"Семья Тибо (Том 1)" - читать интересную книгу автора (дю Гар Роже Мартен)ИСПРАВИТЕЛЬНАЯ КОЛОНИЯ Перевод М.ВаксмахераС того дня, как в прошлом году он доставил домой двоих беглецов, Антуан больше ни разу не навещал г-жу Фонтанен; но горничная узнала его и, хотя было уже девять часов вечера, впустила без разговоров. Госпожа де Фонтанен вместе с детьми была в своей комнате. Держась очень прямо, она сидела под лампой перед камином и читала вслух какую-то книгу; Женни, забившись в глубь кресла, пристально глядела на огонь, теребила косу и внимательно слушала; поодаль Даниэль, заложив ногу за ногу и держа на колене картон, набрасывал углем портрет матери. Задержавшись на миг в полутьме на пороге, Антуан почувствовал, насколько неуместен его приход; но отступать было поздно. Госпожа де Фонтанен приняла его довольно холодно; она казалась более всего удивленной. Она оставила детей в спальне и провела Антуана в гостиную, но, когда он объяснил цель своего визита, встала и пошла за сыном. Даниэлю можно было дать теперь лет семнадцать, хотя ему было всего пятнадцать; темный пушок над губой оттенял линию рта. Пряча смущение, Антуан смотрел юноше прямо в глаза с чуть вызывающим видом, словно хотел сказать: "Я ведь привык действовать решительно, без обиняков". Как и в прошлый раз, в присутствии г-жи де Фонтанен он инстинктивно подчеркивал искренность своего поведения. - Ну вот, - сказал он. - Я пришел, собственно, из-за вас. Наша вчерашняя встреча навела меня на некоторые размышления. Даниэль явно удивился. - Да, конечно, - продолжал Антуан, - мы едва обменялись двумя-тремя словами, вы спешили, я тоже, но мне показалось... Не знаю даже, как это выразить... Ведь вы ничего не спросили про Жака, из чего я сделал вывод, что он вам пишет. Разве я не прав? Подозреваю даже, что он пишет вам о таких вещах, о которых я ничего не знаю, но очень хотел бы знать. Нет, погодите, выслушайте меня. Жака нет в Париже с июня прошлого года, сейчас на носу апрель, значит, он там около девяти месяцев. Я ни разу его не видел, он мне не писал; но отец часто навещает его, он говорит, что Жак чувствует себя хорошо, много занимается; что уединенность и дисциплина дали превосходные результаты. Обманывается ли отец? Или его обманывают? После вчерашней нашей встречи у меня вдруг стало неспокойно на душе. Я подумал, что, может быть, ему там худо, а я, ничего не зная об этом, не могу ему помочь; эта мысль мучает меня. И тогда я решил прийти к вам и честно все рассказать. Я взываю к дружбе, которая связывает вас с ним. Речь идет вовсе не о том, чтобы выдать его секреты. Но вам он, наверное, пишет обо всем, что там происходит. И только вы один можете меня успокоить - или заставить меня вмешаться. Даниэль слушал его с безучастным лицом. Первым его побуждением было вообще отказаться от разговора. Высоко подняв голову, он смотрел на Антуана суровыми от волнения глазами. Потом, не зная, как поступить, он обернулся к матери. Та с интересом ждала, что будет дальше. Ожиданье затягивалось. Наконец она улыбнулась. - Говори все как есть, мой милый, - сказала она и с какой-то удалью взмахнула рукой. - О том, что не солгал, никогда жалеть не приходится. И Даниэль повторил ее жест. Он решился. Да, время от времени он получал от Тибо письма, все более краткие, все менее ясные. Даниэль знал только, что его товарищ живет на полном пансионе у какого-то провинциального добряка-учителя, но где? На конвертах всегда стоит штемпель почтового вагона северного направления. Может, какие-то курсы подготовки на бакалавра? Антуан старался не показать своего изумления. Как тщательно скрывал Жак правду от лучшего своего друга! Отчего? От стыда? Да, должно быть, от того самого чувства стыда, которое заставляло г-на Тибо приукрашивать действительность, именуя исправительную колонию в Круи, куда он упрятал своего сына, "религиозным учреждением на берегу Уазы". Внезапно у Антуана мелькнуло подозрение, что эти письма написаны Жаком под чью-то диктовку. Быть может, малыша там запугивают? Антуану вспомнилась разоблачительная кампания, предпринятая одной революционной газетой в Бовэ, ужасные обвинения, брошенные Благотворительному обществу социальной профилактики; обвинения оказались ложными, г-н Тибо возбудил против газеты процесс, он блестяще выиграл его и проучил клеветников, но все же... Нет, Антуан привык полагаться только на себя. - Не могли ли бы вы мне показать одно из этих писем? - попросил он. И, видя, как покраснел Даниэль, запоздало добавил с извиняющейся улыбкой: Только одно, просто взглянуть... Не важно, какое... Не отвечая и даже не спросив глазами совета у матери, Даниэль встал и вышел из комнаты. Оставшись с г-жой де Фонтанен наедине, Антуан опять испытал те же чувства, что и в прошлый раз: растерянность, любопытство, влечение. Она смотрела прямо перед собой и, казалось, не думала ни о чем. Но одно ее присутствие как будто подстегивало внутреннюю жизнь Антуана, обостряло его проницательность. Воздух вокруг этой женщины обладал какой-то особой проводимостью. Сейчас Антуан явственно ощущал исходившее от нее неодобрение. И он не ошибся. Она не порицала прямо ни Антуана, ни г-на Тибо, поскольку ничего не знала об участи Жака, но, вспоминая свой единственный визит на Университетскую улицу, она не могла отделаться от впечатления, что там что-то неладно. Антуан догадывался об ее чувствах и почти разделял их. Разумеется, если б кто-либо посмел критиковать поступки его отца, он бы только возмутился; но сейчас в глубине души он был на стороне г-жи де Фонтанен - против г-на Тибо. В прошлом году - этого он не забыл, - когда он впервые окунулся в атмосферу, окружавшую Фонтаненов, воздух отцовского дома долго еще казался ему непригодным для дыхания. Вошел Даниэль и протянул Антуану неказистый конверт. - Это первое письмо. Самое длинное, - сказал он, садясь. "Дорогой Фонтанен, Пишу тебе из моего нового дома. Не пытайся мне писать, здесь это категорически запрещено. В остальном же мне здесь очень хорошо. Преподаватель у меня тоже хороший, он добр ко мне, и я много занимаюсь. У меня много товарищей, они тоже очень добры ко мне. По воскресеньям меня навещают отец и брат. Так что, как видишь, мне здесь очень хорошо. Прошу тебя, дорогой Даниэль, во имя нашей дружбы, не суди строго моего отца, тебе всего не понять. А я знаю, что он очень добрый, и он правильно сделал, что отослал меня из Парижа, где я зря терял время в лицее, теперь я сам это сознаю, и я очень доволен. Не даю тебе своего адреса, чтобы быть уверенным, что ты не станешь мне писать, так как это было бы для меня просто ужасно. Как только смогу, дорогой Даниэль, напишу тебе еще. Жак". Антуан дважды прочитал письмо. Если б он не узнал по некоторым характерным приметам почерк брата, он ни за что бы не поверил, что письмо писал Жак. Адрес на конверте был проставлен другой рукой - почерк крестьянский, неуверенный, с помарками. Антуана в равной мере смущали и форма письма, и его содержание. К чему столько лжи? Мои товарищи! Жак жил в камере, в том пресловутом "специальном корпусе", который был учрежден г-ном Тибо в исправительной колонии Круи для детей из хороших семей и который всегда пустовал; Жак не общался ни с одним живым существом, кроме служителя, приносившего ему еду и сопровождавшего на прогулках, да еще раза два-три в неделю приезжал из Компьеня учитель, чтобы дать ему урок. Отец и брат навещают меня! Г-н Тибо в силу своего официального положения прибывал в Круи по первым понедельникам каждого месяца и председательствовал на заседаниях распорядительного совета, и по этим дням, перед отъездом, он в самом деле всякий раз просил привести к нему на несколько минут сына в комнату для посетителей. Что касается Антуана, он выражал желание навестить брата во время летних каникул, но г-н Тибо решительно противился этому: "Самое главное в режиме, установленном для твоего брата, - говорил он, - это полнейшая изоляция". Упершись локтями в колени, Антуан вертел в руках письмо. Прощай теперь душевный покой. Он ощутил вдруг такую растерянность, такое одиночество, что ему захотелось во всем открыться этой озаренной внутренним светом женщине, которую счастливый случай поставил на его пути. Он поднял на нее глаза; спокойно сложив на юбке руки, с задумчивым лицом, она, казалось, ждала. Ее взгляд проникал в самую душу. - Не можем ли мы вам чем-нибудь помочь? - тихо спросила она и улыбнулась. Из-за белизны пушистых волос эта улыбка и все лицо ее показались ему еще моложе. И, однако, готовый уже все рассказать, в последний момент он отступил. Даниэль не спускал с него своих суровых глаз. Антуан вдруг испугался, что его сочтут нерешительным, что г-жа де Фонтанен перестанет думать о нем как о человеке энергичном, каким он был на самом деле. Но для себя он нашел более удобное оправдание: он не имеет права выдавать тайну, которую Жак так упорно старался скрыть. Опасаясь самого себя и пресекая дальнейшие увертки, он встал и протянул руку с тем роковым выражением лица, которое он охотно принимал и которое, казалось, говорило: "Ни о чем не надо спрашивать. Вы меня разгадали. Мы понимаем друг друга. Прощайте". Выйдя на улицу, он пошел куда глаза глядят, твердя самому себе: "Прежде всего хладнокровие. И решительность". Те пять-шесть лет, которые он посвятил научным занятиям, казалось, обязывали его размышлять с максимальной логичностью. "Жак ни на что не жалуется. Следовательно, Жаку хорошо". Но он-то понимал, что дело обстоит как раз наоборот. Точно наваждение, в голову все лезла мысль о газетной шумихе, поднятой вокруг исправительной колонии; особенно назойливо вспоминалась статья, озаглавленная "Каторга для детей", где подробно описывались физические и нравственные страдания воспитанников, которые недоедают, живут в грязи, подвергаются телесным наказаниям и всецело отданы во власть свирепых надзирателей. У него вырвался угрожающий жест. Во что бы то ни стало он вызволит оттуда бедного малыша! Задача благородная, что и говорить. Но как ее выполнить? Заводить с г-ном Тибо разговор, вступать с ним в пререкания - об этом не могло быть и речи: шутка ли, Антуан замахивался на отца, на то учреждение, которое тот основал и которым руководил! Для самого Антуана в этой вспышке сыновнего бунта было столько новизны, что он ощутил сначала смущение, потом гордость. Он вспомнил, что произошло в минувшем году, на другой день после возвращения Жака. С утра г-н Тибо вызвал Антуана к себе в кабинет. Только что прибыл аббат Векар. Г-н Тибо кричал: "Негодяй! В бараний рог его!" Потрясая перед носом аббата своей жирной волосатой рукой, он растопыривал пальцы и, хрустя суставами, медленно сжимал их снова в кулак. Потом проговорил с довольной улыбкой: "Кажется, я нашел выход". Помолчав, он поднял наконец веки и бросил: "Круи". "Жака в исправительную колонию?" вскричал Антуан. Завязался ожесточенный спор. "В бараний рог его", - твердил г-н Тибо и хрустел пальцами. Аббат не знал, что сказать. Тогда г-н Тибо стал расписывать прелести особого режима, которому будет подвергнут Жак, и по его словам выходило, что режим этот благотворен и по-отечески мягок. Густым проникновенным голосом, налегая на запятые, он заключил: "И тогда, вдали от губительных соблазнов, избавленный благодаря уединению от своих порочных инстинктов, приохотившись к систематическому труду, он достигнет шестнадцатилетнего возраста и, надеюсь, без всякой опасности сможет вернуться под мирный семейный кров". Аббат, соглашаясь, ввернул: "Уединение обладает поистине чудодейственными и целительными свойствами". Поддавшись доводам г-на Тибо, получившим одобрение священника, Антуан склонился к мысли, что они правы. Этого своего согласия он не мог сейчас простить ни себе, ни отцу. Он шел быстро, не разбирая дороги. У Бельфорского льва26 круто повернул и пошел большими шагами назад, закуривая папиросу за папиросой; вечерний ветер подхватывал струйки табачного дыма. Действовать надо решительно, помчаться в Круи, явиться туда поборником справедливости... Какая-то женщина увязалась за ним, зашептала нежные слова. Он ничего не ответил и продолжал свой путь вниз по бульвару Сен-Мишель. "Поборником справедливости! - повторял он. - Уличить начальство в обмане, разоблачить жестокость надзирателей, устроить скандал, забрать малыша домой!" Но его порыв уже угасал. Мысли Антуана шли теперь в двух направлениях рядом с планами благородной мести возникла дразнящая прихоть. Он перешел через Сену, прекрасно осознавая, куда толкает его рассеянность. А, собственно, почему бы и нет? Да и уснешь ли при таком возбуждении? Он расправил плечи, глубоко вздохнул, улыбнулся. "Быть сильным, быть мужчиной", - подумал он. Весело шагнул в темный переулок, вновь ощущая прилив благородства; принятое решение предстало вдруг перед ним словно бы в новом ракурсе - яркое, уже увенчавшееся успехом; готовый осуществить один из двух своих замыслов, вот уже четверть часа оспаривавших друг перед другом его внимание, он счел теперь и второй из них почти осуществленным; привычным движением толкая застекленную дверь, он подвел итог: "Завтра суббота, из больницы не вырвешься. А в воскресенье... В воскресенье с утра я буду в исправительной колонии!" Утренний скорый не останавливался в Круи, и Антуану пришлось сойти в Венет, на последней станции перед Компьенем. Из вагона он выскочил в крайнем возбуждении. Он захватил с собой медицинские книги; на следующей неделе предстояло сдавать экзамен; но в поезде ему так и не удалось сосредоточиться. Приближался решительный час. Все эти два дня он с такой отчетливостью, до мельчайших подробностей представлял себе свой крестовый поход, что вызволение Жака из колонии уже казалось свершившимся фактом, и он думал теперь лишь о том, как снова завоевать его доверие и любовь. Ему оставалось пройти два километра по прекрасной ровной дороге, залитой веселым солнечным светом. После долгих дождливых недель весна впервые в этом году предстала во всем своем блеске, в свежем благоухании мартовского утра. Антуан восхищенно смотрел на взрыхленные бороною, уже начинавшие зеленеть поля, лежавшие по обе стороны дороги, на ясное небо, затянутое у самого горизонта легкой дымкой, на сверкавший под солнцем холмистый берег Уазы. Он ощутил такое умиротворение, и такая чистота была разлита вокруг, что на секунду мелькнула малодушная мысль: хорошо, если бы все оказалось ошибкой. Разве эта красота похожа на каторгу для детей? Чтобы попасть в исправительную колонию, надо было пройти через всю деревню Круи. Когда он миновал уже последние дома и вышел к повороту, его вдруг словно что-то ударило; никогда прежде не видел он колонию, но тут сразу узнал издалека это огромное одинокое здание под черепичной кровлей; среди меловой равнины, лишенной всякой растительности, оно высилось в обрамлении побеленной стены, точно новое кладбище; он узнал ряды зарешеченных окон и блестевший на солнце циферблат башенных часов. Здание можно было принять за тюрьму, если б не высеченные в камне золотые буквы, которые сверкали над вторым этажом, указывая на филантропический характер заведения: ФОНД ОСКАРА ТИБО Вдоль дорожки, что вела к колонии, не было ни деревца. Узкие окна издали разглядывали посетителя. Антуан подошел к воротам и потянул за шнурок; колокольчик задребезжал, прорезая воскресную тишину. Одна створка открылась. Яростно залаял злющий пес, сидевший на цепи в своей будке. Антуан вошел во двор; это был скорее палисадник; окруженный гравием газон закруглялся перед главной казармой. Он чувствовал, что за ним наблюдают, но не видел ни живой души, если не считать пса, который рвался на цепи и лаял не переставая. Слева от входа возвышалась часовня, увенчанная каменным крестом; справа стояло приземистое строение с вывеской "Администрация". К этому флигелю он и направился. Когда он подошел к крыльцу, дверь отворилась. Собака все лаяла. Он вошел. Выкрашенный охрой вестибюль, пол выложен плитками, по стенам новенькие стулья, как в монастырской приемной. В комнате было жарко натоплено. Гипсовый бюст г-на Тибо в натуральную величину, но под низким потолком выглядевший исполинским, украшал правую стену; жалкое распятие черного дерева, перевитое буксовыми ветками, висело, вероятно, симметрии ради, на противоположной стене. Антуан стоял, вслушиваясь в настороженную тишину. Нет, он не ошибся! От всего здесь разило тюрьмой! Наконец в задней стене отворилось окошко, высунулась голова надзирателя. Антуан бросил ему свою визитную карточку вместе с карточкой отца и объявил сухим тоном, что желает говорить с директором. Прошло минут пять. Раздражаясь все больше, Антуан уже собирался пройти внутрь дома, когда в коридоре послышались легкие шаги; молодой человек в очках, в светло-коричневом фланелевом костюме, весь кругленький и беленький, кинулся ему навстречу, подпрыгивая в комнатных туфлях, протягивая к нему руки и сияя круглой физиономией: - Здравствуйте, доктор! Какая приятная неожиданность! Ваш брат будет в восторге! Я много о вас слышал, господин учредитель часто говорит о своем взрослом сыне-враче! Впрочем, семейное сходство... да-да, оно налицо! добавил он, смеясь. - Уверяю вас! Но прошу, пройдемте ко мне в кабинет. Ах, извините, я забыл представиться! Я - Фем, директор. Он подталкивал Антуана к директорскому кабинету и, шаркая ногами, семенил за ним следом, воздев к потолку широко расставленные руки, словно боялся, что Антуан споткнется и его надо будет подхватывать на лету. Он заставил Антуана сесть и сам занял место за своим столом. - Надеюсь, господин учредитель пребывает в добром здравии? осведомился он сладким голосом. - Ах, он совсем не стареет, это просто поразительно! Какая жалость, что он не смог сегодня с вами приехать! Антуан недоверчиво огляделся вокруг и довольно бесцеремонно уставился на желтое, как у китайца, лицо и золотые очки, за которыми радостно помаргивали раскосые глазки. Он был совершенно не подготовлен к столь обильному словоизвержению и буквально сбит с толку домашним видом каторжного начальства, неожиданно представшего перед ним в облике этого улыбчивого юнца в пижаме, тогда как он ожидал здесь встретить переодетого жандарма отталкивающей наружности или, уж во всяком случае, кого-нибудь вроде директора коллежа, и ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы сохранить необходимое самообладание. - Ах, черт побери! - внезапно воскликнул г-н Фем. - Ведь вы приехали как раз к воскресной мессе! Все наши воспитанники сейчас в часовне, и ваш брат тоже. Как же нам быть? - Он взглянул на часы. - Это продлится еще минут двадцать, а то и все тридцать, если причастников много. Что весьма возможно. Господин учредитель вам, должно быть, рассказывал: у нас отличнейший капеллан - священник молодой, расторопный, ловкости необычайной! С тех пор как он здесь, религиозные чувства у воспитанников нашего заведения коренным образом переменились! Однако какая жалость! Что ж нам делать? Антуан порывисто встал. Он ни на миг не забывал, зачем он сюда приехал. - Поскольку в данный момент все ваши помещения пустуют, - сказал он, глядя на юркого человечка, - надеюсь, вы не сочтете нескромным мое желание осмотреть колонию? Мне было бы любопытно увидеть все вблизи; я так часто, с самого детства, слышал... - Правда? - спросил удивленный г-н Фем. - Нет ничего проще, - продолжал он, не двигаясь, однако, с места. Он улыбался и, не переставая улыбаться, о чем-то, казалось, размышлял. - Ах, знаете, в корпусе нет ничего интересного. Ведь это, по существу, не что иное, как маленькая казарма, а что такое казарма, вы знаете не хуже меня. Антуан продолжал стоять. - Нет, мне очень интересно, - заявил он. И, видя, что директор недоверчиво уставился на него своими прищуренными глазками, подтвердил: Да-да, уверяю вас. - Ну что ж, доктор, с большим удовольствием. Надену вот только пиджак и ботинки - и я к вашим услугам. Он исчез. Антуан услышал, как прозвенел звонок. Затем пять раз бухнул колокол во дворе. "Ага! - подумал он. - Дают сигнал тревоги, неприятель в доме!" Он не мог усидеть на месте. Подошел к окну, но стекла оказались матовыми. "Спокойствие, - сказал он себе. - Быть настороже. Удостовериться во всем самому. Действовать. Вот в чем моя задача". Наконец появился г-н Фем. Они сошли с крыльца. - Наш парадный двор! - высокопарно возгласил директор и снисходительно усмехнулся. Потом подбежал к собаке, которая опять начала лаять, и с силой пнул ее ногой в бок; собака забилась в свою конуру. - Вы случайно не занимаетесь садоводством? Ах да, конечно, врач всегда имеет дело с растениями, черт побери! - Он весьма охотно остановился посреди палисадника. - Прошу вашего совета. Чем замаскировать этот кусок стены? Плющом? Но понадобятся долгие годы... Не отвечая, Антуан увлек его к центральному корпусу. Они обошли весь нижний этаж. Антуан шагал впереди, зорко вглядываясь в каждую мелочь, самочинно отворяя все закрытые двери; ничто не ускользало от его взгляда. Верхняя часть стен была побелена, а от пола метров до двух в высоту они были замазаны черным гудроном. Во всех окнах, как и в кабинете директора, стекла были матовые; везде решетки. Антуан хотел открыть одно из окон; оказалось, что для этого требуется особый ключ; директор вынул его из жилетного кармана и отворил окно; Антуан заметил, с какой ловкостью манипулируют его желтые пухлые ручки. Цепким взглядом детектива Антуан обвел внутренний двор; там было пусто; большой четырехугольный плац, покрытый засохшей грязью, был замкнут высокими стенами - и ни деревца, ни кустика, ничего. Господин Фем с огромным воодушевлением и очень подробно рассказывал о назначении каждой комнаты - здесь были учебные классы, столярные, слесарные, электротехнические и прочие мастерские. Комнаты были небольшие, содержались в чистоте. В столовых заканчивалась уборка, служители вытирали некрашеные деревянные столы; от водопроводных раковин, размещенных по углам, шел тяжелый дух. - Каждый воспитанник, закончив еду, моет здесь свой котелок, стакан и ложку. Разумеется, никаких ножей и даже вилок... - Антуан глядел на него, не понимая. Тот добавил, подмигивая: - Ничего режущего или колющего... На втором этаже опять шли учебные классы, и опять мастерские, и душевое отделение, которое, очевидно, бывало открыто не слишком часто, но которым директор особенно гордился. Он весело ходил из комнаты в комнату, широко расставив вытянутые вперед руки, и, ни на миг не замолкая, машинально придвигал к стене верстак, подбирал с пола гвоздик, завертывал до отказа кран, поправлял и расставлял все, что оказывалось не на месте. На третьем этаже размещались дортуары. Они были двух типов. В большинстве из них стояло по десятку коек, застланных серыми одеялами; сплошь уставленные полками для вещей, дортуары походили бы на небольшие солдатские спальни, если бы не странные железные, обтянутые тонкой сеткой клетки, занимавшие середину каждого из них. - Вы их туда запираете? - спросил Антуан. Господин Фем с комическим ужасом воздел руки горе и рассмеялся. - Да нет же! Здесь спит надзиратель. Видите, его кровать помещена как раз посредине, на одинаковом расстоянии от всех четырех стен: он все видит, все слышит и ничем не рискует. Впрочем, на случай тревоги у него есть специальный звонок, проводка спрятана под полом. Другие дортуары состояли из притиснутых одна к другой каморок кирпичной кладки, запертых решетчатыми дверьми, точно боксы в зверинце. Г-н Фем задержался на пороге. Временами его улыбка делалась горько-задумчивой, и тогда это румяное личико окутывала меланхолия, точно на статуях Будды. - Ах, доктор, - объяснял он, - здесь размещаются наши отпетые. Те, кто поступил к нам слишком поздно; их уж по-настоящему не исправить; да, паиньками их не назовешь... Попадаются среди них и дети порочные, верно? Так что приходится на ночь их запирать. Антуан заглянул за одну из решеток. Он различил в полутьме жалкую неубранную постель, похабные рисунки и надписи на стенах. Он отпрянул. - Не будем туда смотреть, это слишком печально, - вздохнул директор, увлекая его за собой. - Видите, это главный коридор, по нему всю ночь ходит надзиратель. Здесь надзиратели вообще не ложатся и электричество не гасится. Хоть мы и держим этих проказников под замком, от них всегда можно ожидать какой-нибудь пакости... Честное слово! Он тряхнул головой, прищурился и внезапно расхохотался; грустное выражение мигом слетело с его лица. - Тут всего наглядишься! - простодушно заключил он, пожимая плечами. Антуан был так захвачен всем окружающим, что совсем забыл о своих заготовленных заранее вопросах. Но все же спросил: - А как вы их наказываете? Мне бы хотелось взглянуть на карцеры. Господин Фем отступил на шаг, вытаращил свои круглые глаза и легонько всплеснул руками. - Карцеры, черт побери! Да помилуйте, господин доктор, или вы думаете, здесь Ла-Рокет27? Нет, нет, у нас никаких карцеров, упаси нас бог! Устав категорически это запрещает, да и господин учредитель никогда бы не пошел на это! Антуан был озадачен; в прищуренных глазках, моргавших за стеклами очков, ему чудилась насмешка. Роль соглядатая, которую он собирался здесь сыграть, начинала не на шутку его тяготить. Все, что он видел, отнюдь не поддерживало в нем решимости продолжать эту роль. Он даже спрашивал себя не без некоторого смущения, не догадался ли уже директор, какие подозрения привели Антуана в Круи; но судить об этом было нелегко, настолько естественным казалось простодушие г-на Фема, несмотря на лукавые огоньки, то и дело вспыхивавшие в уголках его глаз. Отсмеявшись, директор подошел к Антуану и положил руку ему на рукав. - Вы пошутили, правда? Ведь вы не хуже меня знаете, к чему может привести чрезмерная строгость, - к бунту или, что еще страшнее, к лицемерию... Господин учредитель прекрасно сказал об этом в своей речи на парижском конгрессе, в год Выставки...28 Он понизил голос и посмотрел на молодого человека с особой симпатией, словно они с Антуаном входили в круг избранных и только им одним дано было обсуждать педагогические проблемы, не впадая при этом в ошибки, столь распространенные среди людей заурядных. Антуану это польстило, и впечатление, которое складывалось у него о колонии, стало еще более благоприятным. - Правда, во дворе, как бывает в казармах, у нас есть тут одно строеньице, архитектор окрестил его в своем проекте "дисциплинарными помещениями"... - ? - ...но мы держим там только уголь да картошку. К чему нам карцеры? продолжал он. - Убежденьем можно добиться гораздо большего! - Неужели? - спросил Антуан. Директор с тонкой улыбкой опять положил руку ему на запястье. - Поймите меня правильно, - сказал он доверительно. - То, что я называю убеждением, - мне хотелось бы сразу поставить все точки над i, - заключается в лишении некоторых блюд. Наши малютки ужасные лакомки. В их возрасте это простительно, не так ли? Хлеб всухомятку обладает совершенно удивительными свойствами, доктор, он замечательно убеждает... Но этими свойствами нужно умело пользоваться; и главное здесь вот что: ребенка, которого вы хотите убедить, ни в коем случае не следует изолировать от других детей. Теперь вы видите, как далеки мы от того, чтобы сажать кого-нибудь в карцер! Нет! Пусть он грызет свою черствую корку на виду у всех, в столовой, в углу, во время самой обильной трапезы, то есть за обедом, когда вокруг струятся ароматы горячего рагу и товарищи уписывают его за обе щеки. Против этого не устоишь! Или я не прав? В этом возрасте худеют так быстро! Две, ну в крайнем случае три недели - и самые строптивые становятся у меня просто шелковыми. Убеждение! - заключил он, делая круглые глаза. - И ни разу мне не приходилось прибегать к более строгим наказаниям, я даже ни разу не замахнулся на вверенных мне шалунов! Его лицо лучилось гордостью и лаской. Казалось, он в самом деле любит этих сорванцов, любит даже тех, кто особенно досаждает ему своими проказами. Они снова спустились на нижний этаж. Г-н Фем вытащил из кармана часы. - Разрешите мне в заключение показать вам нечто весьма назидательное. Вы расскажете об этом господину учредителю; я уверен, он будет доволен. Они пересекли палисадник и вошли в часовню. Г-н Фем предложил ему святой воды. Антуан увидел со спины человек шестьдесят мальчишек в холщовых куртках; ровными рядами они неподвижно стояли на коленях на каменном полу; четверо усатых надзирателей в синих суконных мундирах с красными кантами расхаживали между рядами, не спуская с детей глаз. В алтаре священник, которому прислуживали двое воспитанников, заканчивал мессу. - Где Жак? - прошептал Антуан. Директор показал на хоры, под которыми они стояли, и на цыпочках пошел к дверям. - У вашего брата постоянное место там, наверху, - сказал г-н Фем, когда они вышли наружу. - Он там один, вернее сказать с парнем, который состоит при нем для услуг. В связи с этим вы можете передать вашему папеньке, что мы приставили к Жаку нового служителя, о котором у нас уже был разговор с неделю назад. Прежний, дядюшка Леон, был для этого староват, мы перевели его в надзиратели при одной из мастерских. А новый - еще молодой, из Лотарингии родом; о, это отличный малый, только что из полка, служил там у полковника в денщиках; рекомендации у него великолепные. И брату вашему теперь не так скучно будет на прогулках, не правда ли? Ах, боже мой, я заболтался, они уже выходят. Собака принялась яростно лаять. Г-н Фем заставил ее замолчать, поправил очки и застыл посреди парадного двора. Дверь часовни широко распахнулась, и дети, по трое в ряд, с надзирателями по сторонам, прошли четким шагом, как на параде. Они шли без шапок, в веревочных туфлях, ступая бесшумно и мягко, словно команда гимнастов; куртки на них были чистые, перехваченные в талии кожаными ремнями, металлические пряжки поблескивали на солнце. Самым старшим было уже лет по семнадцать-восемнадцать, младшим - по десять-одиннадцать. У большинства были бледные лица, глаза потуплены, выглядели они не по-детски серьезно. Антуан рассматривал их пристально и придирчиво, но не заметил ни косых взглядов, ни злобных ухмылок, ни хмурых лиц; эти дети вовсе не казались отпетыми; Антуан вынужден был признаться в душе, что они не походят на мучеников. Когда колонна скрылась в корпусе - деревянная лестница долго еще гудела от шума шагов, - он обернулся к г-ну Фему и прочитал в его глазах немой вопрос. - Выправка великолепная, - констатировал Антуан. Маленький человечек ничего не ответил; он тихонько потирал пухленькие ручки, словно намыливал их, и глазки его, горделиво сияя за стеклами очков, казалось, говорили "спасибо". И только теперь, когда двор опустел, на залитых солнцем ступенях часовни показался Жак. Но он ли это? Мальчик так изменился, так вырос, что Антуан смотрел на него, почти не узнавая. Он был не в форменной одежде, а в шерстяном костюме, фетровой шляпе и в накинутом на плечи пальто; следом шел парень лет двадцати, коренастый, белокурый; надзирательского мундира на нем не было. Они сошли с крыльца. Оба, казалось, не замечали ни директора, ни Антуана. Жак шел спокойно, глядя под ноги, и только почти поравнявшись с г-ном Фемом, поднял голову, остановился с удивленным видом и тотчас снял шляпу. Движение это было совершенно естественным; но Антуану в удивлении Жака почудилось что-то наигранное. Впрочем, лицо Жака оставалось спокойным; он улыбался, но особой радости не выказывал. Антуан шагнул к нему, протянул руку; его радость тоже была притворной. - Вот уж поистине приятная неожиданность, не правда ли, Жак? воскликнул директор. - Но вас следует побранить: нужно надевать пальто в рукава и застегиваться на все пуговицы, когда вы идете в часовню; на хорах прохладно, вы можете схватить насморк! Как только Жак услышал, что к нему обращается г-н Фем, он отвернулся от брата и стал смотреть директору прямо в лицо - с выражением почтительности и какой-то тревоги, словно пытаясь уловить скрытый смысл его слов. И тут же, не отвечая, надел пальто. - Знаешь, ты здорово вырос... - пробормотал Антуан. Его порыв угас, он с изумлением вглядывался в брата, силясь определить, чем вызвана эта разительная перемена в лице, походке, во всем облике Жака. - Может быть, вы немного погуляете, сейчас так тепло, - предложил директор. - Побродите вдвоем по саду, а потом Жак проведет вас к себе. Антуан колебался. Он спросил брата: - Ну как, хочешь? Жак, казалось, не слышал. Антуан подумал, что брату вовсе не хочется торчать под окнами колонии у всех на виду. - Нет, - сказал Антуан, - нам, пожалуй, будет лучше в твоей... в комнате, правда? - Как вам угодно! - вскричал директор. - Но прежде мне хотелось бы вам еще кое-что показать, - вы непременно должны познакомиться со всеми нашими воспитанниками. Пойдемте, Жак. Жак пошел вслед за г-ном Фемом, а тот, растопыривая руки и хохоча, словно проказливый школьник, подталкивал Антуана в направлении пристройки, которая примыкала к наружной ограде. Оказалось, речь шла о крольчатнике - о доброй дюжине клеток. Г-н Фем обожал домашнюю живность. - Эти малыши родились в понедельник, - объявил он с восторгом, - а поглядите, шалунишки уже открывают глаза! А здесь у меня самцы. Полюбуйтесь-ка, доктор, вот на этого, - он сунул руку в клетку и вытащил за уши крупного серебристого кролика шампанской породы, который яростно вырывался, - поглядите-ка, ну чем не "отпетый"! Директор весь лучился добродушием и смеялся наивным детским смехом. Антуану вспомнились спальни верхнего этажа и в них железные клетки. Господин Фем обернулся и сказал с улыбкой человека, которого не поняли: - Черт побери, я тут болтаю, а вы, я вижу, слушаете меня просто из вежливости, ведь правда? Я провожу вас в комнату Жака и оставлю. Идемте, Жак, показывайте нам дорогу. Жак пошел впереди. Антуан догнал его и положил руку на плечо. Ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы вспомнить того тщедушного, издерганного, низкорослого мальчишку, за которым он ездил в прошлом году в Марсель. - Ты теперь одного роста со мной. Его рука поднялась к затылку брата, к его тощей птичьей шее. Все члены у Жака вытянулись и казались от этого хрупкими, длинные руки вылезали из рукавов, из-под брюк выглядывали лодыжки; в его походке чувствовалась какая-то скованность, неуклюжесть - и в то же время юная гибкость, которой не было раньше. Корпус, предназначенный для трудновоспитуемых, являл собой пристройку к административному зданию, пройти туда можно было лишь через контору. Пять одинаковых комнат выходили в коридор, выкрашенный охрой. Г-н Фем объяснил, что, поскольку Жак у них единственный особый, а другие комнаты пустуют, то в одной из них ночует приставленный к Жаку служитель, а остальные используются под кладовые. - А вот и камера нашего узника! - провозгласил директор и щелкнул пухлым пальчиком Жака, который оторопело взглянул на него и посторонился, пропуская вперед. Антуан с жадным интересом осматривал комнату. Она походила на гостиничный номер, скромный, но опрятный. Оклеенная обоями в цветочках, она казалась довольно светлой, хотя свет проникал лишь сверху, через две фрамуги с матовыми стеклами, забранными решеткой; комната была очень высокая, и окошки эти располагались метрах в трех от полу, под самым потолком. Солнце сюда не проникало, но в комнате было жарко натоплено, даже чересчур жарко, здесь проходил калорифер из административного здания. Обстановка состояла из соснового шкафа, двух плетеных стульев и черного стола, на котором в боевом порядке выстроились учебники и словари. На маленькой кровати, прямоугольной и плоской, как бильярд, виднелись свежие простыни. Умывальный таз стоял на чистой салфетке, несколько нетронутых полотенец висели на вешалке. Этот тщательный обзор окончательно смутил Антуана. Все, что он видел на протяжении последнего часа, было прямой противоположностью тому, что он ожидал здесь увидеть. Жак жил, совершенно не соприкасаясь с остальными воспитанниками; отношение к нему было внимательным и приветливым; директор оказался славным малым, менее всего похожим на тюремщика; все сведения, сообщенные г-ном Тибо, были точны. Как ни был Антуан упрям, ему пришлось отказаться от всех своих подозрений. Он перехватил устремленный на него директорский взгляд. - У тебя здесь и правда хорошо, - поспешно сказал он, обращаясь к Жаку. Не отвечая, Жак снял пальто и шляпу; служитель взял их у него и повесил на вешалку. - Ваш брат говорит, что у вас здесь хорошо, - сказал директор. Жак стремительно обернулся. Он был крайне учтив и благовоспитан; брат за ним этого не знал. - Да, господин директор, очень хорошо. - Не будем преувеличивать, - отозвался тот с улыбкой. - Здесь у нас все по-простому, мы следим лишь, чтобы соблюдалась чистота. Впрочем, за это надо благодарить Артюра, - прибавил он, глядя на служителя. - Койку заправляет, как для инспекторского смотра... Лицо Артюра озарилось. Антуан не мог сдержать дружелюбной улыбки. У Артюра была круглая голова, мягкие черты лица, светлые глаза, честный взгляд и приятная улыбка. Он стоял в дверях и теребил усы, которые казались белесыми на его загорелом лице. "Вот он, этот тюремщик, которого я уже видел в мрачном подземелье, с тусклым фонарем и связкой ключей", - подумал Антуан; в душе подсмеиваясь над собой, он подошел к столу и стал весело рассматривать книги. - Саллюстий? Ты делаешь успехи в латыни? - спросил он, и на его лице мелькнула насмешливая улыбка. Ему ответил г-н Фем. - Может быть, я зря говорю это при нем, - сказал он с притворной нерешительностью, показывая глазами на Жака. - Однако следует признать, что учитель его прилежанием доволен. Мы работаем по восемь часов в день, продолжал он уже более серьезно. Подойдя к висевшей на стене классной доске, он поправил ее, не переставая говорить. - Но это не мешает нам ежедневно и в любую погоду - ваш батюшка придает этому особенное значение - предпринимать долгие, занимающие не менее двух часов пешие прогулки вдвоем с Артюром. Оба они отличные ходоки, и я разрешаю им всякий раз менять маршрут. Со старым Леоном было по-другому; думается, они не ходили тогда особенно далеко; но зато собирали лекарственные травы вдоль дороги. Верно я говорю? Должен вам доложить, что дядюшка Леон в молодые годы был аптекарским учеником, он отлично разбирался в травах и знал их латинские названия. Это было весьма поучительно. Но все же я предпочитаю, чтобы они побольше бывали на свежем воздухе, это для здоровья полезней. Пока г-н Фем говорил, Антуан несколько раз взглядывал на брата. Казалось, Жак слушает словно сквозь сон и временами ему приходится делать над собою усилие, чтобы понять, о чем идет речь: тогда у него тревожно приоткрывался рот и вздрагивали ресницы. - Боже мой, я все болтаю, а ведь Жак так давно не виделся со своим старшим братом! - воскликнул г-н Фем и попятился к дверям, фамильярно подмигивая. - Вы отправитесь домой одиннадцатичасовым поездом? - спросил он. Антуан еще и не думал об отъезде. Но тон г-на Фема исключал всякое сомнение на сей счет, и Антуан ощутил, что не в силах будет отказаться от представлявшейся ему возможности поскорее отсюда удрать; унылость обстановки, равнодушие брата - все это угнетало его; разве он не выяснил того, что хотел? Ему здесь больше нечего было делать. - Да, - сказал он, - к сожалению, я должен вернуться пораньше, ко второму обходу... - И не жалейте: следующий поезд пойдет только вечером. До скорого свидания! Братья остались вдвоем. Оба были смущены. - Садись на стул, - сказал Жак, собираясь сесть на кровать. Но, заметив второй стул, он спохватился и предложил его Антуану, повторив самым естественным тоном: - Садись на стул, - словно просто говорил "садись". И сел сам. Это не укрылось от Антуана, прежние подозрения вернулись к нему, и он спросил: - Обычно у тебя один только стул? - Да. Но Артюр принес нам свой, как в те дни, когда у меня урок. Антуан переменил тему. - У тебя и правда здесь неплохо, - заметил он, снова осматриваясь вокруг. Потом, указывая на чистые простыни и полотенца, спросил: - Белье меняют часто? - По воскресеньям. Антуан говорил своим обычным тоном, отрывисто и весело, но в этой гулкой комнате, возле вяло отвечавшего Жака, его голос звучал резко, почти вызывающе. - Представь себе, - сказал он, - я боялся, сам не знаю отчего, что с тобой здесь плохо обращаются... Жак взглянул на него с удивлением и улыбнулся. Антуан не спускал с брата глаз. - И ты ни на что не жалуешься? Только честно, ведь никто нас не слышит. - Ни на что. - Может быть, ты воспользуешься моим приездом и попросишь чего-нибудь у директора? - Чего именно? - Я не знаю. Сам подумай. Жак задумался, потом снова улыбнулся и покачал головой: - Да нет. Ты ведь видишь, все хорошо. Голос его изменился не меньше, чем все остальное; теперь это был голос мужской, теплый и низкий, приятного, хотя и глуховатого тембра, - голос довольно неожиданный для подростка. Антуан смотрел на него. - Как ты изменился... Да нет, даже не изменился, просто в тебе ничего не осталось от прежнего Жака, совсем ничего... Он не отрывал взгляда от брата, стараясь отыскать на этом новом лице прежние черты. Те же волосы, рыжие, правда чуть потемневшие, с каштановым отливом, но по-прежнему жесткие и по-прежнему закрывающие лоб; тот же нос, тонкий и некрасивый; те же потрескавшиеся губы, затененные теперь едва заметным светлым пушком; та же нижняя челюсть, тяжелая, раздавшаяся еще больше; наконец, те же оттопыренные уши, которые, казалось, растягивают и без того широкий рот. Но ничто не напоминало больше вчерашнего ребенка. "Темперамент - и тот у него словно переменился, - подумал Антуан. - Всегда такой подвижный, неугомонный - и на тебе, застывшее, сонное лицо... Был такой нервный, а теперь лимфатик..." - Встань-ка на минутку! С учтивой улыбкой, которая не затрагивала глаз, Жак дал себя осмотреть. Его зрачки были словно подернуты изморозью. Антуан ощупывал его руки, ноги. - Но как же ты вырос! Утомления от быстрого роста не ощущаешь? Жак покачал головой. Взяв брата за запястье, Антуан поставил его прямо перед собой. Он заметил бледность густо усеянной веснушками кожи, увидел синеватые тени под нижними веками. - Цвет лица неважный, - продолжал Антуан более серьезно; он нахмурил брови, собираясь еще что-то сказать, но промолчал. Однако покорная, ничего не выражающая физиономия брата вдруг напомнила ему о тех подозрениях, что мелькнули у него, когда Жак появился во дворе. - Тебя предупредили, что я жду тебя после мессы? - спросил он без обиняков. Жак смотрел на него, не понимая. - Когда ты выходил из часовни, - настаивал Антуан, - ты знал, что я тебя жду? - Да нет. Откуда? Он улыбался с наивным удивлением. Антуану пришлось идти на попятный; он пробормотал: - А я решил было... Здесь можно курить? - поспешил он переменить тему. Жак глянул на него с беспокойством и, когда Антуан протянул ему портсигар, ответил: - Нет. Я не буду. Он помрачнел. Антуан не знал, о чем еще с ним говорить. И, как это всегда бывает, когда пытаешься продолжить беседу с человеком, который едва отвечает тебе, он мучительно выдавливал из себя все новые вопросы: - Так что, ты в самом деле ни в чем не нуждаешься? У тебя здесь есть все необходимое? - Конечно. - Спать-то тебе удобно? Одеял достаточно? - О да, мне даже слишком жарко. - А учитель? Он с тобой вежлив? - Очень. - Ты не скучаешь, занимаясь с утра до вечера, один, без друзей? - Нет. - А вечерами? - Я ложусь после ужина, в восемь часов. - А встаешь? - В половине седьмого, по звонку. - Капеллан к тебе когда-нибудь заходит? - Да. - Он хороший? Жак поднял на Антуана затуманенный взгляд. Он не понял вопроса и не ответил. - Директор тоже заходит? - Да, часто. - Он приятно держится. Его любят? - Не знаю. Наверно, любят. - Ты никогда не встречаешься с... другими? - Никогда. Жак сидел потупясь и при каждом вопросе чуть заметно вздрагивал, словно ему было трудно всякий раз перескакивать на новый предмет. - А поэзия? Ты все еще пишешь стихи? - спросил Антуан игривым тоном. - О нет! - Почему? Жак покачал головой, потом кротко улыбнулся, и улыбка довольно долго держалась у него на губах. Он улыбнулся бы точно так же, если б Антуан спросил, играет ли он еще в обруч. Окончательно выдохшись, Антуан решился заговорить о Даниэле. Этого Жак не ожидал - у него слегка порозовели щеки. - Откуда же мне о нем знать? - ответил он. - Писем ведь здесь не получают. - Но ты-то, - продолжал Антуан, - разве ему не пишешь? Он не спускал с брата глаз. Тот улыбнулся точно так же, как минуту назад, когда Антуан заговорил о поэзии. Потом слегка пожал плечами. - Все это старая история... Не будем больше об этом. Что он хотел этим сказать? Ответь он: "Нет, я ни разу ему не писал", Антуан мог бы его оборвать, пристыдить - и сделал бы это даже с тайным удовольствием, потому что вялость брата начинала его раздражать. Но Жак ушел от ответа, и его тон, решительный и грустный, парализовал Антуана. Тут ему вдруг показалось, что Жак уставился в дверь за его спиной; к Антуану, пребывавшему в состоянии какой-то безотчетной злости, разом вернулись все его подозрения. Дверь была застеклена - наверняка для того, чтобы из коридора можно было наблюдать за всем, что происходит в комнате; над дверью было еще и маленькое слуховое окошко, зарешеченное, но не застекленное, позволявшее слышать, что говорят внутри. - В коридоре кто-то есть? - резко спросил Антуан, понизив, однако, голос. Жак посмотрел на него, как на сумасшедшего. - Как в коридоре? Да, иногда... А что? Да вот, я сейчас видел, как прошел дядюшка Леон. В дверь тут же постучались - дядюшка Леон зашел познакомиться со старшим братом. Он по-свойски присел на край стола. - Ну, нашли его небось в добром здравии? Подрос-то как с осени, а? Он засмеялся. У него были обвисшие усы и физиономия старого служаки; от густого смеха скулы у него покраснели, щеки покрылись мелкими лиловыми прожилками, которые, ветвясь, добежали до белков глаз и замутили взгляд, по-отечески добрый, но лукавый. - Меня в мастерские перевели, - объяснил он и поиграл плечами. - А ведь я так привык к господину Жаку! Ну да ладно, - добавил он, уходя, - жизнь есть жизнь, чего на нее жаловаться... Привет господину Тибо передайте, не в службу, а в дружбу, - скажите, от дядюшки Леона, он меня знает! - Славный старикан, - сказал Антуан, когда тот вышел. Ему захотелось продолжить прерванный разговор. - Я могу, если хочешь, передать ему письмо от тебя, - сказал он. И так как Жак не понимал, о чем идет речь, добавил: - Разве ты не хотел бы черкнуть несколько слов Фонтанену? Он упорно пытался уловить на этом невозмутимом лице хоть какой-то намек на чувство, какую-то память о прошлом, - все было напрасно. Юноша помотал головой, на этот раз без улыбки: - Нет, спасибо. Мне нечего ему сказать. Это все быльем поросло. Антуан больше не настаивал. Он устал. К тому же и времени оставалось мало; он вынул часы. - Половина одиннадцатого, через пять минут мне надо идти. Тут Жак внезапно смутился; казалось, он хочет что-то сказать. Стал спрашивать брата, как его здоровье, когда отправляется поезд, как у него дела с экзаменами. И когда Антуан встал, его поразило, как горестно Жак вздохнул: - Уже! Посиди еще немного... Антуан подумал, что Жака огорчает его холодность, что, может быть, приезд брата доставил малышу куда больше радости, чем это могло показаться по его виду. - Ты рад, что я приехал? - пробормотал он смущенно. Жак будто ушел в какие-то свои мысли; он вздохнул, удивился и ответил с вежливой улыбкой: - Конечно, я очень рад, спасибо тебе. - Ну ладно, я постараюсь приехать еще, до свиданья, - сказал Антуан сердито. Собрав всю свою проницательность, он еще раз посмотрел младшему брату в глаза; в нем опять пробудилась нежность. - Я часто думаю о тебе, малыш, - отважился он. - Все время боюсь, что тебе здесь плохо... Они были возле двери. Антуан схватил брата за руку. - Ты мне сказал бы, правда? У Жака сделалось смущенное лицо. Он наклонился, будто хотел в чем-то признаться. И наконец, решившись, быстро проговорил: - Хорошо, если б ты дал что-нибудь Артюру, служителю... Он такой старательный... И, видя, что Антуан озадачен и колеблется, добавил: - Дашь? - А неприятностей не будет? - спросил Антуан. - Нет, нет. Будешь уходить, скажи ему "до свиданья", только повежливее, и сунь тихонько на чай... Сделаешь? В голосе его звучала почти что мольба. - Ну конечно. Но ты все-таки мне скажи, не нужно ли тебе чего. Ответь... тебе здесь не очень худо? - Да нет же! - отозвался Жак с едва уловимой ноткой раздражения. Потом, опять понизив голос, спросил: - Сколько ты ему дашь? - Да я не знаю. Сколько? Десяти франков хватит? Или, может, двадцать дать? - Да, конечно, двадцать франков! - воскликнул Жак с радостным смущением. - Спасибо, Антуан. И крепко пожал протянутую руку брата. Выйдя из комнаты, Антуан наткнулся на проходившего мимо служителя. Тот принял чаевые без колебаний, и его открытое лицо, в котором еще было что-то детское, зарделось от удовольствия. Он проводил Антуана в кабинет директора. - Без четверти одиннадцать, - засвидетельствовал г-н Фем. - Вы успеете, но пора отправляться. Они прошли через вестибюль, где возвышался бюст г-на Тибо. Антуан взглянул на него уже без иронии. Он теперь понимал, что отец имел полное право гордиться этим учреждением, которое от начала до конца было его детищем; Антуан даже ощутил некоторую гордость оттого, что он сын этого человека. Господин Фем проводил его до ворот и просил передать господину учредителю самый почтительный привет; говоря, он не переставая похохатывал, щурил глазки за золотыми очками и доверительно стискивал руку Антуана своими по-женски мягкими и пухлыми ручками. Наконец Антуан высвободился. Маленький человечек остался стоять на дороге; хотя сильно припекало, он не надевал шляпы, поднимал приветственно руки, все время смеялся и в знак дружеского расположения покачивал головой. "И чего это я разволновался, как девчонка, - убеждал себя Антуан, шагая к станции. - Заведение в полном порядке, и в общем Жаку здесь совсем неплохо". "Глупее всего, - подумал он вдруг, - что я потерял уйму времени, разыгрывая из себя следователя, вместо того чтобы поболтать по-дружески с Жаком". Теперь ему даже казалось, что Жак расстался с ним без всякого сожаления. "Ну и он тоже виноват, - размышлял он с досадой, - нечего было ему напускать на себя такой равнодушный вид!" И все же Антуан жалел, что сам не проявил больше сердечности и тепла. У Антуана не было любовницы, он довольствовался случайными встречами; но двадцатичетырехлетнее сердце порою властно напоминало о себе: ему хотелось пожалеть слабое существо, поддержать его своей силой. Сейчас его охватила нежность к малышу; она становилась все сильней и сильней с каждым шагом, уводившим его от брата. Когда он снова свидится с ним? Еще немного, и он повернул бы назад. Он шел, опустив голову, - солнце светило в глаза. А когда поднял голову и огляделся, оказалось, что он сбился с дороги. Дети показали ему, как сократить путь, - прямиком через поля. Он ускорил шаг. "А если я опоздаю на поезд, - подумал он, словно бы в шутку, - что я стану делать?" Ему представилось, как он возвращается в колонию. Он провел бы с Жаком весь день, рассказал бы ему о своих напрасных страхах, о том, как он приехал сюда тайком от отца; он держался бы с ним по-товарищески, с полным доверием; напомнил бы малышу сцену в фиакре по возвращении из Марселя, признался бы, как он в тот вечер почувствовал, что они могли бы стать настоящими друзьями. Желание опоздать на поезд сделалось таким властным, что он замедлил шаги, не зная, на что решиться. Вдруг он услышал свисток паровоза; слева, над рощей, показались клубы дыма; тогда, не раздумывая больше, он побежал. Вот уже виден вокзал. Билет у него в кармане, остается только вскочить в вагон, пусть даже с неположенной стороны. Прижав локти к бокам, откинув голову, подставляя бороду ветру, он пил воздух полной грудью, с гордостью ощущая силу своих мускулов; он был уверен, что успеет. Но он не учел одного - железнодорожной насыпи. Перед самой станцией дорога делала крюк и ныряла под мостик. Как ни ускорял он свой бег, напрягая последние силы, - из-под моста он выскочил, когда поезд, стоявший на станции, уже тронулся. Ему не хватило какой-нибудь сотни метров. Он не мог допустить, что потерпел поражение; для этого он был слишком горд; нет, он опоздал нарочно, - думать так было приятней. "Я успел бы еще прыгнуть в багажный вагон, если бы захотел, - мгновенно пронеслось у него в мозгу. - Но тогда у меня не осталось бы выбора, я бы уехал, не повидав Жака еще раз". Он остановился, довольный собой. И все то, что несколько минут назад промелькнуло в его воображении, сразу же обрело реальность: завтрак в харчевне, возвращение в колонию, целый день, посвященный Жаку. Не было еще часа, когда Антуан снова оказался перед "Фондом Тибо". В воротах он столкнулся с выходившим г-ном Фемом. Тот был так изумлен, что на несколько мгновений остолбенел; глазки так и прыгали за стеклами очков. Антуан рассказал о своей незадаче. Тут только г-н Фем рассмеялся, и к нему вернулось обычное красноречие. Антуан сказал, что хотел бы взять Жака и пойти с ним до конца дня на прогулку. - Боже мой, - растерялся директор. - Наши правила... Но Антуан настаивал и добился в конце концов своего. - Только уж вы сами объясните все господину учредителю... Я схожу за Жаком. - Я с вами, - сказал Антуан. И тут же пожалел об этом: они попали не вовремя. Войдя в коридор, Антуан сразу увидел брата; тот примостился на корточках, на самом виду, в чуланчике, который официально именовался "ватером"; дверь в чуланчик была распахнута настежь, к ней привалился Артюр и покуривал трубку. Антуан поспешно прошел в комнату. Директор потирал ручки и явно ликовал. - Вот видите! - воскликнул он. - Детей, вверенных нашему попечению, мы не оставляем без попечения даже там. Вернулся Жак. Антуан ожидал, что мальчик будет смущен; но тот невозмутимо застегивал штаны, и лицо его ровно ничего не выражало, даже удивления, что Антуан вернулся. Г-н Фем объяснил, что он отпускает Жака с братом до шести часов. Жак смотрел ему в лицо, будто пытаясь понять, но не произнес ни слова. - Прошу извинить, но я убегаю, - пропел г-н Фем своим сладким голоском. - Заседание муниципального совета. Ведь я мэр! - объявил он уже в дверях, давясь от хохота, словно в этом факте заключено было нечто на редкость смешное; и Антуан действительно улыбнулся. Жак одевался не спеша. С крайней услужливостью, которую Антуан тут же про себя отметил, Артюр подавал Жаку одежду; он даже почистил ему ботинки; Жак не противился. Комната утратила тот опрятный вид, который утром так приятно поразил Антуана. Он попытался понять, в чем дело. Поднос с завтраком был не убран со стола - грязная тарелка, пустой стакан, хлебные крошки. Чистое белье исчезло, на вешалке вместо полотенец висела тряпка, задубевшая, в пятнах, из-под умывального таза торчал кусок старой грязной клеенки; свежие простыни заменены были простынями сурового полотна, серыми и мятыми. В нем опять проснулись прежние подозрения. Но он ни о чем не спросил. - Куда мы пойдем? - весело спросил Антуан, когда они с Жаком вышли на дорогу. - Ты в Компьене бывал? Туда километра три с небольшим, если идти берегом Уазы. Ладно? Жак согласился. Казалось, он решил ни в чем не противоречить брату. Антуан взял мальчика под руку, приноравливаясь к его шагу. - Ну, что ты скажешь про этот фокус с полотенцами? - сказал он, смеясь, и посмотрел на Жака. - С полотенцами? - переспросил тот, не понимая. - Ну да. Сегодня утром, пока меня водили по всей колонии, у них было время постелить у тебя прекрасные белые простыни, повесить прекрасные новые полотенца. Но им не повезло, потому что я снова очутился здесь, когда меня больше не ждали, и вот... Жак остановился и принужденно улыбнулся. - Можно подумать, что тебе во что бы то ни стало хочется отыскать в колонии что-нибудь плохое, - проговорил он своим низким, чуть дрожащим голосом. Он умолк, пошел дальше и почти тотчас снова заговорил - с усилием, словно испытывал бесконечную скуку оттого, что его вынуждают распространяться на столь ничтожную тему: - Все это гораздо проще, чем ты думаешь. Белье здесь меняют по первым и третьим воскресеньям каждого месяца. Артюр, который занимается мною всего каких-нибудь десять дней, поменял мне простыни и полотенца в прошлое воскресенье; вот он и решил сделать то же самое сегодня утром, потому что сегодня воскресенье. А на бельевом складе ему, должно быть, сказали, что он ошибся, и велели принести чистое белье назад. Я имею на это право только через неделю. Он опять замолчал и стал глядеть по сторонам. Прогулка началась явно неудачно. Антуан постарался поскорее переменить разговор; но сожаление о собственной неловкости не отпускало его и мешало заговорить просто и весело, как ему хотелось. Когда фразы Антуана звучали вопросительно, Жак односложно отвечал, но не проявлял к разговору ни малейшего интереса. В конце концов он неожиданно сказал: - Прошу тебя, Антуан, не говори об этой истории с бельем директору: Артюра отругают, а он ни в чем не виноват. - Ну, разумеется, не скажу. - И папе тоже? - добавил Жак. - Да никому не скажу, можешь быть спокоен! Я уж и думать об этом забыл. Послушай, - заговорил он опять, - я скажу тебе откровенно: видишь ли, я вбил себе в голову, сам не знаю почему, что здесь все идет кувырком и что тебе тут плохо... Жак слегка повернул голову и посмотрел на брата серьезным, изучающим взглядом. - Все утро я выслеживал и вынюхивал, - продолжал Антуан. - И наконец понял, что ошибался. Тогда я сделал вид, что опоздал на поезд. Мне не хотелось уезжать, не поболтав с тобой хоть немножко с глазу на глаз, понимаешь? Жак не отвечал. Улыбалась ли ему перспектива такого разговора? Антуан отнюдь не был в этом уверен; он испугался, что взял неверный тон, и замолчал. Спускаясь к берегу, дорога пошла под уклон, и они поневоле зашагали быстрее. Добрались до речного рукава, превращенного в канал. Через шлюз был переброшен железный мостик. Три больших пустых баржи нависали высокими коричневыми бортами над почти неподвижной водой. - Тебе никогда не хотелось пуститься в плаванье на барже? - весело спросил Антуан. - Неторопливо скользить по каналам, между рядами тополей, и стоянки у шлюзов, и утренние туманы, а вечером, на закате, сидеть на носу, ни о чем не думая, с папиросой в зубах, болтать ногами над водой... Ты все еще рисуешь? На этот раз Жак явно вздрогнул и даже будто покраснел. - А что? - спросил он неуверенно. - Да ничего, - отвечал заинтригованный Антуан. - Просто подумал, что здесь можно было бы сделать забавные наброски - эти три баржи, шлюз, мостки... Бечевник29 вдоль реки, расширившись, превратился в дорогу. Подошли к большому рукаву Уазы, катившей навстречу свои полые воды. - Вот и Компьень, - сказал Антуан. Он остановился и, защищая от солнца глаза, приложил руку ко лбу. Вдалеке, на фоне неба, над зеленой листвой, он различил стрельчатую дозорную башню, закругленную церковную колоколенку; он собирался их назвать, но, бросив взгляд на Жака, который стоял рядом и, сложив ладонь козырьком, тоже, казалось, вглядывался в горизонт, он заметил, что Жак смотрит в землю у своих ног; казалось, он ждет, когда Антуан снова пустится в путь, что Антуан и сделал, не промолвив ни слова. Весь Компьень оказался в это воскресенье на улицах. Антуан и Жак смешались с толпой. Должно быть, с утра здесь проходил набор рекрутов; оравы принаряженных парней, раскупив у разносчиков трехцветные ленты, шли, пошатываясь, держась за руки и занимая весь тротуар, и распевали солдатские песни. На главной улице, заполненной девушками в светлых платьях и удравшими из казармы драгунами, прогуливались семьями и раскланивались друг с другом горожане. Растерянный, оглушенный, Жак смотрел на эту сутолоку со все возраставшей тревогой. - Уйдем отсюда, Антуан... - взмолился он. Они свернули с главной улицы в узкую боковую, тихую и сумрачную, которая поднималась вверх. Потом вышли на залитую солнцем Дворцовую площадь - она ослепила их. Жак моргал глазами. Остановились, сели под рассаженными в шахматном порядке деревьями, которые еще не давали тени. - Слушай, - сказал Жак, кладя руку Антуану на колено. Колокола церкви св. Иакова зазвонили к вечерне; их трепет словно сливался с солнечным светом. Антуан решил было, что мальчик невольно поддался хмельной прелести первого весеннего воскресенья. - О чем ты думаешь, старина? - рискнул он спросить. Вместо ответа Жак поднялся; оба молча направились к парку. Жак не обращал никакого внимания на пышность пейзажа. Казалось, его занимает другое - как обойти наиболее людные места. Тишина, царившая вокруг замка, на террасах и балюстрадах, манила его. Антуан шел следом, говорил о том, что их окружало, - о подстриженных кустах самшита на зеленых лужайках, о диких голубях, садившихся на плечи статуй. Но ответы Жака были уклончивы. Вдруг Жак спросил: - Ты с ним говорил? - С кем? - С Фонтаненом. - Конечно. Я встретил его в Латинском квартале. Знаешь, теперь он учится экстерном в коллеже Людовика Великого. - Да? - отозвался Жак. И добавил дрогнувшим голосом, в котором впервые прозвучало что-то похожее на тот угрожающий тон, каким он так часто разговаривал в прежние времена: - Ты не сказал ему, где я? - Он меня и не спрашивал. А что? Ты не хочешь, чтобы он об этом знал? - Не хочу. - Почему? - Потому. - Веская причина. Наверно, есть и другая? Жак тупо посмотрел на него; он не понял, что Антуан шутит. С хмурым лицом он зашагал дальше. Потом вдруг спросил: - А Жиз? Она знает? - О том, где ты? Нет, не думаю. Но с детьми никогда нельзя ни в чем быть уверенным... - И, ухватившись за тему, затронутую самим Жаком, продолжал: - Бывают дни, когда она выглядит совсем взрослой девушкой; широко раскроет свои чудесные глаза и слушает, о чем говорят вокруг. А на другой день - опять сущее дитя. Хочешь - верь, хочешь - нет, но вчера вечером Мадемуазель искала ее по всему дому, а она забралась в прихожей под стол и играла там в куклы В одиннадцать-то лет! Они спустились к увитой глициниями беседке; Жак задержался внизу лестницы, возле сфинкса из розового крапчатого мрамора, и погладил его полированный, сверкающий на солнце лоб. О ком он думал в эту секунду - о Жиз, о Мадемуазель? Или ему вдруг привиделся старый стол в прихожей, на нем старая ковровая скатерть с бахромою и серебряный поднос, на котором валяются визитные карточки? Во всяком случае, так показалось Антуану. Он весело продолжал: - В толк не возьму, где она набирается своих причуд? В нашем доме ребенку не разгуляться! Мадемуазель обожает ее; но ты ведь знаешь ее характер - всего-то она боится, все девочке запрещает, ни на миг не оставляет ее одну... Он засмеялся и весело, с видом сообщника поглядел на брата, чувствуя, что эти драгоценные мелочи семейной жизни принадлежат им обоим, имеют смысл только для них одних и навсегда останутся для них чем-то единственным и незаменимым, ибо это - воспоминания детства. Но Жак ответил ему лишь бледной, вымученной улыбкой. И все-таки Антуан продолжал: - За столом тоже не слишком-то весело, можешь мне поверить. Отец или молчит, или повторяет для Мадемуазель свои речи во всяких комитетах и во всех подробностях рассказывает, как он провел день. Да, кстати, знаешь, с его кандидатурой в Академию все идет как по маслу! - Да? Тень нежности пробежала по лицу Жака, слегка смягчила черты. Подумав, он сказал с улыбкой: - Это чудесно! - Все друзья волнуются, - продолжал Антуан. - Аббат великолепен, у него в четырех академиях связи...30 Выборы состоятся через три недели. - Он больше не смеялся. - Казалось бы, и пустяк - член Института, - пробормотал он, - а все-таки в этом что-то есть. И отец это заслужил, как ты считаешь? - О, конечно! - И вдруг, как крик души: - Знаешь, ведь папа по природе добрый... Жак запнулся, покраснел, хотел еще что-то добавить, но так и не решился. - Я жду только, когда отец прочно усядется под куполом Академии, и тогда совершу государственный переворот, - с воодушевлением говорил Антуан. - Мне слишком тесно в этой комнатушке в конце коридора: уже некуда ставить книги. Ты ведь знаешь, что Жиз поместили теперь в твоей бывшей комнате? Я надеюсь уговорить отца, чтобы он снял для меня квартирку на первом этаже, помнишь, ту, где живет старый франт, пятнадцатого он выезжает. Там три комнаты; у меня был бы настоящий рабочий кабинет, я мог бы принимать больных, а в кухне я бы устроил нечто вроде лаборатории... И вдруг ему стало стыдно, что он с таким упоением выставляет перед узником свою вольную жизнь, свои мечты о комфорте; он поймал себя на том, что о комнате Жака заговорил так, словно тому никогда уже не суждено вернуться в нее. Он замолчал. Жак опять напустил на себя равнодушный вид. - А теперь, - сказал Антуан, чтобы как-то отвлечь Жака, - не пойти ли нам перекусить, а? Ты, должно быть, проголодался? Он потерял всякую надежду установить с Жаком братский контакт. Вернулись в город. Улицы, по-прежнему полные народу, гудели, как ульи. Толпа приступом брала кондитерские. Остановившись на тротуаре, Жак завороженно застыл перед пятиэтажным сооружением из глазированных, сочащихся кремом пирожных; от этого зрелища у него захватило дух. - Входи, входи, - сказал, улыбнувшись, Антуан. У Жака дрожали руки, когда он брал протянутую Антуаном тарелку. Сели за столик в глубине лавки перед целой пирамидой выбранных ими пирожных. Из кухни в полуоткрытую дверь врывались ароматы ванили и горячего теста. Безвольно развалившись на стуле, с покрасневшими, будто после слез, глазами, Жак ел молча и быстро, замирая после каждого съеденного пирожного в ожидании, когда Антуан положит ему еще, и тут же снова принимался жевать. Антуан заказал две порции портвейна. Жак взял свой стакан, пальцы у него еще дрожали; отпил глоток, крепкое вино обожгло рот, он закашлялся. Антуан пил мелкими глотками, стараясь не смотреть на брата. Жак осмелел, отхлебнул еще раз, почувствовал, как портвейн огненным шаром катится в желудок, глотнул опять и опять - и выпил все до дна. Когда Антуан снова наполнил ему стакан, он сделал вид, что ничего не замечает, и лишь секунду спустя сделал запоздалый протестующий жест. Когда они вышли из кондитерской, солнце клонилось к закату, на улице похолодало. Но Жак не ощущал прохлады. Щеки у него горели, по всему телу разливалась непривычная, почти болезненная истома. - Нам осталось еще три километра, - сказал Антуан, - пора возвращаться. Жак едва не расплакался. Он сжал в карманах кулаки, стиснул челюсти, повесил голову. Украдкой взглянув на брата, Антуан заметил в нем такую резкую перемену, что даже испугался. - Это ты от ходьбы так устал? - спросил он. В его голосе Жак уловил новую нотку нежности; не в состоянии вымолвить ни слова, он обратил к брату искривившееся лицо, на глаза навернулись слезы. Не зная, что и подумать, Антуан молча шел следом. Выбрались из города, перешли мост, зашагали по бечевнику, и тут Антуан подошел к брату вплотную, взял его за руку. - Не жалеешь, что отказался от своей обычной прогулки? - спросил он и улыбнулся. Жак молчал. Но участие брата, его ласковый голос, и дуновение свободы, пьянившее его все эти часы, и выпитое вино, и этот вечер, такой теплый и грустный... Не в силах совладать с волнением, он разрыдался. Антуан обнял его, поддержал, усадил рядом с собой на откос. Теперь он уж не думал о том, чтобы доискиваться до мрачных тайн в жизни Жака; он испытывал облегчение, видя, как рушится наконец стена безразличия, на которую он наталкивался с самого утра. Они были одни на пустынном берегу, с глазу на глаз с бегущей водой, одни под мглистым небом, в котором угасал закат; прямо перед ними, раскачивая сухие камыши, болтался на волне привязанный цепью ялик. Но им предстоял еще немалый путь, не сидеть же здесь вечно. - О чем ты думаешь? Отчего плачешь? - спросил Антуан, заставляя мальчика поднять голову. Жак еще крепче прижался к нему. Антуан силился припомнить, какие именно слова вызвали этот приступ слез. - Ты потому плачешь, что я напомнил тебе о твоих обычных прогулках? - Да, - признался малыш, чтобы хоть что-то сказать. - Но почему? - настаивал Антуан. - Где вы гуляете по воскресеньям? Никакого ответа. - Ты не любишь гулять с Артюром? - Нет. - Почему ты не скажешь об этом? Если тебе нравился старый дядюшка Леон, нетрудно будет добиться... - Ах, нет! - прервал его Жак с неожиданной яростью. Он выпрямился, лицо его выражало такую непримиримую, такую необычайную для него ненависть, что Антуан был потрясен. Словно не в силах усидеть на месте, Жак вскочил и большими шагами устремился вперед, увлекая за собой брата. Он ничего не говорил, и через несколько минут Антуан, хотя он и боялся снова сказать что-нибудь невпопад, счел за благо решительно вскрыть нарыв и заговорил твердым тоном: - Значит, ты и с дядюшкой Леоном не любил гулять? Широко раскрыв глаза, сжав зубы, Жак продолжал идти, не произнося ни слова. - А посмотреть на него - он так хорошо к тебе относится, этот дядюшка Леон... - рискнул еще раз Антуан. Никакого ответа. Он испугался, что Жак снова спрячется в свою раковину; попытался было взять мальчика за руку, но тот вырвался и почти побежал. Антуан шагал за ним в полной растерянности, не зная, как вернуть его доверие, но тут Жак вдруг всхлипнул, замедлил шаг и, не оборачиваясь, заплакал. - Не говори об этом, Антуан, не говори никому... С дядюшкой Леоном я не гулял, почти совсем не гулял... Он умолк. Антуан открыл было рот, чтобы расспросить его подробнее, но каким-то чутьем понял, что лучше промолчать. В самом деле, Жак продолжал дрожащим хриплым голосом: - В первые дни, да... На прогулке-то он и начал... рассказывать мне всякие вещи. И книги мне стал давать, - я просто поверить не мог, что такие бывают! А потом предложил отправлять мои письма, если я захочу... тогда-то я и написал Даниэлю. Потому что я тебе соврал: я ему писал... Но у меня не было денег на марки. Тогда... нет, ты не знаешь... Он увидел, что я немного умею рисовать. Догадываешься, в чем дело?.. Он стал говорить, что нужно делать. За это он купил мне марку для письма к Даниэлю. Но вечером он показал мои рисунки надзирателям, и они стали требовать новых рисунков, еще более замысловатых. И дядюшка Леон совсем перестал стесняться и уже больше со мной не гулял. Вместо того чтобы идти в поля, он вел меня задами, мимо колонии, через деревню... За нами увязывались мальчишки... Переулком, с черного хода, мы заходили в харчевню. Он там пил, играл в карты и бог знает чем еще занимался, а меня на все это время прятали... в прачечной... под старое одеяло... - Как прятали? - Так... в пустой прачечной... запирали на ключ... на два часа... - Но зачем? - Не знаю. Наверно, хозяева боялись. Один раз, когда в прачечной сушилось белье, меня спрятали в коридоре. Трактирщица сказала... сказала... - Он зарыдал. - Что же она сказала? - Она сказала: "Никогда не знаешь, что еще выкинет это воровское..." Он рыдал так сильно, что не мог продолжать. - Воровское? - повторил Антуан, наклоняясь к нему. - "...воровское... отродье..." - договорил наконец мальчик и зарыдал еще горше. Антуан слушал; желание узнать, что произошло дальше, оказалось на минуту сильнее, чем жалость. - Ну?.. - торопил он. - Говори же! Жак вдруг застыл на месте и ухватился за руку старшего брата. - Антуан, Антуан! - крикнул он. - Поклянись мне, что ты ничего не скажешь! Поклянись! Если папа узнает, он... Ведь папа любит меня, это его огорчит. Он не виноват, что мы с ним по-разному смотрим на жизнь... - И вдруг взмолился: - Ах, Антуан, но уж ты... Не покидай, не покидай меня, Антуан! - Да нет, мой малыш, да нет же, поверь, я ведь с тобой... Я никому ничего не скажу, сделаю все так, как ты захочешь. Но только расскажи мне все до конца. И, видя, что Жак не решается продолжать, спросил: - Он тебя бил? - Кто? - Дядюшка Леон. - Да нет! Жак был так удивлен, что даже улыбнулся сквозь слезы. - Тебя никто не бьет? - Нет же. - Правда? Никогда, никто? - Никто! - Ну, рассказывай дальше. Молчание. - А новый, Артюр? Он тоже нехорош? Жак покачал головой. - В чем же дело? Тоже ходит в кафе? - Нет. - Ах, так! Значит, с ним ты гуляешь? - Да. - Тогда что же тебе не нравится? Он с тобою груб? - Нет. - Так что же? Ты не любишь его? - Нет. - Почему? - Потому. Антуан не знал, о чем спрашивать дальше. - Но какого черта ты не пожалуешься? - начал он снова. - Почему не расскажешь обо всем директору? Дрожа всем телом, Жак прильнул к Антуану. - Нет, нет... Антуан, ты ведь поклялся, правда? Поклялся, что никому не скажешь, - умолял он. - Ничего, ничего, никому! - Да, да, я сделаю, как ты просишь. Я хочу только знать: почему ты не пожаловался директору на дядюшку Леона? Жак, не разжимая зубов, мотал головой. - Может быть, ты считаешь, что директор сам все знает и смотрит на эти вещи сквозь пальцы? - подсказал Антуан. - Ах, нет! - А что ты вообще можешь сказать про директора? - Ничего. - Думаешь, что он плохо обращается с другими детьми? - Нет, с чего ты взял? - Вид у него любезный, но теперь я не могу ни за что поручиться: дядюшка Леон тоже ведь такой славный на вид! Слышал ли ты про директора что-нибудь худое? - Нет. - Может быть, надзиратели боятся? Дядюшка Леон, Артюр - они боятся его? - Да, боятся немного. - Почему? - Не знаю. Наверно, потому, что он директор. - А ты? Ты ничего не замечал, когда он с тобой разговаривает? - Что замечал? - Когда он к тебе заходит, как он держится? - Не знаю. - Ты не решаешься поговорить с ним откровенно? - Нет. - А если б ты ему сказал, что дядюшка Леон, вместо того чтобы гулять с тобой, сидит в кафе и что тебя запирают в прачечной, - что бы он тогда, по-твоему, сделал? - Выгнал бы дядюшку Леона! - с ужасом сказал Жак. - Ну, и что же мешало тебе тогда все ему рассказать? - То и мешало, Антуан! Антуан выбивался из сил, пытаясь разобраться в этом клубке непонятных ему отношений, в которых, он чувствовал, запутался его брат. - И ты не хочешь мне сказать, что же мешает тебе признаться? Или, может быть, ты и сам этого не знаешь? - Ведь есть... рисунки... под которыми меня заставили подписаться, прошептал Жак, потупясь. Он замялся, помолчал, потом решился: - Но дело не только в этом... Господину Фему ничего нельзя говорить, потому что он директор. Понимаешь? Голос был усталый, но искренний, Антуан не настаивал; он побаивался себя, зная свою привычку делать слишком поспешные и далеко идущие выводы. - Но учишься-то ты хорошо? - спросил он. Показался шлюз, на баржах уже светились окошки. Жак все шагал, уставясь в землю. Антуан повторил: - Значит, и с учением у тебя не ладится? Не поднимая глаз, Жак кивнул головой. - Почему же директор говорит, что учитель тобой доволен? - Потому, что так ему говорит учитель. - А зачем ему это говорить, если оно не так? Видно было, что Жаку стоит немалых усилий отвечать на все эти вопросы. - Понимаешь, - сказал он вяло, - учитель человек старый, он даже не требует, чтоб я занимался; ему говорят, чтобы он приходил, он и приходит, вот и все. Знает, что все равно никто с него не спросит. Да и ему лучше тетрадей не надо проверять. Посидит у меня часок, поболтаем немного, он ведь со мной по-товарищески, - расскажет про Компьень, про учеников своих, и дело с концом... Ему тоже не сладко живется... Рассказывает мне про свою дочь, у нее все время боли в животе, и вечно она ссорится с его женой, потому что он второй раз женат. И про сына говорит, он унтер-офицером был, а его разжаловали, потому что он влез в долги из-за какой-то бухгалтерской жены... Мы с ним оба притворяемся, что заняты тетрадями, уроками, но, по правде говоря, ничего с ним не делаем... Он замолчал. Антуан не знал, что ответить. Его охватила чуть ли не робость перед этим ребенком, который уже успел приобрести такой жизненный опыт. Да и не было нужды о чем-то расспрашивать. Не ожидая вопросов, мальчик опять заговорил тихо, монотонно и сбивчиво; трудно было уследить за ходом его мысли, трудно было понять, чем вызвано это внезапное словоизвержение да еще после такого долгого и упорного нежелания говорить. - ...Это все равно как с разбавленным вином, ну, знаешь, с этой подкрашенной водичкой... Я ее им отдаю, понимаешь? Дядюшка Леон первый начал ее выпрашивать; а мне она вовсе и не нужна, с меня и простой воды хватает... Мне другое противно - чего они все время топчутся в коридоре? Туфли мягкие, их и не услышишь. Иногда даже страшно становится. Не то чтоб я их боялся, нет, но мне нельзя повернуться, чтоб они тут же не увидели и не услышали... Я всегда один - и никогда по-настоящему не бываю один, понимаешь, ни на прогулке, - нигде! Я знаю, это пустяк, но когда это тянется изо дня в день ты даже представить себе не можешь, что это такое, ну, точно тебя сейчас стошнит... Бывают дни, когда, кажется, забился бы под кровать и заревел... Нет, не плакать хочется, а плакать, чтоб никто тебя не видел, понимаешь?.. Вот и с твоим приездом сегодня утром: конечно, они предупредили меня в часовне. Директор послал секретаря, чтобы тот проверил, как я одет, и мне мигом принесли пальто и шляпу, потому что я с непокрытой головой вышел... Нет, нет, не думай, Антуан, будто они это сделали, чтобы тебя обмануть... Совсем нет, - просто у них так заведено. Вот и по понедельникам, в первый понедельник каждого месяца, когда папа приезжает на заседание своего совета, они то же самое делают, всякие там мелочи, лишь бы папа остался доволен... И с бельем тоже так: чистое белье, которое ты видел сегодня утром, оно всегда лежит у меня в шкафу, на случай, если кто зайдет... Это не значит, что у меня всегда грязное белье, вовсе нет, они его довольно часто меняют, и даже если я прошу лишнее полотенце, мне дают. Но так уж здесь заведено, понимаешь, - пускать пыль в глаза, когда кто придет... Наверно, я зря тебе все это рассказываю, Антуан, тебе теперь будет такое мерещиться, чего и в помине нет. Мне не на что жаловаться, уверяю тебя, и режим у меня очень мягкий, и никто не пытается мне ничем досадить, наоборот. Но сама эта мягкость, понимаешь?.. И потом - нечем заняться! Целый день как на привязи, и нечем, абсолютно нечем заняться! Поначалу часы тянулись долго-долго, ты даже представить себе не можешь, что это значит, ну, а потом я сломал пружину в своих часах, и с этого дня стало полегче, и я понемногу привык. Но это... не знаю, как получше сказать... Ну, будто ты спишь на дне самого себя, прямо на дне... Даже и не страдаешь по-настоящему, потому что все это как бы во сне. Но все равно мучаешься, понимаешь? Он на мгновенье умолк - и опять заговорил, еще более сбивчиво, и голос у него прерывался: - И потом, Антуан, я не могу тебе всего сказать... Да ты и сам знаешь... Когда все время вот так, один, в голову начинает лезть всякая всячина... Тем более... Ну, после рассказов дядюшки Леона, вот... и еще рисунки... Это хоть какое-то развлечение, понимаешь? Понаделаю их про запас... А ночью они так и стоят перед глазами... Я сам знаю, что это нехорошо... Но один, совсем один, понимаешь? Всегда один... Ах, я зря тебе это рассказываю... Чувствую, потом буду жалеть... Но я так устал сегодня... Просто не могу удержаться... И заплакал еще громче. Он испытывал мучительное чувство - ему казалось, что он невольно лжет, и чем больше он пытался сказать правду, тем меньше это удавалось. В том, что он говорил, как будто не было ни малейшего искажения истины; однако он сознавал, что тон, каким он об этом говорил, и самый выбор признаний, и смятение, звучавшее в его словах, - все это давало о его жизни искаженное представление; но поступить по-другому он тоже не мог. Они почти не двигались с места; впереди была добрая половина пути. Шестой час. Еще не стемнело, от воды поднимался туман, расползался по берегу, окутывал их обоих. Поддерживая еле шедшего брата, Антуан напряженно размышлял. Не о том, что ему делать, - это он знал твердо: во что бы то ни стало вырвать отсюда малыша! Он думал о том, как добиться его согласия. Это оказалось нелегко. После первых же слов Жак повис у него на руке, заерзал, стал напоминать, что Антуан дал клятву никому ничего не говорить, ничего не предпринимать. - Да нет же, родной мой, я свое слово сдержу, я ничего не стану делать против твоей воли. Но ты послушай меня. Это нравственное одиночество, эта лень, это общение бог знает с кем! Подумать только, еще утром я воображал, что тебе здесь хорошо! - Но мне и вправду хорошо! Все то, на что он сейчас жаловался, внезапно исчезло, теперь заточение рисовалось ему только в радужном свете: праздность, полная бесконтрольность, оторванность от родных. - Хорошо? Стыд и срам, если бы это было так! Это тебе-то! Нет, мой мальчик, я никогда не поверю, что тебе нравится гнить в этом болоте. Ты опускаешься, ты тупеешь; это и так слишком затянулось. Я обещал тебе ничего не предпринимать без твоего согласия, и я свое слово сдержу, можешь быть спокоен; но, прошу тебя, давай взглянем на вещи трезво, - вдвоем, как друзья... Разве мы теперь с тобой не друзья? - Друзья. - Ты мне веришь? - Да. - Тогда чего ты боишься? - Я не хочу возвращаться в Париж! - Но сам посуди, мой мальчик, после той жизни, о которой ты мне сейчас рассказал, жизнь в семье не покажется тебе хуже! - Покажется! Этот крик души потряс Антуана, он замолчал. Он был в полном замешательстве. "Черт бы меня побрал!" - твердил он про себя, не в состоянии собраться с мыслями. Времени было в обрез. Ему казалось, что он блуждает в потемках. И вдруг завеса разорвалась. Решение пришло! В мозгу мгновенно выстроился целый план. Он засмеялся. - Жак! - вскричал он. - Слушай меня и не перебивай. Или лучше ответь: если бы вдруг мы с тобой оказались одни на свете, только ты и я, захотел бы ты уехать со мной, со мной жить? Мальчик не сразу понял. - Ох, Антуан, - выговорил он наконец, - да как же? Ведь папа... Отец закрывал дорогу в будущее. У обоих одновременно мелькнуло: "Как бы все сразу устроилось, если бы вдруг..." Поймав отражение собственной мысли в глазах брата, Антуан устыдился и отвел взгляд. - Да, конечно, - сказал Жак, - если б я мог жить с тобой, только с тобой вдвоем, я бы стал совсем другим! Начал бы заниматься... Я бы учился, и, может, из меня бы вышел поэт... Настоящий... Антуан нетерпеливым жестом прервал его. - Так вот, слушай: если я дам тебе слово, что никто, кроме меня, не будет тобой заниматься, ты согласился бы уехать отсюда? - Д-да... Он соглашался только из потребности в любви, из нежелания перечить брату. - А ты дал бы мне право действовать по своему усмотрению, организовать твою жизнь и ученье, приглядывать за тобой, как за сыном? - Да. - Отлично, - сказал Антуан и умолк. Он размышлял. Его желания всегда были так могучи, что он не привык сомневаться в возможности их осуществить; до сих пор ему удавалось довести до конца все, чего он действительно по-настоящему хотел. С улыбкой обернулся он к младшему брату. - Это не мечты, - заговорил он, не переставая улыбаться, но тоном решительным и серьезным. - Я знаю, на что я иду. Не пройдет и двух недель, слышишь, двух недель... Положись на меня! Смело возвращайся в свой скворечник и виду не подавай. Не пройдет и двух недель, клянусь тебе, ты будешь на воле! Почти не слушая, в порыве внезапной нежности, Жак прильнул к Антуану; ему хотелось свернуться возле него в комочек и замереть, проникаясь теплом его тела. - Положись на меня! - повторил Антуан. Он чувствовал себя окрепшим и словно бы облагороженным; приятно было ощущать в себе эту новую радость и силу. Он сравнивал свою жизнь с жизнью Жака. "Бедняга, вечно с ним происходит такое, чего не бывает с другими!" Правильнее было сказать: "Чего никогда не бывало со мной". Он жалел Жака, но особенно остро ощущал огромную радость быть Антуаном, Антуаном, гармоничным, великолепно организованным, созданным для счастья, Антуаном, которому суждено стать великим человеком, великим врачом! Ему хотелось прибавить шагу, идти, весело насвистывая на ходу, но Жак еле волочил ноги и казался вконец измученным. Впрочем, они уже подходили к Круи. - Положись на меня! - шепнул он еще раз, прижимая к себе локоть Жака. Господин Фем стоял у ворот и курил сигару. Завидев их еще издали, он вприпрыжку побежал навстречу. - Наконец-то! Вот это прогулка! Бьюсь об заклад, вы были в Компьене! Он радостно смеялся и воздевал вверх ручки. - Берегом шли? Ах, это прелестная дорога! Какие у нас великолепные места, не правда ли? Он вынул часы. - Не смею приказывать, доктор, но если вы не хотите еще раз опоздать на поезд... - Бегу, - сказал Антуан. Он обернулся к брату, и его голос дрогнул: - До свиданья, Жак. Смеркалось. В полумраке он различил покорное лицо, синие веки, прикованный к земле взгляд. - До свиданья, - повторил он. Артюр ждал во дворе. Жак хотел попрощаться с директором, но г-н Фем повернулся к нему спиной; он, как всегда по вечерам, собственноручно запирал на засовы ворота. Сквозь лай собаки Жак услышал голос Артюра: - Ну, идете вы, что ли? Жак поплелся за ним. Войдя в свою камеру, он почувствовал облегчение. Стул Антуана стоял на прежнем месте, у стола. Мальчика еще окутывала любовь брата. Он переоделся в будничное платье. Он очень устал, но голова была ясной; кроме обычного Жака, в нем жило теперь другое существо, бесплотное, родившееся на свет лишь сегодня; оно следило за всеми движениями первого и властвовало над ним. Он не мог усидеть на месте и принялся кружить по комнате. Им владело новое могучее чувство - сознание собственной силы. Подойдя к двери, он застыл, прижавшись лбом к стеклу и пристально глядя на лампу в пустом коридоре. Духота от калорифера нагнетала усталость. Внезапно за стеклом выросла тень. Дверь, запертая на два поворота ключа, отворилась - Артюр принес ужин. - Поторапливайся, гаденыш! Прежде чем приступить к чечевице, Жак переложил с подноса на стол кусок швейцарского сыра, составил стакан подкрашенной воды. - Это мне? - сказал служитель. Он заулыбался, схватил кусок сыра и принялся есть, укрывшись за шкаф, чтобы его не видно было через дверь. Это был час, когда г-н Фем, прежде чем сесть за ужин, обходил в мягких домашних туфлях коридоры, и его посещение чаще всего обнаруживалось уже после его ухода, когда в зарешеченное окошко над дверью тянуло из коридора отвратительным сигарным духом. Жак доедал хлеб, макая большие куски мякиша в черную чечевичную жижу. - А теперь - на перинку, - сказал Артюр, когда Жак закончил. - Да ведь еще и восьми нет. - Давай, давай, поторапливайся! Сегодня воскресенье. Меня товарищи ждут. Жак ничего не ответил и стал раздеваться. Засунув руки в карманы, Артюр глядел на него. В его туповатом лице и во всей коренастой фигуре - этакий белобрысый мастеровой - было что-то довольно приятное. - А братец-то у тебя, - проговорил он наставительно, - парень правильный, жить умеет. Он сделал вид, будто сует монету в жилетный карман, улыбнулся, взял пустой поднос и вышел. Когда он вернулся, Жак был в постели. - Ну, как, порядочек? Служитель запихнул ногами ботинки Жака под умывальник. - Что ж ты, сам не можешь свои вещи прибрать, когда ложишься? Он подошел к кровати. - Я кому говорю, гаденыш ты этакий!.. Он уперся обеими руками в плечи Жака и засмеялся странным смехом. Лицо мальчика перекосилось в страдальческой улыбке. - Под подушкой-то ничего не прячешь? Свечку? Или книжку? Он сунул руку под одеяло. Но внезапным броском, которого Артюр не мог ни предвидеть, ни предупредить, мальчик вырвался и отпрянул, прижавшись спиною к стене. Его глаза горели ненавистью. - Ого! - удивился тот. - Какие мы нынче чувствительные! - И добавил: Я бы с тобой не так потолковал... Говорил он тихо и все время косился на дверь. Потом, не обращая больше внимания на Жака, зажег керосиновую лампу, которую оставляли на всю ночь, запер отмычкой коробку выключателя и, насвистывая, вышел. Жак услышал, как в замке дважды повернулся ключ и служитель ушел, шаркая веревочными туфлями по кафельному полу. Тогда он перебрался на середину кровати и, вытянув ноги, лег на спину. Зубы у него стучали. Доверие покинуло его. Вспомнив события дня и свои признания, он содрогнулся от бешенства, которое тут же сменилось беспросветным унынием: ему привиделся Париж, Антуан, отчий дом, пререкания, занятия, постоянный надзор... Ох, какую же он совершил непоправимую ошибку, - отдался в руки врагов! "Что им всем от меня надо, что им надо от меня!" По щекам текли слезы. Как за соломинку, цеплялся он за надежду, что таинственный план Антуана окажется невыполнимым, что г-н Тибо воспротивится этому. Отец представился ему единственным спасителем. Да, конечно, ничего из всего этого не выйдет, и его снова оставят в покое, здесь, в колонии. Здесь одиночество, здесь желанный бездумный покой. На потолке мерцали, непрерывно дрожа над самой головой, отсветы ночника. Здесь блаженство, покой. В сумраке лестницы Антуан столкнулся с секретарем отца, г-ном Шалем; тот крысой крался вдоль стены и, завидев Антуана, замер с растерянным видом. - А, это вы? Он перенял от своего патрона пристрастие к риторическим вопросам. - Плохие новости, - зашептал он. - Университетская клика выставила кандидатом декана филологического факультета, - пятнадцать голосов потеряно, самое меньшее; а с голосами юристов это составит двадцать пять. Каково! Вот что значит - не везет. Патрон вам все объяснит. - От робости он вечно покашливал и, считая, что у него хронический катар, целыми днями сосал пастилки. - Я побежал; маменька, должно быть, уже беспокоится, - сказал он, видя, что Антуан не отвечает. Он вынул часы, поднес их к уху, потом поглядел на стрелки, поднял воротник и исчез. Вот уже семь лет, как этот человечек в очках ежедневно работал у г-на Тибо, но Антуан знал его не больше, чем в первый день. Говорил он мало, тихим голосом и высказывал лишь прописные истины, громоздя друг на друга синонимы. Проявлял пунктуальность, был одержим множеством мелких привычек. Жил с матерью, к которой относился с трогательной заботливостью. Его имя было Жюль, но из уважения к своей собственной персоне г-н Тибо величал своего секретаря "господин Шаль". Антуан и Жак прозвали его "Пастилкой" и "Скукотой". Антуан прямо прошел в кабинет отца, который, прежде чем отправиться спать, приводил у себя на столе в порядок бумаги. - А, это ты? Плохие новости! - Да, - перебил его Антуан. - Мне господин Шаль уже рассказал. Господин Тибо коротким рывком выпростал подбородок из-под воротничка; он не любил, когда то, о чем он собирался сообщить, оказывалось уже известным. Антуану, однако, было сейчас не до того; он думал о предстоящем разговоре, и его заранее охватывал страх. Но он вовремя взял себя в руки и сразу перешел в наступление: - У меня тоже очень плохие новости: Жаку нельзя больше оставаться в Круи. - Он перевел дух и договорил залпом: - Я прямо оттуда. Видел его. Говорил с мим. Обнаружились весьма прискорбные вещи. И я пришел с тобой об этом поговорить. Его необходимо забрать оттуда как можно скорее. Оскар Тибо остолбенел. Его изумление выдал лишь голос: - Ты?.. В Круи? Когда? Зачем? И меня не предупредил? Рехнулся ты, что ли? Объясни, в чем дело. Хотя на душе у Антуана немного полегчало после того, как первое препятствие осталось как будто бы позади, все же он чувствовал себя скверно и не в силах был снова заговорить. Наступило зловещее молчание. Г-н Тибо открыл глаза; потом они медленно, как бы помимо его воли, опять закрылись. Тогда он сел за стол и положил на него кулаки. - Объяснись, мой милый, - сказал он. И спросил, торжественно отбивая кулаком каждый слог: - Ты говоришь, что был в Круи? Когда? - Сегодня. - Каким образом? С кем? - Один. - И тебя... впустили? - Естественно. - И тебе... разрешили свидание с братом? - Я провел с ним весь день. С глазу на глаз. У Антуана была вызывающая манера подчеркивать концы фраз, что еще больше распаляло гнев г-на Тибо, но вместе с тем призывало к осмотрительности. - Ты уже не ребенок, - заявил он, словно только что определил по голосу возраст Антуана. - Ты должен понимать всю неуместность подобного шага, да еще без моего ведома. У тебя имелись какие-то особые причины отправиться в Круи, ничего мне не сказав? Твой брат написал тебе, тебя позвал? - Нет. Меня вдруг охватили сомнения. - Сомнения? В чем же? - Да во всем... В режиме... В том, каковы последствия режима, которому Жак подвергается вот уже девять месяцев. - Право, милый, ты... ты меня удивляешь! Он медлил, выбирая умеренные выражения, но крепко сжатые толстые кулаки и резко выбрасываемый вперед подбородок выдавали его подлинные чувства. - Это... недоверие по отношению к отцу... - Каждый может ошибиться. И вот доказательства! - Доказательства? - Послушай, отец, не надо сердиться. Я думаю, мы с тобой оба желаем Жаку добра. Когда ты узнаешь, в каком плачевном состоянии я его нашел, ты сам первым сочтешь, что Жаку необходимо как можно скорее покинуть исправительную колонию. - Ну уж нет! Антуан постарался пропустить иронию г-на Тибо мимо ушей. - Да, отец. - А я тебе говорю - нет! - Отец, когда ты узнаешь... - Уж не принимаешь ли ты меня за дурака? Думаешь, мне нужны твои сообщения, чтобы узнать, что делается в Круи, где я вот уже десять лет провожу ежемесячные генеральные ревизии и получаю полный отчет? И где не принимается никаких решений без предварительного обсуждения на заседании совета, которым я руковожу? Так, что ли? - Отец, то, что я там увидел... - Довольно об этом. Твой брат мог наплести тебе бог знает что, благо ты так доверчив! Но со мной этот номер не пройдет. - Жак ни на что не жаловался. Господин Тибо явно был озадачен. - Тогда в чем же дело? - проговорил он. - Именно это-то и серьезнее всего: он говорит, будто ему так спокойно и хорошо, даже утверждает, что ему там нравится! Услышав, что г-н Тибо удовлетворенно хмыкнул, Антуан добавил оскорбительным тоном: - Бедный мальчуган сохранил такие прелестные воспоминания о семейной жизни, что предпочитает жить в тюрьме. Стрела не достигла цели. - Вот и прекрасно, мы с тобой, стало быть, во всем согласны. Чего тебе еще надо? Антуан уже отнюдь не был уверен, что сможет добиться своего; поэтому он не стал пересказывать отцу все, что обнаружилось из признаний Жака; он решил изложить только основные свои претензии, а об остальном умолчать. - Должен сказать тебе правду, отец, - начал он, останавливая на г-не Тибо внимательный взгляд. - Я подозревал, что обнаружу недоедание, плохое обращение, карцеры. Да, да, погоди. К счастью, эти страхи лишены основания. Но я увидел, что положение Жака во сто крат хуже - в нравственном отношении. Тебя обманывают, когда говорят, что одиночество сказывается на нем благотворно. Лекарство гораздо опаснее самой болезни. Его дни проходят в гибельной праздности. Об учителе не будем говорить; главное то, что Жак ничего не делает, его уже начинает затруднять малейшее умственное усилие. Продолжать этот опыт, поверь мне, - значит ставить крест на его будущем. Он впал в состояние такого безразличия, он так ослабел, что если оставить его в этом оцепенении еще на несколько месяцев, здоровье его будет подорвано навсегда. Антуан не спускал глаз с отца; казалось, он всей тяжестью своего взгляда давит на это вялое лицо, стараясь выжать из него хоть каплю сочувствия. Подобранный, настороженный, г-н Тибо хранил тяжкую неподвижность; он напоминал тех толстокожих животных, чья мощь не видна, когда они отдыхают; да он и вообще походил на слона - те же большие плоские уши, те же хитрые искорки в глазках. Речь Антуана его успокоила. Уже несколько раз в колонии едва не вспыхнул скандал, нескольких надзирателей пришлось уволить без объявления причины, и в первую минуту г-н Тибо испугался, что разоблачения Антуана окажутся как раз этого свойства; он перевел дух. - И ты думаешь, что сообщил мне что-нибудь новое? - спросил он добродушно - Все, что ты говоришь, делает честь твоей доброте, мой милый, но позволь тебе сказать совершенно чистосердечно, что все эти меры воспитательного воздействия слишком сложны и что знания в этой области приходят к человеку не за один день и не за два. Поверь моему опыту и опыту специалистов. Ты говоришь - слабость, оцепенение. И слава богу! Ты ведь знаешь, каков был твой брат; ты что же думаешь, можно справиться с этим злобным характером, предварительно его не смирив? Постепенно ослабляя порочного ребенка, мы тем самым ослабляем его дурные наклонности, и уж только тогда можно добиться цели, - этому учит нас практика. Скажи, разве твой брат не переменился? Приступов злобы нет и в помине, он дисциплинирован, вежлив с окружающими. Ты и сам говоришь, что он полюбил порядок, полюбил размеренность своего нового существования. Как же не гордиться подобным результатом, достигнутым меньше чем за год! Он пощипывал пухлыми пальцами кончик бородки; завершив тираду, он искоса взглянул на сына. Звучный голос, величественные манеры - все это придавало видимость силы каждому его слову, и Антуан так привык поддаваться гипнозу отцовских речей, что в глубине души почти уже сдался. Но тут г-на Тибо подвела гордыня - он допустил ошибку: - Впрочем, с какой это стати, спрашивается, я даю себе труд оправдывать целесообразность решения, о пересмотре которого нет и не может быть речи? Я делаю то, что считаю нужным, и ни перед кем, кроме собственной совести, отчитываться не намерен. Запомни это хорошенько, мой милый. Антуан взвился: - Тебе не удастся заткнуть мне рот, отец. Повторяю, Жак не должен оставаться в Круи. Господин Тибо опять язвительно усмехнулся. Антуану стоило большого труда сохранять самообладание. - Нет, отец, оставлять его там было бы преступлением. В нем живет мужество, которое надо спасти. Позволь мне сказать, отец, - ты часто заблуждался относительно его характера: он тебя раздражает, и ты не видишь его... - Чего я не вижу? Мы начали жить спокойно, только когда он уехал. Разве не так? Вот исправится, тогда и посмотрим, можно ли ему вернуться. А пока... Его кулак поднялся, словно для того, чтобы всей своей тяжестью рухнуть вниз; но г-н Тибо разжал пальцы и мягко положил ладонь на стол. Его гнев еще вызревал. Но гнев Антуана уже разразился: - Жак не останется в Круи, я тебе ручаюсь, отец! - Ого-го, - с издевкой протянул г-н Тибо. - А не забываешь ли ты, мой милый, что не ты здесь хозяин? - Нет, этого я не забываю. Поэтому я спрашиваю тебя: что ты намерен делать? - Я? - помедлив, буркнул г-н Тибо; он холодно улыбнулся и на мгновение поднял веки. - Тут и сомнений быть не может: отчитать самым строгим образом господина Фема за то, что он тебя впустил без моего разрешения, и навсегда запретить тебе доступ в колонию. Антуан скрестил руки: - Значит, вот какова цена всех твоих брошюр и докладов! Всех твоих красивых слов! С трибуны конгрессов - одно, а когда в опасности рассудок человека, даже рассудок родного сына, - все тут же забывается, лишь бы не было осложнений, лишь бы жить в покое, а там хоть трава не расти? - Негодяй! - закричал г-н Тибо. Он вскочил из-за стола. - О, это должно было случиться! Я давно это подозревал. Некоторые твои слова за столом, твои книги, твои газеты... Равнодушие к церковным обрядам... Одно влечет за собой другое; пренебрежение основами религии, за нею нравственная анархия, и в конце концов бунт! Антуан пожал плечами. - Не стоит усложнять. Речь идет о малыше, дело не терпит. Обещай мне, отец, что Жак... - Я запрещаю отныне упоминать при мне его имя! Теперь тебе наконец ясно? Они смерили друг друга взглядом. - Это твое последнее слово? - Убирайся вон! - Ну, отец, ты меня еще не знаешь, - пробормотал Антуан с вызывающим смехом. - Клянусь тебе, что Жак вырвется с этой каторги! И ничто, ничто меня не остановит! Сжав зубы, тучный человек с неожиданной яростью двинулся на сына. - Убирайся вон! Антуан распахнул дверь. На пороге он обернулся и глухо проговорил: - Ничто! Даже если мне самому придется поднять новую кампанию в моих газетах! На следующее утро Антуан, всю ночь не смыкавший глаз, ожидал в ризнице архиепископской церкви, когда аббат Векар отслужит мессу. Необходимо было ввести священника в курс дела и попросить вступиться. Другого выхода у Антуана не было. Беседа тянулась долго. Аббат усадил молодого человека подле себя, словно для исповеди; слушал он сосредоточенно, отвалившись назад и склонив по привычке голову к левому плечу. Он ни разу не перебил Антуана. Его бесцветное лицо с длинным носом ничего не выражало, но время от времени он останавливал на Антуане мягкий и настойчивый взгляд, точно пытаясь вникнуть в скрытый смысл его слов. Хотя Антуана он навещал реже, чем остальных членов семьи, но всегда относился к нему с особенным уважением, - забавно, что в этом сказалось влияние г-на Тибо, тщеславию которого очень льстили успехи Антуана и который с удовольствием расточал ему похвалы. Антуан не стал убеждать аббата с помощью ловко подобранных доводов; он подробно остановился на событиях дня, проведенного им в Круи и завершившегося ссорой с отцом; за ссору аббат не преминул его упрекнуть молча, одним многозначительным движением рук, которые он почти все время держал у груди; вяло поникшие, с округлыми запястьями, руки прелата внезапно, не меняя, однако, своего положения, словно бы оживились, будто природа сохранила за ними ту способность к выражению чувств, в которой было отказано прелатовой физиономии. - Судьба Жака теперь в ваших руках, - заключил Антуан. - Лишь вы один в силах заставить отца прислушаться к голосу рассудка. Аббат не отвечал. Взгляд, обращенный на Антуана, был исполнен такого уныния и так рассеян, что молодой человек опешил. Он ощутил вдруг свое бессилие, вдруг осознал, с какими неимоверными трудностями сопряжено то, что он решил предпринять. - А потом? - мягко спросил аббат. - Что потом? - Допустим, ваш отец согласится взять сына в Париж; что он будет делать потом? Антуан смутился. У него был свой план, но он не знал, как его изложить, настолько маловероятным казалось ему теперь, чтобы священник мог согласиться с самой сутью этого плана, - покинуть отцовскую квартиру, переехать вдвоем с Жаком на первый этаж, почти совсем изъять мальчика из-под власти отца, взять на себя одного руководство воспитанием, контроль над занятиями и надзор за поведением младшего брата. На сей раз священник не мог удержаться от улыбки, но в ней не было никакой иронии. - Вы хотите взвалить на себя весьма трудную задачу, мой друг. - Ах, - пылко отозвался Антуан, - я абсолютно уверен, что малыш нуждается в очень большой свободе! Он не сможет развиваться в атмосфере принуждения! Смейтесь надо мной, но я по-прежнему убежден, что если бы им занимался я один. В ответ священник снова покачал головой и посмотрел на него тем пристальным и проникновенным взглядом, который идет откуда-то издалека и пронизывает вас насквозь; Антуан ушел в полном отчаянии: после яростного отказа отца небрежный прием, оказанный ему аббатом, не оставлял уже никакой надежды. Как бы он удивился, если бы узнал, что аббат решил в тот же день наведаться к г-ну Тибо! Но аббату не пришлось себя утруждать. Когда он вернулся домой - он жил вдвоем со своей сестрою неподалеку от архиепископской церкви, - чтобы, как всегда после утренней мессы, выпить чашку холодного молока, он увидел в столовой дожидавшегося его г-на Тибо. Еще не остывший от гнева, толстяк сидел, развалившись на стуле и упираясь руками в бедра. При виде аббата он встал. - А, вот и вы, - проворчал он. - Мой приход вас удивляет? - Меньше, чем вы думаете, - откликнулся аббат. Временами мимолетная улыбка и лукавый блеск глаз озаряли его спокойное лицо. - У меня исправная полиция: я в курсе всего. Разрешите? - добавил он, подходя к столу, где стояла чашка молока. - В курсе? Значит, вы уже виделись с... Аббат мелкими глотками пил молоко. - О состоянии здоровья Астье я узнал вчера утром от герцогини. Но лишь к вечеру мне сообщили, что ваш соперник снял свою кандидатуру. - О состоянии здоровья Астье? Разве он... Ничего не понимаю. Мне абсолютно ничего не известно. - Неужели? - сказал аббат. - Значит, на мою долю выпало удовольствие первым сообщить вам эту приятную новость? Он помолчал. - Ну так вот: со стариком Астье четвертый удар; на этот раз бедняга не выживет. Тогда декан, не будь дурак, снял свою кандидатуру, и вы остались единственным кандидатом в Академию моральных наук. - Декан... снял кандидатуру? - пролепетал г-н Тибо. - Но почему? - Потому что он сообразил, что декану филологического факультета больше подобает заседать в Академии надписей, и предпочел подождать несколько недель и получить кресло, которое никто у него не сможет отнять, чем рисковать, тягаясь с вами! - Вы уверены в этом? - Уже объявлено официально. Я видел вчера вечером непременного секретаря на заседании Католического института31. Декан самолично вручил ему заявление о снятии своей кандидатуры. Кандидатуры, которая не продержалась и суток! - Но в таком случае... - запинаясь, выговорил г-н Тибо. Он задыхался от радостного изумления. Заложив руки за спину и потоптавшись по комнате, он шагнул к священнику и чуть было не схватил его за плечи. Но ограничился тем, что сжал его руки. - Ах, дорогой аббат, я никогда этого не забуду. Спасибо. Спасибо. На него нахлынуло безбрежное счастье, оно захлестнуло все прочие чувства; гнев смыло могучей волной, и ему даже потребовалось напрячь память, когда аббат прошел с ним, ничего не замечавшим от радости, в свой кабинет и спросил самым естественным тоном: - Так что же привело вас ко мне в столь ранний час, дорогой друг? Тут он вспомнил об Антуане, и гнев сразу вернулся. Пришел он затем, чтобы посоветоваться, как ему держать себя со старшим сыном, который сильно переменился за последнее время и которого, по-видимому, грызет червь сомнения и непокорства. Продолжает ли он хотя бы выполнять церковные обряды? Бывает ли в церкви по воскресеньям? Под предлогом, что его ждут больные, он все реже и реже появляется за родительским столом, а если и обедает дома, то ведет себя совсем не так, как вел прежде, - спорит с отцом, позволяет себе недопустимо вольные речи; во время последних муниципальных выборов споры принимали такой резкий оборот, что несколько раз приходилось затыкать ему рот, как мальчишке. Словом, если они хотят, чтобы Антуан не сошел с пути истинного, необходимо принять меры, и тут совершенно необходима поддержка, а возможно, и вмешательство аббата Векара. В качестве примера г-н Тибо рассказал о таком вопиющем проявлении сыновнего непослушания, как поездка Антуана в Круи, рассказал о привезенных им оттуда дурацких предположениях и о той безобразной сцене, которая за этим последовала. Однако в его словах явственно слышалось уважение, которое он питал к Антуану; больше того, казалось, что уважение это, помимо его воли, только возросло после всех проявлений независимости, по поводу которых он так негодовал; аббат это сразу отметил. Сидя небрежно за письменным столом, он время от времени одобрительно шевелил руками, свисавшими по обе стороны нагрудника. Но как только речь зашла о Жаке, он выпрямился, и внимание его удвоилось. С помощью целого ряда искусных вопросов, между которыми нелегко было уловить какую-то связь, он получил от отца подтверждение всем тем сведениям, с которыми приходил к нему сын. - Однако... однако... однако! - сказал аббат, будто обращаясь к самому себе. Он на секунду задумался. Г-н Тибо с удивлением выжидал. Наконец аббат заговорил решительным тоном: - То, что вы сообщили мне о поведении Антуана, заботит меня гораздо меньше, чем вас, дорогой мой друг. Этого следовало ожидать. Научные занятия, когда к ним обращается ум любознательный и пылкий, поначалу возбуждают в человеке гордыню и колеблют веру; малое знание удаляет от бога, большое приводит к нему. Вы не должны пугаться. Антуан в том возрасте, когда люди бросаются из одной крайности в другую. Вы хорошо сделали, что предупредили меня, - я постараюсь чаще видеться, чаще беседовать с ним. Все это не так уж опасно, потерпите немного, он к нам вернется. Гораздо больше тревожит меня то, что вы сообщили о Жаке. Я не мог и предполагать, что изоляция, которой он подвергнут, настолько сурова! Ведь он живет там, как настоящий узник! Не думаю, чтобы такое положение не таило в себе опасности. Мой дорогой друг, признаться, я очень встревожен. Достаточно ли вы все обдумали? Господин Тибо улыбнулся. - По совести, дорогой аббат, я скажу вам то же самое, что я ответил вчера Антуану: мы лучше, чем кто-либо другой, располагаем опытом в такого рода делах! - Я этого не отрицаю, - произнес священник без тени раздражения. - Но дети, с которыми вы привыкли иметь дело, не все нуждаются в таком бережном обращении, какого требует необычный темперамент вашего сына. И, насколько я знаю, они подвергаются совсем иному режиму, ибо живут все вместе, у них есть часы отдыха, их приобщают к физическому труду. Если вы помните, я был сторонником применения к Жаку весьма строгих мер, и мне казалось, что это подобие тюремного заключения заставит его хорошенько задуматься, что оно исправит его. Но, бог ты мой, я не предполагал, что это окажется настоящей тюрьмой и его поместят туда так надолго. Сами посудите! Мальчик, которому едва исполнилось пятнадцать лет, вот уже девять месяцев совершенно один, в камере, под надзором невежественного стражника, о достоинствах которого вы можете судить лишь на основании официальных бумаг. Допустим даже, что мальчика там чему-то учат; но этот учитель из Компьеня, который уделяет ему каких-то три-четыре часа в неделю, - много ли он стоит? Об этом вам тоже ничего не известно. Вот вы ссылаетесь на свой опыт. Позвольте вам напомнить, что я прожил двенадцать лет среди школьников и немного представляю себе, что такое пятнадцатилетний мальчик. То состояние физического, а главное нравственного упадка, до которого может дойти совершенно незаметно для вас наш бедный малыш, - да ведь об этом без содрогания и подумать нельзя! - И вы туда же? - возразил г-н Тибо. - Я считал вас человеком более здравомыслящим, - прибавил он с суховатым смешком. - Впрочем, сейчас не о Жаке речь... - Для меня речь может идти только о нем, - перебил его аббат, не повышая голоса. - После всего, что мне довелось узнать, я считаю, что физическое и нравственное здоровье этого ребенка подвергается самой серьезной опасности. - Он задумался на секунду, потом четко и неторопливо выговорил: - И что ему и дня нельзя дольше оставаться там, где он сейчас находится. - Что? - только и мог вымолвить г-н Тибо. Наступило молчание. Уже второй раз за эти полсуток г-ну Тибо наносили удар в самое чувствительное место. Его охватил гнев, но он сдержался. - Мы еще поговорим об этом, - бросил он, выпрямляясь. - Простите, простите, - сказал священник с неожиданной живостью. Самое мягкое, что можно по этому поводу сказать, это то, что вы допустили... весьма предосудительную небрежность. - У него была своеобразная манера четко и мягко выговаривать некоторые слова, слегка их растягивать и, не изменяя выражения лица, подносить при этом к губам указательный палец, словно требуя внимания. - Весьма предосудительную... - повторил он еще раз и поднес палец к губам. Потом, помолчав, добавил: - Речь идет о том, чтобы как можно скорее исправить содеянное зло. - Как? Чего вы от меня хотите? - закричал г-н Тибо, не в силах больше сдерживаться. Он воинственно нацелился на священника своим носом. Прикажете мне прервать без всякой причины лечение, которое уже дало превосходные результаты? Вернуть домой этого негодяя? Снова терпеть его выходки? Благодарю покорно! Он сжал кулаки с такой силой, что затрещали суставы, и прохрипел сквозь зубы: - По совести говорю: нет, нет и нет! Невозмутимо пошевеливая руками, аббат, казалось, говорил: "Как вам будет угодно". Господин Тибо встал одним рывком. Судьба Жака решалась вторично. - Дорогой мой аббат, - начал он, - я вижу, с вами сегодня нельзя говорить, и я ухожу. Но позвольте сначала вам заметить, что вы даете волю своей фантазии - совершенно как Антуан. Разве похож я на изверга-отца? Разве не сделал я всего, что было в моих силах, дабы обратить это дитя к добру, любовью, снисходительностью, благим примером, влиянием семейной жизни? Разве не вытерпел я от него за долгие годы все то, что отец вообще в силах вытерпеть от сына? Будете ли вы отрицать, что все мои благие порывы остались безрезультатны? К счастью, я вовремя понял, что мой долг состоит в другом, и, как ни мучительно мне это было, я, не колеблясь, пошел на самые суровые меры. Тогда вы одобрили меня. Господь бог наделил меня некоторым опытом, и я всегда чувствовал, что, внушив мне мысль основать в Круи этот специальный корпус, провидение давало мне возможность запастись лекарством от моего собственного недуга. Разве я не заставил себя мужественно испить чашу сию? Много ли в мире отцов, которые нашли бы в себе силы поступить так же, как я? Разве мне есть в чем себя упрекнуть? Совесть у меня, слава богу, чиста, заключил он, и чуть заметная протестующая нотка прорвалась в его голосе. - Я желаю всем отцам, чтобы совесть у них была бы так же спокойна, как у меня! А теперь я ухожу. Он отворил дверь; на его лице появилась довольная улыбка, и он добавил саркастическим тоном, смачно, с легким нормандским выговором: - К счастью, голова у меня будет покрепче, чем у вас у всех. Аббат молча последовал за ним в прихожую. - Ну, что ж, до скорой встречи, дорогой аббат, - сказал г-н Тибо уже без всякой досады, стоя на площадке. Он повернулся для прощального рукопожатия, но тут аббат заговорил мечтательно и без всяких предисловий: - "Два человека вошли в храм помолиться: один фарисей, а другой мытарь. Фарисей, став, молился сам в себе так: "Боже! благодарю тебя, что я не таков, как прочие люди. Пощусь два раза в неделю; даю десятую часть из всего, что приобретаю". Мытарь же, стоя вдали, не смел даже поднять глаз на небо; но, ударяя себя в грудь, говорил: "Боже! будь милостив ко мне, грешнику!" Господин Тибо приоткрыл веки и увидел, как его духовник в сумраке прихожей подносит палец к губам: - "Сказываю вам, что сей пошел оправданным в дом свой более, нежели тот: ибо всякий, возвышающий сам себя, унижен будет, а унижающий себя возвысится". Толстяк, не дрогнув, выдержал удар; он застыл, глаза его оставались закрыты. Молчание затягивалось, и он решился еще раз взглянуть, что происходит; оказалось, аббат успел уже бесшумно притворить створку; г-н Тибо остался один перед запертой дверью. Он пожал плечами, круто повернулся и пошел. Но на половине лестничного пролета остановился; его рука вцепилась в перила; он тяжело дышал и дергал подбородком, точно норовистый конь, не желающий терпеть узды. - Нет, - пробормотал он. И более не колеблясь, отправился домой. Весь день он пытался забыть то, что произошло. Но когда под вечер г-н Шаль не сразу ему подал требуемую папку, он неожиданно пришел в ярость и сдержался с большим трудом. Антуан дежурил в больнице. Обед прошел в молчании. Не дожидаясь, пока Жизель доест сладкое, г-н Тибо сложил салфетку и ушел к себе. Пробило восемь. "Я мог бы сегодня еще разок туда зайти, - подумал он, сел за стол и твердо решил не ходить. - Он опять заговорит о Жаке, сказано нет, - значит, нет". "Но что хотел он сказать своей притчей о фарисее?" - в сотый раз задал он себе тот же вопрос. И вдруг у него задрожала нижняя губа. Г-н Тибо всегда испытывал страх перед смертью. Он выпрямился и сквозь бронзу, которой был заставлен камин, отыскал в зеркале свое отражение. Его черты утратили самодовольную уверенность, которая с годами маской легла на его лицо и с которой он не расставался даже наедине с самим собою, даже на молитве. Он содрогнулся. Опустив бессильно плечи, снова рухнул в кресло. Он уже видел себя на смертном одре и в страхе спрашивал себя, не придет ли он к кончине с пустыми руками. В отчаянии цеплялся он за мнение ближних о нем. "Ведь я же порядочный человек!" - мысленно твердил он; утверждение звучало, однако, как вопрос; он больше не мог отделываться пустыми словами, он переживал одну из тех редких минут, когда человек исследует такие глубины своей души, куда он еще ни разу не заглядывал. Судорожно вцепившись в подлокотники кресла, он всматривался в свою жизнь и не находил в ней ни одного достойного поступка. Из забвения выплывали тягостные воспоминания. Одно из них, мучительнее всех других, вместе взятых, предстало перед ним с такой неумолимой отчетливостью, что он спрятал лицо в ладони. Наверное, впервые в жизни г-ну Тибо стало стыдно. Вот и ему довелось познать величайшее отвращение к самому себе, до того нестерпимое, что человек готов пойти на любую жертву, лишь бы искупить свой грех, вымолить у бога прощение, возвратить отчаявшейся душе покой, вернуть ей надежду на вечное спасение. О, вновь обрести господа... Но сперва обрести уважение священника, господнего слуги... Да... Ни часу больше не жить в этом проклятом одиночестве, под бременем осуждения... На воздухе он успокоился. Чтобы добраться быстрее, он взял такси. Ему открыл аббат Векар; лицо его, освещенное лампой, которую он приподнял, чтобы узнать посетителя, было бесстрастно. - Это я, - сказал г-н Тибо; он машинально протянул руку и молча направился в рабочий кабинет. - Я пришел не для того, чтобы опять заводить разговор о Жаке, - сразу заявил он, едва успев сесть. И, видя, что руки священника примирительно встрепенулись, сказал: - Поверьте, не стоит к этому возвращаться. Вы заблуждаетесь. Впрочем, если вам так хочется, поезжайте сами в Круи, посмотрите, что там и как; вы убедитесь, что я прав. - Потом продолжал с какой-то смесью резкости и простодушия: - Уж не сердитесь, что утром я был так раздражителен. Вы ведь знаете, я так вспыльчив, я просто не смог... Но, откровенно говоря... Вы тоже немного пересолили, ну, с тем фарисеем, помните? Пересолили. Я имею полное право на вас обидеться, черт возьми! Что там ни говорите, а вот уж тридцать лет, как я посвящаю католическим заведениям все свое время, все свои силы, более того - львиную долю своих доходов. И все это для того, чтобы услышать из уст священника, друга своего, что я... что я не... признайтесь, что это несправедливо! Аббат глядел на своего духовного сына, словно говоря: "И все равно в каждом слове вашем слышна гордыня..." Молчание затягивалось. - Дорогой мой аббат, - начал г-н Тибо уже не столь уверенным тоном, - я допускаю, что я не вполне... Ну, ладно, согласен: я слишком часто... Но таков уж, как говорится, у меня характер... Разве вы не знаете, что я за человек? - Он, как милостыню, вымаливал снисхождения. - Ах, путь к благодати труден... Вы один можете меня поддержать, руководить мною... - И вдруг пролепетал: - Я старею, мне страшно... Аббата растрогала перемена в голосе. Он понял, что не следует дольше молчать, и придвинул свой стул поближе к г-ну Тибо. - А теперь и я в нерешительности, - сказал он. - К тому же, дорогой друг, что я могу еще добавить, после того как слова Писания так глубоко вошли в ваше сердце? - Он на мгновенье задумался. - Я понимаю, господь доверил вам высокий пост; трудясь во славу божию, вы завоевали у людей авторитет, добились почестей; и все это вполне заслужено вами; ну как же тут не смешать славу господню со своей собственной? Как не поддаться соблазну и не предпочесть - ну, самую малость - славу свою славе его? Я понимаю... Господин Тибо поднял веки и не опускал их больше; выцветшие глаза смотрели испуганно и в то же время невинно, по-детски. - И однако! - продолжал аббат. - Ad majorem Dei gloriam[18]. Только это и важно, все прочее - суета сует. Дорогой мой друг, вы из породы сильных, иначе говоря, из породы гордецов. Я знаю, как это мучительно - подчинять свою гордыню велениям долга! Как трудно не жить для себя, не забывать о боге, даже когда ты весь поглощен благочестивым делом! Не быть одним из тех, о ком господь наш однажды сказал столь печальные слова: "Приближаются ко Мне люди сии устами своими, сердце же их далеко отстоит от Меня!" - Ах, - возбужденно проговорил г-н Тибо, не опуская головы, - ах, как это ужасно... Только я один знаю, насколько это ужасно! Унижая себя, он испытывал сладостное умиротворение; он смутно ощущал, что только так сможет он вновь завоевать расположение священника, ни на йоту не уступая при этом в вопросе об исправительной колонии. Какая-то сила побуждала его пойти еще дальше, поразить аббата глубиной своей веры, проявлением неожиданного великодушия, - чем угодно, только бы добиться его уважения. - Господин аббат! - воскликнул он вдруг, и в его взгляде на мгновенье вспыхнуло то выражение роковой решимости, которое нередко бывало у Антуана. - Если я и был до сих пор только жалким гордецом, то разве господь не дает мне как раз сегодня возможность... исправиться? Он замолчал в нерешительности, словно борясь с собою. Он и в самом деле боролся. Аббат увидел, как он торопливо провел мякотью большого пальца по жилету - перекрестил сердце. - Я имею в виду свою кандидатуру, вы понимаете? Это была бы с моей стороны действительно жертва, я пожертвовал бы своей гордыней, ибо вы объявили мне утром, что я наверняка должен быть избран. Ну вот, я... Постойте, но ведь и тут есть крупица тщеславия: разве не следовало мне сделать все молча, не говорить об этом никому, даже вам? Что ж, тем хуже для меня. Так вот, отец мой, я клянусь, что завтра же сниму свою кандидатуру в Академию и больше никогда не буду ее выставлять. Аббат шевельнул руками, но г-н Тибо этого не видел: он обратился к висевшему на стене распятию. - Господи, - прошептал он, - пожалей меня, грешного... Сам того не подозревая, он вложил в этот порыв последние крохи самодовольства; гордыня пустила в нем настолько глубокие корни, что в минуты самого ревностного раскаянья он сладострастно вкушал радость собственного унижения. Аббат окинул его проницательным взглядом: до каких пределов искренен этот человек? Но лицо г-на Тибо лучилось сейчас таким самоотречением и такой набожностью, что даже не стало заметно на нем ни морщин, ни отеков, - старческий лик обрел вдруг младенческое простодушие. Священник был потрясен. Ему стало совестно за эту подленькую радость, которую испытал он утром, когда поверг в смущение тучного мытаря. Роли переменились. Аббат оглянулся на собственную жизнь. Только ли ради вящей славы господней покинул он столь поспешно учеников своих, когда исхлопотал себе теплое местечко подле архиепископа? И разве не извлекал он ежечасно столь предосудительное личное наслаждение из своих дипломатических талантов, которые употреблял во благо церкви? - Ответьте мне положа руку на сердце, вы думаете, господь меня простит? Испуганный голос напомнил аббату Векару о его обязанностях духовника. Он сложил руки под подбородком, наклонил голову и принужденно улыбнулся. - Я дал вам дойти до предела, - сказал он. - Дал испить чашу до дна. И верю, что милосердие божие зачтет вам эти часы. Но, - прибавил он, вздымая перст, - довольно одного намерения; ваш истинный долг - не жертвовать собою до конца. Не возражайте. Я, ваш духовник, освобождаю вас от обета. В самом деле, отказ был бы менее полезен для славы божией, нежели ваше избрание. Семейное положение и богатство налагают на вас обязательства, которыми вам не следует пренебрегать. Среди тех выдающихся республиканцев крайне правой, которые являются оплотом нашей страны, звание академика придаст вам еще больший авторитет; мы считаем это полезным для нашего благого дела. Вы всегда умели подчинять свою жизнь велениям церкви. Так предоставьте же ей еще раз моими устами указать вам правильный путь. Господь отвергает вашу жертву, дорогой друг, - как вам ни тяжко, склонитесь в смирении. "Gloria in excelsis! Слава в вышних Богу, на земле мир, и в человеках благоволение!" Аббат видел, как разглаживаются черты г-на Тибо, лицо постепенно обретает всегдашнее равновесие. Когда он договорил до конца, тучный человек опустил веки, и уже нельзя было прочитать, что происходит в его душе. Возвращая ему академическое кресло, этот предмет двадцатилетних вожделений, священник возвращал ему жизнь. Но после титанического усилия, которое г-ну Тибо пришлось над собой совершить, он пребывал в некоторой расслабленности и был проникнут поистине неземной благодарностью. Оба подумали об одном; священник опустил взор долу и начал вполголоса читать благодарственную молитву. Когда он поднял голову, г-н Тибо сполз на колени; его лик слепца, обращенный к небесам, был озарен радостью; мокрые губы шевелились; лежавшие на столе волосатые руки, отекшие так, будто их искусали осы, в трогательном рвении сплетали пальцы. Отчего же это поучительное зрелище вдруг показалось аббату столь невыносимым, что он помимо воли шевельнул рукой, словно собираясь толкнуть своего духовного сына? Впрочем, он тут же спохватился, и его рука ласково легла на плечо г-на Тибо, который грузно поднялся с колен. - Но мы обсудили еще не все, - промолвил священник со свойственной ему непреклонной мягкостью. - Вы должны принять решение относительно Жака. Господин Тибо встрепенулся. - Не уподобляйтесь тем, кто, исполнив тяжкую и ответственную обязанность, считает, что совесть у них теперь чиста, и пренебрегает своими каждодневными обязанностями. Даже если испытание, которому вы подвергли ребенка, и не столь вредно, как я того опасаюсь, не продолжайте его. Вспомните раба, который закопал доверенный ему господином талант32. Так что, мой друг, не уходите отсюда, прежде чем не осознаете свой долг. Господин Тибо стоял и отрицательно качал головой, но на его лице уже не было прежнего упрямства. Аббат встал. - Самое трудное, - пробормотал он, - это не подавать виду, что вы уступаете Антуану. Увидев, что удар попал в цель, он прошелся по комнате и внезапно заговорил непринужденным тоном: - Знаете, что сделал бы я на вашем месте, дорогой друг? Я бы ему сказал: "Ты хочешь, чтобы твой брат покинул исправительную колонию? Да? Ты все еще этого хочешь? Что ж, ловлю тебя на слове, поезжай за ним - но бери его себе. Ты захотел, чтобы он вернулся, - занимайся им сам!" Господин Тибо не шелохнулся. Аббат продолжал: - Я бы даже пошел еще дальше. Я сказал бы ему: "Я не желаю видеть Жака у себя в доме. Устраивайся как хочешь. Ты вечно даешь нам понять, что мы не умеем с ним обращаться. Вот и возьмись-ка сам!" И сдал бы ему брата с рук на руки. Поселил бы их обоих где-нибудь на стороне, - разумеется, поблизости, чтобы они могли у вас столоваться; но я бы предоставил Антуану полное право руководить братом. Не спешите с возражениями, дорогой друг, - прибавил он, хотя г-н Тибо по-прежнему хранил неподвижность, - погодите, дайте мне закончить, мой план вовсе не так уж фантастичен, как кажется... Он вернулся к креслу, сел и облокотился на стол. - Следите за моей мыслью, - сказал он. - Во-первых, готов об заклад побиться, что Жак легче подчинится власти старшего брата, чем вашей, и я даже думаю, что, пользуясь большей свободой, он утратит тот дух непослушания и бунтарства, который мы знали за ним прежде. Во-вторых, что касается Антуана, его серьезность будет для нас порукой. Я уверен, что, будучи пойман на слове, он не откажется от этого способа вызволить брата. Что же касается тех прискорбных наклонностей, по поводу которых мы сокрушались сегодня, то вот что я вам скажу: от малой причины могут произойти большие последствия; думаю, что, перелагая на него ответственность за юную душу, вы получаете тем самым наилучший противовес, и это неизбежно приведет его к менее... анархическим взглядам на общество, нравственность и религию. В-третьих, ваша отеческая власть, огражденная таким образом от тех повседневных трений, которые подтачивают и ослабляют ее, полностью сохранит свой авторитет и сможет осуществлять верховное руководство обоими сыновьями, каковое является ее уделом и, я бы сказал, главным предназначением. Наконец, - тут голос аббата обрел особую доверительность, - должен вам признаться, что, на мой взгляд, было бы весьма желательным, чтобы к моменту выборов Жак покинул Круи и все толки об этом деле раз и навсегда прекратились. Известность влечет за собой всяческие интервью и анкеты; вы подвергнетесь нападкам прессы... Соображение совершенно второстепенное, я знаю; но в конечном счете... Господин Тибо бросил на священника взгляд, в котором угадывалось беспокойство. Он не хотел себе признаться, но это освобождение Жака из-под ареста облегчало его совесть; предложенная аббатом комбинация сулила одни лишь выгоды, поскольку спасала его самолюбие в глазах Антуана и возвращала Жака к обычной жизни, не посягая при этом на досуг г-на Тибо. - Если б я был уверен, - сказал он наконец, - что этот негодяй, как только мы его выпустим, не причинит нам новых неприятностей... На сей раз битва была выиграна. Аббат обещал взять на себя негласное наблюдение за жизнью Антуана и Жака, по крайней мере, в самые первые месяцы. Затем он согласился прийти завтра к обеду на Университетскую улицу и принять участие в разговоре, который отец собирался повести со старшим сыном. Господин Тибо встал. Он уходил с легким, обновившимся сердцем. Но когда он порывисто сжал руки своего духовника, его снова охватило сомнение. - Да простит мне господь, что я такой, - жалобно проговорил он. Аббат окинул его счастливым взглядом. - "Кто из вас, - прошептал он, - имея сто овец и потеряв одну из них, не оставит девяноста девяти в пустыне и не пойдет за пропавшею, пока не найдет ее? - И, воздев перст, заключил с легкой улыбкой: - Сказываю вам, что так на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся..." Как-то утром, часов около девяти, консьержка дома на улице Обсерватории вызвала г-жу де Фонтанен. Ее желает видеть одна "особа", которая отказалась, однако, подняться и не хочет себя назвать. - Особа? Женщина? - Девушка. Госпожа де Фонтанен попятилась. Вероятно, очередная интрижка Жерома. Может быть, шантаж? - И такая молоденькая! - добавила привратница. - Совсем еще ребенок. - Сейчас спущусь. В самом деле, в сумраке швейцарской прятался ребенок, и когда он наконец поднял голову... - Николь? - воскликнула г-жа де Фонтанен, узнав дочь Ноэми Пти-Дютрёй. Николь чуть было не бросилась тетке в объятия, но подавила свой порыв. Лицо у нее было серое, осунувшееся. Она не плакала, глаза были широко раскрыты, брови высоко подняты; она казалась возбужденной, полной решимости и отлично владела собой. - Тетя, мне нужно с вами поговорить. - Пойдем. - Не в квартире. - Почему? - Нет, не в квартире. - Но почему же? Я одна. Она почувствовала, что Николь колеблется. - Даниэль в лицее, Женни пошла на урок музыки, - говорю тебе, что я до обеда одна. Ну, пойдем. Николь молча последовала за ней. Г-жа де Фонтанен провела ее к себе в спальню. - Что случилось? - Она не могла скрыть своего недоверия. - Кто тебя прислал? Откуда ты пришла? Николь смотрела на нее, не опуская глаз; ее ресницы дрожали. - Я убежала. - Ах, - вздохнула г-жа де Фонтанен со страдальческим выражением лица. Но все же почувствовала облегчение. - И пришла сюда? Николь повела плечами, точно говоря: "А куда мне было идти? У меня больше никого нет". - Садись, дорогая. Ну... У тебя измученный вид. Ты голодна? - Немножко. Она виновато улыбнулась. - Так что ж ты молчишь? - воскликнула г-жа де Фонтанен, увлекая Николь в столовую. Она увидела, с какой жадностью девочка поглощает хлеб с маслом, и достала из буфета остатки холодного мяса и варенье. Николь ела молча, стыдясь своего аппетита и не в силах его скрыть. Ее щеки порозовели. Она выпила одну за другой две чашки чая. - Когда ты ела в последний раз? - спросила г-жа де Фонтанен; она выглядела еще более взволнованной, чем девочка. - Тебе не холодно? - Нет. - Да как же, ты ведь вся дрожишь. Николь нетерпеливо махнула рукой: она сердилась на себя за то, что не смогла скрыть своей слабости. - Я всю ночь ехала и немного продрогла... - Ехала? Откуда же ты сейчас? - Из Брюсселя. - Боже мой, из Брюсселя! И одна? - Да, - отчеканила девушка. Ее голос свидетельствовал о твердости принятого решения. Г-жа де Фонтанен схватила ее за руку. - Ты озябла. Пойдем ко мне в спальню. Хочешь лечь, поспать? Обо всем расскажешь мне после. - Нет, нет, сейчас. Пока мы одни. Да мне и не хочется спать. Уверяю вас! Было еще только начало апреля. Г-жа де Фонтанен разожгла огонь, укутала беглянку в теплый платок и заставила сесть возле камина. Девочка упиралась, потом уступила; сидела сердитая, глаза пылали и смотрели в одну точку, ни за что не желая смягчаться. Кинула взгляд на настенные часы; она так хотела поскорей все сказать, а вот теперь никак не могла решиться. Чтобы не смущать ее еще больше, тетка старалась смотреть в сторону. Прошло несколько минут; Николь молчала. - Что бы ты ни натворила, родная, - сказала г-жа де Фонтанен, - никто тебя здесь ни о чем не спросит. Если хочешь, храни свою тайну про себя. Я благодарна тебе, что ты решила к нам приехать. Ты будешь здесь как своя. Николь выпрямилась. Ее подозревают в каком-то проступке, о котором стыдно рассказывать? От резкого движения платок соскользнул с плеч и открыл крепкую грудь, что так не вязалось с совсем еще детским выражением худенького лица. - Наоборот, - сказала она с пылающим взглядом, - я хочу рассказать все. - И тут же начала с вызывающей сухостью: - Тетя... Помните, когда вы пришли на улицу Монсо... - Ах, - проговорила г-жа де Фонтанен, и лицо ее снова приняло страдальческое выражение. - ...я тогда все слышала, - торопливо договорила Николь и заморгала глазами. Наступило молчание. - Я это знала, дорогая. Девочка подавила рыдание и уткнулась лицом в ладони, точно расплакалась. Но почти тотчас опять подняла голову; глаза были сухие, губы сжаты, но выражение лица стало иным, даже голос переменился. - Не думайте о ней плохо, тетя Тереза! Знаете, она очень несчастна... Вы мне не верите? - Верю, - ответила г-жа де Фонтанен. Ей не терпелось задать один вопрос; она посмотрела на девушку со спокойствием, которое никого не могло обмануть. - Скажи, там, вместе с вами, и... дядя Жером? - Да. - И, помолчав, добавила, поднимая брови: - Он-то и надоумил меня бежать... приехать сюда... - Он? - Нет, то есть... Всю эту неделю он приходил каждое утро. Давал мне немного денег на жизнь, потому что я осталась там совсем одна. А позавчера сказал: "Если нашлась бы сердобольная душа, которая бы тебя приютила, тебе было бы лучше, чем здесь". Он сказал "сердобольная душа". А я сразу подумала о вас, тетя Тереза. Я уверена, что и он подумал о вас. Вам не кажется? - Может быть, - прошептала г-жа де Фонтанен. Она ощутила вдруг такое счастье, что едва не улыбнулась. И поспешила опять спросить: - Но почему ты оказалась одна? Где ты была? - У нас дома. - В Брюсселе? - Да. - Я и не знала, что твоя мама поселилась в Брюсселе. - Пришлось - в конце ноября. На улице Монсо все опечатали. Маме не везло, вечные затруднения, судебные исполнители требовали денег. Но теперь все ее долги уплатили, она сможет вернуться. Госпожа де Фонтанен подняла глаза. Она хотела спросить: "Кто уплатил?" В ее взгляде вопрос выразился до того ясно, что на губах девочки она прочла и ответ. И снова не смогла удержаться: - А... в ноябре он уехал вместе с ней? Николь не ответила. Голос тети Терезы так мучительно дрогнул! - Тетя, - с трудом выговорила она наконец, - не сердитесь на меня, я ничего не хочу от вас скрывать, но очень трудно все вот так, сразу объяснить. Вы знаете господина Арвельде? - Нет. Кто это? - Известный парижский скрипач, он учил меня музыке. О, он большой, очень большой артист - он выступает в концертах. - Ну, и?.. - Он жил в Париже, но он бельгиец. И когда нам надо было бежать, он увез нас в Бельгию. У него в Брюсселе дом, там мы и поселились. - С ним вместе? - Да. Она поняла вопрос и не стала уклоняться от ответа; казалось даже, что, избегая недомолвок, она получает какое-то жестокое удовольствие. Но она не решилась продолжать и замолчала. После довольно затянувшейся паузы г-жа де Фонтанен спросила: - Но где же ты была эти последние дни, когда ты осталась одна и дядя Жером тебя навещал? - Там. - У этого господина? - Да. - И... твой дядя туда приходил? - Конечно. - Но каким же образом ты оказалась одна? - так же мягко расспрашивала г-жа Фонтанен. - Потому что господин Рауль сейчас на гастролях в Люцерне и в Женеве. - Кто такой Рауль? - Господин Арвельде. - И мама оставила тебя одну в Брюсселе, а сама поехала с ним в Швейцарию? Девочка махнула рукой с таким отчаянием, что г-жа де Фонтанен покраснела. - Прости меня, дорогая, - шепнула она. - Не будем больше об этом. Ты приехала - и прекрасно. Оставайся у нас. Но Николь упрямо замотала головой. - Нет, нет, я доскажу, мне уж немного осталось. - Набрав в грудь побольше воздуха, она выпалила: - Слушайте, тетя. Господин Арвельде в Швейцарии. Но он там без мамы. Потому что он устроил маме ангажемент в одном брюссельском театре, она поет в оперетке, у нее обнаружился голос, и он заставил ее заниматься. Она даже имела большой-большой успех в газетах; у меня тут в кармане вырезки, можете посмотреть. Она запнулась, на миг потеряв нить рассказа. - Так вот, - продолжала она, и глаза ее вспыхнули странным огоньком, как раз оттого, что господин Рауль уехал в Швейцарию, дядя Жером и пришел. Но он опоздал. Мамы уже не было. Однажды вечером она поцеловала меня... Хотя нет, - она понизила голос и нахмурилась, - мама меня чуть не избила, потому что не знала, куда меня девать. Она подняла голову и с вымученной улыбкой продолжала: - О, если говорить по правде, она на меня вовсе и не сердилась, наоборот. Улыбка застыла у нее на губах. - Она была так несчастна, тетя Тереза, вы даже представить себе не можете: ей нужно было уходить, потому что внизу ее кто-то ждал. И она знала, что вот-вот может прийти дядя Жером, потому что он уже много раз к нам приходил, они даже музыкой занимались вместе с господином Раулем; но в последний раз он сказал, что ноги его больше у нас не будет, пока здесь господин Арвельде. И вот, уходя, мама велела мне передать дяде Жерому, что она уезжает надолго, а меня оставляет и просит его обо мне позаботиться. Я уверена, он бы так и сделал, но я не решилась ему об этом оказать, когда он пришел. Он страшно рассердился, я боялась, что он кинется за ними в погоню, и я нарочно ему соврала, сказала, что жду ее с минуты на минуту. Он везде ее искал, думал, она еще в Брюсселе. Но я уже больше не могла этого выносить, не могла там оставаться; во-первых, потому что лакей господина Рауля... ах, я его ненавижу! - Она вздрогнула. - У него такие глаза, тетя Тереза!.. Ненавижу его! И когда дядя Жером мне сказал о сердобольной душе, я вдруг сразу решилась. Вчера утром он дал мне немножко денег, и я поскорее ушла, чтобы лакей у меня их не отобрал, и до вечера пряталась в церквах, а потом села в ночной пассажирский поезд. Она говорила быстро, потупившись. Когда она подняла голову, на лице г-жи де Фонтанен, всегда очень ласковом, было написано такое негодование, такая суровость, что Николь умоляюще всплеснула руками: - Тетя Тереза, не судите маму так строго, поверьте мне, она ни в чем не виновата. Я ведь тоже не всегда веду себя хорошо, я очень ее стесняю, разве я сама не вижу! Но теперь я уже большая, я не могу так жить. Нет, я больше так не могу, - повторила она, сжав губы. - Я хочу работать, зарабатывать себе на жизнь, не быть никому в тягость. Вот почему я приехала, тетя Тереза. Кроме вас, у меня нет никого. Что мне еще было делать? Приютите меня всего на несколько дней, хорошо, тетя Тереза? Только вы одна можете мне помочь. Госпожа де Фонтанен была так растрогана, что не в состоянии была выговорить гаи слова. Могла ли она когда-нибудь думать, что эта девочка станет ей вдруг так дорога? Она смотрела на нее с нежностью, которая была сладка ей самой и унимала собственную боль. Девочка была сейчас, возможно, не так хороша, как прежде; губы обметало лихорадкой; но глаза! Темные, серо-голубые, даже, пожалуй, слишком большие, слишком круглые... И какая честность, какое мужество в их ясном взгляде! Когда к г-же де Фонтанен вернулась способность улыбаться, она наклонилась к Николь: - Моя дорогая, я тебя поняла, я уважаю твое решение и обещаю тебе помочь. Но на первых порах поживи здесь у нас, тебе нужен отдых. Она сказала "отдых", а взгляд говорил - "любовь". Николь это поняла, но не позволила себе растрогаться. - Я буду работать, я не хочу никому быть в тягость. - А если мама вернется за тобой? Ясный взгляд потемнел и сделался на удивление жестким. - Ну уж нет, ни за что! - хрипло выговорила она. Госпожа де Фонтанен притворилась, что не слышит. Она сказала только: - Я бы с радостью оставила тебя здесь... навсегда. Девушка встала, пошатнулась и вдруг, соскользнув на пол, положила голову тетке на колени. Г-жа де Фонтанен гладила ее по щеке и думала о том, что нужно коснуться еще некоторых вопросов. - Ты насмотрелась, моя девочка, такого, чего в твоем возрасте видеть не следует... - решилась она наконец. Николь хотела выпрямиться, но тетка ей не дала. Она не хотела, чтобы та увидела, как она покраснела. Прижимая лоб девочки к своему колену и рассеянно наматывая на палец светлую прядь, она подыскивала слова: - Ты уже о многом догадываешься... О таком, что должно оставаться... тайным... Понимаешь меня? Она наклонилась к Николь и заглянула ей в глаза; там вспыхнули искры. - О тетя Тереза, вы можете быть спокойны... Никому... Никому! Все равно бы никто не понял, все стали бы маму обвинять. Она хотела скрыть от людей поведение матери - почти так же, как г-жа де Фонтанен пыталась скрывать поведение Жерома от своих детей. Они неожиданно становились сообщниками. Это стало ясно, когда Николь, на мгновенье задумавшись, подняла к ней оживившееся лицо: - Послушайте, тетя Тереза. Вот что мы должны им сказать: маме пришлось самой зарабатывать себе на жизнь, и она нашла выгодное место за границей. В Англии, например... Такое место, что неудобно было взять меня с собой... Погодите... ну, скажем, место учительницы. - И прибавила с детской улыбкой: - А раз мама уехала, никто не удивится, что я такая грустная, правда? Старый франт снизу выехал пятнадцатого апреля. Утром шестнадцатого мадемуазель де Вез, предшествуемая двумя горничными, консьержкой г-жой Фрюлинг и подсобным рабочим, вступила во владение холостяцкой квартирой. Старый франт стяжал себе в доме не слишком добрую славу, и Мадемуазель, стягивая на груди черную шерстяную накидку, до тех пор не переступала порога, пока не были распахнуты настежь все окна. И только тогда вошла она в прихожую, обежала, семеня, все комнаты, потом, не очень-то успокоенная беспорочной наготою стен, затеяла такую уборку, точно речь шла об изгнании нечистой силы. К удивлению Антуана, старая дева довольно легко примирилась с мыслью о том, что братья будут жить за пределами родительского очага, хотя подобный план противоречил всем домашним традициям и не мог не задевать ее взглядов на семью и на воспитание. Такое поведение Мадемуазель объяснялось, по мнению Антуана, лишь той радостью, с которой восприняла она весть о возвращении Жака, и еще, конечно, тем уважением, с каким она относилась к любому решению, исходившему от г-на Тибо, особенно если его поддерживал аббат Векар. На самом же деле усердие Мадемуазель имело совсем другую причину: когда она узнала, что Антуан переедет, у нее камень свалился с плеч. С тех пор как она взяла к себе Жиз, бедняжка жила в постоянном страхе перед заразой. Однажды весной она целых полтора месяца не выпускала Жиз из комнаты, позволяя ей дышать воздухом только с балкона, и задержала выезд всей семьи в Мезон-Лаффит, - все из-за того, что маленькая Лизбет Фрюлинг, племянница консьержки, заболела коклюшем, а чтобы выйти из дома на улицу, надо было, разумеется, проходить мимо швейцарской. Ясно, что Антуан, с его докторской сумкой и книгами, да еще с вечным больничным запахом, был для нее постоянной угрозой. Она умолила его, чтобы он никогда не сажал Жиз к себе на колени. Если, вернувшись домой, он, вместо того чтобы унести пальто к себе в комнату, оставлял его по забывчивости на стуле в прихожей или, опаздывая к обеду, садился за стол с немытыми руками, - она, хотя и отлично знала, что больными он занимается не в пальто и никогда не уходит из больницы, не вымыв как следует рук, не могла побороть страха, кусок застревал у нее в горле, и, едва дождавшись десерта, она тащила Жиз в комнату и подвергала антисептическим процедурам - полосканию горла и промыванию носа. Переселение Антуана на нижний этаж означало, что между ним и Жизелью будет создана защитная зона в целых два этажа и резко уменьшится каждодневная опасность заразиться. Поэтому она с таким тщанием устраивала для зачумленного карантинный пункт. За три дня квартира была выскоблена, вымыта, оклеена обоями, завешана шторами и обставлена мебелью. Жак мог возвращаться. При мысли о Жаке она становилась вдвое деятельнее; отрываясь на миг от работы, она пристально вглядывалась ласковыми глазами в возникавшие перед ее мысленным взором дорогие черты. Ее нежность к Жиз ничуть не пригасила ее любви к Жаку. Она любила его со дня его появления на свет, она начала любить его даже намного раньше, потому что до него она любила и воспитывала его мать, которой Жак не знал и которую она ему заменила. Это к ней, к ее раскрытым объятиям, сделал Жак как-то вечером свои первые неверные шаги по ковру в прихожей; и четырнадцать лет дрожала она над ним, как теперь над Жиз. Такая любовь - и такое полное непонимание! Этот ребенок, с которого она, можно сказать, глаз не спускала, был для нее загадкой. Порой она приходила в отчаянье от этого чудовища и горько плакала, вспоминая г-жу Тибо, которая была в детстве кроткой, как ангел. Она не задумывалась над тем, от кого мог унаследовать Жак эту необузданность натуры, и винила во всем сатану. Но потом неожиданные порывы детского сердца, великодушные, нежные, умиляли ее, и тогда она плакала слезами радости. Она так и не смогла привыкнуть к его отсутствию, так и не поняла, почему он уехал; но ей хотелось, чтобы его возвращение превратилось в праздник, чтобы в новой комнате было все, что он любит. Если бы не вмешательство Антуана, она бы забила шкафы детскими игрушками Жака. Она заставила перенести из своей комнаты кресло, которое он любил и всегда садился в него, когда бывал обижен; по совету Антуана она заменила прежнюю кровать Жака новым раскладным диваном, который днем сдвигался и придавал комнате строгий вид рабочего кабинета. Вот уже целых два дня, как Жизель была предоставлена самой себе; она сидела в комнате за уроками, но никак не могла сосредоточиться. Ей смертельно хотелось взглянуть, что делается внизу. Она знала, что скоро вернется ее Жако, что вся эта кутерьма - из-за его приезда, и, не в силах усидеть на месте, волчком вертелась по своей тюрьме. На третье утро пытка стала невыносимой, а соблазн настолько сильным, что к полудню, видя, что тетка не возвращается, она удрала из комнаты и, перепрыгивая через ступеньки, помчалась по лестнице вниз. Как раз в это время возвращался домой Антуан. Она расхохоталась. У него была уморительная способность глядеть на нее с невозмутимой суровостью, что вызывало у нее приступы безумного хохота, длившегося все время, пока Антуан притворялся серьезным; за это им обоим попадало от Мадемуазель. Но теперь они были одни и поспешили этим воспользоваться. - Почему ты смеешься? - спросил он наконец, хватая ее за руки. Она стала отбиваться и хохотать еще пуще. Потом вдруг сразу умолкла: - Мне надо отвыкать от этого смеха, понимаешь, а то я никогда не выйду замуж. - А ты хочешь замуж? - Хочу, - сказала она, поднимая на него свои добрые собачьи глаза. Он смотрел на пухленькую дикарку и впервые подумал о том, что эта одиннадцатилетняя девчушка станет женщиной, выйдет замуж. Он отпустил ее руки. - А куда ты бежишь - одна, без шляпы, даже без шали? Ведь скоро обед. - Я тетю ищу. У меня там задачка, а я не могу решить, - сказала она, немножко жеманясь. Потом покраснела и ткнула пальцем в сумрак лестницы, туда, где из таинственной двери холостяцкой квартиры выбивалась полоска света. Глаза у нее блестели. - Хочешь туда заглянуть? Она проговорила "да", беззвучно шевельнув красными губами. - А ведь тебе попадет! Она замялась, потом кинула на него смелый взгляд, проверяя, не шутит ли он. И объяснила: - Не попадет! Потому что это не грех. Антуан улыбнулся: именно так и отличала Мадемуазель добро от зла. Он спросил было себя, не вредно ли сказывается на ребенке влияние старой девы, но, взглянув на Жиз, успокоился: этот здоровый цветок будет расти на любой почве, не нуждаясь ни в чьей опеке. Жизель не сводила глаз с приотворенной двери. - Ладно, входи, - сказал Антуан. Еле сдержав радостный вопль, она мышонком скользнула в квартиру. Мадемуазель была одна. Взобравшись на диван и привстав на цыпочки, она вешала на стену распятие, которое подарила Жаку к первому причастию; пусть оно и впредь охраняет сон ее ненаглядного мальчика. Она чувствовала себя веселой, счастливой, молодой и, работая, напевала. Узнав шаги Антуана в прихожей, она подумала, что совсем забыла про время. А Жизель уже успела обежать все комнаты и, не в силах больше сдерживать переполнявшую ее радость, принялась пританцовывать и хлопать в ладоши. - Боже милостивый! - пробормотала Мадемуазель, слезая на пол. Она увидела племянницу в зеркале; девочка скакала, как коза, в распахнутые окна врывался ветер, волосы у нее развевались, она во все горло визжала: - Да здравствуют сквоз-ня-ки! Да здравствуют сквоз-ня-ки! Она не поняла, она и не пыталась понять. Она даже не подумала о том, что, явившись сюда самовольно, девочка проявила непослушание; за шестьдесят шесть лет Мадемуазель привыкла мириться с капризами судьбы. Но она в мгновение ока расстегнула накидку, кинулась к девочке, кое-как закутала ее и без единого упрека потащила за собой, взлетев на третий этаж гораздо быстрее, чем Жиз спустилась на первый. И только уложив племянницу под одеяло и заставив ее выпить чашку горячего отвара, она перевела дух. Надо сказать, что ее страхи были не лишены оснований Мать Жизели, мальгашка33, на которой майор де Вез женился в Таматаве34, где его полк стоял гарнизоном, умерла от чахотки меньше чем через год после рождения дочери; а два года спустя майор тоже скончался от долго терзавшей его болезни, которой он, вероятно, заразился от жены. С тех пор как Мадемуазель, единственная родственница сироты, выписала ее с Мадагаскара и взяла на воспитание, ее пугала эта наследственность, хотя девочка никогда даже насморком не болела, и крепость ее сложения единодушно подтверждали осматривавшие ее ежегодно врачи. Выборы в Академию должны были состояться через две недели, и теперь г-н Тибо, видимо, торопился с возвращением Жака. Было решено, что г-н Фем сам привезет его в Париж в ближайшее воскресенье. Накануне, в субботу, Антуан ушел из больницы в семь вечера; чтобы избежать семейного ужина, он поел в ресторане по соседству и в восемь часов, один, радостно входил в свое новое жилище. Впервые предстояло ему здесь ночевать. С каким-то особенным удовольствием он повернул ключ в замке и захлопнул за собой дверь; потом зажег везде свет и стал неторопливо обходить свою обитель. Для себя он оставил ту половину квартиры, которая выходила на улицу, - две больших комнаты и одну поменьше. В первой было почти пусто: круглый столик да несколько разностильных кресел вокруг него; здесь был зал ожидания, на случай, если придется принимать больных. Во вторую комнату, самую большую из всех, он велел перенести из отцовской квартиры принадлежавшую ему мебель: широкий письменный стол, книжный шкаф, два кожаных кресла и множество прочих вещей, свидетелей его трудовой жизни. В маленькой комнате стояли туалетный столик и платяной шкаф, туда же он поместил и кровать. Книги были свалены на полу в прихожей, рядом с нераспакованными чемоданами. Калорифер распространял приятную теплоту, новенькие лампы бросали вокруг резкий свет. Впереди у Антуана был долгий вечер - предстояло вступить во владение своим царством, распаковать и расставить за несколько часов все вещи, чтобы в их привычной оправе текла отныне его новая жизнь. Наверху трапеза подходила, должно быть, к концу: дремала над тарелкою Жиз, разглагольствовал г-н Тибо. Как спокойно было сейчас Антуану, каким сладким показалось ему одиночество! Каминное зеркало отражало его по пояс. Он приблизился к нему не без удовольствия. Разглядывая себя в зеркалах, он всегда напружинивал плечи, сжимал челюсти и, обратившись к зеркалу всем лицом, погружал суровый взгляд в собственные зрачки. Он старался не замечать своего чересчур длинного туловища, коротких ног, хрупких рук, не замечать, как странно выглядит на этом довольно тщедушном теле слишком крупная голова, чья массивность еще больше подчеркивалась бородой. Он хотел себя видеть - и ощущал себя - этаким крепко сбитым молодцом, жизнерадостным, сильным. И он любил напряженное выражение своего лица; будто стараясь вглядеться внимательней в каждый миг собственного бытия, он непрестанно морщил лоб, над самой линией бровей у него образовалась от этого глубокая складка, и его взгляд, обрамленный тенью, приобрел упрямый блеск, который нравился ему самому как признак энергии. "Начнем с книг, - сказал он себе, снимая куртку и бодро распахивая дверцы пустого шкафа. - Поглядим... Записи лекций - вниз... Словари - сюда, чтоб всегда под рукой... Терапия... Так... Тра-ля-ля! Что ни говори, а я своего добился. Первый этаж, Жак... Кто бы мог в это поверить каких-нибудь три недели назад?.. Воля у этого молодца просто не-у-кро-ти-мая, - пропел он нежным голоском, словно передразнивая кого-то. - Упорная и неукро-тимая! Он с интересом кинул взгляд в зеркало и сделал пируэт, так что едва не рухнула на пол стопка брошюр, которую он прижимал к подбородку. - Гоп-ля-ля! Полегче! Так. Вот наши полки и ожили... Теперь - черед писанины. Сложим папки на этажерку, как раньше, и на сегодня хватит... Но в ближайшие дни надо будет пересмотреть все записи и заметки... Их у меня набралось порядочно... Всё классифицировать, логично и стройно, и каталог четкий составить... Как у Филипа... Каталог на карточках... Впрочем, все крупные врачи..." Легким шагом, почти танцуя, ходил он взад и вперед из прихожей к этажерке. Вдруг, ни с того, ни с сего, он засмеялся ребяческим смехом. - "Доктор Антуан Тибо, - объявил он, на секунду остановившись и подняв голову. - Доктор Тибо... Тибо, - ну, вы, конечно, слышали, специалист по детским болезням..." - Он сделал быстрый шажок в сторону, поклонился и стал степенно ходить в прихожую и обратно. - Перейдем к корзине... Через два года я добьюсь золотой медали; получу клинику... И конкурс в больницах... Значит, я устраиваюсь здесь года на три, на четыре, самое большее. Уж тогда мне понадобится квартира поприличней, как у Патрона. - Он снова заговорил нежным голоском: - "Тибо, один из лучших наших молодых клиницистов... Правая рука Филипа..." А ведь я сразу учуял, что следует специализироваться по детским болезням... Как подумаешь про Луизэ, про Турона... Вот дураки... - Ду-ра-ки... - повторил он, уже не думая о них. В руках у него было полно самых разных предметов, и он рассеянно искал для каждого привычное место. - Если бы Жак захотел стать врачом, я бы ему помог, я бы руководил им... Двое врачей Тибо... Почему бы и нет? Недурная карьера для Тибо! Трудная, но зато какое удовлетворение, если у тебя есть вкус к борьбе и хоть капля гордости! Сколько требуется внимания, памяти, воли! И так каждый день! Но зато, если добьешься! Крупный врач... Такой, как Филип, например... Входит с этаким мягким, уверенным видом... Весьма вежлив, но обдает холодком... Господин профессор... Эх, стать бы видной персоной, получать приглашения на консилиум - и именно от тех коллег, которые тебе больше всего завидуют! А я выбрал к тому же специальность самую трудную, детские болезни; дети не умеют сказать, что у них болит, а если и скажут, то обманут. Вот уж действительно оказываешься один на один с болезнью, которую надо распознать... К счастью, существует рентген... Настоящий врач в наши дни должен быть и рентгенологом, и сам операции делать. Защищу докторскую, займусь рентгеном. А потом рядом со своим кабинетом устрою рентгеновский... С медсестрой... Или лучше ассистент в халате... В дни приема, как только случай посерьезней - хлоп, пожалуйте: снимок... "Вот что мне сразу внушило доверие к Тибо: всякое обследование он начинает с просвечивания..." Он улыбнулся звуку собственного голоса и покосился на зеркало: "Ну и что ж, сам знаю, честолюбие, - подумал он и рассмеялся цинично. - Аббат Векар говорит: "Семейное честолюбие Тибо". Отец, тот, конечно... Не спорю. Но я... хотя что ж тут такого, я тоже честолюбив. Почему бы и нет? Честолюбие - мой рычаг, рычаг всех моих сил. Я им пользуюсь. И имею на это право. Разве не следует в первую очередь полностью использовать свои силы? А каковы они, мои силы? - Он улыбнулся, сверкнув зубами. - Я отлично их знаю. Прежде всего, я понятлив и памятлив; все, что понял, запомнил. Затем работоспособность. "Тибо работает как вол!" Пусть говорят, тем лучше! Они просто завидуют мне. Ну, а еще, что же еще? Энергия. Уж что-что, а это имеется". - Энергия не-о-бы-чай-ная, - медленно произнес он, снова вглядываясь в свое отражение. - Это как электрический потенциал... Заряженный аккумулятор, всегда наготове, и я могу совершать любые усилия! Но чего бы стоили все эти силы, если б не было рычага, чтобы пользоваться ими, господин аббат? - Он держал в руке плоскую, сверкавшую в свете люстры никелированную коробочку, не зная, куда ее положить; в конце концов он сунул ее на верх книжного шкафа. - И тем лучше, - сказал он громко и с тем насмешливым нормандским выговором, к которому прибегал иногда его отец. - И тра-ля-ля, и да здравствует честолюбие, господин аббат! Корзина пустела. Антуан достал с самого дна две маленьких плюшевых рамки и рассеянно на них посмотрел. Это были фотографии деда с материнской стороны и матери: красивый старик во фраке, стоящий возле круглого, заваленного книгами столика; молодая женщина, с тонкими чертами лица и невыразительным кротким взглядом, в корсаже с квадратным вырезом, с двумя мягкими, ниспадающими на плечи локонами. Он так привык всегда иметь перед глазами это изображение матери, что такою ее себе и представлял, хотя портрет относился ко времени, когда г-жа Тибо была еще невестой, и он никогда с такой прической ее не видел. Ему было девять лет, когда родился Жак, а мать умерла. Дедушку Кутюрье он помнил лучше; тот был ученым-экономистом, приятелем Мак-Магона35, после падения Тьера едва не стал префектом департамента Сены и долгие годы был президентом Академии; Антуан навсегда запомнил его приветливое лицо, белые муслиновые галстуки и набор из семи бритв с перламутровыми ручками, в футляре акуловой кожи. Он водворил фотографии на камин, возле груды окаменелостей и минералов. Оставалось навести порядок на письменном столе, заваленном вещами и бумагами. Он весело принялся за работу. Комната преображалась на глазах. Закончив, он с удовлетворением огляделся. "Что касается белья и платья, это уж дело матушки Фрюлинг", - подумал он лениво. (Желая окончательно избавиться от опеки Мадемуазель, он настоял на том, чтобы уборкой и всем хозяйствам ведала у него только консьержка). Закурив папиросу, он развалился в кожаном кресле. Редко выпадал такой вечер, совершенно свободный; ему даже стало как-то не по себе. Час был еще не поздний; чем же заняться? Посидеть в кресле, покурить, помечтать? Надо бы, правда, написать несколько писем, да уж нет, дудки! "А, вот что, - подумал он вдруг и встал, - я ведь хотел поглядеть, что сказано у Эмона насчет детского диабета... - Он положил на колени толстый сброшюрованный том и принялся листать. - Да... Да, действительно, мне следовало бы это знать, - пробормотал он, хмуря брови. - Я в самом деле ошибся... Если б не Филип, бедному мальчугану был бы каюк - по моей вине... Ну, ну, не совсем по моей, и все же... - Он захлопнул книгу и бросил ее на стол. - Как сухо, однако, держится Патрон в таких случаях! Сколько тщеславия, как дорожит своей репутацией! "Лечение, которое вы назначили, милейший Тибо, только ухудшило бы его состояние!" И это при студентах, при сестрах! Ужасно!" Засунув руки в карманы, он прошелся по комнате. "Надо было ему ответить. Надо было сказать: "Если бы вы сами выполняли свой долг!.." Великолепно. Он отвечает: "Господин Тибо, я думаю, уж в этом никто..." И тут бы я ему врезал: "Виноват! Если б вы приходили по утрам вовремя и сидели бы до конца приема, вместо того чтобы в половине двенадцатого удирать к платным больным, мне не приходилось бы делать за вас вашу работу и опасность ошибки была бы исключена!" Бац! При всем честном народе! Дулся бы на меня целых две недели, да мне-то, в конце концов, наплевать!" У него внезапно сделалось злое лицо. Он пожал плечами и принялся рассеянно заводить стенные часы; потом вздрогнул, надел куртку и снова сел на прежнее место. Недавней радости как не бывало; на душе вдруг стало холодно. - Дурак, - пробормотал он с недоброй улыбкой. Нервно заложил ногу на ногу и закурил еще одну папиросу. Но, произнося "дурак", он думал о том, какой у доктора Филипа верный глаз, какая огромная, порою поразительная опытность; в этот миг гениальность Патрона предстала перед ним во всей своей удручающей очевидности. "А я, я-то как? - спросил он себя, и ему стало вдруг душно. - Научусь ли я когда-нибудь видеть болезнь так же ясно, как он? Эта почти безошибочная прозорливость, - ведь только благодаря ей и можно стать великим клиницистом, - будет ли она когда-нибудь у меня?.. Конечно, память, трудолюбие, настойчивость... Но обладаю ли я еще чем-то, кроме этих качеств, годных разве что для подчиненного? И ведь не в первый раз я спотыкаюсь на диагнозе... на легком диагнозе, - да, картина была ясная, случай в общем классический, ярко выраженный... Ах! - Он порывисто вытянул руку. - Это не приходит само, - работать, накапливать, накапливать опыт! - Он побледнел. А завтра - Жак! Завтра вечером Жак будет здесь, в соседней комнате, а я... я..." Одним прыжком он вскочил с кресла. План совместной жизни предстал вдруг перед ним в своем истинном свете - как непоправимая глупость! Он больше не думал о взятой на себя ответственности, он думал лишь о тех путах, которые отныне свяжут его, будут мешать любому движению. Он уже не понимал, что за муха его укусила, почему он решил взвалить на себя спасение Жака. Разве он может позволить себе растрачивать попусту время? Разве есть у него хоть один свободный час в неделю? Дурак! Сам привязал себе камень на шею! И некуда отступать! Безотчетно он вышел в прихожую, открыл дверь в комнату, приготовленную для Жака, и застыл на пороге, шаря взглядом по темноте. Его охватило отчаянье. "Куда, куда бежать, черт возьми, где найдешь покой? Покой для работы, покой, чтоб думать лишь о своем? Вечно уступки! Семья, приятели, Жак! Все будто сговорились мешать мне работать, мешать жить!" Кровь прилила к голове, в горле пересохло. Прошел на кухню, выпил два стакана холодной воды и вернулся в спальню. В полном унынии начал он раздеваться. В этой комнате, где он еще не успел обзавестись домашними привычками, ему было явно не по себе, все казалось неуютным, вещи выглядели чужими, даже враждебными. Прошел чуть ли не час, пока он лег, и потом долго еще не мог уснуть. Непривычным было близкое соседство уличного шума; он вздрагивал от стука шагов по тротуару. Мысли всё были какие-то случайные - о том, что надо починить будильник, и о том, как на днях, засидевшись на вечеринке у Филипа, он с трудом нашел авто... Временами с пронзительной четкостью вспоминалось: возвращается Жак; в отчаянье ворочался он на узкой кровати. "В конце концов, - думал он с яростью, - должен же я устроить свою жизнь! Пусть сами выпутываются, как знают! Поселю его здесь, раз уж так порешили. Налажу его занятия, так и быть. А там пусть делает, что хочет! Я взял на себя ответственность за него. Но на этом - стоп! Пусть не мешает моей карьере! Должен же я устроить свою жизнь! А все прочее..." От его любви к мальчику не осталось и следа. Он вспомнил поездку в Круи. Вновь увидел брата, худого, истомленного одиночеством; а может, у него туберкулез? Если так, он уговорит отца отправить Жака в хороший санаторий не в Швейцарию, а в Овернь или в Пиренеи; и он, Антуан, останется один, будет свободно располагать своим временем, работать, как сочтет нужным... Он даже поймал себя на мысли: "Возьму себе его комнату, устрою там свою спальню!.." Назавтра Антуан проснулся в совершенно ином расположении духа и потом в больнице поглядывал все утро с радостным нетерпением на часы; хотелось поскорее принять брата из рук г-на Фема. На вокзал он явился задолго до поезда и, расхаживая взад и вперед по платформе, припоминал все, что собирался сказать г-ну Фему относительно исправительной колонии. Но когда поезд подошел к перрону и он заметил в толпе пассажиров силуэт Жака и директорские очки, - все заранее приготовленные, тщательно взвешенные слова выпали из головы, и он побежал навстречу прибывшим. Господин Фем так и смял; он приветствовал Антуана, как самого близкого друга; одет он был изысканно, в светлых перчатках и так тщательно выбрит, что ему пришлось густо напудрить лицо, чтобы скрыть раздражение кожи. Очевидно, он вознамерился проводить братьев до самого дома, и все порывался посидеть с ними на террасе какого-нибудь кафе. Подозвав таксомотор, Антуан прервал процедуру прощанья. Г-н Фем собственноручно положил на сиденье узелок Жака, и когда машина уже тронулась, он, рискуя попасть под колеса носками своих лакированных туфель, еще раз просунулся в окошко, дабы пылко пожать молодым людям руки и передать через Антуана нижайшие поклоны господину учредителю. Жак плакал. Он еще ни слова не вымолвил, не отозвался ни единым движением на ту сердечность, с какой его встретил брат. Но при виде угнетенного состояния мальчика у Антуана усилилась жалость к нему, с большей силой вспыхнули все те новые чувства, что переполняли его сердце. Напомни ему кто-нибудь о его вчерашней враждебности, он с негодованием отверг бы подобное обвинение, он бы искренне признался, что чувствует лишь одно: возвращение брата придает наконец смысл его существованию, которое до этого времени было пустым и бесплодным. Когда он привел брата в их новую квартиру и закрыл за собою дверь, душа у него ликовала и пела, как у молодого влюбленного, который принимает первую в своей жизни любовницу в приготовленном для нее доме. Он подумал об этом и посмеялся над собой; впрочем, какое ему дело до того, смешон он или нет, если он ощущает себя счастливым и добрым! И как ни безуспешны были его старания уловить на лице брата хотя бы тень удовольствия, он ни минуты не сомневался, что справится со взятой на себя задачей. Перед самым их приходом в комнате Жака побывала Мадемуазель; она зажгла для уюта огонь в камине и поставила на видном месте тарелку с миндальными пирожными, обсыпанными сахарной пудрой с ванилью, - изделие соседней кондитерской, к которому Жак питал в былые времена особое пристрастие. В стакане на ночном столике стоял букетик фиалок, из него выглядывала бумажная ленточка, на которой Жизель вывела разноцветными буквами: ДЛЯ ЖАКО Но Жако ничего этого не заметил. Антуан стал снимать пальто, а он, войдя, сразу сел возле дверей со шляпой в руках. - Да ты обойди все по-хозяйски! - крикнул Антуан. Жак нехотя присоединился к брату, бросил рассеянный взгляд на другие комнаты и вернулся на прежнее место. Казалось, он чего-то ждет и боится. - Хочешь, поднимемся, поздороваемся с ними? - предложил Антуан. И по тому, как Жак вздрогнул, он понял, что только об этом мальчик и думает с первой минуты своего прихода. Лицо Жака мертвенно побледнело. Он потупился, но тут же вскочил, словно приближение рокового момента и страшило его, и вместе с тем вызывало нетерпеливое желание поскорее с этим покончить. - Что ж, пошли. Заглянем на минутку - и тут же уйдем, - прибавил Антуан, чтобы его подбодрить. Господин Тибо ожидал их у себя в кабинете. Он пребывал в хорошем настроении: небо было синее, весна близка, утром, во время воскресной мессы, сидя на почетной скамье в приходской церкви, он с удовольствием думал о том, что в следующее воскресенье на этом самом месте, несомненно, будет уже восседать новый член Академии. Он пошел навстречу сыновьям и поцеловал младшего. Жак рыдал. Г-н Тибо усмотрел в этих слезах признак раскаянья и добрых намерений; он был растроган, но виду не подавал. Усадив мальчика на одно из двух кресел с высокими спинками, которые стояли по обе стороны камина, он стал ходить, заложив руки за спину, взад и вперед по кабинету и, по своему обыкновению, шумно отдуваясь, произнес краткое наставление, ласковое, но твердое, напомнив, на каких условиях даровано Жаку счастливое право вернуться к семейному очагу, и посоветовав ему проявлять по отношению к Антуану такую же почтительность и послушание, как если бы речь шла о самом отце. Его разглагольствования были прерваны нежданным посетителем; это оказался будущий коллега по Академии, и г-н Тибо, не желая задерживать его слишком долго в гостиной, отпустил сыновей. Все же он сам проводил их до дверей кабинета, и в то время, как одна его рука приподнимала портьеру, другая легла на голову раскаявшемуся питомцу колонии. Жак почувствовал, как отцовские пальцы гладят его волосы и похлопывают по затылку, и это родительское прикосновение было для него так непривычно, что он не смог сдержать волнение; обернувшись, он схватил пухлую, вялую руку, намереваясь поднести ее к губам. Г-н Тибо удивился, недовольно приподнял веки и с чувством неловкости отдернул руку. - Ладно, ладно... - проворчал он, рывками высвобождая шею из воротничка. Повышенная чувствительность сына, на его взгляд, ничего хорошего не предвещала. Когда они зашли к Мадемуазель, она одевала Жизель, чтобы идти к вечерне. Увидев в дверях вместо непоседливого чертенка, которого она ожидала, длинного бледного подростка с покрасневшими глазами, Мадемуазель сложила молитвенно руки, и лента, которую она хотела вплести в волосы девочки, выскользнула у нее из пальцев. Она была так потрясена, что не сразу решилась его поцеловать. - Боже мой! Так это ты? - вымолвила она наконец, кидаясь к нему. Она прижимала его к своей пелеринке, потом отступала назад, чтобы получше его разглядеть, и сверкающими глазами впивалась в него, так и не находя в его лице дорогих ей некогда черт. Жиз, еще больше обманутая в своих ожиданиях, уставилась смущенно в ковер и кусала губы, чтобы не расхохотаться. Первая улыбка Жака пришлась на ее долю. - Ты меня не узнаёшь? - сказал он, направляясь к ней. Лед был сломан. Она бросилась ему на шею, потом взяла за руку и принялась скакать вокруг, как козленок. Но в этот день она так и не решилась с ним заговорить и даже не спросила, видел ли он ее цветы. Вниз спустились все вместе. Жизель не выпускала руку своего Жако и молча прижималась к нему с чувственностью молодого зверька. Они расстались на нижней площадке. Но в подъезде она обернулась и обеими руками послала ему сквозь стеклянную дверь крепкий воздушный поцелуй, которого он не увидел. Когда они снова остались одни, Антуан, взглянув на брата, сразу понял, что после свидания с родными у него на душе полегчало и состояние переменилось к лучшему. - Как ты думаешь, нам с тобой будет хорошо здесь вдвоем? Ответь! - Да. - Да ты садись, располагайся поудобнее; бери вон то большое кресло, увидишь, как в нем хорошо. Я пойду займусь чаем. Есть хочешь? Пойди, принеси сюда пирожные. - Спасибо, я не хочу. - Зато я хочу! Ничто не могло испортить Антуану хорошее настроение. Этот труженик и затворник обрел наконец сладостную возможность кого-то любить, защищать, с кем-то делиться. Он беспричинно смеялся. Хмельное блаженство, овладевшее им, располагало его к излиянию чувств, что в обычное время было ему мало свойственно. - Папиросу? Нет? Ты смотришь на меня... Ты не куришь? Ты смотришь на меня все время так, будто... будто я расставляю тебе сети! Брось, старина, больше непринужденности, какого черта, побольше доверия. Ты ведь уже не в исправительной колонии! Ты все еще мне не доверяешь? Скажи! - Да нет. - Тогда в чем же дело? Или ты боишься, что я тебя обманул, вернуться уговорил, а свободы, на которую ты надеешься, не дам? - Н... нет. - Чего ты боишься? Жалеешь о чем-то? - Нет. - Тогда что же? Что творится в упрямой твоей башке? А? Он подошел к мальчику; ему хотелось наклониться, поцеловать его, - но он сдержался. Жак поднял на Антуана тусклый взгляд. Видя, что брат ждет ответа, проговорил: - Почему ты меня об этом спрашиваешь? - И, вздрогнув, почти прошептал: - Какое это имеет значение? Наступило короткое молчание. Антуан глядел на младшего брата с таким сочувствием, что тому опять захотелось плакать. - Ты словно болен, малыш, - грустно сказал Антуан. - Но это пройдет, поверь. Только позволь мне заботиться о тебе... Любить тебя, - добавил он робко и не глядя на мальчика. - Мы еще плохо друг друга знаем. Сам посуди, девять лет разницы, ведь это огромная пропасть, пока ты был ребенком. Тебе было одиннадцать лет, а мне двадцать; что общего могло быть у нас? Теперь совсем другое дело. Я даже не знаю, любил ли я тебя раньше; я просто не задумывался над этим. Видишь, как я с тобой откровенен. Но я чувствую, что и в этом произошла перемена. Я очень рад, очень... я даже тронут, оттого что ты здесь, возле меня. Жизнь для нас обоих станет легче и лучше. Не веришь? Пойми ты: теперь, уходя из больницы, я буду спешить домой - к нам домой. Приду - и застану тебя за письменным столом, увлеченного занятиями. Верно? А вечерком спустимся пораньше от отца, сядем каждый у себя, под лампой, а двери оставим открытыми, чтобы видеть друг друга, чтобы чувствовать, что мы тут, по соседству... А то заговоримся, заболтаемся, как двое друзей, так что и спать идти не захочется... Что с тобой? Ты плачешь? Он подошел к Жаку, присел на подлокотник кресла и, после недолгого колебания, взял его за руку. Жак отвернул заплаканное лицо, стиснул руку Антуана и долго не отпускал, лихорадочно сжимая. - Антуан! Антуан! - воскликнул он наконец сдавленным голосом. - Если б ты только знал, что со мной было за этот год... Он так отчаянно зарыдал, что Антуан не решился ни о чем спрашивать. Он обнял брата за плечи и нежно прижал к себе. Однажды, в сумраке фиакра, во время их первого разговора по душам, ему уже довелось испытать это ощущение пьянящей жалости, этот внезапный прилив силы и воли. С тех пор довольно часто приходила ему в голову мысль, которая сейчас обрела вдруг странную четкость. Он встал и принялся шагать из угла в угол. - Послушай, - начал он в каком-то необычном возбуждении, - я и сам не знаю, почему я с тобой об этом сегодня говорю. Впрочем, у нас будет случай еще вернуться к этой теме. Понимаешь, о чем я думаю, - о том, что мы с тобой братья. Оно как будто и пустяк, но в этом коренится что-то совершенно новое и очень важное для меня. Братья! Не только одна кровь, но одни корни от начала времен, общие соки, общий порыв! Мы не только два индивидуума, Антуан и Жак, мы двое Тибо, мы - Тибо. Понимаешь, о чем я? Это даже страшно ощущать в себе этот порыв, один и тот же порыв, порыв Тибо. Понимаешь? Мы, Тибо, - не такие, как все люди вокруг. Я даже думаю, что в нас есть нечто, чего нет в остальных, - потому что мы - Тибо. Где бы я ни был, в коллеже ли, в университете, в больнице, я всюду ощущал себя одним из Тибо, существом особым, не решусь сказать высшим, хотя почему, почему бы и нет? - да, существом высшим, обладающим силой, которой нет у других. Ты когда-нибудь задумывался над этим? Разве в школе, каким бы ты ни был лодырем, ты не чувствовал того внутреннего порыва, который сообщал тебе превосходство - в смысле силы - над всеми другими? - Да, - выговорил Жак; он уже больше не плакал. Он разглядывал Антуана со страстным любопытством, и его лицо выразило вдруг такой ум и зрелость, словно он стал старше на десять лет. - Я уж давно это заметил, - опять заговорил Антуан. - В нас заключено, вероятно, какое-то необычное сочетание гордости, буйства, упрямства и бог знает чего еще. Да вот, возьми отца... Но ты его по-настоящему не знаешь. Впрочем, с отцом - случай особый. Так вот, - продолжал он, помолчав, и сел напротив Жака, наклонившись вперед и упираясь руками в колени, как это делал г-н Тибо, - я хотел тебе только сказать, что эта тайная сила непрерывно проявляется в моей жизни, не знаю, как это лучше выразить, проявляется наподобие волны, вроде тех глубинных валов, которые вдруг нас вздымают, когда мы плывем, и несут на себе, позволяя вмиг преодолеть огромное расстояние! Ты сам убедишься! Это чудесно. Но нужно уметь этим пользоваться. Когда обладаешь такой силой, нет ничего невозможного, ничего трудного в жизни. И в нас она есть, эта сила, в тебе и во мне. Понимаешь? Вот, например, я... Но не будем сейчас обо мне... Поговорим о тебе. Для тебя пришло время измерить эту силу, живущую в тебе, познать ее, овладеть ею. Ты потерял много времени, но ты его наверстаешь одним махом, если только захочешь. Хотеть! Далеко не все люди способны хотеть. (Впрочем, я сам это понял только недавно.) Лично я способен хотеть. И ты тоже способен. Все Тибо способны хотеть. Поэтому-то нам, Тибо, любой труд по плечу. Обогнать других! Утвердить себя в жизни! Это необходимо. Необходимо, чтобы эта сила, сокровенная сила нашей природы, наконец проявила себя! В тебе и во мне древо Тибо должно расцвести. Расцветший род! Ты это понимаешь? Жак все так же, не отрываясь, с мучительным вниманием смотрел на Антуана. - Ты это понимаешь, Жак? - Ну конечно, понимаю! - почти выкрикнул он. Его светлые глаза сверкали, в голосе билось раздражение, уголки рта сложились в странную гримасу, - можно было подумать, будто он сердится на брата за то, что тот взбаламутил его душу. Его словно передернуло мгновенным ознобом, потом лицо погасло и на него легла маска крайней усталости. - Ах, оставь меня! - проговорил он вдруг и уронил голову на руки. Антуан замолчал. Он разглядывал брата. Как похудел, побледнел он за эти две недели! Рыжие волосы были коротко острижены, и особенно резко бросалась в глаза неправильность черепа, оттопыренные уши, худая шея. Антуан заметил прозрачность кожи на висках, серый цвет лица, круги под глазами. - Отучился? - спросил он без обиняков. - От чего? - пробормотал Жак. Ясный взгляд потускнел. Мальчик, краснея, попытался изобразить удивление. Антуан не ответил. Время шло. Он посмотрел на часы и встал; в пять часов начинался второй обход. Он не сразу решился сказать брату, что оставляет его до ужина одного; но, вопреки ожиданию, Жак воспринял его уход едва ли не с удовольствием. В самом деле, оставшись один, он ощутил облегчение. Сперва ему захотелось осмотреть квартиру. Но в прихожей, при виде запертой двери, его охватило необъяснимое беспокойство; он опять закрылся в своей комнате. До сих пор он даже не разглядел ее как следует. Наконец-то увидел букетик фиалок, ленточку. События дня перепутались у него в голове, - встреча с отцом, разговор с Антуаном. Он повалился на диван и опять заплакал; отчаянья больше не было; нет, он плакал теперь потому, что бесконечно устал, и еще из-за комнаты, из-за фиалок, из-за отцовской руки на затылке, из-за доброты Антуана, из-за всей этой новой и неведомой жизни; он плакал оттого, что все наперебой толковали ему о своей любви, оттого, что теперь все начнут им заниматься, с ним говорить, улыбаться ему; оттого, что придется всем отвечать; оттого, что его покою пришел конец. Чтобы переход Жака к новой жизни был более плавным, Антуан отложил его возвращение в лицей до октября. Вместе со своими бывшими однокурсниками, ныне преподавателями университета, он выработал программу повторительных занятий, которые должны были постепенно вернуть мальчику утраченные навыки умственной работы. За дело взялись трое преподавателей. Это были молодые люди, друзья. Ученик-вольнослушатель работал регулярно, в меру своих сил, насколько хватало внимания. Вскоре Антуан с радостью убедился, что месяцы заточения в исправительной колонии нанесли мыслительным способностям брата гораздо меньший урон, чем он опасался; в некоторых отношениях его ум стал в одиночестве даже более зрелым, и если поначалу дело продвигалось довольно медленно, то вскоре успехи брата превзошли все ожидания Антуана. Свою независимость Жак использовал с толком и не злоупотреблял ею. Впрочем, Антуан, не говоря об этом отцу, но с молчаливого согласия аббата Векара, решил пренебречь неудобствами, связанными с предоставленной Жаку свободой. Он сознавал богатство этой натуры и понимал, что будет гораздо полезнее, если дать ей развиваться самостоятельно, не ставя лишних препон. В первые дни мальчик с глубоким отвращением выходил из дому. Улица оглушала его. Антуану приходилось изобретать всяческие поручения, чтобы заставить брата дышать воздухом. Жак заново знакомился с родным кварталом. Скоро он даже вошел во вкус прогулок; время года стояло прекрасное; ему нравилось идти набережными до собора Богоматери, бродить по Тюильрийскому саду. Однажды он даже набрался храбрости и зашел в Лувр; но воздух музея показался ему душным и затхлым, а вереницы картин до того однообразными, что он поспешил уйти и больше туда не возвращался. За обеденным столом он по-прежнему был молчалив; он слушал отца. Впрочем, толстяк держался с такой неумолимой властностью и был так суров в обращении, что все, кто жил под его кровом, молча прятались - каждый за своей маской. Даже Мадемуазель, при всем своем безоглядном преклонении перед г-ном Тибо, скрывала от него свое подлинное лицо. А он, давая полную волю своей потребности навязывать окружающим непререкаемые суждения, наслаждался этим почтительным безмолвием, которое простодушно принимал за всеобщее с ним согласие. С Жаком он держался крайне сдержанно и, верный взятым на себя обязательствам, никогда не спрашивал его, как он проводит время. Был, однако, один пункт, в котором г-н Тибо остался непреклонным: он категорически запретил поддерживать какие бы то ни было отношения с Фонтаненами и для большей безопасности даже решил, что Жак не появится этим летом в Мезон-Лаффите, куда г-н Тибо переезжал вместе с Мадемуазель каждую весну и где у Фонтаненов тоже был небольшой участок на опушке леса. Было условлено, что Жак, как и Антуан, останется на лето в Париже. Запрещение видеться с Фонтаненами стало предметом серьезного разговора между братьями. Первым побуждением Жака было взбунтоваться: у него было такое чувство, что допущенная в свое время несправедливость не будет устранена до тех пор, пока его друг останется под подозрением. Эта бурная реакция даже понравилась Антуану: он усмотрел в ней свидетельство того, что Жак, подлинный Жак возрождается. Но когда первая волна гнева улеглась, он принялся увещевать брата. И без особого труда добился от него обещания не искать встреч с Даниэлем. По правде сказать, Жак и не особенно к ним стремился. Он все еще дичился людей и вполне довольствовался дружбой с братом, тем более что Антуан старался держаться с ним по-товарищески, запросто, не подчеркивая ни разницы в возрасте, ни власти, которой он был облечен. Как-то в начале июня, возвращаясь домой, Жак увидел, что перед подъездом толпится народ: матушку Фрюлинг хватил удар, она лежала на полу поперек швейцарской. Вечером она пришла в сознание, но правая рука и правая нога у нее не действовали. Через несколько дней, утром, как раз когда Антуан собирался уходить, раздался звонок. В дверях стояла настоящая Гретхен в розовой блузке и черном фартучке; она покраснела, но сказала со смелой улыбкой: - Я пришла квартиру убрать... Господин Антуан меня не узнает? Лизбет Фрюлинг... Говор у нее был эльзасский, в ее детских устах звучавший еще более протяжно. Антуан вспомнил "сиротку матушки Фрюлинг", в былые времена скакавшую день-деньской во дворе на одной ножке. Она объяснила, что приехала из Страсбурга, чтобы ухаживать за теткой и заменить ее в работе по дому; не теряя времени, она принялась за уборку. Она стала приходить ежедневно. Приносила поднос и прислуживала молодым людям за завтраком. Антуан подшучивал над тем, как она быстро краснеет, и расспрашивал о жизни в Германии. Ей было девятнадцать лет; все шесть лет после отъезда из их дома она прожила в Страсбурге у своего дяди, который держал гостиницу-ресторан неподалеку от вокзала. Пока рядом бывал Антуан, Жак тоже вставлял в разговор слово-другое. Но если он и Лизбет оставались в квартире одни, он ее избегал. Однако, когда Антуан дежурил в больнице, она приносила завтрак прямо в комнату Жака. Тогда он спрашивал ее, как себя чувствует тетка, и Лизбет не скупилась на подробности: матушка Фрюлинг поправляется, но медленно; у нее с каждым днем улучшается аппетит. К еде Лизбет питала глубочайшее уважение. Она была маленькая и толстенькая, но гибкость фигурки говорила о пристрастии к танцам, пению, играм. Смеясь, она смотрела на Жака без всякого смущения. Смышленая мордочка, курносый нос, свежие, чуть пухловатые губки, фарфоровые глаза, вокруг лба - целая копна волос, даже не белокурых, а цвета пеньки. С каждым днем Лизбет все дольше задерживалась поболтать. Жак уже почти не робел. Он слушал ее внимательно и серьезно. Он вообще умел хорошо слушать, и окружающие постоянно делились с ним секретами и изливали перед ним душу - слуги, однокашники, даже порою учителя. Лизбет болтала с ним более непринужденно, чем с Антуаном; со старшим братом она держалась совсем ребячливо. Как-то утром она заметила, что Жак листает немецкий словарь, и ее скованность растаяла окончательно. Она захотела узнать, что он переводит, и очень умилилась, узнав песенку Гете, которую она знала наизусть и даже пела: Fliesse, fliesse, lieber Fluss! Nimmer werd'ich froh...[19] Немецкая поэзия обладала способностью кружить ей голову. Она напела Жаку множество романсов, объясняя смысл первых строк. То, что казалось ей самым чудесным, всегда было наивно и печально: Была бы я ласточкой малой, Ах, я полетела б к тебе!.. Но особое пристрастие питала она к Шиллеру. Сосредоточенно нахмурив лоб, она одним духом выпалила отрывок, который нравился ей больше всего, тот пассаж из "Марии Стюарт"37, где юная пленница-королева, получив разрешение погулять по саду в своей тюрьме, устремляется на лужайку, ослепленная солнцем, опьяненная молодостью. Жак не все понимал; она тут же переводила ему и, пытаясь выразить страстный порыв к свободе, употребляла такие наивные слова, что Жак вспомнил Круи, и у него дрогнуло сердце. Сумбурно, многого недоговаривая, принялся он повествовать ей о своих несчастьях. Он жил еще так одиноко и говорил с людьми так редко, что вскоре захмелел от звука собственного голоса. Он одушевился, без всякой причины исказил истину, ввернул в свой рассказ много всяческих литературных реминисценций, благо два последних месяца его занятия заключались главным образом в том, что он поглощал романы из библиотеки Антуана. Он чувствовал, что эти романтические переложения действуют на чувствительную Лизбет куда сильнее, чем жалкая правда. И когда он увидел, как хорошенькая девушка утирает слезы, точно Миньона38, тоскующая по родине, его охватило дотоле неведомое ему творческое наслаждение, и он почувствовал к ней за это такую благодарность, что, весь трепеща и надеясь, спросил себя, уж не любовь ли это. На другой день он с нетерпением ожидал ее прихода. Очевидно, она догадалась об этом; она принесла ему альбом, полный открыток с картинками, написанных от руки стихов, засушенных цветов, всего, чем за последние три года была наполнена ее девичья жизнь - вся ее жизнь. Жак засыпал ее вопросами, он любил удивляться и удивлялся всему, чего не знал. Она уснащала свои рассказы самыми достоверными подробностями, не позволявшими сомневаться в ее правдивости; но щеки у нее горели, голос становился еще более певучим, чем обычно, и держалась она так, словно тут же что-то придумывала, словно лгала; так выглядят люди, когда они пытаются рассказать свой сон. Она даже топала ножкой от удовольствия, повествуя о зимних вечеринках в Tanzschule[20], где молодые люди встречались с девицами своего квартала. Учитель танцев с крохотной скрипочкой в руках скользил следом за танцующими парами, отбивая такт, а хозяйка прокручивала на пианоле модные венские вальсы. В полночь ужинали. Потом шумными ватагами вываливались в темноту и провожали друг друга от дома к дому, не в силах расстаться, так мягко скрипел под ногами снежок, так чисто было ночное небо, так приятно холодил щеки морозный воздух. Иногда к танцорам присоединялись унтер-офицеры. Одного звали Фреди, другого Вилль, Она долго мялась, прежде чем показала на фотографии, где была запечатлена группа военных, толстую деревянную куклу, носившую имя Вилль, "Ах, - сказала она, вытирая обшлагом пыль с фотокарточки, - он такой благородный, такой нежный!" Видимо, она побывала у него в гостях, насколько можно было судить по одному из ее рассказов, где речь шла о цитре, малине и простокваше; но посреди этой истории она вдруг захихикала и возвращаться к этой теме не стала. Она то называла Вилля своим женихом, то говорила о нем так, словно он навсегда погиб для нее. В конце концов Жак все же понял, что унтера перевели в Пруссию, в другой гарнизон, после некоего таинственного и смешного эпизода, вспоминая о котором она то вздрагивала от страха, то прыскала от хохота; в рассказе фигурировал гостиничный номер в глубине коридора с ужасно скрипучим паркетом; но дальше все становилось уже совершенно непонятным; номер, по-видимому, находился в самой гостинице Фрюлинга, иначе старый дядюшка вряд ли мог бы гоняться среди ночи за унтером по двору и вышвырнуть его на улицу в одних носках и рубашке. Вместо объяснений Лизбет добавила, что ее дядя хотел на ней жениться, чтобы она вела у него хозяйство; она сказала также, что у него заячья губа, в которой с утра до вечера торчит вонючая сигара; тут она перестала улыбаться и без всякого перехода заплакала. Жак сидел у стола. Перед ним лежал раскрытый альбом. Лизбет присела на подлокотник кресла; когда она наклонялась, он чувствовал ее дыхание, и завитки ее волос щекотали ему ухо. Он не испытывал никакого чувственного волнения. Он успел уже познать извращенность; но теперь его манил другой мир; ему казалось, что он открыл в себе совсем иные чувства, - он почерпнул их из только что проглоченного английского романа, - целомудренная любовь, ощущение чистоты и блаженной полноты бытия. Весь день воображение во всех подробностях рисовало ему завтрашнее свидание: они в квартире одни, он совершенно точно знает, что никто их в это утро не потревожит; он усаживает Лизбет на диван, справа от себя, она опускает голову, а он стоит и видит сквозь кудряшки затылок и шею в вырезе корсажа; она не смеет поднять на него глаза; он наклоняется к ней: "Я не хочу, чтобы вы уезжали..." Только тогда она поднимает голову и вопросительно глядит на него, а он вместо ответа запечатлевает на ее лбу поцелуй обручальный поцелуй. "Через пять лет мне будет двадцать. Я скажу папе: "Я уже не ребенок". Если они станут мне говорить: "Ведь это племянница консьержки", - я... - Он угрожающе взмахнул рукой. - Невеста! Невеста!.. Вы моя невеста!" Комната показалась ему слишком тесной для такой радости. Он выбежал из дома. На улице было жарко. Он с наслаждением шагал, подставив лицо солнцу. "Невеста! Невеста! Невеста! Она моя невеста!" Утром он спал так крепко, что не слышал даже звонка, и вскочил с постели, узнав ее смех, раздававшийся в комнате Антуана. Когда он к ним вошел, Антуан позавтракал и, уже собираясь уходить, держал Лизбет обеими руками за плечи. - Слышишь? - говорил он угрожающим тоном. - Если ты еще хоть один раз дашь ей кофе, ты будешь иметь дело со мной! Лизбет смеялась своим особенным смехом; она отказывалась верить, чтобы чашка хорошего, горячего и сладкого кофе с молоком по-немецки могла повредить матушке Фрюлинг. Они остались одни. На подносе лежали посыпанные анисом крендельки, которые накануне она испекла для него. Она почтительно смотрела, как он завтракает. Он досадовал на свой аппетит. Все складывалось совсем не так, как ему рисовалось; он не знал, с чего начать, как совместить действительность с той сценой, которую он так досконально продумал, В довершение всех бед позвонили. Это была уж полная неожиданность: приковыляла матушка Фрюлинг; она еще не совсем здорова, но ей лучше, гораздо лучше, и она пришла повидаться с г-ном Жаком. Лизбет пришлось провожать ее в швейцарскую, усаживать в кресло. Время шло. Лизбет не возвращалась. Жак вообще не переносил, когда на него давили обстоятельства. Он метался из угла в угол, охваченный жгучим чувством досады; это было похоже на его прежние вспышки. Метался, стиснув челюсти и сунув в карманы сжатые кулаки. О ней он уже думал с негодованием. Когда она наконец опять появилась, у него были сухие губы и злые глаза; ожидание измучило его, у него дрожали руки. Он сделал вид, что ему надо заниматься. Она быстро прибрала и сказала "до свиданья". Уткнувшись в учебники, со свинцовой тяжестью в сердце, он дал ей уйти. Но, оставшись один, он откинулся на спинку стула и улыбнулся безнадежно и так горько, что тут же подошел к зеркалу, чтобы полюбоваться собой со стороны. Воображение снова и снова рисовало ему все ту же сцену. Лизбет сидит, он стоит, ее затылок... Ему стало совсем тошно, он закрыл руками глаза и бросился на диван, чтобы поплакать. Но слез не было; не было ничего, кроме возбуждения и злости. Когда она пришла на следующий день, лицо у нее было грустное; Жак принял это за укор, и его обида сразу растаяла. Дело же было в том, что она получила из Страсбурга нехорошее письмо: дядя требует, чтобы она вернулась; гостиница переполнена; Фрюлинг согласен ждать еще неделю, не больше. Она думала показать письмо Жаку, но он шагнул к ней с такой робостью и нежностью в глазах, что она не решилась его опечалить. Она сразу села на диван, как раз на то место, которое было отведено ей в его мечтах, а он стоял, стоял именно там, где ему полагалось стоять в этой сцене. Она опустила голову, и сквозь завитки волос он увидел ее затылок и шею, убегавшую в вырез корсажа. Он уже начал было, точно автомат, наклоняться, когда она выпрямилась - чуть раньше, чем следовало. Глянула на него с удивлением, привлекла к себе на диван и, не колеблясь ни секунды, прильнула лицом к его лицу, виском к виску, теплой щекой к его щеке. - Милый... Liebling...[21] Он чуть не потерял сознания от нежности и закрыл глаза. Почувствовал, как исколотые иголками пальцы гладят его по другой щеке, прокрадываются под воротник; пуговица расстегнулась. Он вздрогнул от наслаждения. Маленькая колдовская ручка, скользнув между рубашкой и телом, легла ему на грудь. Тогда и он рискнул продвинуть два пальца - и наткнулся на брошь. Лизбет сама приоткрыла корсаж, чтобы ему помочь. Он затаил дыхание. Его рука коснулась незнакомого тела. Она шевельнулась, словно ей стало щекотно, и он вдруг ощутил, как в ладонь горячей массой влилась ее грудь. Он покраснел и неловко поцеловал девушку. Она тотчас ответила ему поцелуем, крепким, прямо в губы; он смутился, ему даже стало чуть-чуть противно, когда после жаркого поцелуя на губах остался прохладный привкус чужой слюны. Она опять приникла лицом к его лицу и замерла; он слышал, как в висок ему бьются ее ресницы. С тех пор это стало каждодневным обрядом. Еще в прихожей она снимала брошь и, входя, прикалывала ее к портьере. Они устраивались на диване, щека к щеке, руки на жарком теле, и молчали. Или она начинала напевать какой-нибудь немецкий романс, и у обоих на глаза наворачивались слезы, и долго-долго потом раскачивались в такт песне сплетенные тела, и смешивалось дыхание, и не нужно им было никаких иных радостей. Если пальцы Жака шевелились под блузкой или он двигал головой, чтобы коснуться губами щеки Лизбет, она устремляла на него взгляд, в котором всегда читалась мольба о ласке, и вздыхала: - Будьте нежным... Впрочем, попав на привычное место, руки вели себя благоразумно. По молчаливому уговору, Лизбет и Жак избегали неизведанных жестов. Их объятия состояли лишь в том, что терпеливо и долго щека прижималась к щеке, а в пальцы ласково вливался теплый трепет груди. Лизбет, хотя и выглядела иногда утомленной, без труда подавляла в себе голос чувственности: находясь рядом с Жаком, она хмелела от поэтичности, от чистоты. А ему и не приходилось особенно бороться с соблазном: целомудренные ласки были для него самоцелью; ему даже в голову не приходило, что они могут стать прелюдией к иным наслаждениям. Если порою тепло женского тела и причиняло ему физическое волнение, он этого почти что не замечал; он умер бы от отвращения и стыда при одной мысли, что Лизбет может это заметить. Когда он был с ней, вожделение не мучило его. Душа и плоть были разобщены. Душа принадлежала любимой; плоть жила своей одинокой жизнью совсем в другом мире, в мире ночном, куда не было доступа для Лизбет. Ему еще случалось иногда вечерами, в муках бессонницы, вскакивать с постели, срывать перед зеркалом рубаху и в голодном исступлении целовать свои руки и ощупывать тело; но это происходило только тогда, когда он бывал один, вдали от нее; образ Лизбет никогда не вплетался в привычную вереницу его видений. Тем временем близился день отъезда Лизбет; она должна была покинуть Париж ночным поездом в воскресенье, - и все не могла собраться с духом сказать об этом Жаку. В воскресенье, в час обеда, зная, что брат наверху, Антуан прошел к себе. Лизбет его ждала. Она со слезами прильнула к его плечу. - Ну как? - спросил он со странной улыбкой. Она отрицательно покачала головой. - И ты сейчас уезжаешь? - Да. Он раздраженно пожал плечами. - Он тоже виноват, - сказала она. - Он об этом не думает. - Ты обещала подумать за него. Лизбет взглянула на Антуана. Она немножко презирала его. Ему не понять было, что Жак для нее "совсем не то". Но Антуан был красив, в нем было что-то роковое, ей это нравилось, и она прощала ему, что он такой же, как все. Она приколола брошь к занавеске и рассеянно стала раздеваться, думая уже о предстоящей дороге. Когда Антуан сжал ее в объятьях, она отрывисто засмеялась, и смех долго замирал у нее в груди. - Liebling... Будь нежен в последний наш вечер... Антуана весь вечер не было дома. Около одиннадцати Жак услышал, как брат вернулся, как он тихо прошел к себе в комнату. Жак уже ложился и не стал окликать Антуана. Он скользнул в постель и вдруг наткнулся коленом на что-то твердое, какой-то сверток, какой-то подарок! Это оказались завернутые в оловянную бумажку анисовые крендельки, липкие от жженого сахара, а в шелковом платочке с инициалами Жака - сиреневый конвертик: "Моему возлюбленному!" Она ему никогда еще не писала. Она словно пришла к нему, склонилась над изголовьем. Распечатывая конверт, он смеялся от удовольствия. "Господин Жак! Когда вы получите это заветное письмо, я буду уже далеко..." Строки заплясали у него перед глазами, на лбу выступил пот. "...я буду уже далеко: сегодня, поездом 22.12, я отправляюсь с Восточного вокзала в Страсбург..." - Антуан! Вопль был такой душераздирающий, что Антуан кинулся в комнату брата, думая, что тот поранил себя. Жак сидел на кровати, руки у него были широко раскинуты, рот приоткрыт, в глазах застыла мольба; казалось, он умирает и один Антуан в силах ему помочь. Письмо валялось на одеяле. Антуан пробежал его без особого удивления: он только что проводил Лизбет на вокзал. Он нагнулся к брату, но тот его остановил: - Молчи, молчи... Ты не знаешь, Антуан, ты не можешь понять... Он говорил точно те же слова, что и Лизбет, Лицо у него было упрямое, взгляд тяжел и неподвижен; он напоминал прежнего Жака-мальчишку. Внезапно он глубоко вздохнул, губы задрожали, и он, словно прячась от кого-то, отвернулся, повалился на подушку и зарыдал. Одна рука его так и осталась за спиной; Антуан дотронулся до судорожно сжатой ладони, а она тотчас вцепилась ему в руку; Антуан ласково ее пожал. Он не знал, что говорить, и молча глядел на сотрясаемую рыданиями сгорбленную спину брата. Лишний раз убеждался он в том, что под пеплом беспрестанно тлеет огонь, готовый вспыхнуть в любую минуту; и он понял всю тщетность своих педагогических притязаний. Прошло полчаса; рука Жака разжалась; он больше не плакал, только дышал тяжело. Постепенно дыхание стало ровнее, он задремал. Антуан не шевелился, не решаясь уйти. С тревогой думал он о будущем малыша. Подождав еще с полчаса, он на цыпочках вышел, оставив приоткрытой дверь. На другой день, когда Антуан уходил из дому, Жак еще спал - или притворялся, что спит. Они встретились наверху, за семейным столом. У Жака было утомленное лицо, в уголках рта залегла презрительная складка, он держался с видом непризнанного маленького гения. За весь обед он ни разу не взглянул на Антуана; он отвергал даже жалость. Антуан это понял. Впрочем, ему и самому не улыбалось говорить о Лизбет. Их жизнь снова вошла в привычную колею, словно ничего и не произошло. Однажды вечером, перед ужином, разбирая свежую почту, Антуан с удивлением обнаружил адресованный ему конверт, в котором оказалось запечатанное письмо на имя брата. Почерк был ему незнаком, но Жак был рядом, и Антуану не хотелось показывать Жаку, что он колеблется. - Это тебе, - сказал он. Жак ринулся к нему и залился румянцем. Антуан, листавший какой-то издательский каталог, не глядя, протянул ему конверт. Подняв голову, он увидел, что Жак сунул письмо в карман. Их глаза встретились; во взгляде Жака был вызов. - Почему ты так на меня смотришь? - сказал Жак. - Разве я не имею права получать письма? Ни слова не говоря, Антуан взглянул на брата, повернулся спиной и вышел из комнаты. За ужином он беседовал с г-ном Тибо и ни разу не обратился к Жаку. Потом, как всегда, они спустились вдвоем к себе, но не обменялись ни словом. Антуан ушел в свою комнату, но едва успел сесть за стол, как без стука вошел Жак, с дерзким видом шагнул к нему и швырнул на стол распечатанное письмо. - Раз уж ты следишь за моей перепиской! Не читая, Антуан сложил листок и протянул брату. Жак не взял, - тогда он разжал пальцы, и письмо упало на ковер. Жак подобрал его и сунул в карман. - Зачем же было напускать на себя такой грозный вид? - спросил он с усмешкой. Антуан пожал плечами. - И вообще, если хочешь знать, это мне надоело! - продолжал Жак, повышая вдруг голос. - Я уже не ребенок... Я хочу... я имею право... Внимательный и спокойный взгляд Антуана выводил его из себя. - Говорю тебе, мне это надоело! - заорал он. - Что именно? - Все. Его лицо утратило всякую привлекательность; выпученные глаза, оттопыренные уши, открытый рот придавали ему глупый вид; он все больше краснел. - Кстати сказать, это письмо попало сюда просто по ошибке! Я велел писать мне до востребования! Там я буду, по крайней мере, получать письма, какие захочу, и не обязан буду ни перед кем отчитываться! Антуан глядел на него по-прежнему молча. Молчание было ему выгодно, оно помогало скрыть замешательство: никогда еще мальчик не разговаривал с ним в таком тоне. - Во-первых, я хочу встретиться с Фонтаненом, слышишь? Никто не может мне помешать! Антуана вдруг осенило: почерк из серой тетради! Несмотря на свои обещания, Жак переписывается с Фонтаненом. А г-жа де Фонтанен знает об этом! Неужто она разрешает эту тайную переписку? Антуану впервые приходилось брать на себя отцовскую роль; со дня на день могло случиться, что он окажется перед г-ном Тибо в том самом положении, в каком сейчас находился перед ним Жак. Все переворачивалось вверх дном. - Значит, ты писал Даниэлю? - спросил он, нахмурясь. Жак дерзко глянул на него и утвердительно кивнул. - И ничего мне не сказал? - Ну и что же? - ответил тот. Антуан еле удержался, чтоб не влепить наглецу пощечину. Он сжал кулаки. Спор принимал опасный оборот, можно было испортить все, что налаживалось с таким трудом. - Убирайся вон! - сказал он, делая вид, что все эти препирательства его утомили. - Ты сегодня сам не знаешь, что говоришь. - Я говорю... Я говорю, что мне это надоело! - крикнул Жак и топнул ногой. - Я больше не ребенок. Я хочу бывать у кого мне заблагорассудится. Мне надоело так жить. Я хочу видеть Фонтанена, потому что Фонтанен мой друг, Я написал ему об этом. Я знаю, что делаю. Я назначил ему свидание. Можешь сказать об этом... кому угодно. Мне надоело, надоело, надоело! Он топал ногами; казалось, не осталось в нем ничего, кроме ненависти и возмущения. То, чего он не говорил и о чем Антуан не в состоянии был догадаться, заключалось в одном: после отъезда Лизбет бедный мальчуган ощутил в душе такую пустоту и такую тяжесть, что он не смог не поддаться потребности поведать юному существу тайну своей юности и, более того, разделить с Даниэлем мучившее его бремя. В своем восторженном одиночестве он заранее пережил сладкие часы всеобъемлющей дружбы, когда он умолит друга тоже любить Лизбет, а Лизбет - дозволить Даниэлю взять на себя половину этой любви. - Я сказал тебе, чтобы ты убирался, - повторил Антуан, всячески стараясь показать свою невозмутимость и наслаждаясь превосходством над братом. - Мы еще об этом поговорим, когда ты немного успокоишься. - Подлец! - взревел Жак, окончательно выведенный из себя его бесстрастностью. - Надзиратель! И вылетел, хлопнув дверью. Антуан вскочил, запер дверь на ключ и рухнул в кресло. Он побледнел от бешенства. "Надзиратель! Болван. Надзиратель. Он мне за это заплатит. Если он думает, что может себе позволить... Он ошибается! Вечер пропал, работать я уже все равно не смогу. Он мне за это заплатит. За мой утраченный покой. Какую глупость я совершил! И все ради этого малолетнего болвана! Надзиратель! Чем больше для них делаешь... Болван - это я: трачу на него время, труд. Но довольно. У меня своя жизнь, свои экзамены. И не этому болвану..." Не в силах усидеть на месте, он принялся бегать по комнате. Вдруг он увидел себя беседующим с г-жой де Фонтанен, и лицо его приняло выражение твердое и разочарованное: "Я сделал все, что было в моих силах. Пытался действовать лаской, любовью. Предоставил ему полную свободу. И вот вам. Поверьте, есть такие натуры, с которыми ничего не поделать. У общества имеется лишь одно средство оградить себя от них - не давать им совершать преступления. Не зря ведь исправительные колонии именуются Учреждениями социальной профилактики..." Услышав шорох, словно заскреблась мышь, он обернулся. Под запертую дверь скользнула записка. "Извини за надзирателя. Я уже успокоился. Впусти меня, пожалуйста". Антуан невольно улыбнулся. Ощутив внезапный прилив нежности, он, не раздумывая, подошел к двери и отпер ее. Жак стоял в ожидании, опустив руки. Он был еще так взвинчен, что, потупившись, кусал губы, чтобы не расхохотаться. Антуан напустил на себя недовольный, высокомерный вид и вернулся к письменному столу. - Мне надо работать, - сказал он сухо. - Я и так сегодня потерял из-за тебя достаточно времени. Чего ты хочешь? Жак поднял смеющиеся глаза и посмотрел на него в упор. - Я хочу повидать Даниэля, - объявил он. Наступило недолгое молчание. - Ты ведь знаешь, что отец против этого, - начал Антуан. - И я не поленился растолковать тебе, почему. Помнишь? В тот день мы с тобою условились, что ты примешь это как свершившийся факт и не станешь предпринимать никаких попыток возобновить отношения с Фонтаненами. Я поверил твоему слову. И вот результат. Ты меня обманул - при первом удобном случае нарушил уговор. Больше я тебе не верю. Жак всхлипнул. - Не говори так, Антуан. Совсем все не так. Ты не знаешь. Конечно, я виноват. Не нужно было писать, не поговорив с тобой. Но это потому, что тогда мне пришлось бы рассказать тебе еще об одной вещи, а я не мог. - И добавил шепотом: - Лизбет... - Не о том речь... - прервал его Антуан, не желая выслушивать признания, которые смутили бы его больше, чем брата. И, чтобы заставить Жака переменить тему, сказал: - Я согласен еще на одну попытку, но уже на последнюю: ты должен мне обещать... - Нет, Антуан, я не могу тебе обещать не видеться с Даниэлем. Лучше ты обещай мне, что позволишь мне его увидеть. Выслушай меня, Антуан, не сердись. Говорю тебе, как перед богом, что ничего не буду больше от тебя скрывать. Но я хочу увидеться с Даниэлем - и не хочу этого делать без твоего ведома. Наверно, и он не захочет. Я его просил, чтобы он писал мне до востребования, а он не пожелал. Послушай, что он пишет: "Зачем же до востребования? Нам скрывать нечего. Твой брат всегда был на нашей стороне. Эти несколько строк я пишу на его имя, чтобы он тебе их передал". А в конце письма отказывается от встречи, которую я назначил ему за Пантеоном: "Я рассказал об этом маме. Гораздо было бы проще, если бы ты пришел к нам в самое ближайшее время и провел у нас воскресенье. Маме вы оба нравитесь, твой брат и ты, и она поручает мне передать вам приглашение". Видишь, какой он честный. Папе это все неизвестно, он заранее его осуждает; и на папу я даже не очень сержусь, но ведь ты, Антуан, совсем не такой. Ты знаешь Даниэля, понимаешь его, видел его мать; у тебя нет никаких оснований относиться к нему, как папа. Тебе бы только радоваться, что у меня такой друг. Я так долго был один! Прости, я говорю не о тебе, ты понимаешь. Но одно дело ты, другое - Даниэль. Ведь есть же у тебя друзья твоего возраста, правда? И ты знаешь, что это такое - иметь настоящего друга. "Откровенно говоря, не знаю..." - подумал Антуан, видя, каким счастьем, какой нежностью озаряется лицо Жака, когда он произносит слово "друг". Ему захотелось подойти к брату, расцеловать его. Но глаза Жака горели воинственно и непримиримо, это уязвляло самолюбие. В нем даже шевельнулось желание подавить упрямство мальчишки, сломить его. Но вместе с тем энергия Жака внушала ему уважение. Он ничего не ответил, вытянул ноги и принялся размышлять. "В самом деле, - думал он, - у меня широкие взгляды, и я должен согласиться, что запрет, наложенный отцом, довольно нелеп. Этот Фонтанен может оказать на Жака лишь благотворное влияние. Окружение отличное. Оно мне могло бы даже помочь в решении воспитательных задач. Да, вне всякого сомнения, она бы мне помогла, разобралась бы во всем даже лучше меня; мальчик отнесся бы к ней с доверием; это совершенно замечательная женщина. А если узнает отец... Ну и что ж? Я уже не ребенок. Кто взял на себя ответственность за Жака? Я. Стало быть, мой голос - решающий. Я считаю, что запрет, наложенный отцом, если толковать его буквально, несправедлив и нелеп; я его обхожу, только и всего. К тому же это еще больше привяжет ко мне Жака. Он подумает: "Антуан - совсем не то, что папа". И потом, я уверен, что мать..." Он снова увидел себя перед г-жой де Фонтанен; теперь она улыбалась; "Сударыня, мне захотелось самому привести к вам брата..." Он встал, прошелся по кабинету и остановился перед Жаком, - тот стоял неподвижно, собрав всю свою волю, полный свирепой решимости драться до конца, преодолеть сопротивление Антуана. - Должен тебе сказать, поскольку ты меня к этому вынуждаешь: лично я всегда считал, невзирая на приказы отца, что следует разрешить тебе видеться с Фонтаненами. Я даже намеревался сам тебя туда отвести, тебе это понятно? Но я хотел дождаться, чтобы ты немножко пришел в себя, я рассчитывал повременить с этим до начала учебного года. Твое письмо к Даниэлю ускорило ход событий. Ладно. Беру все на себя. Ни отец, ни аббат ни о чем не будут знать. Если хочешь, пойдем туда в воскресенье. Помолчав, он ласково упрекнул брата! - Видишь, ты мне не доверял, и в этом была твоя ошибка. Я тебе все время твержу, малыш: только полное доверие, только взаимная откровенность, иначе все наши надежды пойдут прахом. - В воскресенье? - пробормотал Жак. Он был сбит с толку: выигрыш достался ему без всякой борьбы. Ему даже почудилось на мгновенье, что его опять заманили в ловушку, которой он не заметил. Но он тут же устыдился своих подозрений, В самом деле, Антуан ему лучший друг. Жаль только, что он такой старый! Так, значит, в воскресенье? Зачем так скоро? Теперь он сам не знал, так ли уж ему хочется повидаться с другом. В воскресенье Даниэль сидел подле матери и рисовал, когда вдруг залаяла собачонка. В дверь позвонили. Г-жа де Фонтанен отложила книгу. - Мама, я сам, - сказал Даниэль, обгоняя ее по дороге в прихожую. Безденежье заставило их отказаться от горничной, а теперь вот уже месяц, как они обходились и без кухарки; Николь и Женни помогали вести хозяйство. Госпожа де Фонтанен прислушалась, узнала голос пастора Грегори и с улыбкой пошла ему навстречу. Тот схватил Даниэля за плечи и разглядывал его, хрипло смеясь. - Как? Не на воздухе, не на прогулке, boy[22], в такую чудесную погоду? Что же, так никогда и не займутся эти французы ни греблей, ни крикетом никаким спортом? Так невыносим был вблизи блеск его маленьких черных глаз, в которых радужная оболочка заполняла все пространство между веками, не оставляя места белкам, что Даниэль отвернулся с принужденной улыбкой. - Не браните его, - сказала г-жа де Фонтанен. - К нему должен прийти товарищ. Помните этих Тибо? Кривясь и морщась, пастор пытался вспомнить, потом вдруг с дьявольской энергией потер одна о другую свои сухие ладони, так что из них словно искры посыпались, и его рот растянулся в странном безмолвном смехе. - О, yes[23], - выговорил он наконец. - Бородатый доктор? Хороший, славный молодой человек. Помните, какое было у него удивленное лицо, когда он пришел проведать нашу воскресшую малютку? Он хотел измерить термометром ее воскрешение! Poor fellow![24] Но где же наша darling? Тоже сидит взаперти в такой солнечный день? - Нет, не волнуйтесь. Женни на улице с кузиной. Еле уговорила их позавтракать. Пробуют новый фотографический аппарат... который Женни получила ко дню рождения. Даниэль, придвинувший пастору стул, поднял голову и взглянул на мать, ее голос при последних словах дрогнул. - Да, кстати о Николь, - сказал Грегори, садясь. - Никаких новостей? Госпожа де Фонтанен покачала головой. Ей не хотелось говорить на эту тему при сыне, который, услышав имя Николь, бросил на пастора быстрый взгляд. - Но скажите мне, boy, - спросил тот живо оборачиваясь к Даниэлю, - в котором часу ваш бородатый приятель-доктор явится нам надоедать? - Не знаю. Часам к трем, наверно. Грегори выпрямился, извлекая из своего пасторского жилета широченные, как блюдце, серебряные часы. - Very well![25] - воскликнул он. - У вас еще почти час впереди, лентяй вы этакий! Скиньте куртку и пробегитесь вокруг Люксембургского сада, установите новый рекорд в беге! Go on![26] Юноша переглянулся с матерью и встал. - Хорошо, хорошо, оставлю вас вдвоем, - сказал он лукаво. - Хитрый мальчишка! - пробормотал Грегори и погрозил ему кулаком. Но как только они остались с г-жой де Фонтанен наедине, его безволосое лицо потеплело, глаза сделались ласковыми. - А теперь, - сказал он, - пора мне обратиться к вашему сердцу, dear. Он сосредоточился, как для молитвы. Потом нервным движением запустил пальцы в свои черные космы, взял стул и уселся на него верхом. - Я его видел, - объявил он, глядя на побледневшую г-жу де Фонтанен. Я пришел по его просьбе. Он раскаивается. Как он несчастлив! Он не спускал с нее глаз; казалось, обволакивая ее своим непреклонно-радостным взглядом, он пытается умерить боль, которую сам же ей причинял. - Он в Париже? - пробормотала она, не думая о том, что говорит, - ведь она знала, что Жером сам заходил позавчера, в день рождения Женни, и оставил у консьержки в подарок дочери фотографический аппарат. Где бы он ни был, он никогда не забывал поздравлять своих с семейными праздниками. - Вы его видели? - спросила она растерянно, и ее лицо выразило смущение. Долгие месяцы она непрестанно думала о нем, но это были всё мысли неопределенные, смутные, теперь же, когда о нем зашла речь, она словно оцепенела. - Он несчастлив, - настойчиво повторил пастор. - Он терзается угрызениями совести. Та жалкая тварь по-прежнему выступает в театре, но он питает к ней отвращение и не желает ее больше знать. Он говорит, что не может жить без жены, без детей, и я думаю, что он говорит правду. Он просит у вас прощения; он согласен на любые условия, только бы остаться вашим супругом; он просит вас отказаться от мысли о разводе. Ныне лицо его - я это ощутил - точно лик праведника; он теперь прямодушен и добр. Она молчала, устремив глаза вдаль. Ее полные щеки, немного отяжелевший подбородок, мягко очерченный нежный рот - все дышало такой снисходительностью и добротой, что Грегори решил: она прощает. - Он говорит, что вы оба должны в этом месяце предстать перед судьей для примирения, - продолжал Грегори, - и только затем начнется вся эта бракоразводная канитель. И он умоляет простить его, ибо он действительно в корне переменился. Он говорит, что он совсем не такой, каким кажется, что он лучше, чем мы думаем. Я тоже так полагаю. Он теперь хочет работать, если сумеет подыскать какую-нибудь работу. И если вы согласитесь, он будет жить здесь, вместе с вами, вступив на стезю обновления и исправления. Он увидел, как искривился ее рот, задрожал подбородок. Она передернула плечами и сказала: - Нет. Тон был резкий, взгляд горестный и надменный. Ее решение казалось бесповоротным. Грегори откинул голову, закрыл глаза и долго молчал. - Look here[27], - сказал он потом совсем другим голосом, далеким и холодным. - Я расскажу вам одну историю, которая вам неизвестна. Это история о человеке, который любил. Итак, слушайте. Еще совсем молодым человеком он был обручен с бедной девушкой, такой доброй и красивой, так любимой богом, что и он ее полюбил... - Его взгляд стал тяжелым. - ...всей душой, договорил он с особой интонацией. Потом, словно с трудом вспомнив, на чем он остановился, продолжал уже гораздо быстрее: - И вот что произошло после свадьбы: этот человек понял, что его жена любила не только его, что она любила другого человека, который был их другом и бывал у них в доме как брат. Тогда бедный муж увез жену в далекое путешествие, чтобы помочь ей забыть; но он понял, что отныне она будет любить лишь его друга и никогда не полюбит его; и начался ад. Он увидел, что прелюбодеяние вошло в плоть его жены, и вошло в ее сердце, и наконец проникло ей в душу, ибо она стала несправедлива и зла. Да, - проговорил он сурово, - это было поистине страшно: она стала злой из-за того, что ей помешали любить; и он тоже стал злым, потому что вокруг них было лишь отрицание. И как вы думаете, что же сделал тогда этот человек? Он стал молиться. Он думал: "Я люблю человеческое существо, и ради него я должен отвергнуть зло". И в радости позвал он жену свою и своего друга к себе в комнату, протянул им Новый завет и сказал: "Я сам пред лицом бога торжественно сочетаю вас браком". И все трое заплакали. Но потом он сказал: "Не бойтесь: я ухожу и никогда больше не помешаю вашему счастью". - Грегори прикрыл ладонью глаза и произнес совсем тихо: - Ах, dear, какое великое воздаяние божье - память об этой самозабвенной любви! Он поднял голову. - И как он сказал, так и сделал: оставил им все свое состояние, ибо был несметно богат, а она бедна, как Иов многострадальный39. И уехал далеко-далеко, на другой конец света, и я знаю, что он живет одиноко вот уже семнадцать лет, без денег, зарабатывая себе на жизнь, так же, как я, простым помощником санитара в Christian Scientist Society. Госпожа де Фонтанен смотрела на него с волнением. - Погодите, - живо сказал он, - теперь я доскажу вам, чем это кончилось. - Его лицо дергалось; костлявые пальцы, лежавшие на спинке стула, внезапно переплелись. - Он думал, бедняга, что оставляет им счастье и увозит с собою все злобное и дурное; но тут-то и скрыта тайна господня: злое осталось там, с ними. Они посмеялись над ним. Они изменили Духу, Приняли жертву его со слезами, но в сердце своем они глумились над ним. Распространяли о нем ложь по всему gentry[28]. Пускали по рукам его письма. Обратили против него его мнимую покладистость. Заявили даже, что он оставил жену без единого пенни, чтобы жениться в Европе на другой женщине. Чего только не наговорили они! И обманом добились обвинительного приговора против него в деле о разводе. Он на секунду опустил веки, издал хриплый кудахчущий звук, встал и аккуратно поставил стул на прежнее место. Выражение муки бесследно исчезло с его лица. - Так вот, - снова заговорил он, наклоняясь к неподвижно застывшей г-же де Фонтанен, - такова Любовь, и так непреложно прощение, что если бы сейчас, вот в эту минуту, эта дорогая мне коварная женщина вдруг пришла и сказала: "Джеймс, я возвращаюсь ныне под ваш кров. Вы снова станете моим бесправным рабом. Когда мне взбредет в голову, я снова посмеюсь над вами..." - так вот, я ответил бы ей: "Придите, возьмите то малое, что есть у меня. Я благодарю бога за ваше возвращение! И приложу такие великие усилия, чтобы быть по-настоящему добрым в ваших глазах, что и вы тоже станете доброй: ибо Зла не существует". Да, в самом деле, dear, если когда-нибудь моя Долли придет ко мне, чтобы просить приюта, именно так я и поступлю. И я не скажу ей: "Долли, я вас прощаю", - но только: "Да хранит вас Христос!" И слова мои не канут в пустоту, ибо Добро - единственная в мире сила, способная противостоять Отрицанию! Он умолк, скрестил руки, схватил в горсть свой угловатый подбородок и закончил певучим голосом проповедника: - Так же должны поступить и вы, госпожа Фонтанен. Ибо вы любите это существо всей вашей любовью, а Любовь - это Праведность. Христос сказал: "Если праведность ваша не превзойдет праведности книжников и фарисеев, то вы не войдете в Царство Небесное". Несчастная женщина покачала головой. - Вы его не знаете, Джеймс, - прошептала она. - Нельзя дышать одним воздухом с ним. Он всюду приносит зло. Он опять разрушил бы наше счастье. Заразил бы детей. - Когда Христос прикоснулся рукой к язве прокаженного, не рука Христова стала заразной, но прокаженный очистился. - Вы говорите, что я люблю его, - нет, это неправда! Я слишком хорошо его знаю. Знаю, чего стоят все его обещания. Я слишком часто прощала. - Когда Петр спросил Христа, сколько раз прощать брату своему, до семи ли раз, Христос отвечал: "Не говорю тебе: до семи, но до седмижды семидесяти раз". - Говорю вам, Джеймс, вы не знаете его! - Но кто вправе думать: "Я знаю брата своего"? Христос сказал: "Я не сужу никого". А я, Грегори, говорю: тот, кто живет жизнью греховной, не смущаясь и не сокрушаясь в сердце своем, тот еще далек от часа истины; но близок к часу истины тот, кто плачет оттого, что его жизнь греховна. Я говорю вам, что он раскаялся, у него был лик праведника. - Вы не знаете всего, Джеймс. Спросите у него, как он поступил, когда этой женщине пришлось бежать в Бельгию, спасаясь от преследования кредиторов. Она уехала с другим; он все бросил, кинулся за ними следом, пошел на все. Служил два месяца билетером в театре, где она пела! Говорю вам, это срам. Она продолжала жить со своим скрипачом - он и с этим мирился, приходил к ним обедать, музицировал с любовником своей любовницы. Лик праведника! Вам его не понять. Теперь он в Париже, теперь он кается, твердит, что бросил эту женщину, что не желает больше ее видеть. Зачем же он платит ее долги, если не для того, чтобы опять ее к себе привязать? Ведь он удовлетворяет претензии всех кредиторов Ноэми, одного за другим. Да, вот почему он сейчас в Париже! И чьими деньгами он им платит? Моими и моих детей. Знаете, что он сделал три недели назад? Заложил наш участок в Мезон-Лаффите, чтобы швырнуть двадцать пять тысяч франков одному кредитору Ноэми, который начал терять терпение! Она потупилась; всего она не договаривала. Вспомнилось, как ее пригласили к нотариусу, и она отправилась, ни о чем не подозревая, и столкнулась с поджидавшим ее в дверях Жеромом. Чтобы получить закладную, ему нужна была доверенность от нее, потому что участок принадлежал по наследству ей. Он мольбами вырвал у нее согласие, говорил, что сидит без единого су, грозил самоубийством; тут же, на тротуаре, пытался выворачивать наизнанку карманы. Она сдалась почти без борьбы, прошла с ним вместе к нотариусу, только бы он перестал терзать ее посреди улицы, а еще потому, что она сама была без денег, а он обещал ей дать из этой суммы несколько тысячефранковых билетов, чтобы она могла прожить еще полгода, пока не будет произведен раздел имущества после развода. - Повторяю вам, Джеймс, вы не знаете его. Он вам клянется, что все переменилось, что он мечтает к нам вернуться? А известно ли вам, что позавчера, явившись сюда, чтобы передать консьержке для Женни подарок ко дню рождения, он оставил в сотне метров от подъезда автомобиль... в котором приехал не один! Она вздрогнула; на скамейке, на набережной Тюильри, она опять увидала Жерома и молоденькую плачущую работницу в черном платье. Она встала. - Вот что это за человек! - воскликнула она. - Он до того утратил всякое нравственное чувство, что со случайной любовницей является поздравить с днем рождения свою дочь! А вы говорите, что я все еще его люблю! Нет, это неправда! Она гневно выпрямилась; казалось, в эту минуту она и в самом деле его ненавидит. Грегори сурово взглянул на нее. - Вы не правы, - сказал он. - Смеем ли мы даже в мыслях воздавать злом за зло? Дух вездесущ. Плоть - раба духа. Христос сказал... Залаяла Блоха, помешав ему договорить. - Вот и ваш окаянный доктор с бородой! - проворчал он, поморщившись. Он шагнул к своему стулу и сел. Дверь в самом деле отворилась. То был Антуан, с ним Жак и Даниэль. Антуан вошел решительным шагом, приняв на себя всю ответственность за этот визит. Свет из распахнутых окон бил ему прямо в лицо; волосы, борода сливались в сплошную темную массу; все сверкание дня сошлось на белом прямоугольнике лба, окружая его ореолом гения, и хотя он был среднего роста, в эту минуту он казался высоким. Г-жа де Фонтанен смотрела на него, и прежняя симпатия вспыхнула в ней с новой силой. Когда он кланялся ей, а она пожимала ему руки, он узнал Грегори, и эта встреча его не обрадовала. Не вставая со стула, пастор непринужденно кивнул головой. Стоя поодаль, Жак с любопытством разглядывал эту забавную фигуру, а Грегори, сидя на стуле верхом и уткнувшись подбородком в скрещенные руки, с красным носом и перекошенным в непонятной усмешке ртом, добродушно созерцал молодых людей. В это мгновение г-жа де Фонтанен подошла к Жаку, и в глазах ее было столько нежности, что он вспомнил тот вечер, когда она прижимала его, плачущего, к своей груди. Она тоже подумала об этом и воскликнула: - Он так вырос, что я уже не решусь... Но она все-таки поцеловала его и рассмеялась не без кокетства: - Да ведь я же - мамаша, а вы моему Даниэлю почти что брат... Тут она заметила, что Грегори встал и собирается прощаться. - Надеюсь, вы не уходите, Джеймс? - Прошу извинить, но мне пора. Крепко пожав руки обоим братьям, он подошел к ней. - Еще два слова, - сказала ему г-жа де Фонтанен, выходя за ним в прихожую. - Ответьте мне откровенно. После всего, что я вам рассказала, вы по-прежнему считаете, что Жером достоин того, чтобы к нам вернуться? - Она вопросительно смотрела на него. - Взвесьте как следует свой ответ, Джеймс. Если вы скажете: "Простите его", - я прощу. Он молчал; взгляд и лицо его выражали всеобъемлющее сострадание, которое бывает свойственно тем, кто считает, что постиг истину. Ему показалось, что в глазах г-жи де Фонтанен мелькнула надежда. Не такого прощения ждал от нее Христос. Грегори отвернулся и неодобрительно хмыкнул. Тогда она взяла его под руку и ласково подтолкнула к дверям. - Благодарю вас, Джеймс. Скажите ему, что нет. Не слушая, он молился за нее. - Да пребудет Христос в вашем сердце, - пробормотал он и вышел, не глядя на нее. Когда г-жа де Фонтанен вернулась в гостиную, где Антуан, осматриваясь, вспоминал о первом своем визите, ей стоило труда подавить волнение. - Как это мило, что вы тоже пришли, - воскликнула она, входя в роль гостеприимной хозяйки. - Садитесь сюда. - Она показала Антуану на стул возле себя. - Сегодня, пожалуй, нам не придется рассчитывать, что молодежь нам составит компанию... И в самом деле, Даниэль взял Жака под руку и потащил к себе. Теперь они были одного роста. Даниэль не ожидал, что его друг так преобразится; его дружеские чувства стали от этого еще сильнее, и ему еще больше захотелось излить перед ним душу. Когда они остались одни, его лицо оживилось и приняло таинственное выражение. - Хочу сразу тебя предупредить: ты ее увидишь, она моя кузина, живет у нас. Она... божественна! Заметил ли он легкое замешательство Жака? Или почувствовал запоздалый укор совести? - Но поговорим о тебе, - сказал он с любезной улыбкой; он и в отношениях с товарищами был учтив, даже чуть-чуть церемонен. - Подумать только, целый год прошел! - И, видя, что Жак молчит, добавил, наклоняясь к нему: - О, пока еще ничего нет. Но я надеюсь. Жака смущала настойчивость его взгляда, звук его голоса. Теперь он заметил, что Даниэль уже не совсем тот, каким был прежде; но он затруднился бы сразу определить, что же именно изменилось. Черты оставались те же; разве что чуть удлинился овал лица; но губы кривились все так же причудливо, и это стало еще заметнее из-за пробивавшихся усиков; и все та же манера улыбаться одной стороною рта, отчего все линии лица вдруг перекашивались и слева обнажались верхние зубы; может быть, слегка потускнели глаза, может быть, чуть дальше к вискам подтянулись брови, придавая скользящую ласковость взгляду, да еще, пожалуй, в голосе и во всех повадках порою сквозила некоторая развязность, которой он никогда не позволял себе раньше. Жак, не отвечая, разглядывал Даниэля, и внезапно, быть может, как раз из-за этой появившейся в облике друга дерзкой беспечности, которая раздражала и в то же время подкупала его, он ощутил, что его неудержимо к нему влечет, словно вернулась вдруг та исступленная нежность, которую испытывал он в лицее; на глаза у него навернулись слезы. - Что же ты делал весь этот год? Рассказывай! - воскликнул Даниэль; ему не сиделось на месте, но он все же сел, принуждая себя к вниманию. Все его поведение говорило о самой искренней дружбе; однако Жак уловил какую-то нарочитость, и она сразу сковала его. Все же он начал говорить об исправительной колонии. При этом он невольно соскальзывал на те же литературные штампы, действие которых он уже испытал на Лизбет; что-то похожее на стыдливость мешало ему рассказать без прикрас, какова была там его повседневная жизнь. - Но почему ты так редко мне писал? Жак умолчал о настоящей причине, которая заключалась в том, что он щадил отца, оберегая его от недоброжелательных толков; впрочем, это не мешало ему самому осуждать г-на Тибо. - Знаешь, в одиночестве человек меняется, - сказал он, помолчав, и от одной мысли об этом лицо у него словно окаменело. - Становишься ко всему безразличен. И еще какой-то смутный страх, который ни на минуту тебя не отпускает. Ходишь, что-то делаешь, но в голове пустота. В конце концов почти перестаешь понимать, кто ты такой, и уже толком не знаешь, существуешь ты или нет. От этого можно просто умереть... Или сойти с ума, - добавил он, уставившись перед собой вопрошающим взглядом. Потом неприметно вздрогнул и уже другим тоном рассказал о приезде Антуана в Круи. Даниэль слушал его, не перебивая. Но как только он понял, что исповедь Жака закончилась, лицо его оживилось. - Я ведь тебе еще не сказал, как ее зовут, - бросил он. - Николь. Нравится? - Очень, - сказал Жак, впервые задумавшись об имени Лизбет. - Имя ей очень подходит. Так мне кажется. Сам увидишь. Можно сказать, что она некрасива, можно - что красива. Она больше, чем красивая: свеженькая, живая, а глаза! - Он замялся. - Аппетитная, понимаешь? Жак отвел взгляд. Ему тоже хотелось бы откровенно рассказать о своей любви; для этого он и пришел. Но после первых же признаний Даниэля ему стало не по себе; и сейчас он слушал потупившись, с чувствам неловкости, почти стыда. - Нынче утром, - повествовал Даниэль, с трудом скрывая волнение, - мама и Женни ушли из дому рано; и мы с ней одни пили чай, Николь и я. Одни во всей квартире. Она была еще не одета. Это было чудесно. Я пошел за ней следом в комнату Женни, где она спит. Ах, мой дорогой, эта спальня и девичья постель... Я обнял ее. Она стала отбиваться, но при этом смеялась. Какая она гибкая! Потом убежала, заперлась в маминой спальне и ни за что не хотела отворить... Глупо, что я тебе об этом рассказываю, - сказал он и поднялся. Он хотел улыбнуться, но губ не разжал. - Ты собираешься на ней жениться? - спросил Жак. - Я? У Жака было мучительное ощущение, что его оскорбили. С каждой минутой друг становился ему все более чужим. Любопытный, слегка насмешливый взгляд, которым окинул его Даниэль, окончательно его парализовал. - Ну, а ты? - спросил, придвигаясь к нему, Даниэль. - Судя по твоему письму, ты тоже... Не поднимая глаз, Жак помотал головой. Казалось, он говорит: "Нет уж, дудки, от меня ты ничего не услышишь". Впрочем, Даниэль и не дожидался ответа. Он вскочил. Послышались молодые голоса. - Ты мне потом расскажешь... Это они, пойдем! Он глянул на себя в зеркало, приосанился и устремился в коридор. - Дети, - позвала г-жа де Фонтанен, - если вы хотите перекусить... Чай был подан в столовой. Еще в дверях Жак заметил возле стола двух девушек, и сердце у него забилось. Они были еще в шляпках и в перчатках, их лица разрумянились от прогулки. Женни кинулась навстречу Даниэлю и повисла у него на руке. Он будто не обратил на это внимания и, подталкивая Жака к Николь, с игривой непринужденностью всех представил. Жак почувствовал на себе быстрый, полный любопытства взгляд Николь и серьезный, испытующий взор Женни; он отвел глаза и посмотрел на г-жу де Фонтанен; она стояла подле Антуана в дверях гостиной и заканчивала начатый разговор. - ...внушить детям, - говорила она, грустно улыбаясь, - что самое драгоценное на свете - это жизнь и что она невероятно коротка. Жак отвык бывать среди незнакомых людей; он наблюдал за всеми с таким жгучим интересом, что от его робости не осталось и следа. Женни показалась ему маленькой и довольно невзрачной, настолько Николь затмевала ее природной грацией и блеском. В эту минуту Николь болтала с Даниэлем и смеялась. Слов Жак не мог разобрать. Брови ее то и дело взлетали в знак удивления и радости. Серо-голубые, с аспидным блеском, глаза, не глубокие, слишком широко расставленные и, пожалуй, чересчур круглые, смотрели ясно и весело, оживляя и непрерывно обновляя ее белое полноватое лицо; тяжелая коса обвивала голову, точно корона. У нее была привычка слегка наклонять туловище вперед, и от этого всегда казалось, что она вот-вот сорвется с места и побежит навстречу другу, выставляя на всеобщее обозрение чувственную яркость улыбки. Глядя на нее, Жак поневоле вспомнил слово, которое так покоробило его в устах Даниэля: "аппетитная"... Ощутив, что на нее смотрят, она тотчас утратила естественность, ибо стала подчеркнуто ее выказывать. Дело в том, что Жак совершенно не скрывал своего жадного интереса к окружающим, в нем было простодушие ребенка, который, разинув рот, предается созерцанию; лицо у него каменело, взгляд застывал. Прежде, до возвращения из Круи, все было по-иному: тогда он относился к людям с полнейшим равнодушием и просто никого не замечал. Теперь же, где бы он ни находился - на улице, в магазине, - его глаза охотились на прохожих. Он не пытался осмыслить того, что открывалось ему в людях; мысль работала без его ведома; ему достаточно было уловить те или иные особенности людских физиономий или повадок - и все эти незнакомцы, встреченные случайно, на миг, обретали в его воображении плоть и кровь, получали свой неповторимый облик, свою индивидуальность. Госпожа де Фонтанен вывела его из задумчивости, дотронувшись до его руки. - Сядьте со мной рядом, - сказала она. - Навестите теперь и меня. Она подала ему чашку и тарелку. - Я так рада, что вы пришли. Женни, маленькая моя, дай-ка нам пирога. Ваш брат мне только что рассказал, как вы с ним живете вдвоем, в своей квартире. Я так рада! Когда два брата живут душа в душу, как настоящие друзья, это чудесно! Даниэль и Женни тоже ладят друг с другом, это моя большая радость. Ты улыбаешься, мой мальчик, - сказал она Даниэлю, который подошел к ней вместе с Антуаном. - Ему бы только насмехаться над старенькой мамой. Поцелуй меня в наказание. При всех. Даниэль засмеялся, быть может не без некоторого смущения; но, наклонившись, коснулся губами виска матери. Каждое его движение было исполнено изящества. Женни через стол наблюдала за происходящим; нежность ее улыбки очаровала Антуана. Она не смогла устоять перед соблазном и снова повисла у Даниэля на руке. "Вот еще одна, - подумал Антуан, - которая дает больше, чем получает". Еще в первое посещение его любопытство было задето женским выражением глаз на этом детском лице. Он заметил, каким милым движением плеч приподнимает она порой над корсетом начинающую развиваться грудь и тут же тихонько дает ей лечь на прежнее место. Она была непохожа ни на мать, ни на Даниэля; и это не удивляло: казалось, она рождена для какой-то иной жизни. Держа чашку возле смеющихся губ, г-жа де Фонтанен мелкими глотками прихлебывала чай и сквозь пар дружески поглядывала на Жака. Ее взгляд был лучист и ласков, от него исходили свет и тепло; белые волосы удивительной диадемой венчали молодой открытый лоб. Жак переводил взгляд с матери на сына. В эту минуту он любил их обоих так сильно, что ему страстно захотелось сделать свою любовь зримой; он испытывал острую потребность быть понятым и признанным. Его тяга к людям была такова, что ему необходимо было занять место в их самых сокровенных мыслях, слиться с их бытием. Возле окна между Николь и Женни разгорелся спор, в котором принял участие и Даниэль. Все трое склонились над фотографическим аппаратом, проверяя, осталась ли в нем неиспользованная пленка, можно ли сделать еще один снимок. - Доставьте мне удовольствие, - воскликнул вдруг Даниэль с пылкостью, которая не была ему свойственна прежде, и остановил на Николь ласковый и повелительный взгляд. - Нет, именно так, как вы сейчас, в шляпке, - и рядом с вами мой друг Тибо! - Жак! - позвал он и тихо добавил: - Прошу вас, мне так хочется сфотографировать вас вдвоем! Жак подошел к ним. Даниэль насильно потащил их в гостиную, где, по его словам, освещение было лучше. Госпожа де Фонтанен и Антуан задержались в столовой. - Мне бы не хотелось, чтобы у вас создалось неверное представление о моем визите, - заявил Антуан с той резкостью, которая, как ему казалось, должна была придать его словам еще большую искренность. - Если бы он узнал, что Жак здесь и что это я привел его к вам, я думаю, он запретил бы мне заниматься воспитанием брата, и все пришлось бы начинать с самого начала. - Несчастный он человек, - прошептала г-жа де Фонтанен таким тоном, что Антуан улыбнулся. - Вам его жалко? - Да, потому что он не сумел заслужить доверие таких сыновей. - Он в этом не виноват, а я и того менее. Мой отец - человек, как говорится, выдающийся и достойный. Я уважаю его. Но что поделаешь! Никогда ни по одному вопросу мы с ним не думаем - не то чтобы одинаково, но даже сходно. О чем бы ни зашла речь, нам никогда не удается стать на одну и ту же точку зрения. - Не всех еще озарил свет. - Если вы имеете в виду религию, - живо откликнулся Антуан, - то мой отец в высшей степени религиозен! Госпожа де Фонтанен покачала головой. - Еще апостол Павел сказал, что не те, кто слушает закон, праведны перед богом, но те, кто исполняет его. Ей казалось, что она от всего сердца жалеет г-на Тибо, но на самом деле она испытывала к нему инстинктивную и непримиримую антипатию. Запрет, наложенный им на ее сына, на ее дом, на нее самое, представлялся ей гнусным и несправедливым, вызванным самыми низменными побуждениями. Она с отвращением вспоминала лицо этого тучного человека, она не могла ему простить злобного недоверия ко всему, что было так дорого ей, к ее нравственной чистоте, к ее протестантизму. Тем более была она благодарна Антуану, не посчитавшемуся с отцовским осуждением. - А сами вы, - спросила она с внезапной тревогой, - вы все еще исполняете церковные обряды? Он отрицательно качнул головой, и это так ее обрадовало, что у нее просветлело лицо. - Должен признаться, что я исполнял их довольно долго, - пояснил он. Ему казалось, что присутствие г-жи де Фонтанен делает его умнее - и, уж во всяком случае, красноречивее. У нее было редкое умение слушать; она словно признавала значительность собеседника, окрыляла его, помогала ему приподняться над его обычным уровнем. - Я шел по проторенной дороге, но настоящей веры у меня не было. Бог оставался для меня чем-то вроде школьного директора, от которого ничто не укроется и которого полезно ублажать определенными жестами, соблюдением определенной дисциплины; я подчинялся, но ощущал только скуку. Я был хорошим учеником по всем предметам, и по закону божьему тоже. Как утратил я веру? Я теперь уже и сам не знаю. Когда я это осознал - всего лет пять тому назад, я уже достиг такой ступени научной культуры, которая почти не оставляет места религиозным верованиям. Я позитивист, - произнес он с гордостью; по правде говоря, он высказывал перед ней мысли, которые только сейчас пришли ему в голову, ибо до сих пор ему не представлялось случая заняться самоанализом, да и времени на это не хватало. - Я не говорю, что наука объясняет решительно все, но она устанавливает факты, и этого мне вполне достаточно. Меня настолько интересуют всевозможные "как", что я без всякого сожаления отказываюсь от никчемных поисков ответа на всевозможные "почему". Впрочем, - быстро добавил он, понизив голос, - быть может, между этими двумя принципами объяснения разница всего лишь количественная? - Он улыбнулся, будто извиняясь. - Что касается проблем нравственности, - продолжал он, - то они меня и вовсе не занимают. Вас это шокирует? Видите ли, я люблю свою работу, люблю жизнь, я энергичен, активен, и мне кажется, что активность сама по себе уже является определенной линией поведения. Во всяком случае, у меня до сих пор ни разу не возникало колебаний относительно того, как мне следует поступить. Госпожа де Фонтанен ничего не ответила. Она не ощутила враждебности к Антуану за его признание, что он не похож на нее. Но в глубине души еще раз возблагодарила небеса за то, что бог всегда пребывает в ее сердце. Это постоянное присутствие божие служило для нее источником безграничной и радостной веры, которую она буквально излучала вокруг себя; вечно угнетаемая обстоятельствами и неизмеримо более несчастная, чем большинство из тех, кто соприкасался с нею, она обладала природным даром вливать в людей мужество, душевное равновесие, счастье. Антуан почувствовал это сейчас на себе; никогда еще среди отцовского окружения не встречал он человека, который внушал бы ему такое целительное уважение и самый воздух вокруг которого был бы так животворен и чист. Ему захотелось еще больше приблизиться к ней, даже ценою искажения истины. - Протестантизм всегда меня привлекал, - заявил он, хотя до знакомства с Фонтаненами вообще никогда не думал о протестантах. - Ваша реформация это революция в области религии. Религия ваша строится на освободительных основах. Она слушала его со все возрастающей симпатией. Он представлялся ей молодым, пылким, рыцарственным. Она любовалась его живым лицом и чуткой морщинкой на лбу, и когда он поднял голову, с детской радостью обнаружила в его облике еще одну особенность, которая так шла к его вдумчивому взгляду: верхние веки были у него очень узкие, и если он широко раскрывал глаза, веки почти исчезали под надбровными дугами; казалось, ресницы делаются вдвое пушистей и сливаются с бровями. "Человек с таким лбом, - подумалось ей, - не способен на низость..." И ее вдруг поразила мысль: Антуан олицетворяет собою мужчину, достойного любви. Она еще вся кипела злобой на мужа. "Связать свою жизнь с человеком такого склада..." Впервые в жизни она сравнивала кого-то с Жеромом; впервые в жизни ощутила она с такой определенностью чувство сожаления и подумала о том, что ей мог бы дать счастье другой мужчина. Это был всего лишь порыв; мимолетный и страстный, он пронизал все ее существо, но она почти тотчас же устыдилась и, во всяком случае, тут же подавила его; однако горечь, вызванная сознанием своего греха и, может быть, сожалением, долго не исчезала. Появление Женни и Жака окончательно избавило ее от греховных мыслей. Едва их завидев, она приветливым жестом поманила их к себе, опасаясь, как бы они не решили, что явились некстати. Она с первого взгляда интуитивно почувствовала, что между ними произошло что-то неладное. Она не ошиблась. Сфотографировав Николь и Жака, Даниэль предложил тут же проверить, получился ли снимок. Еще утром он обещал Женни и ее кузине, что научит их проявлять, и они уже приготовили все необходимое в конце коридора, в пустом стенном шкафу, который служил когда-то Даниэлю темной комнатой. Шкаф был такой узкий, что в него вряд ли смогли бы втиснуться трое. Даниэль подстроил так, чтобы первой вошла Николь; тогда он кинулся к Женни и, положив ей на плечо трясущуюся руку, шепнул на ухо: - Побудь немного с Тибо. Она посмотрела на него проницательным, осуждающим взглядом, но согласилась; настолько непререкаем был для нее авторитет брата, настолько властно умел он требовать - голосом, глазами, нетерпеливостью позы, - что она немедля подчинилась его желанию. Во время этой короткой сцены Жак держался поодаль, возле горки в гостиной. Женни подошла к нему и, убедившись, что он как будто не заметил уловки Даниэля, спросила с гримаской: - А вы тоже занимаетесь фотографией? - Нет. По едва приметной нотке смущения, проскользнувшей в ответе, она поняла, что задавать этот вопрос не следовало; она вспомнила, что его долгое время продержали взаперти, чуть ли не в тюрьме. По ассоциации идей и чтобы хоть что-то сказать, она продолжала: - Вы ведь давно не виделись с Даниэлем, правда? Он потупился. - Да. Очень давно. С того дня... В общем, больше года. По лицу Женни пробежала тень. Ее вторая попытка оказалась не намного удачнее первой; вышло так, что она нарочно напомнила Жаку историю с побегом в Марсель. Что ж, ну и пусть. Она все еще не могла простить ему этой драмы; в ее глазах он один был тогда во всем виноват. Она давно, еще не зная его, уже его ненавидела. Встретившись с ним сегодня перед чаем, она невольно вспомнила все то зло, которое он им причинил; он ей не понравился безоговорочно и с первого взгляда. Начать с того, что она сочла его некрасивым, даже вульгарным - из-за крупной головы, грубых черт лица, из-за тяжелой челюсти и потрескавшихся губ, из-за ушей, из-за рыжих волос, которые колосьями топорщились надо лбом. Она не могла простить Даниэлю его привязанность к такому товарищу и, ревнуя, почти обрадовалась, когда увидела, что единственное существо, дерзнувшее оспаривать у нее любовь брата, оказалось столь непривлекательным. Она взяла на колени собачонку и стала рассеянно гладить ее. Жак по-прежнему не подымал глаз и тоже думал о своем побеге, думал о том вечере, когда он впервые переступил порог этого дома. - Как вы находите, он сильно переменился? - спросила она, чтобы прервать молчание. - Нет, - сказал он, но тут же, спохватившись, поторопился добавить: Все-таки переменился, конечно. Она отметила эту добросовестность и оценила его стремление быть искренним, на какую-то секунду он стал ей менее неприятен. Уловил ли Жак, что он был на мгновение помилован? Он перестал думать о Даниэле. Теперь он смотрел на Женни и задавал себе самые разные вопросы о ней. Он не сумел бы выразить словами то, что приоткрылось ему в ее натуре; однако на этом выразительном и в то же время замкнутом лице, в глубине этих полных жизни, но не желающих выдавать своей тайны зрачков он угадал порывистость, нервность, трепетную восприимчивость. Ему подумалось вдруг, как хорошо было бы узнать эту девочку поближе, проникнуть в ее скрытное сердце, может быть, даже подружиться с ней. И полюбить ее? С минуту он мечтал и об этом - то была минута блаженства. Он забыл обо всех своих бедах, они канули в прошлое, теперь ему казалось, что он будет всегда только счастлив. Его глаза блуждали по комнате и порой ненадолго задерживались на Женни с любопытством и робостью; но он не замечал, как скованна девушка, как она настороженна. Внезапно, по свойственной ему прихотливости мысли, вспомнилась вдруг Лизбет - пустячок, привычный, домашний, даже ничтожный. Жениться на Лизбет? Впервые пред ним предстала вся ребячливость этого намерения. Как же быть? В его жизни вдруг образовалась пустота, ужасающая пустота, которую нужно было заполнить любой ценой - и которую так чудесно заполнила бы Женни, но... - ...в коллеже? Он вздрогнул. Она к нему обращалась. - Простите? - Вы учитесь в коллеже? - Еще нет, - сказал он, смутившись. - Я сильно отстал. Со мной занимаются учителя, друзья моего брата. - И добавил, не думая ничего худого: - А вы? Ее оскорбило, что он позволяет себе ее расспрашивать, но еще больше оскорбило дружелюбие его взгляда. Она сухо ответила: - Нет, я не учусь ни в какой школе, а занимаюсь с учительницей. У него вырвалась неудачная фраза: - Да, для девочки это не имеет значения. Она вскинулась: - Мама так не думает. И Даниэль тоже. Она смотрела на него с откровенной неприязнью. Он понял, что сморозил глупость, и, желая поправиться, самым любезным тоном сказал: - Девочки и без того всегда знают, что им нужно... Он окончательно запутался; мысли и слова уже не слушались его; у него было ощущение, что колония сделала из него болвана. Он покраснел, потом к голове прилила горячая волна и оглушила его; больше терять было нечего оставалось идти напролом. Он попытался в отместку сочинить что-нибудь похлестче, но в голове было пусто, и тогда, теряя остатки здравого смысла, он выпалил вдруг с той интонацией простонародной насмешки, к которой так часто прибегал его отец: - Главное - чтоб характер был хороший, но в школах этому не учат! Она сдержалась, даже не позволила себе пожать плечами. Но тут с подвывом зевнула Блоха, и девочка дрожащим от ярости голосом воскликнула: - Ах ты, дрянная! Невоспитанная! Да, невоспитанная, - повторила она с победной настойчивостью. Потом спустила собачонку на пол, вышла на балкон и облокотилась на перила. Прошло минут пять, молчание становилось невыносимым. Жак будто прирос к стулу; он задыхался. Из столовой доносились голоса г-жи де Фонтанен и Антуана. Женни стояла к нему спиной; она напевала одно из своих фортепианных упражнений и вызывающе отбивала ногою такт. Непременно рассказать обо всем брату, пусть он прекратит всякое знакомство с этим нахалом! Она ненавидела его. Украдкой взглянула и увидела, что он садит красный, с видом оскорбленного достоинства. Ее надменность удвоилась. Ей захотелось придумать что-нибудь очень обидное. - Блоха, за мной! Я ухожу! И она ушла с балкона, гордо проследовав мимо него в столовую, словно его вообще не существовало. Боясь опять остаться в одиночестве, Жак уныло поплелся следом за ней. Любезность г-жи де Фонтанен немного смягчила его обиду, но теперь ему стало грустно. - Твой брат вас покинул? - спросила она у дочери. Женни уклончиво сказала: - Я попросила Даниэля сразу же проявить мои снимки. Это недолго. Она избегала смотреть на Жака, подозревая, что тот догадался, в чем дело; невольное сообщничество усугубило вражду. Он счел ее лживой и осудил за ту легкость, с какой она покрывает брата. Она почувствовала, что он осуждает ее, и оскорбилась еще больше. Госпожа де Фонтанен улыбнулась и движением руки пригласила их сесть. - Моя маленькая пациентка заметно выросла, - констатировал Антуан. Жак молчал, уставившись в пол. Он пребывал в полнейшем отчаянии. Никогда не стать ему больше таким, каким он был прежде. Он ощущал себя больным, незримый недуг разъедал его душу, делал слабым и грубым, отдавал во власть инстинктов, превращал в игрушку неумолимой судьбы. - Вы музыкой занимаетесь? - спросила его г-жа де Фонтанен. Он словно не понял, о чем речь. Глаза наполнились слезами; он поспешно нагнулся, делая вид, что завязывает шнурок на ботинке. Услышал, как за него ответил Антуан. В ушах шумело. Хотелось умереть. Смотрит ли на него сейчас Женни? Прошло уже больше четверти часа, как Даниэль и Николь закрылись в стенном шкафу. Войдя, Даниэль поспешил запереть дверь на задвижку и вынуть пленку из аппарата. - Не прикасайтесь к дверям, - сказал он, - малейшая щель - и мы рискуем засветить всю катушку. Поначалу ослепленная темнотой, Николь вскоре заметила возле себя раскаленные тени, сновавшие в красном мерцании фонаря, и постепенно различила призрачные руки; длинные, тонкие, будто отсеченные у запястий, они раскачивали маленькую ванночку. Она не видела Даниэля, ничего не видела, кроме этих двух одушевленных обрубков; но каморка была так мала, что она ощущала каждое его движение, словно он к ней прикасался. Оба старались не дышать, и оба, точно во власти какого-то наваждения, думали об утреннем поцелуе в спальне. - Ну как... уже что-нибудь видно? - прошептала она. Он нарочно ответил не сразу, наслаждаясь восхитительной тревогой, которой было проникнуто это молчание; избавленный благодаря потемкам от необходимости сдерживать свои порывы, он повернулся к Николь и, раздувая ноздри, жадно вдыхал ее запах. - Нет, пока еще не видно, - проговорил он наконец. Опять наступило молчание. Потом ванночка, с которой Николь не сводила глаз, замерла в неподвижности: две огненные руки ушли в темноту. Казалось, это мгновенье никогда не кончится. Вдруг она ощутила, что ее обнимают. В этом для нее не было никакой неожиданности, она даже почувствовала облегчение, потому что мучительному ожиданию пришел конец; но она начала откидывать туловище назад, вправо, влево, убегая от ищущих губ Даниэля, которых она и ждала и боялась. Наконец их лица встретились. Пылающий лоб Даниэля наткнулся на что-то упругое, скользкое и холодное, - это была коса Николь, уложенная вокруг головы; он невольно вздрогнул и слегка отпрянул; она воспользовалась этим, чтобы не дать ему своих губ, и успела позвать: - Женни! Он зажал ей рот ладонью; наваливаясь всем телом на Николь и прижимая ее к двери, он бормотал, почти не размыкая зубов, будто в бреду: - Молчи, не надо... Николь... Милая, любимая... Послушай... Она отбивалась уже не так неистово, и он решил, что она сдается. Она же, просунув руку за спину, искала задвижку; неожиданно дверь поддалась, в темноту хлынул свет. Он отпустил девушку и торопливо притворил дверь. Но она успела увидеть его лицо. Оно было неузнаваемо! Жуткая мертвенная маска с розовыми пятнами вокруг глаз, словно оттянутых из-за этого к вискам; сузившиеся, лишенные выражения зрачки, рот, только что такой тонкий, а теперь вдруг раздувшийся, перекошенный, приоткрытый... Жером! Даниэль был совсем не похож на отца, но сейчас, в этом безжалостном всплеске света, она увидела вдруг Жерома! - Поздравляю, - выговорил он наконец свистящим шепотом. - Вся пленка пропала. Она ответила спокойно и твердо: - Останемся еще на минутку, мне надо с вами поговорить. Только откройте задвижку. - Нет, войдет Женни. Поколебавшись, она сказала: - Тогда поклянитесь, что вы не дотронетесь до меня. Ему хотелось броситься на нее, зажать ей рот, разорвать корсаж; но он чувствовал себя побежденным. - Клянусь, - сказал он. - Так вот, выслушайте меня, Даниэль. Я... Я позволила вам зайти далеко, слишком далеко. Утром я поступила дурно. Но теперь я говорю "нет". Не для этого я убежала из дому. - Последнюю фразу она проговорила быстро, словно для себя. И продолжала, обращаясь опять к Даниэлю: - Я выдаю вам свою тайну: я сбежала от мамы. О, ее мне упрекнуть не в чем, просто она очень несчастна... и увлечена. Больше я ничего не могу сказать. Она замолчала. Ненавистный образ Жерома стоял у нее перед глазами. Сын сделает из нее то же, что сделал из ее матери Жером. - Вы меня почти не знаете, - торопливо заговорила она, обеспокоенная молчанием Даниэля. - Впрочем, я сама виновата, я понимаю. С вами я все время была не такой, какая я на самом деле. С Женни - другое дело. А с вами я распустилась, и вы решили... Но я не хочу. Только не это. Мне не нужна такая жизнь... жизнь, которая началась бы вот так. Стоило ли ради этого приезжать к такой женщине, как тетя Тереза? Нет! Я хочу... Вы будете надо мною смеяться, но мне все равно, я скажу; мне хочется, чтобы я могла когда-нибудь... заслужить уважение человека, который полюбит меня по-настоящему, навсегда... Словом, человека серьезного... - Да я ведь серьезный, - выговорил Даниэль и жалко улыбнулся; она догадалась об этом по звуку его голоса. И тотчас поняла, что всякая опасность миновала. - О нет, - отозвалась она почти весело. - Не сердитесь, Даниэль, но я должна вам сказать, что вы меня не любите. - О! - Нет, правда. Вы любите не меня, а... совсем другое. И я тоже, я вас... Да, да, скажу вам прямо: думаю, что я никогда не смогу полюбить такого человека, как вы. - Такого, как я? - Вернее, такого, как все... Я хочу... полюбить, - конечно, не сейчас, а когда-нибудь позже, но пусть это будет человек... человек чистый..., который придет ко мне не так... ради совсем другого... не знаю, как вам это объяснить. Словом, человек, очень не похожий на вас. - Благодарю! Его желание прошло, он думал теперь лишь о том, чтобы не показаться смешным. - Ладно, - сказала она, - значит, мир? И не будем больше об этом. Она приоткрыла дверь; на этот раз он ей не мешал. - Друзья? - сказала она, протягивая ему руку. Он не отвечал. Он глядел на ее зубы, на ее глаза, на кожу, на это открытое взору лицо, которое она предлагала, как спелый плод. Потом вымученно улыбнулся, и веки у него дрогнули. Он взял ее руку и сжал. - Не надо портить мне жизнь, - прошептала она с ласковой мольбой. И весело добавила, подняв брови: - На сегодня хватит и катушки пленки. Он послушно рассмеялся. Этого она от него не требовала, и ей стало чуточку грустно. Но в итоге она гордилась своей победой, гордилась тем, что отныне он будет думать о ней с уважением. - Ну как? - крикнула Женни, когда они показались в дверях столовой. - Ничего не вышло, - сухо ответил Даниэль. Жаку это доставило злорадное удовольствие. - Совершенно ничего не вышло, - с лукавой улыбкой подхватила Николь. Но, видя, что у Женни страдальчески искривилось лицо и на глаза навернулись слезы, она подбежала и поцеловала ее. Как только его друг вошел в комнату, Жак перестал думать о себе; он не мог оторвать от Даниэля пристального взгляда. Маска Даниэля приобрела новое выражение, на которое было больно смотреть; то было кричащее несоответствие между нижней и верхней частью лица, полный разлад между тусклым, озабоченным, блуждающим взглядом и циничной улыбкой, от которой вздергивалась губа и перекашивались влево все черты. Их глаза встретились. Даниэль едва заметно нахмурил брови и пересел на другое место. Это недоверие обидело Жака больше всего. Его встреча с Даниэлем обернулась сплошной цепью разочарований. Наконец он это осознал. Ни разу за весь день между ними не было взаимопонимания, он даже не смог открыть своему другу имя Лизбет! Сперва ему показалось, что его мучает это крушение иллюзий; в действительности же, не отдавая себе отчета, он страдал прежде всего потому, что впервые посмел взглянуть критическим глазом на собственную любовь и тем самым утратил ее. Подобно всем детям, он жил одним настоящим, ибо мгновенно предавал забвению прошлое, а будущее вызывало в нем лишь нетерпение. Но настоящее упрямо не желало давать ему сегодня ничего, кроме мучительной горечи; день близился к концу и сулил безнадежность отчаянья. И когда Антуан показал ему знаком, что пора уходить, Жак почувствовал облегчение. Даниэль заметил жест Антуана. Он поспешил подойти к Жаку. - Вы ведь еще не уходите? - Нет, уходим. - Уже? - И тихо добавил: - Мы так мало были вдвоем! Ему этот день тоже принес лишь обманутые надежды. К ним примешивались укоры совести по отношению к Жаку и, что его особенно удручало, по отношению к их дружбе. - Прости меня, - вдруг сказал он, увлекая друга к окну, и у него сделалось такое жалобное и доброе лицо, что Жак мгновенно забыл все обиды и вновь ощутил прилив былой нежности. - Сегодня все так неудачно получилось... Когда я тебя снова увижу? - говорил настойчиво Даниэль. - Мне нужно побыть с тобой подольше и вдвоем. Мы теперь плохо знаем друг друга. Да и неудивительно, целый год, сам посуди! Но так нельзя. Он спросил вдруг себя, что станется с этой дружбой, которая так долго ничем уже не питалась, ничем, кроме какой-то мистической верности прошлому, хрупкость которой они только что ощутили. Ах, нет, нельзя, чтобы все погибло! Жак казался ему еще немного ребенком, но его привязанность к Жаку оставалась прежней; она, пожалуй, даже еще возросла от сознания своего старшинства. - По воскресеньям мы всегда дома, - говорила тем временем г-жа де Фонтанен Антуану. - Мы уедем из Парижа только после раздачи наград. Глаза у нее засияли. - Ведь Даниэль всегда получает награды, - шепнула она, не скрывая гордости. И, убедившись, что сын стоит к ним спиной и не слышит ее, внезапно добавила: - Пойдемте, я покажу вам свои сокровища. Она весело побежала в свою спальню; Антуан последовал за ней. В одном из ящиков секретера было аккуратно разложено десятка два лавровых венков из цветного картона. Она тут же задвинула ящик и засмеялась, чуть смущенная своей ребяческой выходкой. - Только не говорите Даниэлю, - попросила она, - он не знает, что я их берегу. Они молча прошли в прихожую. - Жак, ты идешь? - позвал Антуан. - Сегодняшний день не в счет, - сказала г-жа де Фонтанен, протягивая Жаку обе руки; она настойчиво смотрела на него, словно обо всем догадалась. - Вы здесь среди друзей, дорогой Жак. Когда бы вы ни пришли, вы всегда будете желанным гостем. И старший брат тоже, само собой разумеется, прибавила она, грациозно поворачиваясь к Антуану. Жак поискал глазами Женни, но они с кузиной исчезли. Он нагнулся к собачонке и поцеловал ее в шелковистый лоб. Госпожа де Фонтанен вернулась в столовую, чтобы убрать со стола. Даниэль рассеянно прошел за ней следом, прислонился к дверному косяку и молча закурил. Он думал о том, что ему сообщила Николь; почему от него скрыли, что кузина сбежала из дома, что она попросила у них убежища? Убежища от кого? Госпожа де Фонтанен сновала взад и вперед с той непринужденностью в движениях, которая придавала ей моложавость. Она вспоминала разговор с Антуаном, думала о том, что он рассказал ей о себе, о своих занятиях и планах на будущее, о своем отце. "У него честное сердце, - думала она, - и какая прекрасная голова... - Она попыталась найти эпитет. - ...голова мыслителя", - прибавила она с радостным оживлением. Ей вспомнился недавний порыв; значит, и она согрешила, пусть только мысленно, пусть мимолетно. Слова Грегори пришли ей на память. И тут, без всякой причины, ее охватило вдруг такое могучее ликование, что она поставила на место тарелку, которую держала в руке, и провела пальцами по лицу, будто хотела ощутить, какова эта радость на ощупь. Подошла к удивленному сыну, весело положила ему на плечи руки, заглянула в глаза, молча поцеловала и стремительно вышла из комнаты. Она прошла прямо к письменному столу и своим крупным, детским, чуть дрожащим почерком написала: "Дорогой Джеймс, Я держалась сегодня ужасно надменно. Кто из нас имеет право судить своих ближних? Благодарю бога за то, что он еще раз меня просветил. Скажите Жерому, что я не стану требовать развода. Скажите ему..." Она писала и плакала, слова прыгали у нее перед глазами. Через несколько дней Антуан проснулся на рассвете от стука в ставни. Тряпичник не мог достучаться в ворота; он слышал, что в швейцарской дребезжит звонок, и заподозрил неладное. В самом деле, умерла матушка Фрюлинг; последний удар свалил ее на пол у самой кровати. Жак прибежал, когда старуху уже перекладывали на матрас. Рот у нее был открыт, виднелись желтые зубы. Это напомнило ему о чем-то ужасном... ах да, труп серой лошади на тулонской дороге... И вдруг подумалось, что на похороны может приехать Лизбет. Прошло два дня. Она не приехала, она не приедет. Тем лучше. Он не пытался разобраться в своих чувствах. Даже после того, как он побывал на улице Обсерватории, он продолжал работать над поэмой, где воспевал возлюбленную и оплакивал разлуку с нею. Но видеть ее наяву он, пожалуй, и не хотел. Однако он раз десять на дню проходил мимо швейцарской, всякий раз бросал туда тревожный взгляд и всякий раз возвращался к себе успокоенный, но не удовлетворенный. Накануне похорон, когда он, поужинав в одиночестве, вернулся домой из соседнего ресторанчика, где они с Антуаном столовались с тех пор, как г-н Тибо отбыл в Мезон-Лаффит, первое, что ему сразу же бросилось в глаза, был чемодан, стоявший в дверях швейцарской. Он затрепетал, лоб покрылся испариной. В мерцании свечей вокруг гроба виднелась коленопреклоненная девичья фигурка, покрытая траурной вуалью. Он, не колеблясь, вошел. Две монахини равнодушно взглянули на него; но Лизбет не обернулась. Вечер был душный, собиралась гроза; воздух в комнате был спертый и сладковатый, на гробе увядали цветы. Жак остался стоять, жалея, что вошел; погребальное убранство вызывало у него неодолимую дурноту. Он уже не думал о Лизбет, он искал предлога, чтобы сбежать. Одна из монахинь поднялась, чтобы снять со свечки нагар, он воспользовался этим и вышел. Догадалась ли девушка о его присутствии, узнала ли его шаги? Она догнала Жака раньше, чем он успел дойти до квартиры. Он обернулся, заслышав, что она бежит следом. Несколько секунд они стояли лицом к лицу в темном углу лестницы. Она плакала под опущенной вуалью и не видела протянутой к ней руки. Он бы тоже заплакал, хотя бы из приличия, но не испытывал ровно ничего, кроме некоторой досады да робости. Наверху хлопнула дверь. Жак испугался, что их могут застать, и вытащил ключи. Но из-за волнения и темноты никак не мог попасть в замочную скважину. - Может быть, ключ не тот? - подсказала она. Он был потрясен, когда услышал ее протяжный голос. Наконец дверь отворилась; Лизбет застыла в нерешительности; шаги спускавшегося по лестнице жильца приближались. - Антуан на дежурстве, - шепнул Жак, чтобы подбодрить ее. И почувствовал, что краснеет. Она без особого смущения переступила порог. Когда он запер дверь и зажег свет, она прошла прямо в его комнату и знакомым движеньем села на диван. Сквозь креп вуали он разглядел распухшие от слез веки, увидел лицо, быть может, подурневшее, но преображенное печалью. Заметил, что у нее забинтован палец. Он не решался сесть; в голове занозой сидела мысль о мрачных обстоятельствах, которыми было вызвано ее возвращение. - Как душно, - сказала она, - будет гроза. Она подвинулась, словно приглашая Жака сесть рядом, освобождая для него место - его место. Он сел, и тотчас, ни слова не говоря, даже не снимая вуали, а только откинув ее немного со стороны Жака, она точно так же, как прежде, прижалась лицом к его лицу. Прикосновение мокрой щеки было ему неприятно. Креп отдавал краской, лаком. Он не знал, что делать, что говорить. Захотел было взять ее за руку, она вскрикнула. - Вы порезали палец? - Ах, это... это ногтоеда, - вздохнула она. В этом вздохе слилось все - и боль, и горе, и волна безысходной нежности. Она стала рассеянно разматывать бинт, и когда показался палец, сморщенный, синий, с отставшим из-за нарыва ногтем, у Жака перехватило дыхание и на миг все поплыло перед глазами, словно она вдруг обнажила перед ним сокровенные уголки своей плоти. А теплота ее тела, так тесно прижавшегося к нему, пронизывала его сквозь одежду. Она обратила к нему фарфоровые глаза, которые, казалось, вечно молили об одном - не делать ей больно. Невзирая на отвращение, ему захотелось поцеловать ее больную руку, исцелить ее поцелуем. Но она встала и с печальным видом принялась бинтовать палец. - Мне нужно идти туда, - сказала она. Она казалась такой измученной, что он предложил: - Не хотите ли чаю? Она посмотрела на него странным взглядом и лишь потом улыбнулась... - Конечно, хочу. Только помолюсь там немножко и вернусь. Он торопливо вскипятил воду, заварил чай и отнес в свою комнату. Лизбет еще не было. Он сел. Теперь он страстно хотел, чтобы она пришла. Он испытывал волнение, причин которого даже не пытался объяснить. Почему она не возвращается? Он не решался ее позвать, отобрать ее у матушки Фрюлинг. Но отчего она так долго не возвращается? Время шло. Он поминутно вставал и ощупывал чайник. Когда чай совсем остыл, поводов вставать больше не было, и он сидел теперь не шевелясь. От яркого света лампы болели глаза. От нетерпения знобило. По нервам ударила молния, сверкнувшая сквозь щели в ставнях. Придет ли она вообще? Он чувствовал, что его охватывает оцепенение, он был так несчастлив, что был бы рад умереть. Глухой раскат. Бум! Взорвался чайник! Здорово получилось! Чай льется дождем, хлещет по ставням. Лизбет промокла до нитки, вода стекает по ее щекам, по крепу, и креп линяет, линяет, становится блеклым-блеклым и совсем прозрачным, как подвенечная фата... Жак вздрогнул: это пришла она, снова села рядом, прижалась лицом. - Liebling, ты уснул? Никогда еще она не говорила ему "ты". Она сбросила вуаль, и в полусне обрел он наконец лицо - несмотря на синеву под глазами и искривленный рот, настоящее лицо своей Лизбет. Она устало повела плечами. - Теперь дядя на мне женится, - сказала она. И поникла головой. Плакала ли она? Голос у нее был жалобный, но покорный; как знать, не испытывала ли она даже некоторого любопытства перед новым поворотом своей судьбы? Настолько далеко Жак в анализе ее чувств не заходил. Ему хотелось, чтобы она была несчастлива, так неистова была в нем сейчас потребность ее жалеть. Он обнял ее, он сжимал ее все крепче и крепче, словно хотел растворить ее в себе. Она искала его губы, и он с жадностью отдал их ей. Никогда еще не испытывал он такого подъема. Должно быть, она заранее расстегнула корсаж, ему почти не пришлось искать - в ладонь тотчас легла всей своей горячей тяжестью голая грудь. Тогда она повернулась, чтобы его руке удобнее было скользить под ее платьем по ничем не стесненному телу. - Помолимся вместе за матушку Фрюлинг, - пробормотала она. Он и не подумал улыбнуться; он сам был готов поверить, что творит молитву, - такая истовость была в его ласках. Вдруг она вырвалась с каким-то стоном; он подумал было, что задел ее больной палец, что она убегает. Но она только шагнула, чтобы погасить свет, и вернулась к нему. Он услышал, как она шепчет ему в ухо "Liebling", как скользят ее губы в поисках его губ, как ее пальцы лихорадочно шарят по его одежде... Его разбудил новый раскат грома; дождь барабанил по каменным плитам двора. Лизбет... Где же она? Непроглядная ночь. Жак лежал один на помятом диване. Он хотел было встать, пойти на поиски Лизбет; он даже чуть приподнялся на локте; но, не в силах бороться со сном, повалился опять на подушки. Когда он наконец открыл глаза, было совсем светло. Сперва он увидел на столе чайник, потом свою куртку, валявшуюся на полу. Тогда он все вспомнил и встал. И его охватило неодолимое желание сбросить с себя остатки одежды, вымыть влажное тело. Прохладная вода в тазу навела на мысль о крещении. Весь еще мокрый, он принялся расхаживать по комнате, выгибая поясницу, ощупывая сильные ноги, свежую после омовения кожу, - и совершенно забыв обо всем том постыдном, о чем могло бы напомнить ему это любование собственной наготой. Зеркало показало ему гибкого юношу, и впервые за много времени он, ничуть не смущаясь, стал разглядывать особенности своего телосложения. Вспомнив о былых своих грехопадениях, он даже пожал плечами и снисходительно улыбнулся. "Мальчишечьи глупости", подумал он; эта тема представилась ему окончательно исчерпанной, словно силы, долгое время никем не признанные, бродившие где-то стороной, обрели наконец свой истинный путь. Он не углублялся в размышления о том, что произошло этой ночью, он даже не думал о Лизбет, - он просто чувствовал радость в сердце, чувствовал, что очистился душой и телом. Не то, чтобы он открыл для себя нечто новое; скорее, он снова обрел былую уравновешенность; так человек, выздоравливающий после тяжелой болезни, радуется, но нисколько не удивляется возвращению сил. Все еще голый, он прокрался в прихожую и приоткрыл входную дверь. Ему показалось, что снова, как накануне вечером, он видит в сумраке швейцарской коленопреклоненную фигурку Лизбет под траурною вуалью. Какие-то люди стояли на приставных лестницах и обтягивали черной материей парадную дверь. Он вспомнил, что похороны назначены на девять, и стал поспешно одеваться, собираясь точно на праздник. В это утро всякая деятельность доставляла ему радость. Он заканчивал прибирать свою комнату, когда г-н Тибо, специально прибывший из Мезон-Лаффита, зашел за ним. Он шагал за гробом рядом с отцом. В церкви он шел в процессии вместе со всеми, вместе со всеми этими людьми, которые ничего не знали, и пожал руку Лизбет без особого волнения, даже с чувством некоторого дружеского превосходства. Весь день в швейцарской было пусто. Жак с минуты на минуту ожидал возвращения Лизбет, не отдавая себе отчета, какое желание таится под его нетерпением. В четыре часа в дверь позвонили, он кинулся открывать; это был учитель латыни! Жак совсем забыл, что сегодня урок. Он рассеянно слушал комментарии к Горацию, как вдруг опять позвонили. На этот раз она. Еще с порога она заметила открытую дверь в комнату Жака, спину учителя над столом. Несколько секунд они стояли лицом к лицу и вопросительно глядели друг на друга. Жак не подозревал, что она пришла с ним проститься, что она шестичасовым поездом едет домой. Она не посмела ничего сказать, только вздрогнула легонько; ресницы у нее затрепетали, она приложила к губам больной палец, придвинулась к Жаку еще ближе и, как будто поезд уже уносил ее навсегда, послала короткий воздушный поцелуй и убежала. Репетитор вернулся к прерванной фразе: - "Purpurarum usus" равносильно "purpura qua utuntur"[29]. Вы улавливаете оттенок? Жак улыбнулся, будто в самом деле уловил оттенок. Он думал о том, что скоро придет Лизбет, ему виделось ее лицо в сумраке прихожей, откинутая вуаль и воздушный поцелуй, который она для него словно оторвала от губ забинтованным пальцем. - Продолжайте, - сказал учитель. 1921 |
||
|