"Перемена" - читать интересную книгу автора (Шагинян Мариэтта Сергеевна)

Глава двенадцатая НЕМЦЫ

Ты продаешь сейчас Библию, напечатанную Гуттенбергом, немецкий народ!

Увезли твои древности богатые иностранцы. Скупили дома твои за бесценок богатые иностранцы. Хлеб твой едят и пьют твое пиво, глядят на актеров твоих и отели твои наводняют богатые иностранцы. В Руре на горло твое наступил французский каблук, и хрястнуло горло. Обезлюдели, парализованы, остановились заводы. Руки, прославленные в работе, бездействуют. Где твоя слава?

Но униженному руку протянут с Востока. Там, над кремлевской твердыней, вьется красное знамя Советов. Коммуна — друг униженных. И она говорит им: вы потеряли, но не всё потеряли. Вы сохранили себя. Лучшее в мире сокровище — правда. Правдиво сознаться себе в том, что есть, в том, что было, и в том, что должно быть по совести, — вот великое наше богатство. С ним вступает народ в неподвластные хищникам дали, в крепко-стенную, высокобашенную, золотую страну — в грядущую эру.

И правдивой да будет рука, что опишет тебя и полки твои, зарубавшие большевиков по наёму за хлеб гайдамачий в угольном Донецком бассейне. Ты шел туда в мае — апреле девятьсот восемнадцатого, богатого бедами, года, как ныне французы идут в твой угольный Рурский бассейн!

* * *

Выползли из подвалов оторопелые люди; не евши, не пивши с утра, поспешили к калиткам, ловят прохожих, спрашивают, — те кивают на площадь.

А на площади людно. Подошвой стучат по неровным булыжникам улиц, в серых касках, подтянуты как на картинке, — немцы.

— Немцы! Вот тебе раз! — вздохнула на улице прачка. И не понимала, а все же вздохнулось. Сердечная вспомнила, как отпевала солдатика-мужа, погибшего на Мазурских болотах, а сын был в красноармейцах.

За колонной солдат, припадая к улице задом, как скачущие кенгуру, прогромыхали и скрылися пушки.

За пушками, удивляя невиданным блеском, алюминиевыми кастрюлями, кружками, чайниками и прочей посудой, проехала ровным аллюром походная кухня.

Офицеры и унтеры в темно-зеленых перчатках, в мундирах защитного цвета и в гетрах, — «баварской и вюртембергской ландсверских дивизий», — шли сбоку, по тротуарам, сверяя ряды проходящих. Были они белокуры, с выпученными глазами, с красноватыми лицами и на висках — с узелками набухших артерий.

Остановившись перед собором, часть их сделала под козырек и по знаку офицера промаршировала в соседнюю улицу. Часть их стала, перебирая ногами, как на ученье, и готовясь куда-то свернуть. Другие же, сразу сбросив строгую выправку и симметрию наруша, принялись укреплять пулемет задом к церкви, а носом на улицу и, разобрав походную кухню, расположились стоянкой.

Живо хворост собрали, штыки завязали и вздули огонь рядовые. Живо ссыпали кофе в кофейники с закипевшей водой и из банок достали сухарики, сахар, консервы, шоколад и сгущенные сливки. Пили немцы из кружек, прикусывая и не глядя по сторонам. Казались они дагомейцами,[8] привезенными целой деревней в зоологический сад, для того чтоб кухарить и кушать на глазах любопытных.

А вокруг-то! Все повысыпали поглазеть на диковинных немцев. Бабы, старые и молодые, в платочках, платках и косынках, гимназисты, учителя семинарии, математик Пузатиков с дочкой, поп Артем с попадьей, Степанида Орлова, купчиха; Пальчик, ставший опять просто Пальчиком, но повышенный в чине нотариусом, за то, что тихонько отдал ему вешалки (ремингтон же припрятал); Людмила Борисовна — в черной шелковой шляпе, щегольских башмачках из шевро и в весеннем костюме, френчи, смокинги, венские демисезоны с отвороченными над суконным штиблетом заграничными брюками, — видно, не заяц один по Дарвину шкуру меняет: белый зимой и при первой траве — буроватый!

А вечер на редкость весенний. Пахнут липы пахучими почками; стрельчатые, как ресницы, листочки акаций развертываются, сирень зацвела. Солнце село, но небо голубое, прозрачное, с реющей птицей и редкими белыми тучками.

Взволнованы барышни — много им будет занятий! Взволнованы матери — можно списаться с родными, узнать, где Анна Ивановна, Анна Петровна и Марья Семеновна, где доктор Геллер с женой, увезли ль бриллианты и повидались ли с Кокочкой, адъютантом у генерала Безвойского. Взволнован папаша — ведь дума-то будет, как раньше, и будет управа!

Немецкие унтеры и офицеры в зеленых перчатках, в мундирах защитного цвета, шаркали и улыбались, знакомясь с девицами. А те приглашали немецкими фразами, заученными в гимназии у херр Вейденбах, выкушать чашечку чаю. Офицеры, благодаря, улыбались, но с чувством достоинства проходили в открытые настежь парадные.

Буржуазия ждала их.

— Какая? — спросит наивный.

Та самая. Та, что в начале войны, брызгая пеной, кричала о подлости, низости, тупости немцев. Та, что изменниками называла издавших указ о братанье. Та, что упорно, с документами и доказательствами, уверяла, будто Ленин придуман на немецкие деньги. Та, наконец, что видела в Бресте конец государства Российского.

Особняки запылали свечами и лампочками. Белоснежные скатерти вынуты из сундуков и расстелены. Электрический чайник кипит, и кипит самовар, а в буфетной из банок, завязанных собственноручно, с хитрыми узелками, чтоб девки не крали, достается варенье. В граненые вазочки накладываются абрикосы, кизил, и айва, и клубника «виктория», пахнущая ванилью. С пасхой совпало, вот счастье-то! На улице бились и резались, а в особняках все сделано к пасхе, что нужно: раздобренные куличи, пожелтевшие от шафрана, с изюмом и миндалями; творожная белая пасха с цукатом; ветчинный огромнейший окорок, выбранный у колбасника прямо с веревки по давнему и священному праву и собственноручно в печи запеченный; индейка — пушисты, как пухлая вата, молочные ломти индейки, нарезанные у грудинки! И много другого. Графинчики тоже не будут отсутствовать, все в свое время.

Много бежало ее из особняков — буржуазии. Много осталось ее в особняках — буржуазии. Упразднитель в «Известиях» бился месяц и два, упразднял то одно, то другое — орфографию, сословье присяжных поверенных, собственность, право иметь больше чем столько-то денег наличными, но упраздняемое, как журавли по весне, возвращалось.

Офицеры входили, расстегивая перчатки. Ослепленные светом и белоснежною скатертью с яствами, улыбались. Самодовольно — одни, а другие — насмешливо. За столом легким звоном звенели чайные ложки о блюдечки и о стаканы, передавались тарелки, просили попробовать то одного, то другого. Офицеры расселись не по-указанному, а по-немецки, меж дамами, чередуясь, — мужчина и женщина. И это понравилось очень хозяйке, стянувшей корсетом грудобрюшную полость, повесившей в уши два солитера и говорившей сквозь губы, их едва разжимая, чтоб не выдать искусственной челюсти.

Хозяин заговорил об ужасах большевизма и благодарил с теплотой и сердечностью германскую армию.

Гинденбург у себя никогда не стерпел бы того, что наша военная власть не истребила тотчас силой оружия. Мы некультурны. Мы позволяем какой-то шайке бандитов, невежественной и столько же смыслящей в Марксе, сколько свинья в математике, захватить власть и полгода дурачить Европу. Посмотрели бы вы, что у нас тут творилось! Я сам знаю Маркса, я читал Менгера…

Но разговор о марксизме офицеры не поддержали, они пожимали плечами. И сдержанно говорили, что идут добровольцами (с — улыбкой, подмигивая: добровольцами, император не вмешивается!) с целью лишь очищения и определения границ по Брестскому миру. И, кроме того, гайдамаки, угнетенная нация. Гайдамаки за очищение Донской области обещали им семьдесят пять процентов всего урожая.

— Своего?

— Нет, донского. Очистим область — и получаем.

Но есть могучее средство развязать языки, это средство найдено Ноем. Пьет хозяин с приятной улыбкой культурного человека. Пьет хозяйка, потягивая сквозь зубы, чтоб не выдать искусственной челюсти, пьют дамы и офицеры. Порозовели, повеселели. Младший, фон Фукен, стеснявшийся при ротмистре, уж выдал на ухо даме:

— Наш путь через Кавказ, Закавказье и Малую Азию в Индию. Мы завоюем Кавказ, Закавказье и Малую Азию только попутно, задача же — в Индии. Индию надо отбить и отмщенье разбойникам англичанам!

— Индию, — подхватили другие.

— Индию, — протянул и хозяин почтительно, в глубине души страстно желая, чтобы немцы остались навеки и Ростове и жили бы и наводили порядок, — чинно и мирно.

А был он не кто иной, как наш старый знакомец, Иван Иванович, не успевший бежать на Кубань. Да, Иван Иванович пережил большевистские страсти и гордился: он не какой-нибудь эмигрант, Петр Петрович, он все видел, все знает и все пережил самолично. Он готов написать мемуары, разумеется, не в России, а летом, в Висбадене где-нибудь. Но Иван Иванович уж не тот, он разочаровался в парламентаризме. Мы некультурны, нам нужно твердую власть, хотя бы немецкую…

В кухне же, у кухарки Агаши, собралось свое общество: столяр Осип Шкапчик, военнопленный из чехословаков, обжившийся дворником и столяром в этом доме, два немецких баварских солдата, Аксютка и Люба, крестьянские девушки на услужении.

Осип Шкапчик служил переводчиком. Солдат угощали. Те ели и нехотя говорили: хлеб нужен им. Из-за хлеба и наступают. Теперь, говорят, будут брать Ставропольскую губернию, тоже хлебную. Сахару вот привезли из Украины. Не купите ль? Продают по дешевой цене, сто рублей за мешок. Воевать надоело.