"Павел II. Книга 1. Пронеси, господи!" - читать интересную книгу автора (Витковский Евгений)

2

Ищейки русской полиции обладают исключительным нюхом. МАРКИЗ ДЕ КЮСТИН. РОССИЯ В 1839 г.

Вихри неслись со всех сторон на Скалистые горы. Кроме посторонних ветров, дул еще и какой-то свой — жесткий, игольчатый, горный; дул сверху вниз, с альпийских лугов, от которых до вершины Элберта уже рукой подать. И весь хребет Саватч, несмотря на взошедшее солнце, все более холодел. Холодел и великан Элберт, источенный, словно старый комод древоточцем, ходами и подземельями, в которых размещался наиболее значительный в мире центр прикладной магии. В подземельях этих, естественно, никакого холода не было, зато суета стояла нынче необычайная. Началась она еще вчера после полудня, когда, едва лишь прочитав записку референта, директор центра, всемогущий старец Артур Форбс, ни с кем не совещаясь, а лишь пуская в ход уже много лет назад выработанный план, привел в боевую готовность значительную часть подчиненных.

В те ночные часы (по свердловскому времени, естественно; в Скалистых горах еще день стоял), когда Павел Романов на пустой кухне закусывал водку хлебом и кефиром, престолонаследные мысли его были расслышаны — невзирая на едва ли восемь тысяч миль расстояния от Свердловска до горы Элберт, языковой барьер и прочие обстоятельства. Даже те мысли, которые еще не оформились, а лишь зрели в подсознании Павла — о том, что весь рис надо быстро-быстро высыпать в помойку, что следует заявить свои права на российский престол, что отец был сукин сын, раз не поделился ничем при жизни, — все это немедленно становилось известно некоему горчайшему алкоголику, удобно засевшему в глубочайшем из бункеров в толще Скалистых гор. Быть может, человек этот был не совсем расово полноценен с точки зрения, к примеру, Ку-Клукс-Клана, Союза Русского Народа или даже организации «Черные пантеры». Но в своем деле он не имел равных, короче говоря, человеком этим был индеец Атон Джексон, величайший в мире телепат-нетрезвовик. Трезвое человеческое сознание оставалось для Джексона книгой за семью печатями, но стоило любому горемыке в любом краю земли хлопнуть сто граммов — книга открывалась, Атон все знал об этом человеке и при желании мог с ним разговаривать. Правда, лишь изредка и случайно начальство получало от него информацию действительно ценную, ибо единственный вопрос, который Джексон считал важным, охотно принимал к передаче и задавал по собственной инициативе, был — «Что пьете?» И обалделый повстанец в Никарагуа отвечал неведомо кому: «Ром», и столь же обалделый хуацяо в Маниле говорил в пространство: «Маотай», а председатель Кировоградского обкома сообщал ему доверительно: «Горилку», — но это было все, что могли узнать Пентагон и ЦРУ от лучшего своего телепата совершенно точно, в любое время суток, безотказно. Лишь очень и очень редко на Джексона что-то находило, рука его тянулась к переключателю магнитофона, и он диктовал мысли обследуемого в течение двадцати, тридцати, а то и больше минут, покуда из того не выветривался хмель, либо пока объект от дополнительного приема катализирующих веществ не вырубался начисто. На случай такого редкого события при Джексоне посменно дежурили секретари, в чьи обязанности входило поставить начальство в известность о том, что у индейца «дзен», — управляемый или нет. В случае неуправляемого наития после расшифровки и перевода пьяного телепатьего лепета на столы начальства чаще всего ложился полный отчет о том, какая стерва Луиза, какой негодяй Луиджи, он не дает выпивки в долг, а она вообще не дает… Но в этот раз «дзен» с индейцем приключился редчайший, управляемый, всплыло, видать, из хмельного подсознания старое-престарое приказание покойного Айка — а с ним индеец был в отношениях почти дружеских — приказание, от исполнения которого в недалеком будущем зависела, быть может, судьба всего западного мира, но выполнить каковое не представлялось возможным вот уже более четверти века.

— Теряю… Теряю… — хрипел голос индейца с магнитофонной ленты, ибо сам индеец уже спал, а трое неутомимых референтов были заняты расшифровкой и переводом надиктованного, ведь на расшифровку оного генерал Форбс дал всего-то час. — Теряю… Нет, вот еще отхлебнул, вероятно, это простая русская водка однократной очистки с примесью, кажется, депрессанта — можно и не спрашивать… Так вот что: отец был сукин сын, а мать его звали Анна Вильгельмовна…

Но это все было ночью, а сейчас, холодным горным утром, отчет с расшифровкой давно уже был размножен и разослан кому надо, референты в полном отпаде спали, не покинув кресел, а сам Атон Джексон, напротив, проснувшийся, желтыми пальцами скручивал пробку с бутылки «скотча». В эти минуты вход в его бункер был строжайше запрещен всем, даже четырем любимым кобелям бесшерстой мексиканской породы, трое из коих от рождения имели по четыре зуба в пасти, а один — шесть. Собаки спали вместе с Джексоном, но, чутко предвидя пробуждение хозяина, незадолго до такового, стуча когтями, уходили по винтовой лесенке. Ибо трезвый с похмелюги Атон потоками брани затмевал пророка Валаама, а репрессивными действиями — древнего императора Цинь Шихуана. После того, как он непочатой бутылкой виски убил курьера Конгресса, а бутылку, к счастью уцелевшую, опорожнил себе в желудок, — после этого сенаторская комиссия, ввиду чрезвычайной важности миссии, возложенной на Атона, от уголовного преследования отказалась, покойного Нарроуэя квалифицировала как национального героя, а для дальнейшего общения с Атоном разработала систему предохранительных мер. Поутру виски, — очень редко, по новолуниям, джин, подавались ему конвейерным устройством, скудная закуска стояла целым сундуком рядом с креслом — Атон от рождения признавал из еды один пеммикан, иначе говоря, сушеное и размолотое мясо, больше ничего, и ни цинги, ни иных болезней при этом знать на знал. По опыту было известно, что страшное трезвое состояние Джексона дольше двадцати минут продержаться не может: скрутит старый чероки узловатыми пальцами горло бутылки, отхлебнет разом до половины, уставится в пространство прямо под ногами и непременно вслух — к вечеру заговорит уже про себя, а с утра только вслух — спросит, скажем, императора Бокассу — «Что пьете?» Император, у которого в силу географических причин белый день давным-давно, и вообще империя сыплется, удивленно ответит в пространство: «Драй джин», а потом вернется к прерванному занятию — к дегустации шпиона какого-нибудь суданского, к примеру. И случается, что до самого вечера это и вся ценная информация, которую получат Пентагон и ЦРУ от лучшего своего телепата.

Но сегодня об Атоне уже почти забыли. Стартовая капсула телепортации впервые за полгода готовилась к функциональному акту. Полгода простоя были вынужденными: после скандала с зараженными шлюхами. Случилось так, что три проститутки, предварительно зараженные различными смертельными болезнями, были телепортированы в личные апартаменты бородатого премьера соседней страны, но бациллы Хансена, бледные спирохеты и туберкулезные палочки состояния телепортации не выдержали, и проститутки прибыли в распоряжение премьера санированными до стерильности. А нынче — бледный, наскоро проинструктированный агент-телепортант, уроженец Ямайки, несмотря на это вполне белый и, как поговаривали, побочный сын одного знаменитого писателя, окопавшегося в тамошних краях, — Джеймс Карриган Найпл, тридцати семи лет от роду, ждал момента, когда кривой палец генерала Форбса ткнется в стартовую клавишу, и он, Джеймс, превратится в волновую дугу между Скалистыми горами и Кудринской площадью в Москве, через долю секунды после этого начнет нелегкое странствие по России в далекий Екатеринбург, дабы найти истинного, законного наконец-то претендента на российский престол, Павла Ф. Романова, заодно изничтожая всех других возможных претендентов на таковой, или, что лучше, добиваясь от них письменного отречения от престола. Целый сектор информации где-то в подошве Элберта восстановил за ночь список всех возможных родственников Павла Романова. Ведь все они могли при стечении обстоятельств оказаться претендентами на царский престол — ввиду отсутствия ясных законов, кто же в России является истинным престолонаследником, старший ли сын, младшая ли дочь, незаконный ли сын племянницы либо законный сын незаконной супруги, — сколько раз эти законы менялись, а вот теперь, впервые за шесть десятков лет сомнений, возникала возможность однозначно решить вопрос о «российском наследстве», предъявить миру своего, американского ставленника. Причины, по которым США такой претендент требовался больше, чем весь уран, вся нефть и все золото мира, скрывались настолько тщательно, что были известны лишь пяти-шести сотням человек, наиболее доверенным лицам в государстве и в институте Форбса. Другие секторы института одновременно запускали в печать давно уже подготовленные компрометирующие материалы биографий уцелевших наследников младшей линии Романовых: Владимира Кирилловича Романова в первую очередь, Никиты Александровича Романова во вторую очередь и очень многих более-менее заметных Романовых в третью очередь, а уж заодно и материалы против Милославских, Палеологов и Кантакузинов, в последнее время поднявших голову и заявивших свои претензии сразу и на константинопольский, и на российский престолы.

Словом, заработал огромный механизм управляемой цепной реакции, в котором личность скромного свердловского учителя представлялась чем-то вроде роли уранового стержня в реакторе. Не один конгрессмен, не один сенатор нынче, узнав о неожиданной находке, переводил дух, отирал лоб, вот уж сколько лет покрытый испариной страха, мелко крестился — или не крестился, если был другого вероисповедания — и шептал «Слава Богу», — в отдельных случаях «Аллаху», «ангелу Моронию» и т. д. Вступал в действие спасительный для США проект «Остров Баратария».

Если на свете можно было бы отыскать человека, которому в данный момент Джеймс Найпл завидовал больше всех, им явно оказался бы Атон Джексон. Ибо Атону по службе полагалось хлебнуть сейчас как можно больше чего душа захочет (а душа всегда хотела виски), ему же, Джеймсу, обмотанному датчиками и круглыми щетками, ничего такого до самого воплощения в Москве не полагалось. Сам изобретатель телепортационной камеры, Йован Абрамовитц, в прошлом партизан-герцеговинец, ныне же профессор парафизики из Хьюстона, дежурил возле недвижного Джеймса. Атон тем временем допивал в своей конуре вторую бутылку, ласково пинал наконец-то допущенных к нему собак, между делом допрашивал кого-то в Монголии — что тот пьет, и, получив интереснейший ответ — «гороховую водку», — немедленно требовал к прямому проводу президента США, вместо этого его соединяли с пресс-секретарем Белого дома, но Атон, забывший уже про горох и президента, просил всего лишь передать привет Айку, что и выполнялось немедленно с помощью медиума Ямагути, ибо любое желание Атона, согласно инструкциям Форбса, должно было исполняться немедленно, даже если влекло последующие поправки к конституции США.

Курьер конгресса, младший брат убитого Нарроуэя, ворвался в помещение и протянул Абрамитовитцу телефонограмму. Тот распечатал, расплылся в сочной улыбке, передал листок Джеймсу. Это было напутствие президента, которым тот благословлял Джеймса на его миссию. Лежа Найпл выпрямился и попытался отдать честь, как совсем еще недавно делал в чине лейтенанта армии ГДР, — оборвал три-четыре контакта, получил от грубого американского еврея Абрамовитца по шее. Затем ощутил сунутый ему в правую руку дорожный чемоданчик, затем тошноту телепортации.

* * *

… Бабка стояла почти у самой стены метро «Краснопресненская», озирая дальнозорким взглядом все пространство до самой трамвайной остановки, до туалета, в который спешил зайти чуть ли не каждый второй, кто выходил из метро. Боковым зрением видела она и зоопарк, и не очень трезвого милиционера возле газетного стенда, и негра какого-то, и двух девок каких-то, и еще кого-то, и еще кого-то. Торговала бабка мороженым с лотка, торговала бойко, но обеденный перерыв ей тоже полагался, и было уже пора.

Сильный толчок в спину бросил ее прямо на лоток. Бабка охнула и обернулась. Из-за ее спины вышел — не мог он оттуда выйти, там и места всего-то сантиметров десять было! — довольно высокий, довольно представительный, довольно молодой человек в теплом пальто не совсем по сезону, с маленьким чемоданчиком.

— Простите, — сказал он с заметным владимирским акцентом и нырнул в толпу. Мороженщица ошалело смотрела ему вслед.

Молодой человек подошел к газете, прочитал некролог-другой, самый длинный из таковых извещал о смерти Подунина, лауреата, члена, главного редактора — и ощутил прилив уверенности. Так и полагалось. Он неторопливо зашагал через площадь Восстания, или, как его учили, Кудринскую, к дому в начале улицы Герцена, она же Малая Никитская, — все эти названия должны были еще пригодиться в будущем. Собственно, дом был не в начале, а в конце, если считать от центра, но в центре — не в московском, а в том, который в штате Колорадо — ему втолковали, что телепортационный луч направлен точно в начало улицы Герцена. И потому выяснять, получилась ли погрешность в сотню-другую метров, если начало здесь, или же в добрую милю, если с другой стороны, сейчас было уже бесполезно. Скорей всего это вообще никогда не требовалось, замеры ментального поля по Москве производил некий левша из Новой Зеландии, давний-давний резидент, который пропал неясно куда месяца два тому назад, после того, как неудачно подал документы на выезд в Израиль — на том основании, что родился в Иерусалиме и имеет там родственников, но сам же, балда, написал, что хочет увидеть родную Вангануи. Соответственные органы проверили и обнаружили, что Иерусалим и впрямь стоит на реке Вангануи, но оба эти объекта расположены в Новой Зеландии, Нортленд, а евреям положено только в Израиль. Резидент был не еврей, а левша, и сидел теперь пыльным хвостом накрывшись, в какой-то северной глуши, и связи с ним ни у кого, кроме Джексона, не было. Между тем именно левше оказался обязан Джеймс Найпл почти точной телепортацией на улицу Герцена, ибо тот заверил, что ментальные поля в этом районе слабы донельзя, что поля умственных напряжений, создаваемые близостью бразильского, турецкого, египетского и даже новозеландского посольств слабы, незначительное отклонение может создать лишь близость зоопарка, но тут нужно смириться, ибо все посольства можно на крайний случай отозвать в американское на банкет, — что и было сделано, вопреки дипломатическому протоколу, еще московской ночью, — заодно отвлекши большие силы КГБ в сторону Калининского проспекта. Зоопарк в посольство пригласить было невозможно, оттого и пришлось Джеймсу топать через всю площадь туда, куда полагалось, — в московский Дом литераторов им. А.А. Фадеева.

Перед дверями оного Дома два немолодых типа хамской внешности и без документов на допуск в Дом пытались доказать свою принадлежность к литературному миру, а равным образом право пить кофе и все другое вместе с остальным литературным Олимпом в стенах любимой обители. Третий человек, росту очень маленького и внешности не хамской, но хамитской, прыткий, с повязкой на рукаве, всем своим видом и руками выражал решимость никого не пускать.

— Похороны, товарищи! Ответственные похороны! Мероприятие!

Джеймс предъявил хамиту гостевой билет на вчерашнее число, — другого в Элберте из-за спешки подобрать не смогли. Войти в Дом литераторов Джеймсу было необходимо, там под условной плиткой кафеля в мужском туалете ждал его билет на самолет до Свердловска, кое-какие бактериальные препараты, не поддающиеся телепортации, адреса запасных явок, а главное — указание на явку, где надлежало провести нынешнюю ночь. Из соображений секретности даже сам Джеймс не знал, кто именно положил все это хозяйство в цедээльский сортир. Но что положил, то уж точно положил.

— Прикрепленных не обслуживаем, товарищ! — сверкнул очами хамит. — Говорят же вам, мероприятие! Читать умеете? Вон объявление висит, по-русски написано!

Этого только не хватало. Бесцельно прошел Джеймс по тротуару, поглядел на пыльные посольские ступени, — посольство было кипрское, выморочное, — и вернулся на площадь. Помимо неудачи с погребенным в литераторских подвалах шпионским хозяйством, ощущал Джеймс и еще какое-то неудобство чисто физического свойства, как если бы что-то забыл дома, без чего гулять неудобно: зонтика в дождь не взял, либо туалет не посетил, — но об этом задумываться времени пока не было. Он пересек Садовое кольцо, удаляясь от так называемого «дома Берии», — чего, впрочем, не знал, — и зашел в стеклянную забегаловку. Желание выпить, терзавшее его еще в недрах Элберта, усилилось после литераторской неудачи многократно. Ни джина, ни виски в забегаловке не продавали, не было даже русской водки, и странного вида и запаха угрюмо-красное вино не утолило бы жажду даже самого занюханного макаронника. Джеймс сел за очень грязный стол, — такого он даже в юности в Румынии не видел, — разместил перед собой бутылку с угрюмым якобы вином, тарелку с якобы мясом, блюдечко с мелко наструганным помидором. Ему, двадцать лет уже работавшему в американской разведке, случалось, конечно, бывать и в куда худшей ситуации. Но впервые в жизни его готовили в такой спешке. На сегодня в запасе, помимо Дома литераторов, который, так сказать, ухнул, имелась всего одна явка, а именно гостеприимный дом знаменитого кинорежиссера Акима Парагваева, автора нашумевшей картины «Ветви персика», куда он, Джеймс, мог отправиться ночевать, сославшись на «Шурика» и передав привет от «Милады». Но Парагваев был человек «не наш» (хотя более чем «не их»), просто было известно, что в его доме можно переночевать, произнеся подобную фразу. Однако же Джеймс был предупрежден, что ему, человеку с кинематографической внешностью и мускулатурой, могут оказать прием более чем горячий. Проще говоря, природному любителю женщин, каковым Джеймс был всегда, в этом доме грозила опасность попасть в ложное положение, а также в постель к хозяину.

Но в крайнем случае — долг есть долг. Джеймс был готов к чему угодно. Ни одним глазом не моргнул он, когда полтора года назад, после небольшой офицерской вечеринки возле Виттенберге, ГДР, где исполнял некую миссию под видом лейтенанта Бруно Пошвица, обнаружил, что его прямой начальник, полковник Манфред Зауэр, стал проявлять к нему, Джеймсу, чувства, очень далекие от служебных и просто дружественных. «У меня триппер», — предельно страстно прошептал Джеймс, и полковника как ветром сдуло. В крайнем случае этот маневр годился и для Москвы, но — а ну как Парагваев, восточный человек, не испугается и ответит хрипатым шепотом: «У меня тоже».

Такие грустные и какие-то лишние мысли долго одолевали Джеймса, красной жидкости в бутылке заметно убавилось, а в то же время за тем же столиком объявился безо всякого спросу еще кто-то. Джеймс ощутил на себе дружелюбный взгляд густославянской особи мужского пола, занявшей сиделище напротив. В глазах особи читалась скорбь, тоска, точнее, по запотевшей от холода, и на худой конец и тепловатой рюмке чего-нибудь нордически-крепкого, а на совсем худой конец не нордически, а просто крепкого, или даже средне крепкого…

— У кого что горить — тому мы можем пособить! — как бы стихами обратился к Джеймсу визави, подмигнул довольно гнусно, но, слава Богу, без сексуального оттенка, и выудил из драного кожаного портфеля бутылку водки. — И будем здоровы. — Мигом уловив согласие во взгляде Джеймса, субъект разлил в два стакана остаток красной бормотухи и долил водкой почти всклянь.

На сердце потеплело, через минуту Джеймс уже знал, что его благодетель тоже литератор, и тоже не член, и его тоже не пустили, — но, правда, цель у благодетеля была другая, он хотел попасть на похоронную закуску покойного Подунина.

— Ах, какой человечище ушел, какая человечища ушла, вот беда, беда, выдал хорошо обученный Джеймс приготовленную на такой случай фразу.

— Человечище! Глыба! Сила! — мгновенно отреагировал визави и судорожно сгреб воздух в кулак. — На кого мы теперь? На кого?

— Верно! Глыба! Сила! — отозвался Джеймс и сделал вид, что утирает нечто под правым глазом. — Помянем его, друг? — и, не дожидаясь ответа, налил по полстакана уже совсем светлой жидкости, лишь слегка порозовевшей от остатков прежнего напитка. Обнаружив, что закусить нечем, Джеймс отправился за новой порцией того, что здесь называли мясом. Вернувшись минут через пять, он увидел собутыльника уже совсем хорошим, — тот извлек из нагрудного кармана бычок и искал, где прикурить. Джеймс достал советскую зажигалку и щелкнул — но в тот же миг ощутил толчок в подсознании. Знакомый свистящий шепот телепата произнес сакраментальную фразу:

«Что пьете?»

«Водку», — без запинки ответил Джеймс.

«Сообщение принято», — закончил Джексон и отключился.

— Упокой, Господи, душу его! — произнес визави, опрокидывая стакан внутрь. — Упокой вместе с праведниками!

К четвертой дозе Джеймс знал, что судьба послала ему в собутыльники Михаила Макаровича Синельского, литературного критика из Зарайска и даже члена Союза журналистов, специально приехавшего в Москву на похороны Подунина. На пятой порции бутылка иссякла, и было предложено продолжить — уже за счет Джеймса, или же Ромы Федулова, как назывался он согласно нынешним документам.

Пошли в высотный гастроном, взяли и продолжили прямо в скверике из горлышка, еле удрали от милиционера. Допили и вторую. Джеймс незаметно глотал крошечные шарики стимулятора, алкоголь сгорал в организме сразу, но отчего-то водка так же умеренно действовала и на Синельского. Совершенно непонятно было, как этот рядовой — без сомнения — советский алкоголик, каким представлялся Синельский Джеймсу и к которому разведчик, разрабатывая вариант «С», собирался напроситься ночевать, с тем чтобы завтра послать его за билетами в сторону Свердловска, куда-нибудь поконспиративнее (сам идти за билетам он не имел права согласно инструкциям полковника Мэрчента), — так вот, оставалось загадкой, каким образом этот тип, испив дозу, уже летальную для европейца, не только держится на ногах, но и декламирует наизусть целые куски из бессмертного романа Петра Подунина «Себе дороже», да еще на разные голоса, за каждого героя.

Взяли, чтобы помянуть великого писателя, и третью. Но ее пить в скверике Михаил, внезапно остепенившись, отказался.

— К Тоньке пойдем. В двух шагах живет. — Синельский убежал к будке автомата, через минуту возвестил, что Тонька ждет с закуской, а подругу сообразит потом.

В ответ на такое предложение Джеймс-Рома высказал мнение, что третьей одной не хватит, что нужно взять еще хотя бы две. Взяли, сложили в старенький портфельчик Миши, пошли куда-то по улице Воровского и в сторону. Пришли куда-то во двор, долго шли еще по каким-то задворкам, распугивая кошек и пролезая под развешанным поперек колодцеобразных дворов бельем, шли еще по черной лестнице, сперва вверх, потом вниз. Воспитанное в разведчике чувство ориентации говорило ему, что вот-вот они пройдут жилой массив насквозь, выйдут на большую магистраль, Калининский проспект, кажется. Но, как выяснилось во втором по счету дворе, вся эта прогулка по задворкам была вызвана отнюдь не серьезной невозможностью пройти к неведомой Тоньке быстрей, а только полным отсутствием общественных уборных в этом районе Москвы. Миша, нимало не смущаясь присутствием каких-то бабок, отправлял мелкие нужды своего организма там, где находил удобным. За компанию пришлось так же вести себя и Джеймсу.

Наконец пришли. Вяло дзынькнул звонок коммунальной квартиры, длинно сперва и потом дважды коротко, отворилась дверь, за ней обнаружилась Тоня — лет тридцати пяти, с несомненными следами недавней красоты и сильного похмелья на лице, слишком крупная, на вкус Джеймса, женщина в ядовито-желтом балахоне, с головой, обвязанной махровым полотенчиком.

— Я уж думала, вас менты за жопу взяли, — бросила Тоня и пошла в глубь квартиры, метя краем балахона пол коммунального коридора, в котором уборку, видимо, последний раз делали к Первому мая. Миша каким-то образом юркнул в дверь комнаты раньше хозяйки, она задержалась в проеме и грудь в грудь столкнулась с Джеймсом, быстро, как кинжалом, полоснув его сквозь одежду твердым соском левой груди, а заодно — ярко-голубым взглядом; последнее Джеймсу откровенно понравилось.

Сели. Открыли. Выпили. Закусили морской капустой — ничего другого Тоня не выставила, даже воды холодной не принесла, а ее Джеймсу уже сильно хотелось, стимулятор приходилось разгрызать зубами, отчего водка приобретала вкус сильно окислившегося железа. Тоня, не вставая с лежбища, на котором изначально устроилась с ногами, дотянулась до проигрывателя. Пластинка лязгнула и запела разными голосами тридцатых годов: «Хау ду ю ду, мистер Браун». Отчего-то Джеймсу стало не себе: хотя он был не Браун, а Найпл, но все же это могло быть намеком на то, что он раскрыт.

Выпили еще разок, опять закусили. «Сколько в него влезет?» — уже не с удивлением, а с уважением думал Джеймс, глядя на блаженствующего Михаила, которого пьянящее присутствие Тони избавило от последней скорби по писателю Подунину. Михаил был маленького роста, едва ли старше сорока, хотя на вид тянул на все пятьдесят: эти славяне рано старятся, но долго не становятся настоящими стариками. Его картофельный нос, маленькие глаза, плохо бритый подбородок ясно повествовали натренированному взору Джеймса все, что могло быть интересно: уровень интеллекта, профессию, склонность к взяточничеству. До такой степени было Джеймсу все ясно, что он даже не снизошел до телепатического обследования собутыльника. К тому же собутыльница была гораздо интересней.

За окном понемногу стемнело, вторая бутылка тоже подошла к концу, обещанная Джеймсу подруга Тони так и не подала признаков жизни, Михаил, наконец-то выпивший более или менее столько, сколько требовал его организм, задремал под окном в кресле без подлокотников, а Тоня, каждый раз сперва меняя пластинку, третий раз пила с Джеймсом на брудершафт, повисая у него на губах на невообразимо долгий срок. Уже пропутешествовали руки разведчика через рукава Тониного балахона к мощным, не меньше шестого советского размера округлостям ее фигуры в верхней части тела, и пора было, согласно правилам хорошего тона, лезть дальше, верней ниже. Джеймс тем не менее медлил, ибо в его планы не входило раньше времени слиться в экстазе с этой могучей славянкой, а затем быть выпертым на промозглую московскую улицу. Нет, Джеймс желал здесь заночевать, и по возможности с удобствами, но плохо понимал, как это осуществить: Михаил возле окна спал так неукротимо, что Джеймс невольно подумал — а не предстоит ли ему еще и групповой секс ко всем неудачам в придачу. Ибо комната у Тони была одна, постель тоже, Джеймс утешался только мыслью, что в постели у Парагваева было бы, пожалуй, еще неуютнее. Но Тоне, видимо, надоело, она дождалась очередного путешествия нахальных Джеймсовых лап к себе под одежку, обеими руками прижала их, словно ловя на месте преступления и рывком распахнула свой балахон, оказавшийся халатом без пуговиц, на одной веревочке. Больше по запаху, чем зрительно — ибо стемнело, а свет не зажигали — Джеймс понял, что никакой другой одежды на Тоне нет, перекрестился мысленно и прикоснулся губами к ее животу пониже пупка, — ненамного, впрочем, пониже. Но такая невинная ласка подействовала на Тоню неожиданным образом, она вырвалась и запахнула халат, потом рявкнула театральным шепотом:

— Без глупостей! Тоже мне нашелся! Я тебе не педерастка! — и добавила еще тише, опускаясь на постель: — Раздевайся быстро.

Пути назад не было. Джеймс потянул брюки за молнию, вылез из пиджака, скинул ботинки — и внезапно понял причину того странного физического неудобства, которое не давало ему покоя от самого Дома литераторов. НА ЕГО ПРАВОЙ НОГЕ НЕ БЫЛО НОСКА, ботинок был надет прямо на голую ступню. Считанные доли секунды понадобились разведчику, чтобы понять весь ужас положения: телепортирован Джеймс был, несомненно, в обоих носках, а в Москву попал в одном, и это вполне могло означать, что русские уже располагают секретнейшим изобретением Абрамовитца — камерой перехвата телепортационных волн. Иначе говоря, сам Джеймс благополучно добрался до метро «Краснопресненская», а его потный от жары в стартовой камере носок с правой ноги сейчас был в руках КГБ и, быть может, лежал на столе самого министра безопасной государственности, или — что еще хуже — обнюхивался сотнями ищеек знаменитой советской породы «служебная бродячая», — да мало ли еще может примерещиться ужасов человеку, стоящему на одной ноге в темной комнате, где женщина ждет и жаждет, а посторонний человек храпит с присвистом, прислонясь к батарее.

— Долго ты еще? — снова шепотом рявкнула Тоня. Джеймс сглотнул слюну и стал снимать трусы.

Глубокой ночью, не переставая аккуратно храпеть, Михаил Синельский открыл глаза и осмотрелся: условные три глухих толчка, раздавшихся у него в голове, требовали дальнейших действий. Капитану Синельскому не впервые приходилось ночевать в комнате лейтенанта Барыковой-Штан во время выполнения ею оперативного задания по вступлению в контакт с агентом вражеской разведки, так что ее любовные вопли «Ой, разорву себя пополам», всегда с одной и той же интонацией, давно его не только не возбуждали, но скорей усыпляли. К этому времени Тоня, добросовестно умотав дюжего американца, с сознанием исполненного долга дрыхла, навалившись на шпиона всей своей знаменитой и безотказной фигурой. Сам американец, видимо, беды не чуя, тоже спал — тихо-тихо, как ребенок («носоглотка у падлы здоровая»), иначе говоря, не притворялся, а именно спал.

Совершенно бесшумно, однако продолжая, как и прежде, ровно похрапывать, встал Синельский с кресла и наклонился к ботинкам лже-Федулова. Единственный носок лежал в левом («матерый, падла, знает куда в России носок положено класть, небось и часы на стул положил, мне бы его подготовку!»). Синельский выхватил его и юрко скользнул за дверь, заперся в туалете. Затем из глубокой запазухи извлек второй такой же носок и долго обнюхивал их попеременно: левый, с ноги шпиона, и правый, полученный от полковника Углова. Обоняние у капитана было что надо, и последние сомнения отпадали: впервые так быстро и по-стахановски проведенный перехват шпиона-телепортанта удался. Одна лишь беда — совершенно никому не были известны причины его засыла в СССР. И он, Михаил Синельский, обречен был служить этому шпиону бессменным спутником, собутыльником и, деликатно выражаясь, «молочным братом» — покуда темные цели одной засылки не высветлятся до степени понимания их начальством на Лубянке, покуда нельзя будет обрушить на загребущие лапы капиталиста меч советского правосудия.

Капитан Синельский еще раз понюхал носки шпиона и, похрапывая, вернулся в комнату.