревоге! - сказал он вслух. - Тяжело, господин аббат, да, тяжело отцу переживать такие часы. Он направился к дверям. Аббат выпростал из-за пояса руки. - С вашего разрешения. - сказал он, потупясь. Люстра освещала его лоб, наполовину прикрытый черной бахромкой волос, и хитрое лицо, клином сбегавшее к подбородку. На щеках аббата проступили два розовых пятна. - Мы сомневались, сообщать ли вам об одном случае, сударь, который произошел с вашим сыном совсем недавно и который должно рассматривать как весьма и весьма прискорбный... Но в конце концов мы сочли, что в беседе с вами могут выясниться важные подробности... И если вы будете так любезны, сударь, уделить нам несколько минут... Пикардийский акцент подчеркивал нерешительность аббата. Г-н Тибо, не отвечая, вернулся к своему стулу и грузно сел; веки его были опущены. - В последние дни, сударь, - продолжал аббат, - мы уличили вашего сына в проступках особого свойства... в проступках чрезвычайно тяжелых... Мы даже пригрозили ему исключением. О, разумеется, лишь для острастки. Он вам об этом рассказывал? - Вы же знаете, какой он лицемер! Он, как всегда, промолчал! - Невзирая на серьезные недостатки нашего дорогого мальчика, не следует считать его испорченным существом, - уточнил аббат. - И мы думаем, что и в последнем случае согрешил он не намеренно, а по слабости своей; здесь следует усматривать дурное влияние опасного товарища, каких, увы, так много в государственных лицеях... Господин Тибо скользнул по аббату тревожным взглядом. - Вот факты, сударь. Изложим их в строгом порядке. Дело происходило в минувший четверг... - Он на секунду задумался, потом продолжал почти радостно: - Нет, прошу прощенья, это произошло позавчера, в пятницу, да-да, в пятницу утром, во время уроков. Незадолго до двенадцати мы вошли в класс вошли стремительно, как привыкли делать это всегда... - Он подмигнул Антуану. - Осторожно нажимаем на ручку, так что дверь и не скрипнет, и быстрым движением отворяем ее. Итак, мы входим и сразу же видим нашего друга Жако, ибо мы предусмотрительно посадили его прямо напротив дверей. Мы направляемся к нему, приподнимаем словарь. Попался, голубчик! Мы хватаем подозрительную книжонку. Это роман, перевод с итальянского, имя автора мы забыли, - "Девы скал"2. - Этого еще не хватало! - воскликнул г-н Тибо. - Судя по его смущенному виду, мальчик скрывает еще кое-что, глаз у нас на это наметан. Приближается время завтрака. Звонок; мы просим надзирателя отвести учеников в столовую и, оставшись одни, открываем парту Жака. Еще две книжки: "Исповедь" Жан-Жака Руссо и, что гораздо более непристойно, прошу извинить меня, сударь, гнусный роман Золя - "Проступок аббата Муре"... - Ах, негодяй! - Только закрыли мы крышку парты, как нам в голову приходит мысль пошарить за стопкой учебников. И там мы обнаруживаем тетрадку в сером клеенчатом переплете, которая на первый взгляд, должны вам признаться, выглядит вполне безобидно. Раскрываем ее, просматриваем первые страницы... Аббат взглянул на своих гостей; его живые глаза смотрели жестко и непреклонно. - Все становится ясным. Мы тут же прячем нашу добычу и в течение большой перемены спокойно обследуем ее. Книги, тщательным образом переплетенные, имеют на задней стороне переплета, внизу, инициал: Ф. Что касается главного вещественного доказательства, серой тетради, она оказалась своего рода сборником писем; два почерка, совершенно различных, - почерк Жака и его подпись: "Ж." - и другой, нам незнакомый, и подпись: "Д." - Он сделал паузу и понизил голос: - Тон и содержание писем, увы, не оставляли сомнений относительно характера этой дружбы. Настолько, сударь, что поначалу мы приняли этот твердый и удлиненный почерк за девичий или, говоря вернее, за женский... Но потом, исследовав текст, мы поняли, что незнакомый почерк принадлежит товарищу Жака, - о нет, хвала господу, не из нашего заведения, а какому-нибудь мальчишке, с которым Жак наверняка познакомился в лицее. Дабы окончательно в этом убедиться, мы в тот же день посетили инспектора лицея, достойного господина Кийяра, - аббат обернулся к Антуану, - он человек безупречный и обладает печальным опытом работы в интернатах. Виновный был опознан мгновенно. Мальчик, который подписывался инициалом "Д", это ученик третьего класса3, товарищ Жака, по фамилии Фонтанен, Даниэль де Фонтанен. - Фонтанен! Совершенно верно! - воскликнул Антуан. - Помнишь, отец, их семья живет летом в Мезон-Лаффите, у самого леса. Конечно, конечно, в эту зиму, возвращаясь вечерами домой, я много раз заставал Жака за чтением стихов, которые давал ему этот Фонтанен. - Как? Чтение чужих книг? И ты не поставил меня в известность? - Я не видел в этом ничего опасного, - возразил Антуан, глядя на аббата так, будто собирался с ним спорить; и вдруг его задумчивое лицо озарилось на миг молодой улыбкой. - Это был Виктор Гюго, Ламартин, - объяснил он. - Я отбирал у него лампу, чтобы заставить спать. Аббат поджал губы. - Но что еще важнее: этот Фонтанен - протестант, - сказал он, решив взять реванш. - Ну вот, так я и знал! - удрученно воскликнул г-н Тибо. - Впрочем, довольно хороший ученик, - поспешно заверил аббат, выказывая свою беспристрастность. - Господин Кийяр сказал нам: "Это взрослый мальчик, который всегда казался серьезным; здорово же он всех обманул! Его мать тоже держится вполне достойно". - Ах, мать... - перебил г-н Тибо. - Совершенно невозможные люди, несмотря на весь их достойный вид. - К тому же хорошо известно, - ввернул аббат, - что кроется за суровостью протестантов! - Во всяком случае, отец у него вертопрах... В Мезоне4 никто их не принимает; с ними едва здороваются. Да, нечего сказать, умеет твой братец выбирать знакомых! - Так вот, - продолжал аббат, - мы вернулись из лицея, вооруженные всеми необходимыми сведениями. И уже собирались произвести расследование по всем правилам, как вдруг вчера, в субботу, в начале утренних занятий наш друг Жако ворвался к нам в кабинет. Ворвался, в полном смысле этого слова. Бледный, зубы стиснуты. И прямо с порога, даже не поздоровавшись, стал кричать: "У меня украли книги, записи!.." Мы обратили его внимание на крайнюю непристойность его поведения. Но он не желал ничего слушать. Глаза его, всегда светлые, потемнели от гнева: "Это вы украли мою тетрадь, кричал он, - это вы!" Он даже сказал нам, - добавил аббат с глуповатой улыбкой: - "Если вы посмеете ее прочесть, я покончу с собой!" Мы попытались действовать на него лаской. Он не дал нам говорить: "Где моя тетрадь? Верните мне ее! Я тут все у вас переломаю, если мне ее не вернут!" И прежде чем мы успели ему помешать, он схватил с нашего письменного стола хрустальное пресс-папье, - вы помните его, Антуан? - сувенир, который наши бывшие воспитанники привезли нам из Пюи-де-Дом5, - и с размаху швырнул в мраморный камин. Это пустяк, - поспешил добавить аббат в ответ на сконфуженный жест г-на Тибо, - мы вспомнили об этой мелочи лишь для того, чтобы показать вам, до какой степени возбуждения дошел наш дорогой мальчик. Потом он стал кататься по полу, с ним начался настоящий нервный припадок. Нам удалось схватить его, втолкнуть в маленькую классную комнату, смежную с нашим кабинетом, и запереть на ключ. - Ах, - произнес г-н Тибо, вздевая вверх кулаки, - бывают дни, когда он точно одержимый! Спросите у Антуана - разве не приходил он на наших глазах из-за сущей безделицы - в такое неистовство, что мы, конечно, сдавались; весь посинеет, на шее вздуются вены, - кажется, еще миг, и задушит кого-нибудь от ярости! - Ну, все Тибо отличаются вспыльчивостью, - констатировал Антуан, всем своим видом показывая, что он ничуть этим не огорчен, и аббат счел своим долгом снисходительно улыбнуться. - Когда через час мы отперли дверь, - продолжал он, - Жак сидел за столом, зажав голову ладонями. Он посмотрел на нас ужасным взглядом; глаза у него были сухие. Мы потребовали извинений, он не отвечал ни слова. Безропотно проследовал он за нами в наш кабинет - с упрямым видом, взлохмаченный, уставясь глазами в пол. По нашему настоянию он подобрал обломки злосчастного пресс-папье, но нам так и не удалось выжать из него ни слова. Тогда мы отвели его в часовню и решили оставить на какое-то время наедине с господом. Потом мы вернулись и преклонили возле него колена. В этот момент нам показалось, что он перед нашим приходом плакал; но в часовне было темно, и мы не решились бы это утверждать. Прочитав вполголоса несколько молитв, мы обратились затем к нему с увещеваниями, живописали ему страдания отца, когда он узнает, что плохой товарищ осквернил чистоту его дорогого ребенка. Скрестив руки и подняв голову, он глядел на алтарь и, казалось, нас не слышал. Видя, что его упрямство еще не сломлено, мы отвели его в класс. Он оставался там до вечера на своем месте, по-прежнему скрестив руки, не раскрывая учебника. Мы делали вид, что ничего не замечаем. В семь часов он ушел, как обычно, - однако не попрощался с нами. Вот и вся история, сударь, - заключил аббат с большим воодушевлением. - Прежде чем ввести вас в курс дела, мы ожидали сообщений о том, какие меры примет инспектор лицея в отношении этого субъекта по имени Фонтанен; нет сомнения в том, что его просто исключат. Но сейчас, видя, как вы встревожены... - Господин аббат, - прервал его г-н Тибо, переводя дыхание, как после быстрого бега, - я в отчаянии, ничего другого не могу вам сказать! Когда думаю о том, какие еще сюрпризы ожидают нас при таких задатках... Я просто в отчаянии, - повторил он задумчиво, почти шепотом и застыл, вытянув вперед шею и упершись руками в бедра. Веки его были опущены, и, если бы не едва заметное подергивание нижней губы, прикрытой седеющими усами и белой бородкой, могло показаться, что он спит. - Негодяй! - крикнул он внезапно, устремляя вперед подбородок, и острый взгляд, блеснувший из-за ресниц, убедительно показал, как можно ошибиться, слишком доверяясь его кажущейся неподвижности. Он снова прикрыл глаза и всем корпусом вопросительно повернулся к Антуану. Молодой человек отозвался не сразу; он уставился в пол, зажав в кулаке бороду и хмуря брови. - Я сообщу в больницу, чтобы там меня завтра не ждали, - сказал он, - и утром пойду поговорить с этим Фонтаненом. - Утром? - повторил машинально г-н Тибо. Он встал. - А пока нам предстоит бессонная ночь. - Он вздохнул и направился к дверям. Аббат пошел следом. На пороге толстяк протянул священнику вялую руку. - Я в отчаянии, - вздохнул он, не открывая глаз. - Будем молить бога, чтобы он нам всем помог, - учтиво отозвался аббат Бино. Отец и сын молча прошли несколько шагов. Улица была пуста. Ветер утих, потеплело. Было начало мая. Господин Тибо подумал о беглеце. "Хорошо хоть, что он не мерзнет, если у него нет сейчас крова над головой". От волнения он ощутил слабость в ногах. Он остановился и обернулся к сыну. Поведение Антуана немного успокаивало его. Он любил своего старшего сына, гордился им, а в этот вечер любил его особенно нежно, ибо усилилась его враждебность к младшему. Не то чтобы он был неспособен любить Жака; дай, малыш, хоть какую-то пищу отцовской гордости, и он пробудил бы в г-не Тибо нежность; но сумасбродные выходки Жака всегда уязвляли его в самое чувствительное место: они ранили его самолюбие. - Лишь бы только все обошлось без излишнего шума, - проворчал г-н Тибо. Он приблизился к Антуану, и голос его дрогнул: - Я рад, что ты смог уйти с дежурства на эту ночь, - сказал он. И сам испугался выраженных чувств. Молодой человек, смущенный еще больше, чем отец, не отвечал. - Антуан... Мой милый, я рад, что ты в этот вечер со мной, - шепнул г-н Тибо и, наверно, впервые в жизни взял сына под руку. В это же воскресенье, вернувшись к полудню домой, г-жа де Фонтанен нашла в прихожей записку от сына. - Даниэль пишет, что Бертье оставляют его у себя завтракать, - сказала она Женни. - Значит, тебя не было, когда он вернулся? - Даниэль? - Девочка встала на четвереньки, чтобы достать забившуюся под кресло собачонку. Она долго не поднималась. - Нет, - сказала она наконец, - я его не видела. Она схватила Блоху, прижала ее к себе обеими руками и, осыпая поцелуями, вприпрыжку побежала в свою комнату. Она появилась перед завтраком. - У меня болит голова. Я не хочу есть. Лучше полежу в темноте. Госпожа де Фонтанен уложила ее в постель, задернула шторы. Женни свернулась под одеялом в клубок. Она никак не могла заснуть. Проходили часы. Много раз за день г-жа де Фонтанен заглядывала к дочери, клала ей на лоб прохладную руку. Под вечер, изнемогая от нежности и тревоги, девочка схватила эту руку и поцеловала ее, не в силах удержаться от слез. - Ты возбуждена, родная... Должно быть, у тебя жар. Пробило семь, потом восемь. Г-жа де Фонтанен не садилась за стол, ожидая сына. До сих пор Даниэль ни разу не пропускал обеда, заранее об этом не предупредив, и уж никак не оставил бы мать и сестру обедать без него в воскресенье. Г-жа де Фонтанен облокотилась о балконные перила. Вечер был теплый. По улице Обсерватории шли редкие прохожие. Между деревьями сгущалась тень. Несколько раз ей казалось, что она видит Даниэля, узнаёт в мерцании уличных фонарей его походку. В Люксембургском саду пророкотал барабан6. Сад закрывался. Наступала ночь. Она надела шляпу и побежала к Бертье. Они еще накануне уехали за город. Даниэль солгал! Госпожа де Фонтанен постоянно имела дело с ложью подобного рода, но чтобы солгал Даниэль, ее Даниэль, - это было впервые! В четырнадцать лет? Женни не спала, чутко ловила малейший шорох. Она окликнула мать: - А Даниэль? - Он лег. Думал, ты спишь, и не стал тебя будить. Ее голос звучал естественно. Стоит ли зря волновать ребенка? Было поздно. Г-жа де Фонтанен села в кресло, возле полуоткрытой двери в коридор, чтобы услышать, как возвращается сын. Ночь прошла, наступило утро. Около семи утра собака вскочила на ноги и заворчала. В дверь позвонили. Г-жа де Фонтанен бросилась в прихожую, она хотела открыть сама. Перед ней стоял незнакомый молодой человек о бородой... Несчастный случай? Антуан назвал себя, сказал, что ему нужно повидать Даниэля, прежде чем тот уйдет в лицей. - Дело в том, что как раз... моего сына нет сейчас дома. Антуан удивленно развел руками. - Извините мою настойчивость, сударыня... Мой брат, близкий друг вашего сына, со вчерашнего дня исчез из дому, и мы страшно встревожены. - Исчез? Ее рука судорожно вцепилась в белый шарф на голове. Она отворила дверь в гостиную, Антуан последовал за ней. - Даниэль тоже не вернулся вчера домой, сударь. Я тоже очень волнуюсь. Она опустила голову и тут же снова вскинула ее. - Тем более что сейчас моего мужа нет в Париже, - добавила она. Все в этой женщине дышало такой искренностью и простотой, какой Антуан никогда еще не встречал. Измученная бессонной ночью, вся во власти смятения и тревоги, она стояла, обратив к молодому человеку открытое лицо, на котором чувства сменялись, как чистые тона на палитре. Несколько секунд они глядели один на другого, друг друга не видя. Каждый следовал за извивами своей мысли. Антуана поднял в это утро с постели детективный азарт. Он не воспринимал трагически выходку Жака; его подстегивало лишь любопытство, он пришел допросить этого мальчишку, сообщника брата. Но дело запутывалось еще больше. Он даже испытывал от этого удовольствие. Когда события захватывали его врасплох, в его глазах вспыхивала непреклонность и под квадратной бородой круто каменела челюсть, тяжелая семейная челюсть Тибо. - В котором часу вчера утром ушел ваш сын? - спросил он. - Очень рано. Но довольно скоро вернулся... - А, приблизительно между половиной одиннадцатого и одиннадцатью? - Около того. - Так же, как Жак! Они бежали вдвоем, - заключил он четко, почти весело. Но в это мгновение дверь, остававшаяся приотворенной, широко распахнулась, и на ковер рухнуло детское тело в ночной рубашке. Г-жа де Фонтанен вскрикнула. Антуан уже подхватил с пола потерявшую сознание девочку и держал ее на руках; следуя за г-жой де Фонтанен, он отнес ее в комнату и уложил на кровать. - Позвольте, сударыня, я врач. Дайте холодной воды. У вас есть эфир? Скоро Женни пришла в себя. Мать улыбнулась ей, но глаза девочки оставались суровы. - Теперь все в порядке, - сказал Антуан. - Ей нужно уснуть. - Ты слышишь, родная, - шепнула г-жа де Фонтанен, и ее рука, лежавшая на потном лбу ребенка, скользнула по векам, прикрывая их. Они стояли по обе стороны кровати и не шевелились. В комнате пахло эфиром. Взгляд Антуана, устремленный вначале на изящную ладонь и вытянутую руку, украдкой изучал теперь лицо г-жи де Фонтанен. Кружевной шарф, в который она куталась, упал; у нее были светлые волосы, в них кое-где блестели седые пряди; ей было, наверное, около сорока, хотя походка и порывистость движений говорили еще о молодости. Женни, казалось, уснула. Рука, лежавшая на веках девочки, поднялась с легкостью крыла. Они на цыпочках вышли из комнаты, оставив приоткрытыми двери. Г-жа де Фонтанен шла впереди. Она обернулась. - Спасибо, - сказала она, протягивая обе руки. Движение было таким непосредственным, таким мужским, что Антуан взял ее руки и сжал их, не решаясь поднести к губам. - Малышка очень нервна, - объяснила она. - Услыхала, наверное, лай Блохи, решила, что возвращается брат, и прибежала. Она нездорова со вчерашнего утра, всю ночь ее лихорадило. Они сели. Г-жа де Фонтанен вынула из-за корсажа записку, оставленную накануне сыном, и подала Антуану. Она смотрела, как он читает. В своих отношениях с людьми она всегда руководствовалась чутьем и с первых минут ощутила доверие к Антуану. "Человек с таким лбом, - думала она, - не способен на подлость". У него были зачесанные назад волосы и довольно густая борода на щеках, и среди этих двух массивов темно-рыжих, почти черных волос на виду оставались только глубоко посаженные глаза да белый прямоугольный лоб. Он сложил письмо и вернул ей. Казалось, он размышляет над прочитанным, а на самом деле подыскивал слова, не зная, как приступить к делу. - Мне думается, - осторожно начал он, - что есть определенная связь между их бегством и следующим фактом: как раз в эти дни их дружба... их связь... была обнаружена учителями. - Обнаружена? - Ну да. Нашли переписку, которую они вели между собой в специальной тетради. - Переписку? - Они переписывались на уроках. И письма были, по-видимому, довольно странного свойства. - Он отвел от нее взгляд. - Настолько странного, что обоим виновным грозило исключение. - Виновным? Признаться, я что-то в толк не возьму... Виновным в чем? В переписке? - По всей видимости, тон этих писем был весьма... - Тон писем? Она ничего не понимала. Но она была слишком чутка, чтобы не заметить все возраставшего смущения Антуана. Она покачала головой. - Это совершенно исключено, сударь, - заявила она напряженным, чуть дрожащим голосом. Казалось, между ними внезапно возникла стена. Она встала. - Что ваш брат и мой сын вдвоем учинили какую-то совместную шалость, - это вполне возможно; хотя Даниэль ни разу не произносил при мне фамилию... - Тибо. - Тибо? - повторила она с удивлением, не закончив фразу. - Постойте, это очень странно: моя дочь минувшей ночью, в бреду, отчетливо произнесла вашу фамилию. - Она могла слышать, как брат рассказывает про своего друга. - Да нет же, поверьте, Даниэль никогда... - Откуда же она могла узнать? - О, - сказала она, - эти таинственные явления происходят так часто! - Какие явления? Она стояла с серьезным и немного отрешенным видом. - Передача мыслей. Это объяснение и сама интонация были так неожиданны для Антуана, что он посмотрел на нее с любопытством. Лицо г-жи де Фонтанен было не просто серьезным, оно было озаренным, на губах блуждала едва заметная улыбка женщины верующей, которая привыкла, когда речь заходит об этих вещах, сталкиваться со скептицизмом окружающих. Они помолчали. Антуану пришла в голову новая мысль - в нем опять пробудился детективный азарт. - Позвольте, сударыня, вы говорите, что ваша дочь произнесла имя моего брата? И весь вчерашний день ей странным образом нездоровилось? Может быть, брат доверил ей какой-то секрет? - Это подозрение отпало бы само собой, сударь, - ответила г-жа де Фонтанен с оттенком снисходительности, - если б вы знали моих детей и мои отношения с ними. Они ничего от меня не утаивают... - Она запнулась, уязвленная мыслью о том, что поведение Даниэля опровергает ее слова. Впрочем, - поспешно добавила она с некоторым высокомерием и направилась к двери, - если Женни не спит, расспросите ее. У девочки были открыты глаза. На подушке выделялось тонкое лицо, скулы горели лихорадочным румянцем. Она прижимала к себе собачонку, из-под простыни забавно торчала черная мордочка. - Женни, это господин Тибо, ты ведь знаешь, брат одного из друзей Даниэля. Девочка устремила на незнакомца жадный взгляд, в котором тут же вспыхнуло недоверие. Подойдя к постели, Антуан взял девочку за запястье и вынул из кармана часы. - Пульс еще слишком учащен, - объявил он и начал ее выслушивать. Его профессиональные жесты были исполнены серьезности и удовлетворения. Сколько ей лет? - Скоро тринадцать. - Правда? Я бы не дал. Вообще говоря, нужно быть очень внимательным к таким недомоганиям. Впрочем, оснований для беспокойства нет, - сказал он, поглядел на девочку и улыбнулся. Потом, отступив от постели, переменил тон: - Вы знакомы с моим братом, мадемуазель? С Жаком Тибо? Она нахмурила брови и отрицательно покачала головой. - Неужели? Старший брат никогда не говорил с вами о своем лучшем друге? - Никогда, - сказала она. - Однако сегодня ночью, - вступила в разговор г-жа де Фонтанен, вспомни-ка, когда я тебя разбудила, ты говорила сквозь сон, что кто-то гонится по двору за Даниэлем и его другом Тибо. Ты так и сказала - Тибо, и очень отчетливо. Девочка подыскивала ответ. Потом сказала: - Я не знаю этого имени. - Мадемуазель, - опять начал Антуан после небольшой паузы, - я только что спрашивал у вашей мамы об одной подробности, которой она, оказывается, не помнит, а нам необходимо это знать, чтобы отыскать вашего брата: как он был одет? - Не знаю. - Значит, вы не видели его вчера утром? - Нет, видела. За завтраком. Но он еще не был одет. - Она повернулась лицом к матери: - Ты ведь можешь посмотреть, каких вещей в шкафу у него не хватает. - Еще один вопрос, мадемуазель, и очень важный: в котором часу, в девять, в десять или в одиннадцать, ваш брат вернулся домой, чтобы оставить записку? Вашей мамы не было дома, она не может сказать точно. - Я не знаю. В голосе Женни ему послышались раздраженные нотки. - В таком случае, - он огорченно развел руками, - нам будет трудно напасть на его след! - Подождите, - сказала она, поднимая руку, чтобы его удержать. - Это было без десяти одиннадцать. - Точно? Вы в этом уверены? - Да. - Вы смотрели на часы, когда он пришел? - Нет. Но в это время я была в кухне, искала там хлебный мякиш для рисования; если бы он пришел раньше или позже, я бы услышала, как хлопнула дверь, и увидела бы его. - Да, это верно. - Мгновение он размышлял. Стоит ли дольше ее беспокоить? Он ошибся, она ничего не знает. - А теперь, - продолжал он, опять становясь врачом, - нужно укрыться потеплее, закрыть глаза и уснуть. Он натянул одеяло на худую голую руку и улыбнулся: - Спите спокойно, вы проснетесь совсем здоровой, и ваш брат уже будет дома! Она посмотрела на него. То, что он прочел в ее взгляде, запомнилось ему на всю жизнь; это было такое полнейшее равнодушие ко всякому ободрению, такая напряженная внутренняя жизнь, такое одиночество и тоска, что он был потрясен и невольно опустил глаза. - Вы правы, сударыня, - сказал он, когда они вернулись в гостиную. Этот ребенок - сама невинность. Ей очень тяжело, но она ничего не знает. - Она сама невинность, - задумчиво повторила г-жа де Фонтанен, - но она знает. - Знает? - Знает. - Как! Напротив, ее ответы... - Да, ее ответы... - медленно проговорила она. - Но я была возле нее... я ощутила... Не знаю, как объяснить... - Она села, но тут же опять поднялась. Лицо у нее было расстроенное. - Она знает, знает, теперь я в этом уверена! - воскликнула она вдруг. - И я чувствую, что она скорее умрет, чем выдаст свой секрет. После ухода Антуана и прежде, чем, по его совету, пойти поговорить с г-ном Кийяром, инспектором лицея, г-жа де Фонтанен поддалась любопытству и раскрыла справочник "Весь Париж": Тибо (Оскар-Мари). - Кавал. Поч. лег. - Бывший депутат от департ. Эр Вице-президент Нравственной лиги по охране младенчества. - Основатель и директор Благотворительного общества социальной профилактики. - Казначей Союза католических благотворительных обществ Парижской епархии. Университетская ул., 4-бис (VII округ). Два часа спустя, после посещения кабинета инспектора, от которого она выбежала не попрощавшись и с пылающим лицом, г-жа де Фонтанен, не зная, у кого просить помощи, подумала было обратиться к г-ну Тибо, но внутренний голос шепнул ей, что лучше этого не делать. Однако, как бывало с нею не раз, пробуждаемая решимостью и любовью к риску, которую она принимала за мужество, она этим голосом пренебрегла. В доме Тибо происходил настоящий семейный совет. Аббат Бино примчался на Университетскую улицу с самого утра, вслед за ним, предупрежденный по телефону, явился аббат Векар, личный секретарь архиепископа Парижского, духовник г-на Тибо и близкий друг семьи. Господин Тибо за своим письменным столом держался как председатель суда. Он скверно спал, и его лицо было еще бледнее обычною. Слева от него устроился г-н Шаль, его секретарь, седой карлик в очках. Антуан с задумчивым видом стоял, прислонившись к книжному шкафу. Хотя в доме был час уборки, позвали даже Мадемуазель; в черной мериносовой накидке, внимательная и молчаливая, она сидела, склонясь к подлокотнику кресла; седые пряди были словно приклеены к желтому лбу, глаза пугливой лани перебегали с одного священника на другого. Аббатов усадили в кресла с высокими спинками, по обе стороны камина. Изложив результаты расследования, проведенного Антуаном, г-н Тибо стал жаловаться на трудность своего положения. Он наслаждался, чувствуя одобрение окружающих, и слова, которыми живописал он свою тревогу, трогали его самого. Однако присутствие духовника побуждало его спросить свою совесть: выполнил ли он отцовский долг по отношению к несчастному ребенку? Он не знал, что ответить. Его мысль метнулась в сторону: не будь этого маленького гугенота ничего бы не произошло! - Негодяев вроде этого Фонтанена, - проворчал он, поднимаясь из-за стола, - следовало бы держать в особых заведениях. Разве допустимо, чтобы наши дети подвергались подобной заразе? - Заложив руки за спину и закрыв глаза, он ходил взад и вперед вдоль стола. Хоть он и не упомянул о несостоявшейся поездке на конгресс, но мысль о ней по-прежнему подогревала в нем злобу. - Вот уже больше двадцати лет, как я посвятил себя изучению детской преступности! Двадцать лет я борюсь с нею в лигах предупреждения преступности, пишу брошюры, выступаю на всех конгрессах! Больше того! воскликнул он, поворачиваясь в сторону аббатов. - Разве я не основал в Круи, в своей исправительной колонии, специального корпуса, где порочные дети, если они принадлежат к другому общественному классу, нежели обычные наши питомцы, находятся под особо строгим надзором? Так вот, вы не поверите мне, если я вам скажу, что этот корпус постоянно пуст! Разве это мое дело обязывать родителей посылать туда своих сыновей? Я сделал все, что было в моих силах, чтобы заинтересовать министерство народного просвещения нашей инициативой! Но, - закончил он, пожимая плечами и снова падая в кресло, разве эти господа из безбожной школы заботятся о социальной гигиене? В это мгновение горничная подала ему визитную карточку. - Она здесь? - вскричал он, поворачиваясь к сыну. - Что ей нужно? спросил он у горничной и, не дожидаясь ответа, сказал: - Антуан, выйди к ней. - Тебе нельзя ее не принять, - сказал Антуан, бросив взгляд на карточку. Господин Тибо готов был вспылить. Но тотчас овладел собой и обратился к священникам: - Госпожа де Фонтанен! Что поделаешь, господа! Мы должны оказывать уважение женщине, кем бы она ни была. А эта женщина, что ни говори, - мать! - Как? Мать? - буркнул г-н Шаль, но так тихо, будто беседовал с самим собой. Господин Тибо сказал: - Пусть эта дама войдет. И когда горничная ввела посетительницу, он встал и церемонно поклонился. Госпожа де Фонтанен никак не ожидала застать здесь такое общество. Она задержалась в нерешительности на пороге, потом шагнула в направлении Мадемуазель; та вскочила с места и уставилась на протестантку перепуганным взглядом; в ее глазах больше не было томности, теперь они делали ее похожей скорее на курицу, чем на лань. - Госпожа Тибо, если я не ошибаюсь? - пробормотала г-жа де Фонтанен. - Нет, сударыня, - поспешно сказал Антуан. - Это - мадемуазель де Вез, которая живет с нами вот уже четырнадцать лет, со дня смерти моей матери, и которая нас воспитала, моего брата и меня. Господин Тибо представил мужчин. - Прошу извинить, что я побеспокоила вас, сударь, - сказала г-жа де Фонтанен, смущенная устремленными на нее взглядами, но тем не менее сохраняя непринужденность. - Я пришла узнать, не было ли с утра... Мы с вами в равной степени переживаем горе, сударь, и я подумала, что было бы хорошо... объединить наши усилия. Разве я не права? - прибавила она с приветливой и грустной улыбкой. Но ее открытый взгляд, искавший встречи со взглядом г-на Тибо, наткнулся на слепую маску. Тогда она перевела глаза на Антуана; хотя завершение их предыдущего разговора оставило после себя чуть заметный холодок, его хмурое честное лицо притягивало ее. Да и он с первой же минуты, как она вошла в комнату, ощутил, что между ними существует своего рода союз. Он подошел к ней. - А наша маленькая больная, как она себя чувствует? Господин Тибо его прервал. Он подергивал головой, высвобождая подбородок и лишь этим движением выдавая, как он возбужден. Он повернулся всем туловищем к г-же де Фонтанен и начал, подчеркивая каждое слово: - Нужно ли говорить, сударыня, что я, как никто другой, понимаю вашу тревогу? Как я уже заявил собравшимся здесь господам, об этих несчастных детях нельзя думать без душевной боли. Однако, сударыня, я утверждаю, не колеблясь ни секунды: совместные действия вряд ли желательны. Разумеется, действовать нужно; нужно, чтобы их нашли; но разве не лучше вести наши поиски раздельно? Иными словами: не следует ли нам больше всего опасаться нескромности журналистов? Не удивляйтесь, что я говорю с вами языком человека, который в силу своего положения обязан соблюдать некоторую осторожность в отношении прессы и общественного мнения... Разве я боюсь за себя? Конечно, нет! Я, слава богу, выше всей той мелкой возни, какую непременно поднимет враждебная партия. Но они бы хотели опорочить в моем лице дело, которому я служу. И, кроме того, я думаю о своем сыне. Не обязан ли я любой ценой избежать того, чтобы в этой столь щекотливой истории было рядом с нашим именем названо другое какое-то имя? Разве первейший мой долг не состоит в том, чтобы никогда и никто впоследствии не мог бросить ему в лицо упрека в отношениях некоторого рода - отношениях совершенно случайных, я знаю, но характер каковых является, прошу извинить за резкость, в высшей степени... предосудительным? - Приоткрыв на секунду веки, он заключил, обращаясь к аббату Векару: - Или вы иного мнения, господа? Госпожа де Фонтанен побледнела. Она смотрела то на аббатов, то на Мадемуазель, то на Антуана; ее взгляд наталкивался на немые лица. Она воскликнула: - О, я вижу, сударь, что... - У нее перехватило горло; сделав над собой усилие, она продолжала: - Я вижу, что подозрения господина Кийяра... - Она замолчала. - Этот господин Кийяр - жалкий человек, да-да, жалкий, жалкий! вскричала она наконец с горькой улыбкой. Лицо г-на Тибо оставалось непроницаемо; его вялая рука приподнялась в сторону аббата Бино, словно для того, чтобы призвать его в свидетели и дать ему слово. Аббат ринулся в бой с пылкостью шавки: - Мы позволим себе заметить, сударыня, что вы отвергаете прискорбные утверждения господина Кийяра, даже не зная, в сущности, тех обвинений, которые нависли над вашим сыном... Смерив аббата Бино взглядом, г-жа де Фонтанен, по-прежнему доверяясь чутью, повернулась к аббату Векару. Выражение, с которым он смотрел на нее, было исполнено приятности. Застывшее лицо, удлиненное остатками волос, которые топорщились вокруг лысины, выдавало возраст аббата - примерно около пятидесяти. Тронутый немым призывом еретички, он поспешил вмешаться: - Все мы понимаем, сударыня, как тягостен для вас этот разговор. Доверие, которое вы питаете к своему сыну, достойно величайшего восхищения... И величайшего уважения... - добавил аббат; у него была привычка во время речи подносить указательный палец к губам. - И, однако, сударыня, факты, увы... - Факты, - подхватил аббат Бино уже более слащаво, точно собрат задал ему тон, - разрешите вам сказать, сударыня, факты весьма удручающи. - Прошу вас, сударь, - прошептала г-жа де Фонтанен, отвернувшись. Но аббат уже не мог удержаться. - Впрочем, вот вам улика! - вскричал он, выпустил из рук шляпу и достал из-за пояса серую тетрадь с красным обрезом. - Только взгляните сюда, сударыня: как это ни жестоко лишать вас иллюзий, но мы считаем, что это полезно, ибо раскроет вам глаза! Он сделал два шага по направлению к ней, чтобы заставить ее взять тетрадь. Но она поднялась. - Я не прочту ни строчки, господа. Вторгаться в секреты ребенка, публично, без его ведома, не давая ему возможности ничего объяснить! Я не привыкла с ним так обращаться. Аббат Бино остановился с протянутой рукой, на его тонких губах зазмеилась обиженная улыбка. - Мы не настаиваем, - проговорил он наконец насмешливым тоном. Положив тетрадь на стол, он взял свою шляпу и сел. Антуану захотелось схватить его за плечи и выставить вон. Его глаза, полные неприязни, встретились на миг с глазами аббата Векара и прочитали в них сочувствие. Однако поведение г-жи де Фонтанен изменилось; с высоко поднятой головой, всем своим видом выражая вызов, она подошла к г-ну Тибо, который по-прежнему сидел в кресле. - Этот спор ни к чему не приведет, сударь. Я пришла лишь затем, чтобы узнать, что вы собираетесь делать. Моего мужа сейчас нет в Париже, мне приходится рассчитывать только на себя... Прежде всего мне хотелось вам сказать, что, по-моему, не следовало бы прибегать к помощи полиции... - Полиции? - живо перебил ее г-н Тибо и в раздражении встал. - Да неужто вы полагаете, сударыня, что в данную минуту полиция всех департаментов не поднята на ноги? Я лично звонил утром начальнику канцелярии префекта с просьбой, чтобы были приняты все меры - с максимальным соблюдением тайны... Я телеграфировал в мэрию Мезон-Лаффита, на тот случай, если беглецы вздумают укрыться в местности, которая хорошо знакома обоим. Предупреждены железнодорожные компании, пограничные посты, морские порты. Но, сударыня, если бы не мое стремление любой ценой избежать огласки, разве не было бы полезнее всего в целях воспитания этих негодяев, чтобы их доставили к нам в наручниках, под конвоем жандармов? Разве это не напомнило бы им, что есть еще в нашей несчастной стране некое подобие правосудия, способное поддержать отцовскую власть? Не отвечая, г-жа де Фонтанен попрощалась и направилась к дверям. Г-н Тибо спохватился: - Во всяком случае, сударыня, будьте уверены, как только мы хоть что-нибудь узнаем, мой сын тотчас поставит вас в известность. Она слегка наклонила голову и вышла, сопровождаемая Антуаном; следом за ними вышел и г-н Тибо. - Гугенотка! - ухмыльнулся аббат Бино, когда она скрылась за дверью. Аббат Векар не мог удержать осуждающего жеста. - Как? Гугенотка? - пробурчал г-н Шаль и отпрянул, будто ступил ногой в лужу Варфоломеевской ночи7. Госпожа де Фонтанен вернулась домой. Женни дремала в своей кровати; приподняв пылающее лицо, она вопросительно глянула на мать и снова закрыла глаза. - Уведи Блоху, мне от шума становится хуже. Госпожа де Фонтанен прошла к себе в комнату и, почувствовав головокружение, села, даже не сняв перчаток. Может быть, у нее тоже начинается жар? Нужно быть спокойной, сильной, не терять веры... Ее голова склонилась в молитве. Когда она выпрямилась, все ее действия обрели одну цель: отыскать мужа, вызвать его. Она вышла в переднюю, задержалась в нерешительности перед закрытой дверью, отворила ее. В комнате застоялся нежилой дух, было прохладно; слышался кисловатый аромат вербены, мелиссы, припахивало туалетной водой. Она раздвинула шторы. Посреди комнаты стоял письменный стол; на бюваре тонким слоем лежала пыль, - и никакой записки, ни адреса, ничего. Ключи торчали на своих местах. Хозяин комнаты отнюдь не страдал скрытностью. Она выдвинула ящик письменного стола - ворох писем, несколько фотографий, веер, а в углу, жалким комком, черная шелковая перчатка... Ее рука застыла на краю стола. В памяти внезапно возникла картина, внимание рассеялось, взгляд устремился вдаль... Два года назад летним вечером она ехала вдоль набережных в трамвае, и ей показалось, что она видит, - она даже привстала со своего места, - что она видит Жерома, своего мужа; она узнала его, он стоял возле какой-то женщины, да-да, стоял, склонившись над молодой женщиной, которая плакала на скамейке! И с тех нор сотни раз ее воображение кружило вокруг этой сцены, промелькнувшей за какую-то долю секунды, и с жестоким удовлетворением восстанавливало мельчайшие ее детали: пошлое горе женщины, ее упавшая шляпа и большой белый платок, который та поспешно вытащила из юбки, но главное - фигура Жерома! Ах, она была уверена, что угадала по поведению мужа, какие чувства обуревали его в тот вечер! Тут, несомненно, было и сострадание, - ведь она знала, как легко его можно растрогать; и раздражение, оттого что его втянули в скандал посреди людной улицы; и, уж конечно, - жестокость! Да! Он стоял, чуть наклонившись, и в его напряженной позе она ясно увидела эгоистический расчет любовника, которому любовница до смерти надоела, который стремится уже к новым похождениям и который, несмотря на жалость, несмотря на тайный стыд, уже прикинул, как использовать к своей выгоде эти слезы, чтобы тут же, на месте, окончательно завершить разрыв! Все это явственно предстало перед ней в тот миг, и всякий раз, как это наваждение опять овладевало ею, у нее кружилась голова и подкашивались ноги. Она быстро вышла из комнаты и заперла дверь двойным поворотом ключа. Вдруг ее осенило: эта горничная, маленькая Мариетта, которую пришлось уволить с полгода назад... Г-жа де Фонтанен знала адрес ее нового места. Подавив отвращение, она без дальнейших раздумий отправилась туда. Кухня помещалась на пятом этаже, с черного хода. Был унылый час мытья посуды. Ей открыла Мариетта - беленькая, на затылке завитки, большие испуганные глаза - сущий ребенок. Она была одна; покраснела, но глаза засветились: - Как я рада увидеть барыню! Мадемуазель Женни выросла небось? Госпожа де Фонтанен колебалась. У нее была страдальческая улыбка. - Мариетта... дайте мне адрес барина. Девушка залилась румянцем, в широко раскрытых глазах показались слезы. Адрес? Она покачала головой, адреса она не знает, то есть больше не знает: барин не живет уже в гостинице, где... И потом, барин почти сразу же бросил ее. Госпожа де Фонтанен опустила глаза и стала пятиться к двери, чтобы не слушать того, что могло последовать дальше. Наступило короткое молчание, и так как из таза на плиту с шипеньем выплескивалась вода, г-жа де Фонтанен машинально пробормотала: - У вас вода кипит. - Потом, продолжая пятиться, добавила: - По крайней мере, вам здесь хорошо, дитя мое? Мариетта не отвечала, и когда г-жа де Фонтанен, подняв голову, встретилась с ней взглядом, она увидела, как в глазах девушки промелькнуло что-то животное, детский рот приоткрылся, обнажились зубы. После минутного колебания, которое обеим показалось вечностью, девушка прошептала: - Может быть, вы спросите... у госпожи Пти-Дютрёй? Она разрыдалась, но г-жа де Фонтанен уже не слышала этого. Она убегала по лестнице вниз, как от пожара. Это имя вдруг объяснило ей сотню в свое время едва замеченных и тут же забытых совпадений, которые теперь обретали смысл. Мимо проходил пустой фиакр, она кинулась в него, чтобы скорее вернуться домой. Но в тот миг, когда она собиралась назвать свой адрес, ее охватило непреодолимое желание. Ей показалось, что она исполняет волю божью. - Улица Монсо! - воскликнула она. Через пятнадцать минут она звонила у дверей своей кузины Ноэми Пти-Дютрёй. Ей открыла девочка лет пятнадцати, белокурая и свеженькая, с большими ласковыми глазами. - Здравствуй, Николь. Мама дома? Она почувствовала на себе удивленный взгляд девочки. - Сейчас я ее позову, тетя Тереза! Госпожа де Фонтанен осталась в прихожей одна. У нее так сильно билось сердце, что она прижала руку к пруди и боялась ее отнять. Усилием воли заставляя себя быть спокойной, она осмотрелась вокруг. Дверь в гостиную была отворена; солнце весело играло на коврах и обоях; у комнаты был небрежный кокетливый вид гарсоньерки. "Говорили, что после развода она осталась без средств", - подумала г-жа де Фонтанен. И эта мысль напомнила ей, что ей самой муж уже два месяца не дает денег, что очень трудно стало справляться с расходами по хозяйству, и тут же мелькнула догадка, что, может быть, вся эта роскошь у Ноэми... Николь не появлялась. В квартире воцарилась тишина. Чувствуя себя с каждой минутой все более угнетенной, г-жа де Фонтанен вошла в гостиную, чтобы присесть. Пианино было открыто; на диване лежал развернутый журнал мод; на низком столике валялись папиросы; в вазе полыхала охапка красных гвоздик Ее тревога стала еще сильней. Но отчего? Оттого, что здесь был он, в каждой мелочи ощущалось его присутствие! Это он придвинул пианино к окну углом, точно так же, как дома! Это, конечно, он оставил его открытым, а если даже не он, то для него бренчала здесь музыка! Это он захотел, чтобы был здесь низкий диван, а рядом, под рукой, лежали всегда папиросы! И это его, только его она видела здесь, он лежал, развалившись среди подушек, с обычным своим барски небрежным видом, с веселым взглядом из-под ресниц, откинув картинно руку и зажав между пальцами папиросу! Она вздрогнула, заслышав скользящие шаги по ковру; появилась Ноэми в кружевном пеньюаре, опираясь на плечо дочери. Это была тридцатипятилетняя женщина, темноволосая, высокая, полная. - Здравствуй, Тереза; извини меня, я с утра валялась с ужасной мигренью. Опусти шторы, Николь. Блеск глаз, свежий цвет лица изобличали ее во лжи. А чрезмерная говорливость свидетельствовала о том, насколько смутил ее этот визит; смущение перешло в тревогу, когда тетя Тереза ласково обратилась к девочке: - Мне нужно поговорить с твоей мамой, малышка; оставь нас, пожалуйста, на минутку одних. - Ну-ка, иди занимайся к себе в комнату, живо! - воскликнула Ноэми и с деланным смехом обратилась к кузине: - Просто невыносимо, уже в эти годы, хлебом ее не корми - только дай покривляться в гостиной! У Женни, наверно, то же самое? Должна тебе сказать, что я была точно такая, помнишь? Маму это до отчаянья доводило. Госпожа де Фонтанен пришла для того, чтобы получить нужный ей адрес. Но с первых же секунд она так остро ощутила присутствие здесь Жерома, обида была такой горькой, а вид Ноэми, ее яркая и вульгарная красота настолько оскорбительными, что, опять поддаваясь первому порыву, она приняла безрассудное решение. - Да сядь ты, пожалуйста, Тереза, - сказала Ноэми. Вместо того чтобы сесть, Тереза подошла к кузине и протянула ей руку. В жесте не было ничего театрального, он был полон искренности и достоинства. - Ноэми... - начала она и вдруг быстро проговорила: - Верни мне мужа. Светская улыбка застыла на губах г-жи Пти-Дютрёй. Г-жа де Фонтанен все еще держала ее за руку. - Не отвечай мне. Я тебя ни в чем не упрекаю. Это все, конечно, он... Я знаю его... Она замолчала, ей не хватало воздуха. Ноэми не воспользовалась паузой, чтобы защититься, и г-жа де Фонтанен была ей благодарна за молчание - не потому, что сочла его признанием, но оно доказывало, что ее кузина не настолько испорченна и ловка, чтобы так быстро отразить внезапный удар. - Слушай меня, Ноэми. У нас растут дети. Твоя дочь... И мои двое тоже взрослеют. Даниэлю уже четырнадцать. Пример может оказаться пагубным, зло так заразительно! Нельзя, чтобы это продолжалось! Разве я не права? Скоро уже не я одна буду все это видеть... и страдать. В ее прерывистом голосе прозвучала мольба: - Верни нам его теперь, Ноэми. - Но, Тереза, уверяю тебя... Ты с ума сошла! - Молодая женщина успела взять себя в руки, в глазах вспыхнула ярость, губы сжались. - Да, да, Тереза, ты и впрямь с ума сошла! А я тут слушаю твои бредни! Тебе приснилось! Или тебя кто-то настроил, ты наслушалась сплетен! Объяснись! Не отвечая, г-жа де Фонтанен обволокла кузину глубоким, почти нежным взглядом; казалось, он говорил: "Бедная темная душа! И все же ты лучше, чем та жизнь, которую ты ведешь!" Но вдруг этот взгляд скользнул по выпуклости плеча, где голое тело, свежее и пухлое, трепетало под ячейками кружев, как зверек, попавший в силки; образ, который возник вдруг перед ней, был так отчетлив и точен, что она закрыла глаза; по ее лицу пробежала тень ненависти и боли. Тогда, словно ее вдруг покинуло мужество, она сказала, стремясь поскорее с этим покончить: - Я, верно, ошиблась... Дай мне только его адрес. Или нет, я даже не прошу тебя сказать, где он, но предупреди, только предупреди его, что мне надо его увидеть... Ноэми распрямилась: - Предупредить? Да разве я знаю, где он? - Она вся залилась краской. И вообще, когда кончатся эти сплетни? Жером иногда заходит ко мне! Ну и что же из этого? Никто и не скрывает! Мы ведь родня! Ну и ну! - Инстинкт подсказывал ей слова, которые причиняют боль. - Очень он будет доволен, когда я расскажу ему, как ты сюда приходила, чтобы поднять скандал! Госпожа де Фонтанен попятилась. - Ты говоришь, как девка! - Ах, так! Ты хочешь, чтобы я тебе сказала откровенно? - взвилась Ноэми. - Когда от женщины уходит муж, в этом виновата она сама! Если бы Жером нашел в твоем обществе то, чего он, я уверена, ищет на стороне, тебе бы не пришлось за ним бегать, моя милая! "Неужто это правда?" - невольно подумалось г-же де Фонтанен. У нее уже не было сил. Ее одолевало искушение бежать отсюда; но ей было страшно опять оставаться одной, не зная адреса, не зная, как вызвать Жерома. Ее взгляд снова смягчился. - Ноэми, забудь, что я тебе сказала, выслушай меня. Женни больна, у нее уже двое суток жар. Я одна. Ты сама мать, ты знаешь, что такое сидеть у постели больного ребенка... Вот уж три недели, как Жером у нас не появлялся. Где он? Что с ним? Надо сообщить ему, что его дочь больна, надо, чтобы он вернулся! Скажи ему. Ноэми с жестоким упрямством покачала головой. - Ноэми, я не верю, что ты стала такой злой! Слушай, я тебе еще не все сказала; Женни больна, это правда, и я очень встревожена; но не это главное. - Ее голос униженно дрогнул от того, что ей предстояло сказать. - От меня ушел Даниэль, он исчез. - Исчез? - Предприняты розыски. Я не могу в такой момент оставаться одна... с больным ребенком... Ведь правда? Ноэми, скажи ему только, чтобы он пришел! Госпоже де Фонтанен показалось, что молодая женщина вот-вот уступит, в ее глазах она увидела сочувствие; но Ноэми отвернулась и, вздевая к потолку руки, воскликнула: - Боже мой, чего ты от меня хочешь? Ведь я тебе говорю, что ничем не могу тебе помочь! Госпожа де Фонтанен негодующе молчала; Ноэми обратила к ней пылающее лицо: - Ты мне не веришь, Тереза? Не веришь? Ну что ж, тем хуже для тебя, сейчас ты узнаешь все! Он опять меня обманул, понимаешь? Удрал неведомо куда, - удрал с другой! Вот! Теперь ты мне веришь? Госпожа де Фонтанен стала мертвенно-бледной. Она повторила машинально: - Удрал? Молодая женщина бросилась на диван и зарыдала, уткнувшись в подушки. - Ах, если б ты знала, как он мучил меня! Я слишком часто прощала - он вообразил, что я буду прощать всегда! Ну уж нет, довольно! Он публично оскорбил меня самым отвратительным образом! При мне, в моем доме соблазнил негодяйку, которую я здесь держала, служанку девятнадцати лет! Паршивка сбежала две недели назад со своим тряпьем, не попрощавшись, по-английски! А он ждал ее внизу в коляске! Да-да! - взвыла она, выпрямляясь. - На моей улице, у моих дверей, средь бела дня, на глазах у соседей, - с прислугой! Представляешь себе? Госпожа де Фонтанен прислонилась к пианино, чтобы не упасть. Она глядела на Ноэми, не видя ее. Перед ее взором проходило пережитое; она снова увидела Мариетту несколько месяцев назад, услышала шорохи в коридоре, вспомнила тайные отлучки мужа на седьмой этаж и тот день, когда уж больше нельзя было притворяться, что ничего не замечаешь, и пришлось рассчитать девчонку, и та задыхалась от отчаяния и просила прощения у барыни; она снова увидела набережную и ту женщину, простую работницу в черном платье, сидевшую на скамейке, утирая слезы; потом наконец она заметила Ноэми тут, рядом, и отвернулась. Но помимо воли взгляд ее возвратился к этой красивой девке, лежавшей поперек дивана, к ее телу, к голому плечу, которое сотрясалось от всхлипываний, вздымаясь под кружевами. Нагло всплывал мучительный образ. А голос Ноэми доносился до нее бурными всплесками: - Но теперь довольно, довольно! Он может вернуться, может приползти на коленях, я даже не взгляну на него! Я его ненавижу, презираю! Сотни раз я ловила его на лжи, он лгал без малейшего смысла, лгал ради игры, ради удовольствия, по привычке! Стоит ему только рот открыть - и он уже врет! Это враль! - Ты несправедлива, Ноэми! Молодая женщина одним прыжком вскочила о дивана. - И ты его защищаешь? Ты? Но г-жа де Фонтанен взяла себя в руки; она сказала уже совсем другим тоном: - У тебя нет адреса этой?.. Секунду подумав, Ноэми сообщнически склонилась к ней: - Нет, но консьержка иногда... Тереза жестом прервала ее и пошла к дверям. Молодая женщина из приличия уткнулась в подушки и сделала вид, что не замечает ее ухода. В передней, когда г-жа де Фонтанен уже приподымала портьеру у входной двери, ее обхватили руки Николь. Лицо девочки было мокрым от слез. Тереза не успела ничего сказать. Девочка порывисто обняла ее и убежала. Консьержке очень хотелось посудачить. - Я отправляю ей на родину приходящие на ее имя письма, это в Бретани, Перро-Гирек; а родители, наверное, пересылают почту ей. Если это вас интересует... - добавила она, раскрывая засаленный список жильцов. Прежде чем вернуться домой, г-жа де Фонтанен зашла на почту, взяла телеграфный бланк и написала: "Викторине Ле Га. Перро-Гирек (Кот-дю-Нор). Церковная площадь. Прошу передать г-ну де Фонтанену, что его сын Даниэль в воскресенье исчез". Потом она написала открытку: "Господину пастору Грегори, Christian Scientist Society[2], Нёйи-сюр-Сен, бульвар Бино, 2-а. Дорогой Джеймс, Два дня тому назад Даниэль уехал, не сообщив куда, и не подает о себе никаких вестей; я в тревоге. Кроме того, Женни слегла, у нее сильный жар, причина неясна. Я не знаю, где найти Жерома, чтобы сообщить ему об этом. Я совсем одна, мой друг. Приезжайте ко мне. Тереза де Фонтанен" На третий день, в среду, в шесть часов вечера на улицу Обсерватории явился длинный нескладный человек неопределенного возраста и ужасающей худобы. - Вряд ли барыня принимает, - ответил консьерж. - Наверху доктора. Маленькая барышня при смерти. Пастор поднялся по лестнице. Дверь в квартиру была открыта. В прихожей висело несколько мужских пальто. Выбежала сиделка. - Я пастор Грегори. Что случилось? С Женни плохо? Сиделка посмотрела на него. - Она при смерти, - шепнула она и скрылась. Он содрогнулся, будто от пощечины. Ему показалось, что вокруг внезапно не стало воздуха, он задыхался. Войдя в гостиную, он отворил оба окна. Прошло десять минут. По коридору кто-то бегал взад и вперед, хлопали двери. Послышался голос, показалась г-жа де Фонтанен, за ней следом двое пожилых мужчин в черных костюмах. Увидев Грегори, она кинулась к нему: - Джеймс! Наконец-то! О, не оставляйте меня, мой друг! Он пробормотал! - Я только сегодня вернулся из Лондона. Оставив двоих консультантов совещаться, она потащила его за собой. В прихожей Антуан, без сюртука, чистил щеткой ногти в тазу, который держала перед ним сиделка. Г-жа де Фонтанен схватила пастора за руки. Она была неузнаваема: щеки побелели, губы дрожали. - Ах, останьтесь со мной, Джеймс, не бросайте меня одну! Женни... Из глубины квартиры послышались стоны; не договорив, она убежала в комнату дочери. Пастор подошел к Антуану; он молчал, но в его тревожных глазах застыл вопрос. Антуан покачал головой. - Она при смерти. - О! Зачем так говорить! - сказал Грегори тоном упрека. - Ме-нин-гит, - проскандировал Антуан, поднимая руку ко лбу. "Странный малый", - добавил он про себя. Лицо у Грегори было желтое и угловатое; черные пряди тусклых, будто мертвых волос топорщились вокруг совершенно вертикального лба. По обе стороны носа, длинного, вислого и багрового, сверкали из-под бровей глубоко посаженные глаза; очень черные, почти без белков, постоянно влажные и удивительно подвижные, они словно фосфоресцировали; такие глаза, суровые и томные, бывают иногда у обезьян. Еще более странной была нижняя часть лица: немая ухмылка, гримаса, не выражавшая ни одного из обычных человеческих чувств, дергала во все стороны подбородок, безволосый, туго обтянутый пергаментно-желтой кожей. - Внезапно? - спросил пастор. - Температура поднялась в воскресенье, но симптомы проявились только вчера, во вторник, утром. Сразу собрался консилиум. Было сделано все, что можно. - Его взгляд стал задумчивым. - Посмотрим, что скажут эти господа; но лично я, - заключил он, и лицо у него перекосилось, - лично я считаю, что бедный ребенок уми... - О, don't![3] - хрипло прервал пастор. Его глаза вонзились в глаза Антуана, горевшее в них раздражение плохо вязалось со странной ухмылкой, кривившей рот. Словно воздух вдруг стал непригоден для дыхания, он поднес к воротнику свою костлявую руку, и эта рука скелета так и застыла, судорожно вцепившись в подбородок, точно паук из кошмарного сна. Антуан окинул пастора профессиональным взглядом: "Поразительная асимметричность, - сказал он про себя, - и этот внутренний смех, эта ничего не выражающая гримаса маньяка..." - Будьте любезны сказать, вернулся ли Даниэль, - церемонно спросил пастор. - Нет, полнейшая неизвестность. - Бедная, бедная женщина, - пробормотал Грегори, в его голосе слышалась нежность. В это время оба врача вышли из гостиной. Антуан подошел к ним. - Она обречена, - гнусаво протянул тот, что выглядел более старым; он положил руку на плечо Антуану, который тотчас обернулся к пастору лицом. Подошла пробегавшая мимо сиделка, спросила, понизив голос: - Скажите, доктор, вы считаете, что она... На сей раз Грегори отвернулся, чтобы больше не слышать этого слова. Ощущение удушья становилось невыносимым. В приоткрытую дверь он увидел лестницу, в несколько прыжков очутился внизу, перешел через улицу и принялся бегать вдоль мостовой под деревьями, смеясь своим нелепым смехом, со взъерошенными волосами, скрестив на груди паучьи лапы, жадно вдыхая вечерний воздух. "Проклятые врачи!" - ворчал он. К Фонтаненам он был привязан, как к собственной семье. Когда шестнадцать лет тому назад он приехал в Париж без единого пенса в кармане, у пастора Перье, отца Терезы, нашел он приют и поддержку. Этого ему не забыть никогда. Позднее, во время последней болезни своего благодетеля, он все бросил, чтобы неотлучно находиться у его постели, и когда старый пастор умер, одну его руку сжимала дочь, другую - Грегори, которого он называл сыном. Воспоминание было таким мучительным, что он резко повернулся и размашистым шагом пошел назад. Экипажа врачей уже не было перед домом. Он быстро поднялся наверх. Дверь по-прежнему оставалась открытой. Стоны привели его в комнату. Шторы были задернуты, полумрак наполнен жалобными вздохами. Г-жа де Фонтанен, сиделка и горничная, склонившись над постелью, с большим трудом удерживали маленькое тело, которое судорожно билось, как рыба в траве. Несколько минут Грегори стоял со злобным лицом, ничего не говоря и вцепившись рукой в подбородок. Потом наклонился к г-же де Фонтанен. - Они убьют вашу девочку! - Что? Убьют? Каким образом? - пролепетала она, пытаясь поймать все время ускользавшую от нее руку Женни. - Если вы не прогоните их, - сказал он с яростью, - они убьют вашего ребенка. - Кого прогнать? - Всех. Она ошеломленно смотрела на него; быть может, ей послышалось? Желчное лицо Грегори, желтевшее возле самых ее глаз, было ужасно. Он на лету поймал руку Женни и, наклонясь, позвал ее голосом, нежным, как песня: - Женни! Женни! Dearest![4] Вы узнаете меня? Вы узнаете меня? Блуждающие зрачки, устремленные в потолок, медленно обратились к пастору; тогда, склонясь еще ниже, он вперил в них взгляд, такой настойчивый, такой глубокий, что девочка вдруг перестала стонать. - Уходите, - бросил он трем женщинам. И так как ни одна из них не подчинилась, он, не меняя положения головы, сказал с непререкаемой властностью: - Дайте мне ее другую руку. Хорошо. А теперь уходите! Они расступились. Он остался у кровати один, склонясь над ребенком, вливая в умирающие глаза свою магнетическую волю. Руки, которые он держал, какое-то время колотились в воздухе, потом опустились. Ноги еще трепетали, потом успокоились и они. Покорно закрылись глаза. Все еще согнувшись над постелью, Грегори знаком попросил г-жу де Фонтанен приблизиться. - Смотрите, - проворчал он, - она молчит, она стала спокойнее. Говорю вам, прогоните их, прогоните эти исчадия зла! Они погрязли в заблуждении! Заблуждение убьет вашего ребенка! Он смеялся немым смехом ясновидящего, который обладает извечной истиной и для кого весь прочий мир состоит из безумцев. Не отводя взгляда от глаз Женни, он проговорил, понижая голос: - Женщина, женщина, Зла не существует! Вы сами его создаете, вы сами наделяете его злым могуществом, ибо вы боитесь, ибо вы признаете, что оно есть! Посмотрите на двух этих женщин - они уже не надеются. Все говорят: "Она..." Даже вы - вы тоже думаете - и сейчас едва не произнесли вслух: "Она..." Господи! Положи охрану устам моим и огради двери уст моих! О бедная малютка, когда я здесь появился, вокруг нее была одна пустота, было одно Отрицание! А я говорю: она не больна! - Он выкрикнул эти слова с такой заразительной убежденностью, что женщин словно пронзило током. - Она здорова! Только пусть мне никто не мешает! С осторожностью фокусника он постепенно разжал пальцы и отскочил назад, освобождая руки и ноги девочки, и они покорно вытянулись на постели. - Блаженна жизнь, - возгласил он, точно пропел. - Блаженно все сущее! Блажен разум и блаженна любовь! Всякое здоровье - во Христе, а Христос в нас! Он обернулся к горничной и сиделке, которые стояли в глубине комнаты. - Прошу вас, уйдите, оставьте меня. - Ступайте, - сказала г-жа де Фонтанен. А Грегори выпрямился во весь рост, и его вытянутая рука словно предавала анафеме стол, на котором громоздились пузырьки и компрессы, стояло ведерко с колотым льдом. - Уберите все это! - приказал он. Женщины повиновались. Оставшись с г-жой де Фонтанен вдвоем, он радостно воскликнул: - А теперь open the window![5] Открывайте, открывайте настежь, dear![6]. Свежий ветерок, шелестевший листвою на улице, влетел в комнату, схватился со спертым воздухом врукопашную, гоня, выталкивая его прочь, и от его ласкового прикосновения пылающее лицо больной девочки вздрогнуло. - Она простудится, - прошептала г-жа де Фонтанен. Он ответил счастливой ухмылкой. - Shut[7], - вымолвил он наконец. - Затворите окно, так, теперь хорошо! И зажгите все лампы, госпожа Фонтанен, пусть будет вокруг светло, пусть вокруг будет радость! И в наших сердцах да засияет свет и вспыхнет великая радость! Всевышний - наш свет, Всевышний - наша радость, так чего ж мне бояться? Ты дал мне сюда поспеть до проклятого часа! - добавил он, воздевая руки. Потом придвинул стул к изголовью кровати. - Садитесь. Будьте спокойны, совсем спокойны. Держите себя в руках. Слушайте только то, что внушает вам Бог. Я говорю вам: Христу угодно, чтобы она выздоровела! Возжелаем же этого вместе с ним! Призовем великую Силу Добра! Дух вездесущ. Плоть - раба духа. Вот уже двое суток бедную darling[8] никто не ограждает от отрицательного влияния. О, все эти мужчины и женщины внушают мне ужас: они думают лишь о плохом, они взывают лишь к тому, что приносит вред! И считают, что все кончено, когда их жалкие надежды оскудевают! Крики возобновились. Женни снова забилась в судорогах. Внезапно она запрокинула голову, словно собиралась испустить последний вздох. Г-жа де Фонтанен бросилась на постель, прикрывая девочку своим телом и крича ей прямо в лицо: - Не хочу!.. Не хочу!.. Пастор шагнул к ней, словно возлагая на нее всю вину за новый приступ болезни: - Вы в страхе? Значит, нет у вас веры? Пред лицом Господа не может быть страха. Страх владеет лишь плотью. Отбросьте плотскую суть, ибо она не истина. У Марка сказано: "Все, чего ни будете просить в молитве, верьте, что получите, - и будет вам". Оставьте ее. Молитесь! Госпожа де Фонтанен опустилась на колени. - Молитесь, - повторил он сурово. - Молитесь прежде всего за себя, слабая душа! Пусть Бог вернет вам сперва веру и мир! Лишь в вашей полной вере дитя обретет спасение! Призовите духа господня! Сердцем я с вами. Будем молиться! Он помолчал, сосредоточился и приступил к молитве. Сначала слышалось одно невнятное бормотанье; он стоял, плотно сдвинув ноги, скрестив руки, подняв голову вверх, закрыв глаза; пряди волос вокруг лба сплетались в нимб черного пламени. Постепенно слова делались различимы; мерный хрип девочки сопровождал его призывы органным аккомпанементом. - Всемогущий! Дух Животворящий! Ты обитаешь везде, в каждой мельчайшей частице созданий своих. И я взываю к тебе из глубины сердца. Ниспошли мир свой этому исполненному страданий home[9]. Огради это ложе от всего, что чуждо мысли о жизни! Зло коренится лишь в слабости нашей. О, изгони, Господи, из наших душ Отрицание! Ты один - бесконечная Мудрость, и все, что творишь ты с нами, происходит по законам твоим. Вот почему эта женщина доверяет тебе свое дитя, что распростерлось на самом пороге смерти! Она вручает его Воле твоей, она оставляет его, отрешается от него! И если нужно, чтобы ты отнял ребенка у матери, если так нужно, она согласна, она согласна! - О, замолчите! Нет, Джеймс, нет! - пролепетала г-жа де Фонтанен. Не двигаясь с места, Грегори уронил ей на плечо свою железную руку: - Маловерная, вы ли это? Вас ли столько раз просветлял дух господень? - Ах, Джеймс, за эти три дня я так исстрадалась, я не могу больше, Джеймс! - Я смотрю на нее, - сказал он, отступая на шаг, - это уже не она, я больше не узнаю ее! Она открыла Злу дорогу к мыслям своим, в самый храм господень! Молитесь, бедная женщина, молитесь! Тело девочки билось под простыней, сотрясаясь от нервной дрожи; глаза снова открылись, воспаленный взгляд медленно переходил с одной лампы на другую. Грегори не обращал на это никакого внимания. Сжимая дочь в объятиях, г-жа де Фонтанен пыталась унять судороги. - Высшая сила! - нараспев тянул пастор. - Истина! Ты возгласила: "Если кто хочет идти за мною, отвергни себя". Что ж, если нужно, чтобы мать была наказана в младенце своем, она приемлет и это! Она согласна! - Нет, Джеймс, нет! Пастор склонился к ней: - Отвергните себя самое! Самоотречение - те же дрожжи, ибо так же, как дрожжи преображают муку, так и самоотречение преображает дурную мысль и дает подняться Добру! - И продолжал, выпрямляясь: - Итак, если хочешь, Господи, возьми к себе ее дочь, возьми, она отрекается от нее, она покидает ее! И если тебе нужен ее сын... - Нет... нет... - ...и если тебе нужно взять и сына ее, да будет исторгнут и он! Пусть никогда не ступит он больше на порог материнского дома! - Даниэль!.. Нет! - Господи, она вверяет своего сына твоей Мудрости, вверяет по доброй воле! И если супруг ее тоже должен быть отнят, да свершится и это! - Только не Жером! - застонала она, подползая на коленях. - Да свершится и это! - продолжал пастор еще более восторженно. - Да будет так, без спора, по Воле твоей, о источник Света! Источник Блага! Дух! После короткой паузы он спросил, не глядя на нее: - Принесли ли вы жертву? - Сжальтесь, Джеймс, я не в силах... - Молитесь! Прошло несколько минут. - Принесли ли вы жертву, полную жертву? Не отвечая, она в изнеможении опустилась на пол возле кровати. Прошло около часа. Больная была неподвижна; лишь голова, покрасневшая и отечная, металась по подушке из стороны в сторону; дыхание было хриплым; в открытых глазах стыло безумие. Внезапно пастор вздрогнул, словно г-жа де Фонтанен окликнула его, хотя она не шевельнулась; он стал возле нее на колени. Она выпрямилась, ее черты слегка разгладились; она долго смотрела на маленькое, прильнувшее к подушке лицо, потом развела руками и сказала: - Господи, да будет Воля твоя, не моя. Грегори не шелохнулся. Он ни на мгновенье не сомневался, что рано или поздно эти слова будут произнесены. Глаза его были закрыты; всеми силами души он взывал к милосердию божьему. Время шло. Порою казалось, что девочка теряет последние силы, что последние искры жизни угасают в ее глазах. Потом тело начинало трястись в судорогах, и тогда Грегори брал руку Женни и, сжимая в ладонях, говорил со смирением: - Мы пожнем! Мы пожнем! Но надо молиться. Помолимся. Около пяти часов он поднялся, укрыл ребенка соскользнувшим на пол одеялом и отворил окно. В комнату ворвался холодный ночной воздух. Г-жа де Фонтанен, по-прежнему стоявшая на коленях, даже не сделала попытки удержать пастора. Он вышел на балкон. Рассвет едва брезжил, небо еще хранило металлический цвет; улица темнела, точно таинственный ров. Но над Люксембургским садом уже светлел горизонт; по улице плыли клубы тумана, окутывая, точно ватой, черные купы деревьев. Грегори напрягся, чтобы унять дрожь, и стиснул руками перила. Утренняя свежесть колыхалась под прикосновениями легкого ветра и овевала его влажный лоб и лицо, изнуренное бессонной ночью и молитвой. Крыши уже начинали синеть, ставни четко выделялись на закопченном камне стен. Пастор обратился лицом на восход. Из темных глубин ночи вздымалось к нему широкое полотнище света; мгновенье - и розовый свет разлился уже по всему небу. Природа пробуждалась; мириады лучезарных молекул искрились в утреннем воздухе. И вдруг он почувствовал, как его грудь наполняется новым дыханьем, как сверхчеловеческая сила пронизывает все его существо, приподнимает его над землей, делает огромным и всемогущим. На какой-то миг к нему приходит сознание безграничности своих сил, его мысль повелевает вселенной, он может решиться на все, может крикнуть этому дереву: "Трепещи!" - и оно затрепещет; может крикнуть этой девочке: "Встань!" - и она воскреснет. Пастор простирает руки, и вдруг, подхватывая его порыв, листва на улице вздрагивает: с дерева, растущего под балконом, с хмельным щебетом срывается огромная стая птиц. Он подходит к кровати, кладет руку на голову коленопреклоненной матери и восклицает: - Алилуйя, dear! Полное очищение свершено! Он наклоняется к Женни. - Мрак изгнан! Дайте мне руки, славная моя. И ребенок, который за последние двое суток почти не понимал обращенных к нему слов, протягивает руки. - Посмотрите на меня! И блуждающие глаза, которые, казалось, уже утратили способность что-либо видеть, устремляются на него. - Он избавит тебя от смерти, и твари земные пребудут в мире с тобой. Вы здоровы, малышка! Больше нет мрака! Слава богу! Молитесь! Взгляд ребенка обрел осмысленное выражение, девочка шевелит губами; кажется, что она и в самом деле хочет молиться. - Теперь, my darling, можно закрыть глаза. Тихонько... Вот так... Спите, my darling, вы здоровы! Вы заснете от радости! Через несколько минут, впервые за пятьдесят часов, Женни дремала. Неподвижная голова мягко погрузилась в подушку, на щеки легла тень ресниц, дыхание стало спокойным и ровным. Девочка была спасена. Это была ученическая тетрадь в сером клеенчатом переплете, обычная ученическая тетрадь, которая могла курсировать от Жака к Даниэлю, не привлекая внимания учителя. Первые страницы испещрены были записями такого рода: "Напиши даты жизни Роберта Благочестивого8". "Как правильно - rapsodie или rhapsodie?" "Как ты переводишь eripuit?"[10] Дальше шли замечания и поправки, которые относились, очевидно, к стихам Жака, написанным на отдельных листках. Вскоре между двумя учениками завязывается регулярная переписка. Первое - и довольно пространное - письмо написано Жаком: "Париж, Лицей Амио, третий класс "А", под бдительным оком Ку-Ку, он же Свиная Щетина, понедельник, день семнадцатый марта месяца, 3 часа 31 минута 15 секунд. В каком состоянии пребывает твоя душа - в равнодушии, чувственности или любви? Я склоняюсь скорее к третьему, ибо это состояние свойственно тебе более других. Что касается меня, чем больше я исследую свои чувства, тем более убеждаюсь, что человек ЭТО СКОТИНА и что одна лишь любовь может возвысить его. Это - крик моего раненого сердца, и оно не обманывает меня! Если бы не ты, дорогой мой, я оставался бы тупицей и идиотом. И если я трепетно тянусь к Идеалу, этим я обязан тебе. Мне никогда не забыть этих мгновений, увы, слишком редких и слишком кратких, когда мы безраздельно принадлежим друг другу. Ты - моя единственная любовь! И никогда не будет у меня никакой другой любви, ибо тысячи страстных воспоминаний о тебе тотчас обрушились бы на меня. Прощай, я весь горю, в висках стучит, глаза заволокло. Ведь правда, ничто никогда не сможет нас разлучить? О, когда, когда мы будем свободны? Когда сможем жить с тобою вдвоем, путешествовать? Я буду восхищаться чужими странами! Вместе впитывать в себя бессмертные впечатления и вместе, пока они еще не остыли, преображать их в стихи! Ненавижу ждать. Напиши мне как можно скорее. Хочу, чтобы ты ответил мне до четырех часов, если ты меня любишь так же, как я тебя люблю. Сердце мое обнимает твое сердце, как Петроний обнимал свою божественную Эвнику9! Vale et me ama![11] Ж." Даниэль ответил на следующей странице: "Я чувствую, что если бы я даже жил под чужими небесами, - то небывалое и единственное в своем роде, что связует наши души, все равно подсказало бы мне, что происходит с тобой. Мне кажется, время не властно над нашим сердечным союзом. Не могу выразить, какие чувства я испытал, получив твое письмо. Ты был мне другом, и ты им стал теперь еще больше. Ты сделался поистине половиною меня самого! И я способствовал формированию твоей души точно так же, как ты способствовал формированию моей. Господи, пишу эти строки - и чувствую, как это удивительно верно! Я живу! И все живет во мне - тело, дух, сердце, воображение, - живет благодаря твоей привязанности, в которой я не усомнюсь никогда, о мой истинный и единственный друг! Д. P.S. Я уговорил маму загнать мой велосипед, который в самом деле мне ни к чему. Tibi![12] Д." Еще одно письмо Жака: "О dilectissime![13] Как можешь ты быть то веселым, то грустным? А меня даже в минуты самого бесшабашного веселья вдруг одолевает какое-нибудь горькое воспоминание. Нет, я чувствую, никогда мне больше не быть легкомысленным и веселым! Предо мною всегда, как привидение, будет маячить мой недостижимый Идеал! Ах, как мне бывает порою понятен экстаз тех бледных монахинь с безжизненными лицами, которые проводят всю свою жизнь вдали от этого слишком реального мира! Иметь крылья - и лишь для того, чтобы разбить их - увы! - о решетки темницы! Я одинок во враждебном мне мире, мой горячо любимый отец не понимает меня. Я ведь еще не стар, но сколько уже у меня за плечами увядших цветов, сколько утренних рос, что стали дождями, сколько неутоленных сладострастных желаний, сколько горьких утрат!.. Прости, любовь моя, что я так мрачен сейчас. Вне сомненья, я пребываю в процессе формирования: мой разум кипит, да и сердце тоже (и даже еще сильнее, если это вообще возможно). Сохраним же связующие нас узы! С тобою вдвоем мы избегнем подводных рифов - и водоворотов, именуемых наслаждением. Все увяло в моих руках, но осталось одно: жажда принадлежать тебе, о избранник моего сердца!!! Ж. P.S. Спешу закончить это послание, так как сейчас меня вызовут отвечать, а я еще ни слова не знаю. Черт побери! О, моя любовь. Если бы у меня не было тебя, я наверно бы покончил с собой! Ж." Даниэль тотчас же ответил: "Ты страдаешь, мой друг? Как можешь ты, такой юный, о дорогой мой друг, - как можешь ты, такой юный, проклинать жизнь? Это кощунство! Ты говоришь, что твоя душа прикована к земле? Трудись! Надейся! Люби! Читай! Как мне утешить тебя в скорби, терзающей твое сердце? Чем излечить эти вопли отчаянья? Нет, мой друг, Идеал не противоречит человеческой природе. Нет, он - не только мечта, порождение поэтической грезы! Идеал для меня (это трудно объяснить), для меня это значит - придать величие самым скромным мирским делам, сделатъ великим все, что ты делаешь, полностью развить все божественные способности, которые вложил в нас Создатель. Ты понимаешь меня? Вот он, Идеал, который живет в глубине моего сердца. Наконец, если ты веришь другу, который не покинет тебя до конца дней своих и который многое пережил, ибо много мечтал и много страдал, если ты веришь своему другу, который всегда желал тебе только счастья, - ты должен твердить себе самому, что ты живешь не для тех, кто не способен тебя понять, не для внешнего мира, который презирает тебя, бедное ты дитя, но для кого-то (для меня), кто непрестанно думает о тебе и непрестанно чувствует то же самое, что чувствуешь ты! Ах, пусть нежность нашей счастливой связи будет бальзамом для твоей раны, о друг мой! Д." Жак незамедлительно нацарапал на полях: "Прости, милая моя любовь! В этом повинен мой порывистый, пылкий, причудливый характер! Я бросаюсь от самого мрачного отчаянья к самым смехотворным надеждам; то я в глубоком трюме, а через минуту парю в облаках!! О, неужели я никогда не смогу любить с постоянством что-то одно (разумеется, кроме тебя!!) (и моего ИСКУССТВА!!!)? Такова, видимо, моя судьба! Прими же мое признанье! Я обожаю тебя за твое великодушие, за душевную чуткость, за ту серьезность, которую ты вкладываешь во все свои мысли и дела и во все, вплоть до порывов любви. Твои нежные чувства, твое смятение - все это я ощущаю одновременно с тобой! Возблагодарим же Провидение за то, что мы полюбили друг друга, за то, что наши сердца, истерзанные одиночеством, сумели слиться в столь тесном объятии! Не покидай меня! И будем с тобою помнить всегда, что друг в друге для нас заключен страстный предмет НАШЕЙ ЛЮБВИ! Ж." Две полных страницы, исписанных Даниэлем, - почерк удлиненный и твердый: "Понедельник, 7 апреля. Мой друг! Завтра мне исполнится четырнадцать лет. В прошлом году я шептал: "Четырнадцать лет..." - для меня это было недостижимой мечтой. Время идет, и мы увядаем. Но, по существу, ничего не меняется. Мы вечно все те же. Ничто не меняется, если не считать того, что я чувствую себя разочарованным и постаревшим. Вчера вечером, ложась спать, я взял томик Мюссе. Когда я читал его в последний раз, с первых же стихов меня охватила дрожь, и даже слезы лились из глаз. Вчера, в продолжение долгих часов бессонницы, я пытался настроить себя на тот же лад, но безуспешно. Я находил лишь взвешенные, гармоничные фразы... О, кощунство! Наконец поэтическое чувство во мне проснулось, проснулось вместе с потоком целительных слез, и я наконец ощутил трепет. О, лишь бы сердце мое не зачерствело! Я боюсь, что жизнь ожесточит мне сердце и чувства. Я старею. Возвышенные мысли о Боге, Духе, Любви уже не бьются, как прежде, в моей груди, и временами меня точит червь Сомнения. Увы! Почему мы не можем жить всеми силами своих чувств вместо того, чтобы рассуждать? Мы чересчур много думаем! Я завидую полнокровной юности, которая стремглав летит навстречу опасности, - без оглядки, не рассуждая! Я хотел бы найти в себе силы, закрыв глаза, посвятить себя высшей Идее, идеальной, незапятнанной Женщине, - а не замыкаться навечно в самом себе! Ах, как они ужасны, эти бесплодные порывы!.. Ты хвалишь меня за серьезность. Но ведь это моя беда, тяготеющее надо мною проклятие! Я не пчела, которая, собирая мед, трудолюбиво перелетает с цветка на цветок. Я - точно черный скарабей, который заберется в одну-единственную розу и живет в ней, пока она не сомкнет над ним своих лепестков, и тогда, задушенный этим последним объятием, он умирает в плену у своей избранницы. Столь же верна и неизменна моя привязанность к тебе, о мой друг! Ты нежная роза, которая раскрылась для меня на этой унылой земле. Схорони же мою черную скорбь в затаенных глубинах своего дружеского сердца! Д. P.S. Во время пасхальных каникул ты можешь спокойно писать мне на домашний адрес. Моя мать уважает тайну моей переписки. (Но все равно надо быть осторожным!) Я прочел "Разгром" Золя, могу тебе его дать. До сих пор не приду в себя от волнения. Это произведение прекрасно, оно могуче и глубоко. Начал читать "Вертера". Ах, мой друг, вот наконец всем книгам книга! Я взял также "Она и он" Жип10, но сперва прочитаю все же "Вертера". Д." В ответ Жак адресовал ему следующие суровые строки: "К четырнадцатилетию моего друга. Есть во вселенной человек, который днем страдает от несказанных мук, а ночью не может уснуть; который ощущает в сердце своем ужасающую пустоту, и сладострастие не в силах заполнить ее; в его голове клокочут великие дарования; в разгар утех, среди веселых гостей, он чувствует вдруг, как одиночество осеняет его сердце мрачным своим крылом; есть во вселенной человек, который ни на что не надеется, ничего не страшится, ненавидит жизнь и не в состоянии с нею расстаться; человек этот - ТОТ, КТО НЕ ВЕРИТ В БОГА!!! P.S. Сохрани это письмо. Ты перечтешь его, когда снова начнет терзать тебя тоска и тщетно будешь ты стенать во мраке. Ж." "Занимался ли ты во время каникул?" - спрашивал Даниэль вверху страницы. И Жак отвечал: "Я закончил стихотворение в жанре моего "Гармодия и Аристогитона"11; начинается оно, по-моему, здорово: Я назвал эту балладу "Пурпурный дар" и приложил к ней мимический танец. Его мне хотелось бы посвятить божественной Лойе Фюллер12, чтобы она исполнила его на сцене "Олимпии"13. Как ты думаешь, она согласится? Тем не менее вот уже несколько дней, как я принял окончательное решение вернуться к правильному рифмованному стиху, которым писали великие классики. (Наверно, я пренебрегал этим стихом потому, что писать им гораздо труднее.) Начал работать над рифмованной одой, посвященной мученику, о котором я тебе говорил. Вот ее начало: Преподобному отцу лазаристу14 Пербуару, принявшему мученический конец в Китае 20 нояб. 1839 г. и причисленному к лику святых в январе 1889 г. О мученик святой, чья горькая кончина Пронзила трепетом весь потрясенный мир! Позволь же мне тебя, великой церкви сына, Почтить бряцаньем лир. Однако вчера вечером мне стало ясно, что мое подлинное призвание писать не стихи, а рассказы и, если хватит терпенья, романы. Меня волнует один прекрасный сюжет. Послушай. Она - девушка, дочь великого художника, родившаяся в углу его мастерской, и сама художница (в том смысле, что ее идеал не семейная жизнь, а служение Красоте); ее полюбил молодой человек, чувствительный, но из мещанской среды; дикарка покорила его своей красотой. Но вскоре они начинают страстно ненавидеть друг друга и расстаются, он живет целомудренной семейной жизнью с молоденькой провинциалкой, а она - разочаровавшись в любви, погрязает в пороке (или посвящает свое дарование богу, - я еще не знаю). Такова моя идея. Что ты об этом думаешь, мой друг? Ах, понимаешь, не делать ничего искусственного, следовать своей натуре, и если чувствуешь, что ты родился быть творцом, то считать свое призвание самым важным и самым прекрасным в мире, и выполнить до конца этот свой великий долг. Да! Быть искренним! Быть искренним во всем и всегда! О, как неотступно преследует меня эта мысль! Сотни раз мне казалось, что я подмечаю в себе ту самую фальшь лжехудожников, лжегениев, о которой говорит Мопассан15 в книге "На воде". Меня тошнило от отвращения. О, дорогой мой, как я благодарен богу за то, что он дал мне тебя, и как будем мы вечно необходимы друг другу, дабы до конца познавать самих себя и никогда не поддаваться иллюзиям относительно собственного призвания! Обожаю тебя и страстно жму твою руку, как это было сегодня утром. Обожаю всем своим сердцем, которое принадлежит тебе безраздельно и страстно! Берегись. Ку-Ку посмотрел на нас с подозрением. Ему не понять, что, пока он бубнит про Саллюстия, у кого-то могут возникнуть благородные мысли, которыми необходимо поделиться с другом. Ж." Опять от Жака; письмо написано в один присест и почти неразборчиво: "Amicus amico![15] Мое сердце слишком полно, оно переполнено до краев! Оно пенится волнами, и все, что могу, я выплескиваю на бумагу. Рожденный страдать, любить, надеяться, я надеюсь, люблю и страдаю! Повесть жизни моей укладывается в две строки: только любовь позволяет мне жить, и моя единственная любовь - это ты! С самых юных лет ощущал я потребность разделить пыл моего сердца с сердцем другим, которое смогло бы понять меня до конца. Сколько писем написал я некогда воображаемому другу, который был схож со мною, как брат! Увы! Сердце мое в каком-то опьянении говорило, вернее, писало - себе самому! Потом внезапно господь захотел, чтобы этот идеал обрел плоть и кровь, и он воплотился в тебе, о моя Любовь! Как и с чего все началось? Теперь этого уже не понять: от звена к звену теряешься в лабиринте мыслей и не в силах найти начала. Но можно ли представить себе что-либо более одухотворенное и возвышенное, чем наша любовь? Я тщетно ищу сравнений. Рядом с нашей великой тайной все на свете бледнеет! Это - солнце, которое согревает и озаряет наше с тобой существование! Но этого не выразить на бумаге! Будучи написано, все становится похожим на фотографию цветка! Но довольно! Быть может, ты нуждаешься в помощи, в утешении, в надежде, а я посылаю тебе не слова ласки и нежности, а излияния эгоистического сердца, которое живет лишь ради себя самого. Прости, любимый! Я не могу писать тебе по-другому. Я переживаю трудное время, и сердце мое сейчас бесплодней и суше, чем каменистое дно оврага! Неуверенность во всем на свете и в себе самом - о, разве она не наихудшее из всех зол? Презри меня! Не пиши мне больше! Полюби другого! Я более не достоин того великого дара, каким являешься ты! О, ирония роковой судьбы, что толкает меня... куда? Куда? В небытие!!! Напиши мне! Если я лишусь тебя, я покончу с собой! Tibi eximo, carissime![16] Ж." К последнему листу тетради аббат Бино приложил записку, перехваченную учителем накануне побега. Почерк был Жака - невообразимые каракули, нацарапанные карандашом: "Людям, которые нас подло и бездоказательно обвиняют, - Позор! ПОЗОР ИМ И ГОРЕ! Вся эта возня затеяна из гнусного любопытства! Они запустили свои лапы в нашу дружбу, и это - низко! Никаких трусливых компромиссов! Стоять с высоко поднятой головой! Или умереть! Наша любовь выше клеветы и угроз! Докажем же это! Твой НА ВСЮ ЖИЗНЬ Ж." В Марсель они приехали поздно вечером в воскресенье. Возбуждение улеглось. Они спали, скрючившись на деревянных лавках, в плохо освещенном вагоне; гул поезда, входящего под своды вокзала, грохот поворотных кругов все это внезапно разбудило их, заставив вскочить на ноги; они сошли на перрон, моргая глазами, молчаливые, встревоженные, протрезвленные. Нужно было найти ночлег. Напротив вокзала, под белым стеклянным шаром с надписью "Гостиница", хозяин ловил клиентов. Даниэль, державшийся увереннее, чем Жак, попросил две койки на одну ночь. Хозяин, недоверчивый по натуре, учинил допрос. Ответы были подготовлены заранее: на вокзале в Париже отец забыл чемодан и опоздал на поезд; он наверняка приедет утром, с первым же поездом. Хозяин посвистывал и глядел на них подозрительно. Наконец он раскрыл книгу регистрации постояльцев. - Запишите свои фамилии. Он обращался к Даниэлю, потому что тот выглядел старше, - ему можно было дать лет шестнадцать, - но главное, потому что тонкость его черт, благородство всего его облика поневоле внушали уважение. Войдя в гостиницу, Даниэль снял шляпу; он сделал это не из робости; у него была своя, особая манера обнажать голову и опускать вниз руку со шляпой; казалось, он говорит: "Я снимаю головной убор не ради вас, но потому, что люблю вежливое обхождение". Его черные волосы, аккуратно расчесанные, спускались челкой на очень белый лоб. Удлиненное лицо завершалось твердым подбородком, волевым и в то же время спокойным, лишенным какой бы то ни было грубости. Без малейшего замешательства, но и без тени бравады ответил он на все вопросы содержателя гостиницы и, не раздумывая, вписал в регистрационную книгу: "Жорж и Морис Легран". - За комнату семь франков. Деньги - вперед. Первый поезд прибывает в пять тридцать; я к вам постучусь. Они постеснялись сказать, что умирают от голода. Обстановка состояла из двух кроватей, стула и таза. Войдя, оба ощутили одинаковую неловкость: раздеваться предстояло на глазах товарища. Сон как рукой сняло. Чтобы оттянуть неприятный момент, они сели на свои кровати и принялись подсчитывать капиталы. У них осталось на двоих сто восемьдесят восемь франков; эту сумму они разделили поровну между собой. Жак извлек из своих карманов маленький корсиканский кинжал, окарину16, французское издание Данте ценою в двадцать пять сантимов и, наконец, подтаявшую плитку шоколада, половину которой он отдал Даниэлю. Они сидели, не зная, что делать дальше. Чтобы оттянуть время, Даниэль стал расшнуровывать ботинки; Жак последовал его примеру. Наконец Даниэль принял решение; со словами: - Ну, я гашу. Спокойной ночи, - он задул свечку. Они быстро и молча легли. Еще не было пяти часов утра, как в дверь постучали. Они бесшумно, как привидения, оделись, не зажигая света, в мутном мерцании первой зари. Хозяин сварил для них кофе, но боязнь, что им опять придется с ним разговаривать, заставила их отказаться; натощак, дрожа от холода, они пошли в вокзальный буфет. К полудню они уже обошли Марсель вдоль и поперек. С дневным светом и свободой к ним вернулась и смелость. Жак купил записную книжку, чтобы записывать свои впечатления, и время от времени останавливался с вдохновенным лицом и что-то набрасывал на скорую руку. Купили хлеба и колбасы, отправились в порт и уселись на связки канатов, напротив больших неподвижных пароходов и покачивающихся на волне парусников. Подошел матрос, велел им слезть, начал разматывать канат. - Куда идут эти корабли? - рискнул спросить Жак. - А это смотря какие. - Вон тот большой. - На Мадагаскар. - Правда? И мы увидим сейчас, как он отправится? - Нет. Этот отходит только в четверг. Но если ты хочешь посмотреть на отправление, приходи сюда вечером, к пяти часам; видишь, вон там стоит "Лафайет", он отправляется в Тунис. Так они узнали все, что нужно. - Тунис - это не Алжир... - заметил Даниэль. - Все равно - Африка, - сказал Жак, впиваясь зубами в краюху хлеба. Он сидел на корточках возле груды брезента, рыжий, с жесткими лохматыми волосами, которые торчали над низким лбом, с костлявым лицом и оттопыренными ушами, с худой шеей и маленьким носом, который он то и дело морщил, и был похож на белку, грызущую желудь. Даниэль перестал жевать. - Скажи... А может, написать им отсюда, прежде чем мы... Жак так посмотрел на Даниэля, что тот осекся. - Ты с ума сошел? - закричал Жак с набитым ртом. - Чтобы нас сразу сцапали, как только мы ступим на берег? Он гневно глядел на друга. Лицо Жака было довольно невзрачно, его портило обилие веснушек, но глаза, ярко-синие, маленькие, глубоко посаженные, своевольные, жили на этом лице удивительной жизнью, и взгляд так часто менялся, что его выражение было почти невозможно уловить: он был то серьезен, то через миг лукав, то ласков и даже нежен, то вдруг зол, почти жесток; глаза иногда набухали слезами, но чаще всего бывали сухими, жгучими, словно вообще неспособными смягчиться. Даниэль хотел было возразить, но промолчал. Его миролюбивое лицо беззащитно отдавало себя на милость раздраженному Жаку; он даже улыбнулся, словно извиняясь. У него была своя манера улыбаться: маленький, тонко очерченный рот внезапно сдвигался влево, обнажая зубы, и от неожиданной вспышки веселья лицо, обычно серьезное, обретало особую прелесть. Отчего этот подросток, не по годам рассудительный, терпел верховодство мальчишки? Начитанность Даниэля и свобода, которой он пользовался в семье, давали ему, казалось, бесспорное преимущество перед Жаком. К тому же в лицее, где они встречались, Даниэль считался хорошим учеником, а Жак вечно ходил в лоботрясах. Ясный ум Даниэля без всяких усилий опережал требования школьной программы. Жак, напротив, занимался из рук вон плохо, а вернее сказать, не занимался вообще. По неспособности? Нет. Но способности его, увы, развивались не в том направлении, какое ценилось в школе. В нем сидел озорной бесенок, который без конца подбивал его на сотни дурацких выходок; мальчик не в силах бывал устоять перед соблазнами; казалось, он вообще не отвечает за свои поступки и лишь потакает капризам все того же бесенка. Но непостижимым оставалось другое: хотя всегда и во всем он был в классе последним, однокашники и даже преподаватели, словно помимо своей воли, относились к нему с обостренным интересом; среди детей, чья индивидуальность была придавлена привычной и безжалостной дисциплиной, среди учителей, чья жизненная энергия угасла под гнетом возраста и рутины, этот лентяй и уродец, который поражал окружающих прямодушием и своеволием, который, казалось, жил в мире выдумки и мечты, в мире, созданном им самим и для себя одного, и который без малейшего колебания отваживался на самые несуразные выходки, это маленькое чудовище вызывало ужас, но и внушало безотчетное уважение. Даниэль был одним из первых, кто испытал на себе притягательную силу этой натуры, более грубой, чем он сам, но такой богатой, непрестанно удивлявшей и просвещавшей его; впрочем, в нем тоже горело пламя, он тоже был полон бунтарской жажды свободы. Что до Жака, ученика-полупансионера католической школы, выходца из семьи, где религиозные обряды занимали огромное место, то он, смутно ощущая, что за протестантом Даниэлем таится мир, чуждый и враждебный его миру, стал искать с ним знакомства, делая это поначалу ради удовольствия лишний раз вырваться за пределы ненавистной тюрьмы. Но за две-три недели их товарищеские отношения с быстротою пожара превратились во всепоглощающую, страстную дружбу, и в ней они обрели наконец спасение от нравственного одиночества, от которого они, сами того не ведая, оба жестоко страдали. Это была любовь целомудренная, любовь мистическая, в которой, устремляясь к грядущему, сливались их молодые сердца; для них становились общими все те неистовые и противоречивые чувства, которые пожирали их четырнадцатилетние души, - начиная со страсти к разведению шелковичных червей и к головоломной тайнописи и кончая той пьянящей жаждой жизни, которая разгоралась в них после каждого прожитого дня. Молчаливая улыбка Даниэля усмирила Жака, и он снова впился зубами в кусок хлеба. Нижняя часть лица была у него довольно вульгарной: семейная челюсть Тибо, слишком большой рот с потрескавшимися губами, рот некрасивый, но выразительный, чувственный, властный. Он поднял голову. - Вот увидишь, я знаю, - сказал он, - в Тунисе легко прожить! Любого, кто только захочет, нанимают на рисовые плантации; и там все жуют бетель, это просто замечательно... Нам сразу заплатят, и мы до отвала наедимся фиников, мандаринов, гуайяв... - Мы им напишем оттуда, - рискнул вставить Даниэль. - Может быть, - осадил его Жак, встряхивая рыжим чубом. - Но только когда мы как следует устроимся и они увидят, что мы прекрасно обходимся и без них. Помолчали. Даниэль перестал есть и теперь глядел на черневшие перед ним широкие корпуса судов, на грузчиков, сновавших по залитым солнечными лучами плитам, на ослепительный горизонт, сверкавший сквозь путаницу мачт и снастей; он старался не думать о матери, и зрелище порта помогало ему в этой тяжкой борьбе. Главное было попасть вечером на борт "Лафайета". Официант в кафе объяснил им, где находится транспортное агентство. На стенах агентства были развешены таблицы стоимости пассажирских билетов. Даниэль наклонился к окошку. - Сударь, отец послал меня взять два билета третьего класса до Туниса. - Отец? - спросил старик кассир, не отрываясь от работы. Над ворохом бумаг виднелись только седые космы. Он еще долго что-то писал. У мальчиков упало сердце. - Так вот, - наконец произнес он, не поднимая головы, - скажи ему, чтобы он пришел сюда сам и с документами, ясно? Они чувствовали на себе изучающие взгляды служащих. Не отвечая, они выскользнули из агентства. Жак яростно сунул руки в карманы. Воображение подсказывало ему десяток различных уловок: поступить юнгами, или попасть на пароход в заколоченном ящике, вместе с продуктами, или, еще лучше, нанять лодку и идти вдоль побережья короткими переходами к Гибралтару, и оттуда к Марокко, а вечерами заходить в порты, играть под окнами постоялых дворов на окарине и собирать деньги на пропитание. Даниэль размышлял; он опять услыхал некое тайное предостережение. Это было уже не впервые за время побега. Но на этот раз он больше не мог себя обманывать, нужно было взглянуть правде в глаза: внутри него недовольно звучал внутренний голос, который не одобрял его поступков. - А если нам спрятаться хорошенько и остаться в Марселе? - предложил он. - Не пройдет и двух дней, как нас выследят, - возразил Жак, пожимая плечами. - Нас уже сегодня ищут по всей стране, можешь быть уверен. Даниэль увидел дом, увидел мать, которая в тревоге расспрашивает Женни; потом она идет в лицей, к инспектору, - может быть, тот знает, куда делся ее сын. - Послушай, - сказал он. Ему стало трудно дышать; он направился к скамейке, оба сели. - Сейчас самое время все обсудить, - продолжал он, собрав все свое мужество. - В конце концов, если они нас поищут как следует двое-трое суток, - разве это не будет для них достаточным наказанием? Жак стиснул кулаки. - Нет, нет и нет! - завопил он. - Ты уже успел обо всем забыть? - Его нервное тело так напряглось, что он не сидел на скамье, а привалился к ее спинке, точно колода. Его глаза пылали ненавистью к школе, к аббату, к лицею, к инспектору, к отцу, к обществу, к всеобщей несправедливости. - Они никогда нам не поверят! - крикнул он. Его голос стал хриплым. - Они украли нашу серую тетрадь! Они не понимают, не могут понять! Посмотрел бы ты на аббата, когда он пытался вытянуть из меня признание! Его слащавый вид! Раз ты протестант, значит, способен на все!.. Он стыдливо отвел взгляд. Даниэль опустил глаза; жестокая боль пронзила его при мысли, что эти гнусные подозрения могут коснуться его матери. Он пробормотал: - Ты думаешь, они расскажут маме?.. Но Жак не слушал. - Нет, нет и нет! - кричал он. - Ты помнишь наш уговор? Разве что-нибудь изменилось? Довольно с нас издевательств! Будет! Когда мы им покажем - не на словах, а на деле, - кто мы такие, когда мы покажем, что в них не нуждаемся, ты увидишь, как они станут нас уважать! Решение может быть только одно: уехать из Франции и самим зарабатывать себе на жизнь, вот! И уж тогда написать им, где мы, и поставить свои условия, заявить, что мы с тобой хотим остаться друзьями и быть свободными, потому что у нас дружба до гроба! - Он замолчал, стараясь побороть волнение, и добавил уже спокойно: - Иначе, ведь я тебе говорил, я покончу с собой. Даниэль бросил на него растерянный взгляд. На маленьком, бледном, в желтых веснушках, лице не было и тени рисовки; оно выражало непреклонную твердость. - Клянусь, я больше ни за что не попадусь к ним в лапы! Если не веришь, вот! Или бежать, или... - сказал Жак, показывая торчащую из-под жилета рукоятку корсиканского кинжала, который он захватил в воскресенье утром в комнате старшего брата. - Или еще вот это. - Он вытащил из кармана завернутый в бумагу пузырек. - Если ты откажешься сесть со мной на корабль, я долго раздумывать не стану, хлоп!.. - он сделал вид, что глотает содержимое пузырька, - и готово, я падаю и умираю. - Что это у тебя? - пробормотал Даниэль. - Йодная настойка, - глядя приятелю в глаза, проговорил Жак. Даниэль взмолился: - Отдай мне, Тибо... Несмотря на охвативший его ужас, он ощутил нежность и восхищение; Жак словно гипнотизировал его; и еще он почувствовал, что снова входит во вкус приключения. Жак сунул пузырек обратно в карман. - Пошли, - мрачно сказал он. - Когда сидишь на месте, голова хуже работает. В четыре часа они вернулись на набережную. Вокруг "Лафайета" царила невероятная суета; нескончаемой вереницей тянулись по сходням грузчики; нагруженные ящиками, они были похожи на муравьев, перетаскивающих личинки. Мальчики тоже шагнули на сходни; Жак шел впереди. На свеженадраенной палубе работали матросы, спуская лебедкой груз в зияющий провал трюма. Коренастый человек, горбоносый, с черной бородкой в виде подковы и румяными гладкими щеками, руководил погрузкой; на нем была синяя куртка с золотой нашивкой на рукаве. В последний момент Жак стушевался. - Простите, сударь, - сказал Даниэль и неторопливо стянул с головы шляпу, - вы капитан? Человек усмехнулся: - А в чем дело? - Это мой брат, сударь. Мы пришли попросить вас... - Еще не успев закончить фразы, Даниэль почувствовал, что сделал неверный ход, что теперь все пропало. - ...взять нас с собой... в Тунис... - Ах, вот как? Совсем одних? - сказал человек, прищурившись. Его взгляд говорил больше, чем слова; в налитых кровью глазах мелькнуло на миг дерзкое, даже чуть-чуть безумное выражение. Даниэль продолжал выкладывать заранее заготовленную ложь, - у него теперь не было другого выхода. - Мы приехали в Марсель, чтобы найти здесь отца, но ему предложили место в Тунисе, на рисовой плантации, и... и он нам написал, чтоб мы ехали к нему. Но у нас есть деньги, мы заплатим вам за проезд, - добавил он от себя, поддавшись внезапному вдохновению, но тут же понял, что это заявление выглядит так же неуклюже, как все остальное. - Ладно. Но здесь-то вы у кого живете? - У... ни у кого. Мы к вам прямо с вокзала. - И никого в Марселе не знаете? - Н... нет. - И, значит, хотите отплыть сегодня же вечером? Даниэль готов был ответить "нет" и удрать. Но он пролепетал: - Да, сударь. - Ну так вот, мои птенчики, - ухмыльнулся человек, - вам чертовски повезло, что вы напали не на старика, потому что он ужасно не любит таких шуток, он тут же бы приказал вас сцапать и доставить в полицию, чтобы вывести на чистую воду... Хотя, впрочем, с такими шутниками по-другому и нельзя... - неожиданно заорал он, хватая Даниэля за рукав. - Эй, Шарло, держи малыша, а я... Жак вовремя увидел опасность, мгновенно перескочил через ящики, увернулся от пятерни Шарло, в три прыжка достиг мостков, по-обезьяньи скользнул в толпу грузчиков, спрыгнул на набережную и помчался влево от парохода. Но как же Даниэль? Жак обернулся - Даниэль тоже бежал! Жак увидел, как тот, в свою очередь, врезался в вереницу нагруженных муравьев, скатился по сходням, соскочил на берег и побежал вправо, а мнимый капитан, привалившись к полуюту, глядел, как они улепетывают, и хохотал во все горло. И Жак побежал дальше; с Даниэлем они успеют встретиться попозже; сейчас главное - затеряться в толпе и убраться подальше от порта! Четверть часа спустя, с трудом переводя дух, он остановился на пустынной улице пригорода. При мысли, что Даниэля могли поймать, его сперва охватила злобная радость; так ему и надо - это из-за него все провалилось. Он ненавидел Даниэля, был готов бросить его, выкинуть из памяти, хотелось бежать одному. Он купил сигарет, закурил. Сделав незнакомыми кварталами большой крюк, он снова вышел к порту. "Лафайет" стоял на прежнем месте. Издали он увидел плотные ряды людей, теснившихся на всех трех палубах: корабль снимался с якоря. Жак стиснул зубы и пошел прочь. Теперь он принялся искать Даниэля, - ему необходимо было выместить на ком-то свой гнев. Он пробежал по улицам, вышел на Каннебьер17, смешался с толпой, пошел назад. Душная предгрозовая жара висела над городом. Жак обливался потом. Как отыскать Даниэля в такой сутолоке? Чем больше он терял надежду, тем более властным становилось желание найти товарища. Горели губы, опаленные жаром и табаком. Не опасаясь больше, что его могут заметить, не обращая внимания на далекие раскаты грома, он стал лихорадочно метаться взад и вперед, вглядываясь в лица прохожих; от напряжения болели глаза. Облик города внезапно переменился; казалось, от мостовых исходит свет; телесно-желтые фасады резко выделялись на фоне фиолетового неба; гроза приближалась; крупные капли дождя вызвездили тротуар. Страшный удар грома, раздавшийся совсем рядом, заставил его вздрогнуть. Он побежал вдоль ступеней под колоннадой, перед ним открылся церковный портал. Он ринулся внутрь. Его шаги гулко отдались под сводами церкви; знакомый запах ударил в нос. И сразу пришло облегчение, чувство безопасности: он был не один, его окружало присутствие бога. Но тут же его охватил новый страх: с момента своего бегства из дому он ни разу не вспомнил о боге; и внезапно он почувствовал на себе невидимый взгляд, проникающий в самые сокровенные ваши помыслы! Он ощутил себя великим грешником, чьим присутствием осквернена святость церкви и кого господь может испепелить своим гневом. Дождь барабанил по крышам; от света молний вспыхивали витражи, гром гремел и гремел; словно отыскивая виновного, он кружил вокруг мальчика, затаившегося во мраке церковных сводов. Став коленями на скамеечку, чувствуя себя совсем маленьким, Жак склонил голову и стал торопливо шептать "Отче наш" и "Богородицу"... Наконец раскаты стали реже, мерцание витражей более ровным, гроза удалялась; непосредственная опасность миновала. У него появилось такое чувство, будто он сплутовал и плутовство сошло ему с рук. Он сел; в глубине души еще шевелилось ощущение виновности; но где-то рядом нарастала лукавая гордость оттого, что он избежал наказания, и чувство это, пусть робкое, было ему приятно. Смеркалось. Чего он ждал здесь? Умиротворенный, налитый усталостью, он пристально глядел на огарок свечи, мигавшей на престоле, глядел со смутным чувством недовольства и скуки, словно церковь утратила вдруг свою святость. Пономарь стал закрывать двери. Жак убежал, как вор, не помолившись, не преклонив колен: он знал, что бог его не простил. Под свежим ветром сохли тротуары. Людей на улицах было мало. Где искать Даниэля? Жаку представилось, что с другом произошла беда, на глаза навернулись слезы, они мешали ему, он старался их сдерживать, ускоряя шаг. Если бы в этот миг он увидел идущего навстречу Даниэля, он бы упал в обморок от нежности. На колокольне церкви Аккуль пробило восемь. Загорались окна. Он захотел есть, купил хлеба и пошел дальше куда глаза глядят, в полном отчаянье, даже не вглядываясь в лица прохожих. Через два часа, смертельно усталый, он увидел на какой-то пустынной улице скамью под деревьями. Сел. С платанов капала вода. Грубая рука тряхнула его за плечо. Значит, он спал? Перед ним стоял полицейский. Он обмер, ноги задрожали. - Марш домой - да поживее! Жак поспешил убраться. Он не думал больше о Даниэле, он вообще больше не думал ни о чем; болели ноги; полицейских он теперь обходил за версту. Потом он вернулся в порт. Пробило полночь. Ветер утих; на воде попарно покачивались цветные огни. Набережная была пустынной. Он чуть не наступил на ноги какому-то нищему, который храпел, примостившись между двумя тюками. И тогда, пересиливая все страхи, его охватило неодолимое желание лечь, лечь немедленно, где угодно, лечь и заснуть. Он сделал еще несколько шагов, приподнял край огромного брезента, споткнулся об ящики, пахнущие мокрой древесиной, упал и заснул. Тем временем Даниэль метался в поисках Жака. Он бродил по привокзальным улицам, кружил вокруг гостиницы, где они провели ночь, шнырял возле транспортного агентства, - бесполезно! Он снова спустился в порт. Место, где стоял "Лафайет", пустовало, порт словно вымер: гроза разогнала гуляющих. Понурив голову, он вернулся в город. Ливень хлестал по плечам. Купив еды для Жака и для себя, он сел за столик в кафе, где они завтракали утром. Вода стеною обрушилась на квартал, во всех окнах закрывали жалюзи, официанты, накинув на голову салфетки, скатывали над террасами широкие тенты. Трамваи мчались без звона, в свинцовое небо сыпались искры их дуг, вода, точно лемехи плуга, сверкала из-под колес по обе стороны рельсов. У Даниэля промокли ноги, ныли виски. Что с Жаком? Еще больше, чем то, что Жак потерялся, Даниэля мучила мысль о страхах, которые, должно быть, одолевают оставшегося в одиночестве малыша. Он убедил себя, что Жак непременно явится сюда, что он вынырнет из-за угла у самой булочной, и он его ждал; он уже заранее видел его, бредущего в мокрой одежде, устало шлепающего по лужам, видел бледное лицо, на котором мерцают исполненные отчаяния глаза. Раз двадцать Даниэль готов был его окликнуть, - но всякий раз это оказывались незнакомые мальчишки; они влетали в булочную и выскакивали оттуда с хлебом под курткой. Прошло два часа. Дождь перестал; наступила ночь. Даниэль не решался уйти, ему все казалось: стоит покинуть свой пост - и Жак сразу вынырнет из-за угла. Наконец он пошел в сторону вокзала. Над входом в их гостиницу горел белый стеклянный шар. Квартал был плохо освещен; узнают ли они друг друга, если встретятся в темноте? Послышался крик: "Мама!" Мальчик, его ровесник, перебежал улицу, подошел к даме, она поцеловала его; они прошли мимо Даниэля, совсем рядом; дама раскрыла зонтик: с крыш еще капало; сын держал ее за руку; они о чем-то болтали; оба исчезли в темноте. Раздался свисток паровоза. У Даниэля больше не было сил бороться с тоской. Ах, зачем он послушался Жака! Не надо было убегать из дому, он отлично это знал, он отдавал себе в этом отчет с самого начала, с той утренней встречи в Люксембургском саду, когда они решились на это безрассудство. Ведь ни на секунду не ослабевала в нем уверенность в том, что, если вместо побега он бы просто все рассказал своей матери, она не стала бы его упрекать, она бы защитила его от всего и от всех, и ничего плохого бы с ним не произошло. Почему же он уступил? Это было загадкой, он не мог понять себя. Вдруг вспомнилось, как стоял он воскресным утром в прихожей. Услышав шум открываемой двери, прибежала Женни. На подносе лежал желтый конверт с грифом лицея, - наверно, извещали, что он исключен. Он сунул конверт под ковровую скатерть. Женни молча глядела на него проникающими в душу глазами; догадываясь, что с братом творится неладное, она прошла вслед за ним в его комнату, увидела, что он берет бумажник, где хранил свои сбережения; она кинулась к нему, сжала в объятиях, стала целовать, приговаривая: - Что с тобой? Что ты делаешь? И он признался, что уезжает; его несправедливо обвинили, вышла одна история в лицее, все словно сговорились против него, он должен на несколько дней исчезнуть. Она крикнула: - Один? - Нет, с товарищем. - С кем? - С Тибо. - Возьми меня с собой! Он привлек ее к себе, как маленькую, на колени, шепнул: - А мама? Она заплакала. Он сказал: - Не бойся и не верь ничему, что тебе станут говорить. Через несколько дней я напишу, я вернусь. Но поклянись, поклянись мне, что никогда никому не расскажешь - ни маме, никому другому, - никогда, слышишь, никогда, что я заходил домой, что ты меня видела, что ты знаешь о моем отъезде... Она судорожно кивнула головой. Он хотел поцеловать ее, но она бросилась к себе в комнату с хриплым рыданием, с отчаянным воплем, который до сих пор звучал у него в ушах. Он ускорил шаги. Он шел и шел, не разбирая дороги, и скоро оказался в пригороде, довольно далеко от Марселя. Мостовая под ногами становилась все грязней, все реже попадались фонари. По обе стороны в темноте зияли черные провалы, угадывались подворотни, таились зловонные закоулки. Из глубины квартир доносился детский плач. В низкопробном кабаке верещал граммофон. Даниэль повернулся и пошел в другую сторону. Наконец он заметил огонь семафора, вокзал был рядом. Он валился с ног от усталости. Стрелки на светящемся циферблате показывали час. До утра было еще далеко; что же делать? Он стал искать уголок, где бы перевести дух. Газовый рожок урчал у входа в пустынный тупик; Даниэль пересек освещенное пространство и забился в темный угол; слева высилась заводская стена; он привалился к ней спиной и закрыл глаза. Его разбудил женский голос: - Где ты живешь? Уж не ночевать ли ты здесь собрался? Женщина отвела его к свету. Он не знал, что сказать. - Небось с отцом повздорил, а? И боишься идти домой? Голос был ласковый. Он поспешил ухватиться за эту ложь. Сняв шляпу, вежливо ответил: - Да, сударыня. Она расхохоталась. - Да, сударыня! Ну, ладно, смех смехом, а тебе пора домой. Со мной тоже бывало такое. Все равно ведь никуда не денешься, рано или поздно - а возвращаться надо. Уж лучше сразу: чем дольше тянешь, тем потом труднее. Он молчал, и тоном сообщницы, понизив голос, она спросила: - Боишься, тебя излупят? Он ничего не ответил. - Ну и фрукт! - сказала она. - Этот упрямец готов всю ночь здесь просидеть! Ну уж пошли тогда ко мне, у меня никого, я тебе на полу матрас постелю. Не оставлять же мальчишку на улице! На воровку она была не похожа. И он почувствовал великое облегчение: теперь он был не один. Он хотел сказать ей: "Спасибо, сударыня", - но промолчал и пошел следом. Скоро она позвонила у низенькой двери. Открыли не сразу. В коридоре пахло стиркой. Он споткнулся о ступеньку. - Я привыкла, - сказала она. - Давай руку. Рука у дамы была теплая и в перчатке. Он покорно брел за ней. Лестница тоже была теплая. Даниэль чувствовал себя счастливым, что он не на улице. Поднялись на два или три этажа, она вытащила ключ, отворила дверь и зажгла лампу. Он увидел неприбранную комнату, незастланную кровать. Он стоял, обессиленный, моргал глазами и почти спал. Не снимая шляпы, она стащила с кровати матрас и унесла в другую комнату. Потом вернулась и стала смеяться: - Да он уж спит... Разуйся, по крайней мере! Он повиновался, руки были словно чужие. Потом, как навязчивая идея, в голове застучало: завтра утром, ровно в пять, непременно надо быть в вокзальном буфете; вдруг и Жак догадается туда же прийти... Он пробормотал: - Разбудите меня пораньше... - Да, да, конечно, - сказала она, смеясь. Он чувствовал, как она помогает ему развязать галстук, раздеться. Он упал на матрас и больше ничего не помнил. Когда он открыл глаза, было совсем светло. Ему показалось, что он в Париже, в своей комнате; но его поразил цвет освещенных солнцем занавесок; пел чей-то молодой голос. И тогда он вспомнил. Дверь в соседнюю комнату была отворена; склонившись над умывальником, там стояла незнакомая девочка и плескала полными пригоршнями воду на лицо. Она обернулась, увидела, что он приподнялся на локте, и рассмеялась. - А, проснулся, ну вот и хорошо... Неужели это была та самая дама? В сорочке и коротенькой нижней юбке, с голыми руками и голыми икрами, она выглядела ребенком. Ночью на ней была шляпа, ночью он не заметил, что волосы у нее темные, стриженые, по-мальчишески зачесанные назад. Внезапная мысль о Жаке повергла его в смятение. - О, боже, - проговорил он, - ведь я же хотел быть спозаранку в буфете... Но под одеялами, которыми она укрыла его, пока он спал, было так тепло... К тому же он не решался встать при открытой двери. В это мгновенье она вошла с дымящейся чашкой и куском хлеба с маслом в руках. - Держи! Глотай побыстрей да проваливай, мне вовсе не улыбается беседа с твоим папашей! Его смущало, что она видит его неодетым, в нижней рубахе, с расстегнутым воротом; смущало его и то, что он глядит на нее - полуодетую, с открытой шеей, с голыми плечами... Она наклонилась. Опустив глаза, он взял чашку и принялся для приличия есть. Она сновала взад и вперед по комнатам, шаркая туфлями и напевая. Он не отрывал взгляда от чашки; но когда она проходила возле него, он, сам того не желая, замечал на уровне своих глаз голые, худые, испещренные синими жилками ноги, видел скользящие по светлому паркету покрасневшие пятки, которые выглядывали из туфель. Хлеб застревал у него в горле. На пороге этого дня, чреватого неизведанным, он был слаб и беспомощен. Ему подумалось, что дома, в Париже, стол накрыт к завтраку, а его место пустует. Вдруг в комнату ворвалось солнце; молодая женщина распахнула ставни, ее свежий голос прозвенел в утренних лучах, как птичья трель: Ах, любовь, ты пускала бы корни Я б тебя посадила в саду... Это было уж слишком. Яркий солнечный свет и эта беззаботная радость - и как раз в тот миг, когда он силился побороть накипавшее в нем отчаянье... Слезы навернулись у него на глаза. - А теперь поторапливайся! - весело крикнула она, забирая у него пустую чашку. И вдруг заметила, что он плачет. - Что с тобой? - спросила она. Голос был ласковый, как у старшей сестры; он не смог подавить рыдание. Она присела на край матраса, обхватила рукой его шею и по-матерински, чтобы утешить - последний аргумент всех женщин на свете, - прижала его голову к своей груди. Он притих, боясь пошевелиться, чувствуя лицам, как дышит под сорочкой ее теплая грудь. У него перехватило дыхание. - Дурачок! - сказала она, отстраняясь и прикрывая грудь обнаженной рукой. - Увидел и обалдел? Поглядите-ка на этого развратника! В твои-то годы! Сколько тебе лет? Он солгал машинально, - за два последних дня он привык лгать. - Шестнадцать, - пролепетал он. Она повторила удивленно: - Шестнадцать? Уже? Взяв его руку, она рассеянно разглядывала ладонь, потом приподняла до локтя рукав. - А кожа белая, как у девицы, у этого малыша, - проговорила она с улыбкой. Притянув к себе руку мальчика, она нежно потерлась о нее щекой; потом, уже не улыбаясь, глубоко вздохнула и отпустила руку. Прежде чем он успел что-то понять, она расстегнула юбку. - Согрей меня, - шепнула она и скользнула под одеяло. Жак плохо спал под отсыревшим, заскорузлым брезентом. Еще до зари он выскочил из своего убежища и принялся вышагивать взад и вперед в тусклых рассветных сумерках. "Если Даниэль на свободе, - думал он, - он догадается прийти, как вчера, в вокзальный буфет". Жак явился туда задолго до пяти часов. Пробило шесть, а он все никак не мог решиться оттуда уйти. Что делать? Как быть? Он спросил дорогу к тюрьме. С замиранием сердца глядел он на запертые ворота: АРЕСТНЫЙ ДОМ Быть может, здесь сидит сейчас Даниэль... Жак прошел вдоль тюремной стены, - она показалась ему бесконечной, - повернул назад, взглянул на верхушки зарешеченных окон. Ему стало страшно, и он убежал. Все утро он шатался по городу. Солнце палило нещадно; в густо заселенных улочках из окон, точно праздничные флажки, свисало сушившееся белье всех цветов радуги; кумушки на порогах домов судачили и хохотали; казалось, они непрерывно бранятся. Пестрые уличные сценки, свобода, дух вольных странствий - все это временами пьянило его, но тут же он вспоминал Даниэля. Он сжимал в кармане пузырек с йодом: если к вечеру Даниэль не найдется, он покончит с собой. Он дал себе в этом клятву и, чтобы связать себя ею покрепче, даже произнес ее вслух; но в глубине души он немного сомневался в своем мужестве. И только к одиннадцати часам, в сотый раз проходя мимо кафе, где накануне официант объяснил им, как найти транспортное агентство, - он увидел Даниэля! Жак кинулся к нему через весь зал, мимо столов и стульев. Даниэль, сохраняя самообладание, встал. - Тсс!.. На них смотрели; они пожали друг другу руки. Даниэль расплатился, они вышли из кафе и свернули в первую же улицу. И здесь Жак вцепился в локоть друга, прижался к нему, обнял и вдруг зарыдал, уткнувшись лбом ему в плечо. Даниэль не плакал, он только побледнел и продолжал шагать, сурово уставясь куда-то вдаль и прижимая к себе маленькую руку Жака; губа кривилась и дрожала, обнажая зубы. Жак рассказывал: - Я спал, как босяк, на набережной, под брезентом! А ты? Даниэль смутился. Он слишком уважал друга, уважал их дружбу, - и вот впервые приходилось что-то скрывать от Жака, скрывать такое важное. Необъятность тайны, которая пролегла между ними, душила его. Он уже готов был довериться другу, во всем открыться, но нет, он не мог. И продолжал молчать, растерянный, не в силах отогнать наваждение пережитого. - А ты, где ты-то провел ночь? - повторил Жак. Даниэль сделал неопределенный жест: - На скамейке, там... А вообще-то я больше бродил. Позавтракав, они обсудили положение. Оставаться в Марселе было бы неосторожно: их беготня по городу и так уж кажется подозрительной. - Ну, и что? - сказал Даниэль, мечтавший о возвращении. - A то, - подхватил Жак, - что я все обдумал, нужно уйти в Тулон, это километров двадцать или тридцать отсюда, влево, вдоль берега. Пойдем пешком, детишки просто гуляют, никто не обратит внимания. А там - куча кораблей, и мы наверняка найдем способ попасть на один из них. Пока он говорил, Даниэль не мог отвести глаз от вновь обретенного, дорогого лица, от веснушчатой кожи, от прозрачных ушей и синего взгляда, где вереницей видений проходило все, что тот называл: Тулон, корабли, морские просторы. Но как ни хотелось Даниэлю разделить прекрасное упрямство Жака, здравый смысл настраивал его скептически: он знал, что на корабль им не попасть; и все же он не был уверен в этом до конца; временами он даже надеялся, что ошибается и что здравый смысл будет на сей раз посрамлен. Купив еды, они отправились в путь. Две девушки, улыбаясь, взглянули на них в упор. Даниэль покраснел; юбки больше не скрывали от него тайну женского тела... Жак беззаботно насвистывал, - он ничего не заметил. И Даниэль ощутил, что новое знание, волнующее ему кровь, отныне отделяет его от Жака: Жак больше не мог быть ему настоящим другом, Жак был еще ребенком. Миновав пригороды, они вышли наконец на дорогу, она вилась, как розовый пастельный штрих, следуя за изгибами берега. В лицо им пахнуло ветром, вкусным, солоноватым. Они шли шагом, по белесой пыли, подставляя плечи солнцу. Их опьяняла близость моря. Сойдя с дороги, они побежали к нему, крича: "Thalassa! Thalassa!"[17] - и заранее подымая руки, чтобы окунуть их в синие воды... Но море в руки им не далось. В том месте, где они встретились с морем, берег не спускался к воде тем вожделенным склоном, отлогим и золотистым, какой рисовался в мечте. Он нависал над глубокой и довольно широкой горловиной, куда море врывалось меж отвесных скал. Внизу груда скалистых обломков выдвигалась вперед, точно волнолом, точно воздвигнутая циклопами дамба; и волна, наткнувшись на этот гранитный выступ, пятилась назад, расколотая, обессиленная, и юлила вдоль его гладких боков, фыркая и плюясь. Взявшись за руки и склонившись над морем, мальчики забыли обо всем на свете. Они зачарованно глядели, как сверкает на солнце зыбь. В их молчаливом восторге таилась частица страха. - Гляди, - сказал Даниэль. В нескольких сотнях метров белая лодка, до неправдоподобия яркая, скользила по индиговой синеве моря. Корпус пониже ватерлинии был выкрашен в зеленый цвет, в дерзкую зелень молодого побега; взмахи весел бросали лодку вперед очередями мгновенных толчков, приподымая ее нос над водой, и при каждом таком прыжке обнажался влажный блеск зеленого борта, внезапный, как искра. - Эх, описать бы все это, - прошептал Жак, нащупывая в кармане блокнот. - Но ты увидишь, - воскликнул он, передернув плечами, - Африка еще прекрасней! Пошли! И бросился мимо скал к дороге. Даниэль бежал рядом; на минуту его сердце избавилось от тяжкого бремени, сбросило груз укоров, загорелось бешеной жаждой приключений. Они вышли к тому месту, где дорога поднималась вверх и поворачивала под прямым углом, направляясь к деревне. Достигнув поворота, они остановились как вкопанные; раздался адский грохот; огромный клубок лошадей, колес, бочек, вихляя от обочины к обочине, несся прямо на них с головокружительной быстротой; и прежде чем они успели сделать хотя бы попытку убежать, вся эта огромная масса врезалась метрах в пятидесяти от них в решетчатые ворота, которые тут же разлетелись на куски. Склон был очень крутой, огромная телега, спускавшаяся, тяжело нагруженная, с горы, не смогла вовремя притормозить; всей своей тяжестью навалилась она на впряженных в нее четырех першеронов19, потащила их вниз, и они, вставая на дыбы, толкая и запутывая друг друга, рухнули на повороте, опрокидывая на себя гору бочек, из которых хлестало вино. Крича и размахивая руками, обезумевшие люди сбегались к этой груде окровавленных ноздрей, крупов, копыт, бившихся скопом в пыли. Вдруг к конскому ржанию, к бренчанию бубенцов, к глухим ударам копыт о железо ворот, к звяканью цепей и воплям возниц примешался какой-то сиплый скрежет, который враз поглотил остальные звуки, - это хрипел коренник, серая лошадь, шедшая впереди всей упряжки; теперь другие кони топтали ее, и она лежала на подвернутых под себя ногах, надсаживаясь от крика и пытаясь вырваться из душившей ее сбруи. Какой-то человек, потрясая топором, кинулся в самую гущу этой сумятицы; он спотыкался, падал, вставал, пробиваясь к серой лошади; вот он схватил животное за ухо и стал бешено рубить топором хомут; но хомут был железный, топор его не брал, и человек, выпрямившись, с перекошенным лицом, яростно всадил топор в стену; хрип, становясь все пронзительней, перешел в прерывистый свист, и из ноздрей лошади хлынула кровь. Жак почувствовал, как все закачалось вокруг, он вцепился Даниэлю в рукав, но пальцы не слушались, ноги стали точно ватные, и он начал оседать на землю. Люди обступили его. Отвели в палисадник, усадили возле насоса, среди цветника, смочили холодной водой виски. Даниэль был так же бледен, как Жак. Когда они снова вышли на дорогу, вся деревня занялась бочками. Лошадей распрягли. Из четырех три были ранены, у двух оказались перебиты передние ноги, и они рухнули на колени. Четвертая была мертва, она лежала в канаве, в которую стекало вино, ее серая голова вытянулась на земле, язык вывалился наружу, сине-зеленые глаза были приоткрыты, ноги подогнуты, словно она, умирая, пыталась сделаться как можно компактней для удобства живодера. Неподвижность этой мохнатой плоти, измазанной песком, кровью и вином, особенно бросалась в глаза рядом с судорожной дрожью трех остальных лошадей, которые тяжело дышали и бились, брошенные посреди дороги. Мальчики увидели, как один из возниц подошел к лошадиному трупу. На его загорелом лице, в слипшихся от пота волосах, застыло гневное выражение, облагороженное своего рода серьезностью, и оно говорило о том, как тяжело переживает он катастрофу. Жак не мог оторвать от него глаз. Он увидел, как человек сунул в уголок рта окурок, который до этого держал в руке, потом нагнулся к серой лошади, приподнял вздувшийся язык, уже почерневший от мух, вложил указательный палец в рот лошади и обнажил ее желтоватые зубы; несколько секунд он стоял согнувшись, ощупывая фиолетовую десну; наконец выпрямился, в поисках дружеских глаз встретился взглядом с детьми и, даже не вытирая пальцев, испачканных пеной, к которой приклеились мухи, взял изо рта почти догоревшую сигарету. - Ей еще не было семи лет! - сказал он, пожимая плечами. И обратился к Жаку: - Самая славная лошадь из четырех, самая работящая! Я отдал бы два своих пальца, вот этих, чтоб только заполучить ее обратно. - И, отвернувшись с горькой улыбкой, сплюнул. Мальчики двинулись дальше; они шли вяло, подавленные происшедшим. - Мертвеца, настоящего мертвеца, человека мертвого, ты когда-нибудь видел? - спросил Жак. - Нет. - Эх, старина, это потрясающе!.. У меня давно эта мысль в голове вертелась. Один раз в воскресенье, во время урока катехизиса, я туда побежал... - Да куда же?.. - В морг. - Ты? Один? - Конечно. Ох, старина, ты даже себе не представляешь, как бледен мертвец; прямо как воск или вощеная бумага. Там их двое было. У одного все лицо искромсано. А другой был совсем как живой, даже глаза открыты. Как живой, - продолжал он, - и все-таки мертвый, это было ясно с первого взгляда, я даже не знаю почему... И с лошадью, ты ведь видел, совершенно то же самое... Вот когда мы будем свободны, - заключил он, - я обязательно отведу тебя как-нибудь в воскресенье в морг... Даниэль больше не слушал. Они прошли под балконом виллы, чья-то детская рука разыгрывала гаммы. Женни... Перед ним возникло тонкое лицо, сосредоточенный взгляд Женни, когда она крикнула: "Что ты хочешь делать?" и в ее широко раскрытых серых глазах показались слезы. - Ты не жалеешь, что у тебя нет сестры? - спросил он, помолчав. - Конечно, жалею! Особенно насчет старшей сестры. Потому что младшая у меня почти что есть. Даниэль с удивлением посмотрел на него. Жак объяснил: - Мадемуазель воспитывает у нас свою маленькую племянницу, сироту... Ей десять лет... Жиз... Ее зовут Жизель, но мы все говорим просто Жиз... Для меня она все равно что сестренка. Его глаза вдруг увлажнились. Он продолжал без видимой связи: - Тебя ведь воспитывали совсем по-иному. Прежде всего ты дома живешь, уже как Антуан; ты почти свободен. Правда, человек ты благоразумный, заметил он меланхолично. - А ты разве нет? - серьезно спросил Даниэль. - О, я, - сказал Жак, нахмурив брови, - я ведь прекрасно знаю, что я невыносим. Да оно и не может быть по-другому. Понимаешь, иногда на меня что-то находит, я ничего не помню, бью, колочу все кругом, кричу бог знает что, в такие минуты я способен выброситься в окно, даже кого-нибудь убить! Я тебе об этом говорю, чтобы ты знал про меня всё, - добавил он; было видно, что он испытывает мрачную радость, обвиняя себя. - Не знаю, виноват ли я сам, или дело еще в чем-то... Мне кажется, живи я вместе с тобой, я бы стал другим. А может, и нет... Когда я прихожу вечером домой, ох, если б ты только знал, как они со мной обращаются, - продолжал он, немного помолчав и глядя вдаль. - Папа вообще не принимает меня всерьез. В школе аббаты ему твердят, что я чудовище, это они из подхалимства, чтобы показать, как они мучаются, бедные, воспитывая сына господина Тибо, ведь господин Тибо вхож к самому архиепископу, понимаешь? Но папа добрый, - заявил он, внезапно оживившись, - даже очень добрый, уверяю тебя. Только я не знаю, как тебе объяснить... Всегда он в делах, всякие там комиссии, общества, доклады, и вечно эта религия. А Мадемуазель - она тоже: все, что происходит плохого, все идет от господа бога, это он наказывает меня. Понимаешь? После обеда папа запирается у себя в кабинете, а Мадемуазель заставляет меня зубрить уроки, которых я никогда не знаю, в комнате у Жиз, пока она ее укладывает спать. Она не хочет, чтобы я хоть минуту оставался в своей комнате один! Они даже вывинтили у меня выключатель, чтоб я электричеством не баловался! - А твой брат? - спросил Даниэль. - Антуан, конечно, отличный мужик, но его никогда не бывает дома, понимаешь? И потом - он мне этого никогда не говорил, - но я подозреваю, что и ему дома не очень-то нравится... Он был уже большой, когда мама умерла, потому что он ровно на девять лет старше меня; и Мадемуазель никогда особенно к нему не приставала. А уж меня-то она воспитывала, понимаешь? Даниэль молчал. - У тебя совсем другое дело, - вернулся Жак к прежней теме. - С тобой хорошо обращаются, тебя воспитали совсем в другом духе. Возьми, например, книги: тебе позволяют читать все что угодно, библиотека у вас открыта. А мне никогда ничего не дают, кроме толстенных растрепанных книжищ в красно-золотых переплетах, с картинками, всякие глупости вроде Жюля Верна. Они даже не знают, что я пишу стихи. Они бы сделали из этого целую историю и ничего бы не поняли. Может, они бы даже наябедничали аббатам, чтоб меня там еще строже держали... Последовало долгое молчание. Дорога, уйдя от моря, поднималась к рощице пробковых дубов. Вдруг Даниэль подошел к Жаку и тронул его за руку. - Послушай, - сказал он; голос у него ломался и прозвучал сейчас на низких, торжественных нотах. - Я думаю о будущем. Разве угадаешь, что тебя ждет? Нас могут разъединить. Так вот, есть одна вещь, о которой я давно хочу тебя попросить: это будет залогом, который навечно скрепит нашу дружбу. Обещай мне, что ты посвятишь мне первую книжку своих стихов... Не указывай имени, просто "Моему другу". Обещаешь? - Клянусь, - сказал Жак, расправив плечи. И почувствовал себя почти взрослым. Дойдя до перелеска, они присели отдохнуть под деревья. Над Марселем пылал закат. У Жака отекли ноги, он разулся и вытянулся в траве. Даниэль глядел на него, не думая ни о чем; и вдруг отвел глаза от этих маленьких босых ступней с покрасневшими пятками. - Гляди, маяк, - сказал Жак, вытягивая руку. Даниэль вздрогнул. Вдали, на берегу, прерывистое мерцание прокалывало серную желтизну неба. Даниэль не отвечал. В воздухе было свежо, когда они снова пустились в путь. Они рассчитывали переночевать под открытым небом, где-нибудь в кустах. Однако ночь обещала быть очень холодной. Прошагали с полчаса, не обменявшись ни словом, и вышли к постоялому двору; он был свежевыбелен, над морем высились беседки. В зале с освещенными окнами было, кажется, пусто. Они стали совещаться. Видя, что они колеблются на пороге, хозяйка отворила дверь. Она поднесла к их лицам масляную лампу со стеклом, сверкавшим, как топаз. Женщина была маленькая, старенькая, на черепашью шею падали золотые серьги с подвесками. - Сударыня, - сказал Даниэль, - не найдется ли у вас комнаты с двумя койками на эту ночь? - И, прежде чем она успела о чем-либо спросить, продолжал: - Мы братья, идем к отцу в Тулон, но мы вышли из Марселя слишком поздно, и нам до ночи не добраться до Тулона... - Хе, я думаю! - сказала, смеясь, старушка. У нее были молодые веселые глаза; говоря, она размахивала руками. - Пешком до Тулона? Да ладно уж сказки рассказывать! Впрочем, мне-то что до этого! Комната? Пожалуйста, за два франка, деньги вперед... - И, видя, что Даниэль вытащил бумажник, добавила: - Суп на плите - принести вам две тарелки? Они согласились. Комната оказалась на антресолях, с одной-единственной кроватью, покрытой несвежими простынями. По обоюдному молчаливому согласию они быстро разулись и шмыгнули, не раздеваясь, под одеяло, спиной к спине. Оба долго не могли уснуть. В слуховое окно ярко светила луна. По соседству, на чердаке, вяло шлепались крысы. Жак заметил отвратительного паука, который прополз по серой стене и исчез во мраке; Жак дал себе слово всю ночь не спать. Даниэль в мыслях снова переживал свой плотский грех; фантазия услужливо раскрашивала воспоминание в яркие цвета; он лежал, боясь шелохнуться, обливаясь потом, задыхаясь от любопытства, отвращения, сладострастия. Наутро, когда Жак еще спал, а Даниэль, спасаясь от своих видений, собирался умыться, внизу послышался шум. Всю ночь Даниэля неотвязно преследовали картины любовного приключения, и первой его мыслью было, что сейчас его потребуют к ответу за разврат. В самом деле, дверь, не запертая на засов, отворилась; это был жандарм, которого привела хозяйка. Входя, тот задел о притолоку головой и снял кепи. - Явились голубчики под вечер, все в пыли, - объясняла хозяйка, по-прежнему смеясь и тряся золотыми серьгами. - Поглядите только на их башмаки! Стали рассказывать мне сказки, будто идут пешком в Тулон, и прочую дребедень! А вот этот паинька, - звякнув браслетами, она указала рукой на Даниэля, - дал мне стофранковый билет, чтоб заплатить четыре с половиной франка за ночлег и за ужин. Жандарм со скучающим видом счищал пылинки со своего кепи. - Ладно, вставайте, - проворчал он, - и назовите мне ваши имена, фамилии и все прочее. Даниэль колебался. Но Жак вскочил с кровати; в одних трусах и носках, взъерошенный, как боевой петух, и готовый наброситься на верзилу-жандарма, он заорал ему прямо в лицо: - Морис Легран! А он - Жорж! Это мой брат! Наш отец в Тулоне. И все равно мы там с ним встретимся, понятно? Через несколько часов они въезжали в Марсель - лихо, в тележке, меж двух жандармов, рядом с каким-то бандюгой в наручниках. Высокие ворота арестного дома распахнулись и медленно закрылись за ними. - Сюда, - сказал жандарм, отворяя дверь камеры. - И выверните карманы. Давайте все сюда. Вас продержат здесь до обеда, пока не проверят всех ваших басен. Но задолго до обеда за ними явился сержант и отвел в кабинет к лейтенанту. - Отпираться бесполезно, вы попались. Вас разыскивают с воскресенья. Вы из Парижа; вот вы, который постарше, - Фонтанен, а вы - Тибо. Дети из хороших семей - и слоняетесь по дорогам, как малолетние преступники! Даниэль держался с обиженным видом, но в душе ощущал огромное облегчение. С этим покончено! Мать уже знает, что он жив, она его ждет. Он попросит у нее прощения, и этим прощением изгладится из памяти все, даже то, о чем он думал сейчас с тревожным волнением и в чем никогда и никому не сможет признаться. Жак стиснул зубы и, вспомнив про флакон с йодом и про кинжал, безнадежно сжал кулаки в пустых карманах. Тысячи планов мести и побега теснились у него в голове. А офицер добавил: - Ваши бедные родители в отчаянии. Жак бросил на него свирепый взгляд, но вдруг лицо его сморщилось, и он разрыдался. Ему представились отец, Мадемуазель и малышка Жиз... Сердце у него разрывалось от нежности и раскаяния. - Отправляйтесь спать, - сказал лейтенант. - Завтра вас снабдят всем необходимым. Я жду распоряжений. Последние два дня Женни дремлет, она очень ослабла, но жара уже нет. Г-жа де Фонтанен стоит у окна и ловит с улицы малейший шум: Антуан отправился за беглецами в Марсель; к вечеру он должен их привезти; уже пробило девять; пора им быть здесь. Она вздрагивает: перед домом как будто остановился экипаж... Она уже на лестнице, вцепилась руками в перила. Собачонка кинулась вниз и визжит, приветствуя мальчика. Г-жа де Фонтанен наклоняется над перилами и внезапно, в ракурсе, он! Его шляпа - под полями не видно лица, - его покачивание плечами, его одежда. Он идет впереди, за ним Антуан, держит за руку своего брата. Даниэль поднимает глаза и замечает мать; на площадке, над головой матери, горит лампа, и от этого волосы у матери белые, а лицо в тени. Он опускает голову и продолжает идти по лестнице вверх, угадывая, что она сбегает ему навстречу; ноги его не слушаются, и пока он, не смея поднять головы, перестав дышать, сдергивает шляпу, она оказывается возле него, и он утыкается лбом в ее грудь. На сердце у него тяжело, он почти не чувствует радости: он так мечтал об этом мгновении, что уже не может его воспринять; и когда он наконец отстраняется, на его лице смирение, а в глазах ни слезинки. Зато Жак, прислонившись спиной к стене, начинает рыдать. Госпожа де Фонтанен обеими руками берет лицо сына и притягивает к губам. Ни упрека - только долгий поцелуй. Но все тревоги этой ужасной недели дрожат в ее голосе, когда она спрашивает у Антуана: - Они хоть обедали, бедные дети? Даниэль шепчет: - А Женни? - Она вне опасности, но еще в постели, сейчас ты ее увидишь, она тебя ждет... - И вслед сыну, который, вырвавшись из ее рук, устремляется в квартиру: - Только осторожно, мой милый, помни, что она была очень больна... Сквозь слезы, которые быстро высыхают, Жак с любопытством оглядывается; значит, это и есть дом Даниэля, и лестница, по которой он взбирается каждый день, возвращаясь из лицея, и передняя, по которой он проходит; значит, это и есть та женщина, которой он говорит мама со странной нежностью в голосе? - А вы, Жак, - спрашивает она, - не хотите меня обнять? - Отвечай же! - говорит, улыбаясь, Антуан. Он подталкивает Жака. Она слегка раздвигает руки; Жак проскальзывает меж ними и прижимается лбом к тому месту, где только что покоился лоб Даниэля. Г-жа де Фонтанен задумчиво гладит мальчишечью рыжую голову и обращает к старшему брату лицо, пытаясь улыбнуться; потом, замечая, что Антуан задержался на пороге и, видимо, торопится уходить, она полным признательности движением протягивает к нему руки над цепляющимся за нее мальчиком. - Идите, друзья мои, вас ведь ждет отец. Дверь в комнату Женни была открыта. Опустившись на одно колено и припав головой к простыне, Даниэль держал руки сестры и прижимал их к губам. Видно было, что Женни плакала; она в неудобной позе приподнялась над подушками, - мешали вытянутые руки; на лице застыло напряжение; она сильно исхудала, это заметно было не столько по чертам лица, сколько по глазам; взгляд у нее был еще болезненный и усталый, по-прежнему жесткий и своевольный, но уже взгляд женщины, загадочный и, казалось, утративший детскую безмятежность. Госпожа де Фонтанен подошла к кровати; она чуть было не нагнулась, чуть не сжала детей в объятиях; но не следовало утомлять Женни; она заставила Даниэля подняться и позвала к себе в комнату. Там было весело и светло. Г-жа де Фонтанен накрыла перед камином чайный стол, поставила гренки, масло, мед, прикрыла салфеткой горячие вареные каштаны, которые Даниэль так любил. Пел самовар; в комнате было тепло, даже немного душно; Даниэль ощутил легкую дурноту. Он отодвинул тарелку, которую ему протягивала мать. Но она так огорчилась! - Как, мой мальчик? Неужели ты не хочешь, чтобы я выпила с тобой чашку чая? Даниэль посмотрел на нее. Что в ней переменилось? Вот она, как обычно, пьет мелкими глотками горячий чай и улыбается сквозь пар, и освещенное лампой, чуть-чуть усталое лицо ее - такое же славное и доброе, как всегда! О, эта улыбка, этот долгий взгляд... Не в силах вынести так много ласки, он опустил голову, схватил гренок и для приличия откусил. Она улыбнулась еще нежнее; она была счастлива и не спрашивала ни о чем; не зная, куда девать избыток нежности, она трепала по голове собачонку, примостившуюся у нее на коленях. Он положил гренок на тарелку. Бледнея, не поднимая от пола глаз, спросил: - А в лицее - что они наговорили тебе? - Я им сказала, что все это неправда! Наконец-то у него разгладился лоб; подняв глаза, он встретился с матерью взглядом; ее взгляд был доверчив, и все же в нем читался вопрос, горело желание утвердиться в своем доверии; на немой этот вопрос глаза Даниэля ответили твердо и недвусмысленно. Тогда она наклонилась к нему и, вся светясь радостью, тихо сказала: - Почему же, мой мальчик, почему ты сразу не пришел ко мне и не рассказал обо всем, вместо того чтобы... Она поднялась, не договорив: в прихожей звякнули ключи. Она замерла, оборотившись к приотворенной двери. Собака, виляя хвостом, скользнула без лая навстречу знакомому гостю. Явился Жером. Он улыбался. На нем не было ни пальто, ни шляпы; он выглядел совершенно естественно, и можно было побиться об заклад, что он живет здесь, что он просто вышел из своей комнаты. Он глянул на Даниэля, но направился к жене и поцеловал ей руку, которой она не отняла. Вокруг него витал аромат вербены, мелиссы. - Вот и я, мой друг! Но что случилось? Право, я огорчен... Даниэль с радостным лицом подошел к нему. Он привык любить отца, хотя в раннем детстве долго выказывал матери ревнивую нежность и не желал делить ее ни с кем; еще и сейчас он с безотчетным удовлетворением относился к постоянным отлучкам отца: ничто не мешало тогда их близости с матерью. - Значит, ты дома? Что же мне про тебя рассказывали? - сказал Жером. Он взял сына за подбородок и, хмуря брови, долго глядел на него, потом поцеловал. Госпожа де Фонтанен продолжала стоять. "Когда он вернется, - сказала она себе еще неделю назад, - я его выгоню". Ее решимость и ожесточенность не поколебались ничуть, но он захватил ее врасплох, он держался с такой обезоруживающей непринужденностью! Она не могла отвести от него глаза; боясь признаться в этом себе самой, она ощущала, как ее волнует его присутствие, как по-прежнему чувствительна она к нежному обаянию его взгляда, улыбки, жестов: это был единственный мужчина ее жизни. Ей в голову пришла мысль о деньгах, и она ухватилась за нее, чтобы оправдать свою пассивность: как раз утром ей пришлось пустить в ход последние сбережения; она не могла больше ждать; Жером это знал, он, конечно, принес ей деньги за месяц. Не зная, что ответить, Даниэль повернулся к матери и внезапно прочел на чистом ее лице нечто такое, - вряд ли он смог бы определить это выражение, нечто такое странное, такое личное, что поспешно, с каким-то стыдливым чувством, отвел глаза. В Марселе он утратил также и простодушие взгляда. - Побранить его, друг мой? - спросил Жером, сверкнув зубами в мимолетной улыбке. Она не сразу отозвалась. И наконец обронила с мстительной интонацией: - Женни была на волосок от смерти. Он отпустил сына и шагнул к ней с таким испуганным лицом, что она тут же готова была простить ему все, лишь бы избавить его от боли, которую сама же хотела ему причинить. - Опасность миновала, успокойтесь! - вскрикнула она. Она заставила себя улыбнуться, чтобы поскорее успокоить его, и эта улыбка означала, по существу, мгновенную капитуляцию. Она тотчас сама это поняла. Все кругом словно ополчилось против ее женского достоинства. - Можете взглянуть на нее, - добавила она, заметив, как дрожат его руки. - Только не разбудите. Прошло несколько минут. Г-жа де Фонтанен села. Жером вернулся на цыпочках и плотно прикрыл за собой дверь. Его лицо светилось нежностью, но тревоги уже не было; он опять засмеялся и подмигнул: - Если б вы видели, как она спит! Лежит на самом краю, под щечкой ладошка. - Его пальцы очертили в воздухе изящные контуры спящего ребенка. Она похудела, но это даже к лучшему, она только похорошела от этого, вы не находите? Госпожа де Фонтанен не отвечала. Он взглянул на нее, помолчал в нерешительности, потом воскликнул: - Да ведь вы совсем седая, Тереза! Она встала и почти подбежала к зеркалу над камином. И правда, оказалось достаточно двух дней, чтобы ее волосы, уже тронутые сединой, но все еще русые, совсем побелели на висках и вокруг лба. Даниэль наконец понял, что в облике матери показалось ему с первой минуты новым, необъяснимым. Г-жа де Фонтанен разглядывала себя, не зная, как к этому отнестись, не в силах подавить сожаление; она увидела в зеркале позади себя Жерома, он улыбался ей, и это невольно утешило ее. Ее седина забавляла его; он дотронулся пальцем до белоснежной пряди, колыхавшейся в свете лампы. - Ничто вам так не идет, друг мой, ничто так не оттеняет, - как бы это получше сказать, - не оттеняет молодость вашего взгляда. Словно оправдываясь, но прежде всего стараясь скрыть удовольствие, она сказала: - Ах, Жером, это были ужасные ночи и дни. В среду, когда были испробованы все средства, не оставалось уже никакой надежды... Я была совсем одна! Я так боялась! - Бедный мой друг! - вскричал он с пылкостью. - Я страшно огорчен, ведь мне ничего не стоило приехать! Я был в Лионе в связи с делом, которое вам известно, - продолжал он с такой уверенностью, что она чуть было не начала рыться в памяти. - Я совершенно забыл, что у вас не было моего адреса. Впрочем, я ехал-то всего лишь на сутки, у меня даже пропал обратный билет. Тут он вспомнил, что давно уже не давал Терезе денег. В ближайшие три недели у него не предвиделось никаких поступлений. Прикинув, сколько денег у него сейчас при себе, он не мог удержаться от гримасы; но поспешил ей объяснить: - И вся эта поездка оказалась почти впустую, ни одной серьезной сделки заключить не удалось. Я все еще надеялся до последнего дня - да так и вернулся не солоно хлебавши. Эти лионские толстосумы так безумно скучны, так недоверчивы в делах! И он принялся рассказывать о своей поездке. Сочинял он щедро, без тени смущения, получая удовольствие от собственных выдумок. Даниэль слушал его; впервые, глядя на отца, он испытывал чувство, похожее на стыд. Потом без причины, без всякой видимой связи он подумал о человеке, про которого рассказала ему та женщина в Марселе, - "мой старик", говорила она, - этот женатый мужчина, с головой ушедший в дела, являлся к ней только днем, потому что вечера он проводил всегда в обществе своей "настоящей жены". Лицо матери, слушающей отца, показалось ему в эту минуту совершенно непонятным. Их взгляды встретились. Что прочитала мать в глазах сына? Быть может, она разобралась в его мыслях лучше, чем он сам? Торопливо, с легким недовольством она сказала: - Иди спать, мой мальчик; ты падаешь от усталости. Он повиновался. Но, нагибаясь, чтобы ее поцеловать, он вдруг представил, как мечется бедная женщина, всеми покинутая, совсем одна, у постели умирающей Женни. И во всем виноват он! При мысли о боли, которую он ей причинил, его затопила нежность. Он обнял ее и прошептал на ухо: - Прости. Она ждала этого слова с первой минуты, как он вернулся домой; но оно не принесло ей счастья, которое она испытала бы, будь оно сказано раньше. Даниэль это ощутил и рассердился на отца. Г-жа де Фонтанен тоже поняла это, но рассердилась на сына, потому что он должен был поговорить с ней, пока они были одни. То ли из озорства, то ли из чревоугодия Жером подошел к подносу и с забавной гримасой стал его рассматривать. - Для кого же все эти лакомства? Его манера смеяться была довольно наигранной: откидывая голову назад, отчего зрачки закатывались в уголки глаз, он трижды выдавливал из себя монотонное "ха": "Ха! Ха! Ха!" Придвинув к столу табурет, он взялся за чайник. - Не пейте этот чай, он остыл, - сказала г-жа де Фонтанен, подогревая самовар. Он стал было протестовать, и она сказала без улыбки: - Не мешайте мне, пожалуйста. Они были одни. Чтобы следить за чайником, она подошла поближе и вдыхала витавший над мужем кисловатый аромат мелиссы, вербены. Слегка улыбнувшись, он поднял к ней голову с видом ласковым и покаянным; в одной руке, словно школьник, он держал ломтик хлеба, а свободной рукой обнял жену за талию; од проделал это без всякого смущения, что свидетельствовало об изрядном любовном опыте. Г-жа де Фонтанен резким движением высвободилась; она боялась собственной слабости. Как только он убрал руку, она снова приблизилась, заварила чай и опять отошла. Она по-прежнему держалась с печальным достоинством, но при виде такой поразительной беззаботности ощущала, как улетучивается ее обида. Украдкой она разглядывала его в зеркале. Янтарный цвет лица, миндалевидные глаза, гибкость талии, некоторая изысканность в одежде - во всем сквозила этакая восточная небрежность. Она вспомнила, как невестой записала в своем дневнике: "Мой возлюбленный прекрасен, как индийский принц". Она смотрела на него - смотрела прежними глазами. Он сидел бочком на слишком низком для него табурете, вытянув ноги к камину. Изящно действуя кончиками пальцев с холеными ногтями, он намазывал маслом одну тартинку за другой, золотил медом и, наклоняясь над тарелкой, с аппетитом отправлял в рот. Покончив с едой, он залпом выпил чай, с легкостью танцора встал и удобно вытянулся в кресле. Можно было подумать, что ровно ничего не произошло, что он, как прежде, живет здесь. Он ласково гладил прыгнувшую к нему на колени Блоху. На безымянный палец левой руки надет был широкий сардониксовый перстень, полученный им в наследство от матери, - старинная камея, где Ганимед20 молочно-белым контуром выступал над густой чернотой фона; с годами перстень стерся и при каждом движении руки скользил вверх и вниз по фаланге. Она жадно ловила все его жесты. - Вы разрешите мне закурить, мой друг? Он был неисправим и прелестен. Слово "друг" произносил он как-то по-своему, последние звуки таяли на губах, как поцелуй. В руках сверкнула серебряная табакерка; г-жа де Фонтанен узнала сухой щелчок и эту привычку: постучать сигаретой по тыльной стороне ладони, прежде чем сунуть ее в рот, под усы. И как знакомы ей были эти длинные руки с прожилками вен, вдруг превращенные вспыхнувшей спичкой в две прозрачные раковины огненного цвета! Она заставила себя спокойно убрать со стола. Последняя неделя сломила ее, и она заметила это как раз тогда, когда ей требовалось все ее мужество. Она села. Она больше не знала, как ей поступить, предписания свыше до нее доходили плохо. Быть может, господь не случайно столкнул ее с этим грешником, который даже в распутстве своем не сделался глух к добру, столкнул для того, чтобы она помогла ему в эти несколько дней встать на стезю Благодати? Нет, ее первейший долг - сохранить семейный очаг, оградить детей. Ее мысль постепенно прояснялась. Для нее было утешением почувствовать себя более твердой, чем она предполагала. Решение, которое в отсутствие Жерома она приняла в душе, озаренной молитвой, оставалось неколебимым. Жером уже несколько минут смотрел на нее с задумчивым вниманием; потом в его взгляде появилось выражение напряженной искренности. Она хорошо знала эту нерешительную улыбку, эти настороженные глаза; ей стало страшно; если она и в самом деле умела в любой момент, чуть ли не против собственного желания, прочесть то, что сменялось на этом капризном лице, все равно существовал некий предел, на который в конце концов натыкалась ее интуиция и за которым ее проницательность увязала в зыбучих песках; и нередко она спрашивала себя: "Да что он, в сущности, за человек?" - Да, я прекрасно понимаю, - начал Жером с оттенком рыцарской меланхоличности. - Вы меня сурово осуждаете, Тереза. О, я понимаю вас, я вас слишком хорошо понимаю. Если бы речь шла не обо мне, а о ком-то другом, я бы судил о нем точно так же, как вы судите сейчас обо мне! Это жалкий человек, сказал бы я. Да, жалкий - не будем бояться слов. Ах, как мне объяснить вам все это? - Но зачем, зачем... - перебила бедная женщина, и ее лицо, не умевшее притворяться, выразило мольбу. Он курил, развалившись в кресле; нога, закинутая на другую и открытая до щиколотки, беззаботно покачивалась. - Не бойтесь, я не стану спорить. Факты налицо, они против меня. И, однако, Тереза, всему этому можно найти объяснения, противоположные тем, что приходят в голову в первую секунду. - И он печально улыбнулся. Он любил потолковать о своих грешках и поиграть аргументами нравственного характера; быть может, он удовлетворял таким образом каким-то сторонам своей натуры, еще хранившим в себе дух протестантизма. - Часто, - заговорил он опять, плохой поступок бывает вызван побуждениями, которые не следует считать плохими. Можно подумать, что человек стремится к удовлетворению животных инстинктов, а на самом деле он иногда, и даже часто, поддается чувству, которое само по себе доброе и хорошее, - жалости, например. Заставляя страдать любимое существо, он делает это порой потому, что пожалел другое существо, обездоленное, стоящее на нижних ступенях общественной лестницы, и человеку показалось, что немного внимания, и существо это будет спасено... Она вновь увидела набережную и рыдающую работницу на скамье. Нахлынули другие воспоминания, Мариетта, Ноэми... Она не отрывала глаз от раскачивающегося лакированного башмака, в котором вспыхивало и угасало отражение лампы. Она вспомнила себя молодой женой, вспомнила деловые обеды, неожиданные и срочные, после которых он возвращался на рассвете, запирался у себя в комнате и спал до вечера. И все анонимные письма, которые она торопливо прочитывала и рвала на клочки, сжигала, топтала ногами, но так и не могла ослабить мучительное действие яда! Она увидела, как Жером совращает ее горничных, обольщает одну за другой ее подруг. Он создал вокруг нее пустоту. Она вспомнила, как поначалу решалась его упрекать, как осторожно, терпеливо и снисходительно увещевала его, но перед нею всегда оказывалось одержимое прихотями, скрытное, ускользающее от объяснений существо; муж сперва с возмущением пуританина отрицал очевидное, а потом тут же, как мальчишка, клялся с улыбкой, что больше не будет. - И вот, вы сами видите, - продолжал он, - я веду себя скверно по отношению к вам, я... Да, да! Не будем бояться слов. И, однако, я люблю вас, Тереза, люблю всеми силами души, я вас уважаю, я жалею вас; ничто никогда, клянусь вам, - ни разу, ни на одну минуту, - ничто не могло сравниться с этой любовью, единственной, которая безраздельно срослась с моим существом! О, моя жизнь отвратительна, я не защищаю себя, мне за себя стыдно. Но, Тереза, поверьте мне, вы были бы несправедливы, вы, сама беспристрастность, если б вы стали судить обо мне лишь на основании того, что я творю. Я". Я не совсем тот человек, который совершает мои ужасные поступки. Я не умею этого объяснить, я чувствую, что вы не слушаете меня... Все это в тысячу раз сложнее, чем я могу выразить, и мне лишь на какие-то доли секунды удается разглядеть себя самого... Он замолчал, уронив голову и уставившись куда-то вдаль, словно обессиленный этой тщетной попыткой хоть на миг добраться до хрупкой сути своего бытия. Потом он вновь поднял голову, и г-жа де Фонтанен ощутила, как ее мазнул по лицу быстрый взгляд Жерома, такой, казалось бы, легкий, но обладавший способностью мимоходом ловить чужие взгляды, перехватывать их и держать в плену, пока они не сумеют вырваться; так магнит притягивает, приподнимает и отпускает слишком тяжелый для него кусок железа. Их глаза еще раз встретились и расстались. "Что ж, - подумала она, - может, ты и вправду лучше, чем твоя жизнь?" Но она только пожала плечами. - Вы не верите мне, - прошептал он. Она постаралась, чтобы ее голос звучал равнодушно: - О, я очень хочу вам верить, я так часто верила вам; но это не имеет никакого значения. Виноваты вы, Жером, или не виноваты, ответственны за свои поступки или нет, - но зло было совершено, зло совершается ежедневно, и оно еще долго будет совершаться, если это не прекратить... Расстанемся наконец. Расстанемся навсегда. Она так много думала об этом последние дни, что произнесла эти слова с сухостью, которой Жером не ожидал. Она увидела, что он ошеломлен, что ему больно, и поспешила заговорить снова: - У нас дети. Пока они были малы и не понимали, мне одной приходилось... (Она хотела произнести слово "страдать", но в последний момент ее удержало чувство стыда.) Зло, которое вы мне причинили, Жером, бьет теперь уже не только по моей... привязанности, - оно входит сюда вместе с вами, оно в самом воздухе нашего дома, в воздухе, которым дышат мои дети. Я больше не вынесу этого. Посмотрите, что сделал на этой неделе Даниэль. Да простит ему господь, как прощаю ему я, ту рану, какую он мне нанес! Он сам оплакивает ее в своем сердце, ибо оно осталось чистым, - в ее взгляде сверкнула гордость, даже почти вызов, - но я уверена, что ваш пример помог ему совершить это зло. Разве он уехал бы так легко и просто, не подумав, что я буду тревожиться, если бы он не видел, как вы постоянно исчезаете... из-за ваших дел? - Она поднялась, сделала несколько нетвердых шагов к камину, увидела свои седые волосы и, чуть наклонившись в сторону мужа, но не глядя на него, продолжала: - Я много думала, Жером. Мне пришлось многое пережить за эту неделю, я молилась и думала Я не собираюсь вас упрекать. Впрочем, я сейчас и не в силах этого сделать, так я измучена. Я вас прошу только посмотреть фактам в лицо - и вы признаете, что я права, что никакое другое решение невозможно. Совместная жизнь... - она быстро поправилась, - то, что осталось у нас от совместной жизни, то малое, что от нее осталось, Жером, этого тоже слишком много. - Она вся напряглась, положила руки на мрамор и, подчеркивая каждое слово движением плеч и рук, четко выговорила: - Я больше не могу. Жером не отвечал; но прежде чем она успела отступить, он соскользнул к ее ногам и прижался щекой к ее бедру, как ребенок, который хочет силой вырвать себе прощение. Он забормотал: - Да разве я смогу от тебя уйти? Разве я смогу жить без своих малышей? Я пущу себе пулю в лоб! Она едва не улыбнулась, таким ребячеством повеяло на нее, когда он поднес руку к виску, изображая самоубийство. Схватив запястье Терезы, бессильно висевшее вдоль юбки, он стал покрывать его поцелуями. Она высвободила руку и кончиками пальцев погладила его лоб; движение было рассеянным и усталым, почти материнским, и оно только подтверждало ее равнодушие Он обманулся в значении этого жеста и поднял голову; но, взглянув ей в лицо, понял свою ошибку. Она быстро отошла от него. Протянув руку к дорожным часам, стоявшим на ночном столике, она сказала: - Два часа! Ужасно поздно! Я вас прошу... Завтра. Он скользнул взглядом по циферблату, потом по приготовленной на ночь широкой кровати, где лежала одинокая подушка. Она прибавила: - Вам будет трудно найти экипаж. Он сделал неопределенный жест, выразивший удивление; у него не было никакой охоты сегодня отсюда уходить. Разве он не у себя дома? Прибранная комната, как всегда, ожидала его; достаточно было пройти через коридор. Сколько раз возвращался он поздно ночью после четырех, пяти, шести дней отсутствия! И появлялся за завтраком в пижаме, свежевыбритый и громко шутил и смеялся, чтобы побороть у детей молчаливую настороженность, над смыслом которой он не давал себе труда задуматься. Г-жа де Фонтанен все это знала, и она проследила сейчас на его лице весь ход его мысли; но она не пошла на попятный и распахнула перед ним дверь в прихожую. Он вышел с тяжелой душой, но сохраняя невозмутимый вид друга, который прощается с хозяйкой. Надевая пальто, он вспомнил, что она без денег. Не колеблясь ни секунды, он отдал бы ей все содержимое своих карманов, хотя он решительно не знал, где ему раздобыть себе деньги на жизнь; но мысль, что этот отвлекающий маневр может что-то изменить в ритуале его ухода, что, получив от него деньги, она, быть может, не рискнет столь решительно выпроводить его за дверь, - эта мысль задела его щепетильность; к тому же он испугался, что Тереза может заподозрить в этом расчет. Он сказал только: - Друг мой, мне еще так много нужно вам сказать... И она, помня о том, что нельзя отступать, но помня также, что деньги необходимы, быстро ответила: - Завтра, Жером. Я приму вас завтра, если вы придете. Мы поговорим. Решив уйти от нее галантно, он схватил ее пальцы и прижал к губам. Последовала секунда нерешительности. Затем она отняла руку и отворила дверь на лестницу. - Что ж, до свиданья, мой друг... До завтра... Она в последний раз увидела его, - приподняв шляпу и обратив к ней улыбающееся лицо, он шел по лестнице вниз. Дверь захлопнулась. Г-жа де Фонтанен осталась одна. Прижалась лбом к косяку; от глухого стука парадной двери вздрогнул дом. На ковре валялась светлая перчатка Она бездумно схватила ее, прижала к губам, глубоко вдохнула воздух, пытаясь сквозь затхлый запах кожи и табака уловить тонкий и такой знакомый аромат. Потом, увидав себя в зеркале, она покраснела, откинула перчатку на ковер, резко повернула выключатель и, избавившись благодаря темноте от себя самой, бросилась ощупью к комнатам детей и долго слушала их мерное дыхание. Антуан и Жак снова сели в фиакр. Лошадь шла медленно, копыта, точно кастаньеты, цокали по мостовой. На улицах было темно. В дряхлой колымаге мгла отдавала сырым сукном. Жак плакал. От усталости и, наверно, еще от материнской улыбки и поцелуя, которыми его одарила эта дама, в нем наконец пробудились угрызения совести. Что он ответит отцу? Он ощутил полный упадок сил и, выдавая свою тоску, приник к плечу брата, а тот обнял его. Впервые в жизни между ними не встала преградой застенчивость. Антуан порывался заговорить, но с трудом преодолевал в себе чувство неловкости; в его голосе звучало нарочитое, чуть грубоватое добродушие: - Ну, полно, старина, полно... Ведь все позади... К чему теперь себя так казнить... Он замолчал и только крепче прижал мальчика к себе. Однако любопытство не давало ему покоя. - Но все же с чего это ты? - спросил он более ласково. - Что там у вас произошло? Это он тебя подговорил? - Да нет же. Он-то как раз и не хотел. Это все я, только я. - Но почему? Ответа не было. Сознавая, что действует неуклюже, Антуан продолжал: - А знаешь, мне такие вещи знакомы, все эти отношения, которые завязываются в школе. Уж мне-то ты можешь спокойно во всем признаться, я знаю, как это бывает. Поддашься на уговоры... - Он мой друг, вот и все, - шепнул Жак, по-прежнему прижимаясь к брату. - Но, - отважился Антуан, - чем же вы... занимаетесь, когда остаетесь вдвоем? - Разговариваем. Он меня утешает. Антуан не решился продолжать расспросы. "Он меня утешает..." Это было сказано так, что у него сжалось сердце. Он собирался спросить: "Значит, тебе очень худо живется, малыш?" - но в ту же секунду Жак мужественно добавил: - И потом, если уж ты хочешь знать все, он исправляет мои стихи. Антуан отозвался: - О, вот это прекрасно, это мне по душе. Честное слово, я очень рад, что ты поэт. - Правда? - пробормотал мальчик. - Да, очень, очень рад. Впрочем, я и раньше это знал. Я прочел кое-что из твоих стихов, они валялись в комнате и случайно попались мне на глаза. Я тебе тогда об этом не сказал. Да ведь и вообще мы никогда с тобой не беседуем, сам не знаю почему... Но некоторые из твоих стихов мне очень понравились, у тебя несомненный талант, и нужно его развивать. Жак еще крепче прильнул к нему. - Я так люблю стихи, - прошептал он. - Я отдал бы все на свете за любимые строчки. Фонтанен мне дает книги, - ты никому об этом не скажешь? Это он заставил меня прочитать Лапрада21, Сюлли-Прюдома22, и Ламартина, и Виктора Гюго, и Мюссе... О, Мюссе! Ты, верно, знаешь эти стихи: Звезда вечерняя, посланница печали, Чей чистый взор пронзил заката пелену...23 Или вот это: Уж сколько лет, как ты, предвечный наш отец, К себе на небеса призвал мою супругу, Но мы по-прежнему принадлежим друг другу, Она полужива, и я - полумертвец...24 Или "Распятие" Ламартина, - помнишь: Припав к ее устам, хладеющим, бескровным, Ее последний вздох я трепетно ловил... - Как здорово, а? Как плавно! Услышу - всякий раз прямо как больной становлюсь. - Его сердце не могло вместить переполнявшие его чувства. - А дома, - заговорил он опять, - меня не понимают; стоит им узнать, что я пишу стихи, ручаюсь, расспросы пойдут да насмешки. Вот ты совсем не такой, как они, - он прижал руку Антуана к своей груди, - я давно об этом догадываюсь; только ты ничего не говорил; и потом, ты так редко бываешь дома... Ах, если б ты знал, как я рад! Я чувствую, теперь у меня два друга вместо одного! - Ave Caesar! Гляди, пред тобой синеглазая галльская дева!.. - с улыбкой продекламировал Антуан. Жак отпрянул в сторону. - Ты прочел тетрадь! - Да полно, послушай... - А папа? - завопил мальчик таким душераздирающим голосом, что Антуан в растерянности пробормотал: - Не знаю... Может, и заглянул... Он не успел закончить. Мальчик откинулся на подушки в глубь кареты и, схватившись за голову, стал раскачиваться из стороны в сторону. - Какая гнусность! Аббат - шпион и подлец! Я ему это скажу при всех, на уроке, я плюну ему в рожу! Пусть меня выгоняют из школы, чихать мне на это, я опять убегу! Я покончу с собой! Он топал ногами. Антуан не решался вставить ни слова. Внезапно мальчик замолчал и забился в угол, вытирая глаза; зубы у него стучали. Его молчание встревожило брата еще больше, чем гнев. К счастью, фиакр уже катился вниз по улице Святых Отцов; они подъезжали к дому. Жак вышел первым. Расплачиваясь с кучером, Антуан настороженно следил за братом, опасаясь, как бы он не кинулся бежать в темноте куда глаза глядят. Но Жак выглядел подавленным и разбитым; его физиономия уличного мальчишки, измученная путешествием, изможденная горем, страшно осунулась, глаза были опущены вниз. - Позвони-ка сам, - сказал Антуан. Жак не ответил, не шелохнулся. Антуан подтолкнул его к дверям. Он безропотно повиновался. Он даже не обратил внимания на консьержку, матушку Фрюлинг, которая с любопытством уставилась на него. Его подавляло сознание собственного бессилия. Лифт подхватил его, как пушинку, чтобы швырнуть в горнило отцовского гнева; сопротивляться было бессмысленно, его обложили со всех сторон, он был во власти безжалостных механизмов, - семьи, полиции, общества. Но когда он опять очутился на своей лестнице, когда увидал в прихожей знакомую люстру, сверкавшую всеми огнями, как в те вечера, когда у отца бывали званые холостяцкие обеды, он вдруг почувствовал нежность; милые привычки ласково обволакивали его; а когда, вынырнув из глубины прихожей, навстречу ему заковыляла Мадемуазель, в своей черной мериносовой накидке, еще более тщедушная и трясущаяся, чем всегда, ему захотелось, забыв про все обиды, броситься в ее объятия, в эти тонкие ручки, которые она широко раскрыла, приближаясь к нему. Она схватила его и, осыпая жадными поцелуями, стала причитать дрожащим голосом, на одной пронзительной ноте: - Ах, грех-то какой! Бессердечный ты мальчик! Ты что ж, захотел, чтобы мы все умерли здесь от горя? Господи, грех-то какой! Или у тебя совсем нет сердца? - И глаза лани наполнились слезами. Но распахивается двустворчатая дверь кабинета, и появляется отец. Он сразу же видит Жака и не может сдержать волнение. Но он останавливается и опускает глаза; он будто ждет, когда блудный сын бросится к его ногам; как на гравюре с картины Грёза25, что висит в гостиной. Сын колеблется. Ибо кабинет тоже по-праздничному освещен, и в дверях буфетной уже стоят две горничные, а г-н Тибо облачен в сюртук, тогда как в этот час на нем бывает вечерняя куртка; такое нагромождение необычного парализует мальчика. Он вырвался из объятий Мадемуазель, попятился и застыл, повесив голову и ожидая неведомо чего; в его сердце накопилось столько нежности, что мучительно хочется плакать и в то же время смеяться! Но первое же слово, произнесенное отцом, как бы ставит мальчика вне семьи. Поведение Жака, да еще при свидетелях, мгновенно гасит в г-не Тибо последние искры снисхождения; и, дабы окончательно смирить бунтаря, он надевает на себя маску полнейшего равнодушия. - А, вот и ты, - говорит он, обращаясь к одному Антуану. - А я уж стал было удивляться. Ну как, все прошло хорошо? Антуан отвечает утвердительно и пожимает протянутую отцом вялую руку, а г-н Тибо продолжает: - Благодарю тебя, мой милый, ты избавил меня от хлопот... От весьма неприятных хлопот! Несколько секунд он пребывает в нерешительности, надеясь еще, что ослушник в раскаянии бросится к нему; он быстро взглядывает на горничных, потом на Жака, но тот упрямо уставился в ковер. И тогда, окончательно рассердившись, отец заявляет: - Завтра мы обсудим, какие меры следует принять, чтобы подобные безобразия больше никогда не могли повториться. А когда Мадемуазель делает шаг в сторону Жака, чтобы толкнуть его в объятья отца, - движение, которое Жак, не поднимая головы, угадывает и которого ждет как последней надежды на спасение, - г-н Тибо, протягивая руку, властно останавливает Мадемуазель: - Оставьте его, оставьте! Это негодяй, бессердечный негодяй! Разве достоин он тех волнений, которые пришлось нам из-за него пережить? - И опять говорит Антуану, который тщетно пытается вмешаться: - Антуан, дорогой мой, окажи нам услугу, займись этим лоботрясом еще на одну ночь. Обещаю тебе, что завтра мы тебя от него избавим. Легкое движение; Антуан шагнул к отцу, Жак робко приподнял голову. Но г-н Тибо продолжает тоном, не терпящим возражений: - Ты слышишь меня, Антуан? Уведи его к нему в комнату. Скандал и так уж слишком затянулся. Потом, когда Антуан, ведя Жака перед собой, исчезает в коридоре, где горничные одна за другой прижимаются к стенам, как на пути к эшафоту, г-н Тибо, все так же не поднимая глаз, возвращается в кабинет и закрывает за собою дверь. Он идет через кабинет и входит в спальню. Это комната его родителей, точно такая, какой он помнит ее с самого раннего детства, во флигеле отцовского завода, возле Руана; точно такая, какой он получил ее в наследство и перевез всю обстановку в Париж, когда приехал сюда изучать право, - комод красного дерева, вольтеровские кресла, синие репсовые шторы, кровать, на которой умер его отец, а вскоре и мать; на стене, перед молитвенной скамеечкой (коврик для нее вышит г-жою Тибо), - распятие, которое он сам дважды за несколько месяцев вкладывал в сложенные на груди руки родителей. Здесь, в одиночестве, сделавшись опять самим собою, грузный человек опускает плечи; маска усталости будто соскальзывает с его лица, и черты обретают выражение непосредственности и простоты, как на его детских портретах. Он подходит к скамеечке и отрешенно преклоняет колена. Его отечные руки сплетаются в движении стремительном и привычном; во всех его жестах появляется здесь нечто непринужденное, сокровенное, одинокое. Он поднимает вялое лицо; взгляд, просачиваясь сквозь ресницы, устремляется к распятию. Он приносит богу свои горести, говорит о новом испытании, выпавшем на его долю; избавившись от бремени обиды, в глубине своего сердца молится он, удрученный отец, за спасение маленького грешника. Среди груды благочестивых книг возле подлокотника он выбирает четки - четки первого его причастия; их зернышки, отполированные сорока годами молитв, сами текут между пальцев. Он снова закрыл глаза, но лицо по-прежнему обращено к Христу. Никто никогда не видел у него этой внутренней улыбки, не видел такого лица, непритворного и счастливого. Его губы шевелятся, отвислые щеки подрагивают, дергается с равномерными промежутками подбородок, высвобождая шею из жесткого воротничка, и у подножья небесного престола так же мерно покачивается кадило. На другой день Жак сидел в одиночестве на незастланной кровати. Он не знал, как убить это субботнее утро, такое унылое и тоскливое, когда приходится торчать взаперти в четырех стенах. Вспоминал лицей, урок истории, Даниэля. Прислушивался к утренним звукам, - они были непривычны, даже как будто враждебны, - шарканье веника по ковру, скрип дверей под натиском сквозняка. Он не был ни угнетен, ни подавлен, - скорее даже возбужден; но бездействие казалось невыносимым, тяжко томило ощущение таинственной угрозы, витавшей в самой атмосфере отцовского дома. Истинным избавлением для него была бы сейчас возможность свершить акт самопожертвования, поступок героический и нелепый, который дал бы мгновенный выход переполнявшей его нежности. Временами он поднимал голову, чувствуя жалость к самому себе, весь во власти какого-то извращенного наслаждения, в котором сливались отвергнутая любовь, ненависть и гордыня. Кто-то подергал за дверную ручку. Это была Жизель. Ей только что вымыли голову, по плечам разметались мокрые черные кудри; она была в рубашке и штанишках; ее шея, руки, ноги были коричневыми от загара, и в своих пышных панталончиках, с красивыми собачьими глазами, свежими губками и копной нечесаных волос она выглядела маленьким алжирцем. - Чего тебе? - хмуро бросил Жак. - Проведать тебя пришла, - сказала она, глядя ему в глаза. В свои десять лет она за эту неделю успела догадаться о многом. Наконец-то Жако вернулся. Но жизнь не вошла еще в привычную колею; вот, например, тетка - только начала ее причесывать, а ее вдруг зовут к г-ну Тибо, и она побежала, и бросила ее с распущенными волосами, взяв обещание, что она будет себя хорошо вести. - Кто это звонил? - спросил он. - Господин аббат. Жак нахмурился. Она примостилась рядом с ним на кровати. - Бедный Жако, - прошептала она. Ему стало так хорошо от этого выражения любви, что в порыве благодарности он посадил ее к себе на колени и поцеловал. Но он был начеку. - Беги, сюда идут, - выдохнул он и подтолкнул ее к дверям. Он едва успел сесть в ногах кровати и раскрыть учебник грамматики. За дверью послышался голос аббата Векара: - Здравствуй, малышка. Жако здесь? Он вошел и остановился на пороге. Жак сидел, не поднимая глаз. Аббат подошел к нему и ущипнул за ухо. - Хорош гусь, нечего сказать! - проговорил он. Но, видя, что мальчик упрямится, аббат сразу переменил тон. С Жаком он всегда держался настороженно. К этой овечке, которая частенько бывала овечкой заблудшей, он испытывал особенную любовь, смешанную с любопытством и уважением; он давно понял, какие силы заложены в этой душе. Аббат сел и притянул мальчика к себе. - Попросил ли ты, по крайней мере, прощения у отца? - спросил он, хотя прекрасно знал, как обстояло дело. Жака покоробило это притворство; он равнодушно взглянул на аббата и отрицательно помотал головой. Наступило короткое молчание. - Дитя мое, - продолжал священник опечаленным голосом, в котором сквозила нерешительность, - не скрою от тебя, как меня все это огорчает. До сих пор, невзирая на твое плохое поведение, я всегда защищал тебя перед отцом. Я ему говорил: "У Жако доброе сердце, он исправится, запасемся терпением". Теперь я уж не знаю, что и сказать, - хуже того, я не знаю, что и подумать: я узнал о тебе такие вещи, в которых никогда, никогда не решился бы тебя подозревать. Мы с тобой еще к этому вернемся. Но я сказал себе: "У него будет время подумать, он придет к нам, раскаявшись, а если раскаянье искренне, им искупается самое тяжкое прегрешение". И что же? Вот ты сидишь предо мною, и на лице твоем я читаю злобу, и нет на нем ни тени сожаления, нет ни слезинки в глазах. На сей раз твой бедный отец совершенно пал духом, и это удручает меня. Он задается вопросом, до каких степеней порока ты докатился, если сердце твое так зачерствело. И, право, таким же вопросом задаюсь отныне и я. Жак стискивал в карманах кулаки и прижимал к груди подбородок, чтобы не дать рыданиям вырваться наружу, чтобы ничем не выдать своего состояния. Он один только знал, скольких мук стоил ему отказ попросить прощения, какие сладкие слезы был бы он счастлив пролить, если бы его встретили так, как встретили Даниэля! Но нет! Будь что будет, и пусть никто никогда не узнает о тех чувствах, которые он испытывает к отцу, о животной привязанности, что приправлена горькой обидой и словно еще жарче разгорелась теперь, когда не остается больше надежд на взаимность! Аббат молчал. Кроткое выражение лица делало его молчание еще более тяжким. Потом, глядя вдаль и без всяких предисловий, он заговорил нараспев: - У некоторого человека было два сына. И младший из них, собрав все, пошел в дальнюю сторону и там расточил имение свое, живя распутно. Когда же он прожил все, пришел он в себя и сказал: "Встану, пойду к отцу моему и скажу ему: "Отче! Я согрешил против неба и пред тобою и уже недостоин называться сыном твоим". Встал и пошел к отцу своему. И когда он был еще далеко, увидел его отец и сжалился; и, побежав, пал ему на шею и целовал его. Сын же сказал ему: "Отче! Я согрешил против неба и пред тобою и уже недостоин называться сыном твоим..." Боль, терзавшая Жака, оказалась сильней его воли: он разрыдался. Аббат переменил тон. - Я знал, что ты не испорчен в сердце своем, дитя мое. Нынче утром я молился за тебя. Так пойди же, как блудный сын, пойди к отцу своему, и он пожалеет тебя. И он тоже скажет: "Станем веселиться, ибо этот сын мой пропадал и нашелся!" И Жак вспомнил, что в честь его возвращения в прихожей горела люстра, а г-н Тибо остался в сюртуке; мысль, что, быть может, он сам испортил готовившийся праздник, растрогала его еще больше. - Я хочу тебе еще кое-что сказать, - продолжал священник, гладя рыжую мальчишескую голову. - Твой отец принял на твой счет серьезное решение... Он запнулся; подыскивая слова, он ласково трепал оттопыренные уши, которые под его рукой то прижимались к щекам, то распрямлялись, точно пружина, и начинали пылать; Жак не смел шелохнуться. - ...решение, которое я одобряю, подчеркнул аббат, он поднес указательный палец к губам и настойчиво пытался поймать взгляд Жака. - Он хочет на некоторое время отослать тебя далеко отсюда. - Куда? - вскрикнул сдавленным голосом Жак. - Он тебе это скажет сам, дитя мое. Но, как бы ты поначалу ни воспринял это известие, прими его со смирением и раскаянием, ибо все делается ради твоего же блага. Быть может, на первых порах тебе тягостно будет проводить долгие часы наедине с самим собою; но в эти мгновения ты должен вспоминать, что для доброго христианина нет одиночества и что бог никогда не покинет того, кто на него полагается. Ну, поцелуй меня и иди просить прощения у отца. Через несколько минут Жак вернулся к себе с заплаканным лицом и лихорадочно горящими глазами. Метнувшись к зеркалу, он уставился на себя безжалостным взглядом, словно хотел заглянуть себе в душу и выместить на собственном отражении всю обиду и злость. В коридоре послышались шаги; в замке не было ключа; он торопливо забаррикадировался стульями. Потом бросился к столу, нацарапал карандашом несколько строк, сунул бумагу в конверт, написал адрес, наклеил марку и с блуждающим взглядом встал. Кому доверить письмо? Кругом были только враги! Он приоткрыл окно. Утро было пасмурным, на улицах пусто. Но вот вдали показалась старая дама с ребенком; они двигались не спеша. Жак бросил письмо вниз, оно покружилось в воздухе и легло на тротуар. Он быстро отступил в глубину комнаты. Когда он отважился снова выглянуть, письма на тротуаре не было; дама и ребенок медленно удалялись. Тогда, теряя последние силы, он взвыл, как зверь, попавший в капкан, кинулся на кровать, уперся ногами в деревянную спинку и затрясся всем телом в бессильной ярости, кусая подушку, стараясь заглушить свои вопли; у него хватило рассудка лишь на то, чтобы не дать своим ближним увидеть, как ему тошно. Вечером Даниэль получил письмо: "Мой друг! Единственная моя Любовь, единственная нежность и красота моей жизни! Пишу тебе это как завещание. Они отрывают меня от тебя, отрывают от всего на свете, они хотят упрятать меня в такое место... нет, не смею сказать в какое, не смею сказать куда. Мне стыдно за своего отца! Чувствую, что никогда больше не увижу тебя, мой Единственный, тот, кто один во всем мире мог исправить меня. Прощай, мой друг, прощай! Если они вконец измучат и озлобят меня, я покончу с собой. И ты им скажешь тогда, что я убил себя нарочно, из-за них! А ведь я их любил! Моя последняя мысль, на пороге небытия, будет обращена к тебе, мой друг! Прощай!" Июль 1920 г. - март 1921 г. |
||
|