"Своя судьба" - читать интересную книгу автора (Шагинян Мариэтта Сергеевна)

Глава третья ВОДВОРЯЮЩАЯ РАССКАЗЧИКА НА МЕСТО

— Пожалуйте в столовую. Карл Францевич устраивают нового больного и сию минуту будут обратно, — с этими словами швейцар раскрыл передо мной дверь и пропустил меня вперед. Я прошел по длинному коридору, закапчивавшемуся стеклянной дверью, и уже хотел было войти в столовую, как за мною раздались торопливые, могучие шаги, чья-то рука легла мне на плечо и музыкальный мужской голос проговорил:

— Сергей Иванович Батюшков?

Я повернулся к говорившему. Возле меня стоял не старый еще мужчина, высокого роста, белокурый и темноглазый. Большой лоб с поперечной складкой, мельчайшие морщинки вокруг смеющихся глаз и нервный тонкий рот, производивший впечатление строгости и чувствительности к боли, — вот все, что я заметил с первого раза. Ничего похожего на пастыря! Передо мною стоял скорее товарищ, нежели наставник: его стихией была скорее борьба, чем опека. Он секунды две поглядел на меня и протянул мне руку:

— Добро пожаловать, коллега! Я Фёрстер.

С невольной симпатией пожал я протянутую мне руку.

— Вас не очень растрясло в телеге? Мы не ждали вашего приезда на этой неделе, и помещение вам еще не готово. Нынче вы переночуете у меня, а завтра устроитесь. — Он открыл, говоря это, дверь, и мы оба вошли в столовую.

Не знаю, как у вас, читатель, но у меня обостренное внимание к комнатам. Я убежден, что культура — дело комнатное, четырехстенное и что на свежем воздухе можно дышать, расширять свои поры, строить, украшать землю, но не создавать строительные проекты, не исследовать медицинские проблемы, не творить искусство и науку; недаром кочевые народы не создают своей культуры. Оттого я терпеть не могу случайных или неуютных помещений и люблю судить о людях по их комнате. Столовая, куда мы вошли, сразу запомнилась мне во всех ее подробностях, и даже теперь, закрыв глаза, я сумел бы воскресить ее в памяти. Это была необычайная, одушевленная комната, говорившая о том, что ее обитатели привыкли — тайком друг от друга — уступать один другому лучшую долю. Большая, шестиугольная, с итальянским окном на веранду, с широкой печкой у стены, выложенной изразцами. Мебель в ней разношерстная, собранная сюда по частям. Стулья старинные, дубовые, с сиденьем в виде лодочки, скатерть дорогая, голландская, ослепительной белизны; на деревянных жердочках вдоль стен цветы и на стенах тоже сухие букеты цветов. За столом, возле самовара, сидела полная женщина в спущенной блузе, с вязаной накидкой на плечах. Она была почти седая. Фёрстер представил меня ей, как своей супруге. Женщина встала в ответ на мой поклон и простонародно, бочком, протянула мне пухлую руку. Она выглядела глуповатой и доброй; обрюзглое лицо восточного типа сохраняло еще следы былой красоты. Фёрстер звал ее «мамочкой» и обращался с ней бережно, как с ребенком.

— А это моя дочка и помощница, Марья Карловна, — сказал Фёрстер, и высокая, тонкая девушка, подойдя ко мне, пожала мою руку. В манерах и внешности ее было много отцовского. Но черты лица и вьющиеся черные волосы — в мать.

— Мамочка! Покормите Сергея Ивановича, а я еще схожу в санаторию, — сказал профессор и, ласково кивнув нам, вышел.

В его присутствии я чувствовал непонятное смущение. Когда он удалился, оно прошло. Я сел за стол, между двумя милыми женщинами, и радостное спокойствие сошло мне в душу. Варвара Ильинишна Фёрстер тоже посмелела по уходе мужа. Она проводила его благоговейным взглядом и немедленно засуетилась.

— Третий день без горячей пищи… Как же так. Маро, сбегай на кухню, пускай Дуня подает, что готово.

— Ма, я позвоню. — И Марья Карловна позвонила.

— Не люблю я звонков, — словоохотливо продолжала добрая дама, — раз звони, другой звони, и прислуга взад-вперед бегает. А сама пойдешь — и за всем усмотришь. Дуня, собери барину покушать, да супу подан, и пусть повар санаторскую утку отпустит.

— Ради бога, не беспокойтесь, — начал было я.

— Какое это беспокойство, молодой человек, что вы! У нас ужин поздний, когда Карл Францевич освобождается. Да вы до тех пор чаю не откушаете ли? А то пока соберут да накроют…

— Ма, ведь он не умирает с голоду! — полушутливо перебила девушка.

Бедная Варвара Ильинишна покосилась на меня с замешательством и уронила чайную ложку. Я нагнулся ее поднять.

— Гостья будет, ложка упала. А ты, Маро, матери не дерзи.

Я воспользовался наступившим молчанием и попросил разрешения умыть с дороги руки. Тут опять поднялись аханья; и следовало об этом раньше догадаться, и три дня пути, и «ах, что ж это у меня за голова» в изобилии полилось из уст доброй дамы. На сцену снова вызвана была Дунька, по-горски повязанная платочком, и я был водворен в великолепную мраморную умывальную, с ванной и душем.

Уже в девятом часу я принялся наконец за горячий суп с пирожками. Доктора все еще не было. Маро пододвинула для него кресло (рядом с матерью) и сама накрыла ему прибор. А потом, усевшись на борт этого лодкообразного кресла и скрестив по-мальчишески ноги, стала набивать папиросы.

— Маро, сядь как следует, — сказала мать больше по привычке и с безнадежным видом существа, которое не верит в свои силы. Марья Карловна встала, поцеловала мать и… села как следует. Я удивился этому не менее самой Варвары Ильинишны. В дочери доктора Фёрстера было что-то, не совсем для меня приятное: что-то, похожее на внутреннюю занятость. Она слушала вас, и говорила с вами, и проделывала все, что полагалось проделать, — но в то же время вы не чувствовали полного ее присутствия именно здесь, с вами. Рот и глаза были у нее фёрстеровские, — прелестный рот, сейчас сжатый с болезненным и нетерпеливым видом. У меня дрогнуло сердце, когда я впервые заметил это горькое выражение. Думал, что приезд мой прервал, быть может, какое-нибудь ее занятие или намерение, я попросил позволения тотчас же после еды пройти в свою комнату. Марья Карловна, словно очнувшись, быстро вскинула на меня глаза, — впервые внимательно за весь вечер, — улыбнулась (улыбка ее была детская и задабривающая) и сказала:

— Погодите, вы привыкнете. Вам Дуня уже накрыла у па в кабинете, там горит электричество. Проводить вас?

Я поблагодарил Варвару Ильинишну за ужин и поцеловал ей руку, чем доставил ей неописуемое удовольствие. А потом пошел вслед за Маро. Она шла легко, проводя правой рукой по всем предметам, попадавшимся ей по дороге, а если их не было, то по стенам и по воздуху. В кабинете она остановилась, и правая эта рука — узкая, розовая, с ладонью, чувствительной, как у мимозы, — взяла меня за пуговицу тужурки.

— Не сердитесь на меня и спите себе спокойно!

— Да за что же? — спросил я, улыбаясь.

— За то, что не обратила на вас внимания, — лукаво сказала она и, прежде чем я мог ответить, выскользнула из комнаты.

Кабинет Фёрстера был старенький, кожаный. Книги лежали на полках, задернутых ситцевыми занавесками. Письменный стол во всю стену, со множеством ящичков. Мне накрыли на широком диване, и только при взгляде на эту уютную постель я почувствовал, как велика моя усталость. Потянувшись так, что захрустели кости, я мгновенно разделся, прикрутил свет и заснул.

Проснулся я оттого, что почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Было уже поздно, солнце заливало всю комнату. Приподнявшись на подушке, я увидел профессора Фёрстера, сидевшего возле меня.

— Милый мальчик, вы так славно спали. Да какой же вы в самом деле еще мальчик! — В его голосе и в прищуренных глазах были доброта и ласка. При дневном свете он выглядел еще моложе и обаятельней. Странное чувство шевельнулось во мне. Сдержанный по природе, я вдруг, неожиданно для себя, обнял этого, чужого мне, человека, а он, наклонившись, поцеловал меня в голову. Потом он встал и весело промолвил:

— Вставайте, голубчик. Нынешний день даю вам на устройство, а с вечера введу вас в санаторскую жизнь и представлю больным.

— Одного я уже знаю, Карл Францевич, — сказал я и вдруг вспомнил все, что говорил мне по дороге Ястребцов.

— Вчерашнего?

— Да! Он даже поручил мне передать вам историю своей болезни.

— Вот как? — Фёрстер снова сел на диван и приготовился слушать.

Я рассказал ему, по возможности точно, всю теорию «первого импульса», вспоминая отдельные выражения Ястребцова.

— Интересный случай, — сказал доктор задумчиво, — он очень подчеркивал перед вами свою душебоязнь?

— Да.

— А не приходило ли вам в голову, что импульс, быть может, уже дан?

Я невольно вздрогнул и посмотрел на Фёрстера. Он серьезно продолжал:

— Помните, что моя санатория — это нечто большее простой санатории для нервных и меньшее, разумеется, чем сумасшедший дом. У меня нет отдыхающих, — у меня сплошь больные. Ну, а душевнобольные часто хитрят с целью воображаемой самозащиты, и это вы должны хорошенько запомнить.

— Значит, вы думаете, что этот Ястребцов…

— Пока я ничего не думаю, а лишь предупреждаю вас о характере нашей работы. И вот что заметьте: бывают случаи, когда ко мне едут не столько ради лечения своей мании, сколько ради свободного проявления ее. Истерички, например. Вы себе представить не можете, как люди любят растормаживаться до предела и снимать с себя ответственность, ну хоть на правах больных.

Он встал и, еще раз пожав мне руку, вышел из кабинета. Я быстро оделся, выпил кофе и направился к своим вещам, сложенным кучкой в передней. Швейцар перенес их на ручную тележку, чтоб отвезти в приготовленное мне помещение. Я пошел вслед за ним, дыша чудеснейшим утром и любуясь на сквозные ряды сосен и прозрачную линию гор, осеребренных снегами.

Марья Карловна догнала нас и, запыхавшись, проговорила:

— Сергей Иванович, доброе утро! Я пойду с вами и помогу вам устраиваться.

Она казалась очень оживленной. В стриженых кудрях ее был крупный голубой колокольчик, легкое платье растрепалось от ветра, и тонкие руки были обнажены по плечи. Она немедленно ухватилась за тележку и засмеялась над моими пожитками. Но не успели мы и двадцати шагов отойти от дома, как нас догнала Дуня.

— Барыня спрашивает, куда вы идете, барыня очень просит вас во флигель не иттить, беспременно сказали, чтоб вам, барышня, воротиться, — выпалила она одним духом и перевела дыхание.

Удивленный, я поглядел на мою спутницу. Все оживление Марьи Карловны мгновенно исчезло, лицо побледнело и потухло, губы сложились болезненной складкой, как вчера. Она остановилась, опустив руки, но вдруг снова взялась за тележку и отрывисто произнесла:

— Скажи маме, я иду помогать Сергею Ивановичу, а вовсе не во флигель.

Дуня метнулась назад; мы же молча пошли дальше, под мерный скрип тележки. Минут через пять ходьбы по горной дорожке, усаженной цветами, показался красный деревянный флигелек. Он стоял плотно прижатый к горному боку, на сваях. К нему вела высокая, крутая лесенка. Перед флигелем не было ни палисадника, ни деревьев, только внизу, к реке, росли сосны. С горы, на которой мы стояли, виден был шумящий Ичхор, в этом месте довольно широкий, плотина и деревянный верх очень длинного строения.

— Там, внизу, лесопилка и электрическая станция, — сказала мне Маро, указав рукой на Ичхор. — А вон окна ваших комнат, прямо на реку и ледники.

Швейцар понес вещи по лестнице, мы с Маро вслед за ним. Мне были отведены две светлые комнаты с балконом, ничем не покрашенные, полные запахом смолы и сосны. На полу, только что вымытом, лежали тростниковые циновки. Я стал раскладывать вещи, а Маро вышла на балкой. Она оставалась там минут пятнадцать, прикрыв рукою глаза и глядя куда-то вниз. Потом подошла ко мне.

— Я буду приходить к вам в гости, — рассеянно сказала она, дотрагиваясь до моего рукава, — у вас чудный вид с балкона.

Вид с веранды фёрстеровского дома был в десять раз лучше, так как мой флигель находился значительно ниже. Но я ничего не ответил и посмотрел на «вид». С балкона моего открывался широкий кусок реки, длинная лента деревянного желоба и электрическая будочка над лесопилкой. В будочке кто-то работал. Я разглядел лишь серую блузу и блестящие стекла очков на фуражке, напоминающей шоферскую.

Маро тем временем поправила перед зеркалом свои пушистые локоны, схватила пустой графин, стоявший на столе, и, улыбаясь, поманила меня за собой:

— Пойдемте на родничок, я покажу вам, где брать самую вкусную воду!

Я поставил на место последний чемодан, вымыл руки и, заперев комнату, вышел. Перед домом, на скамеечке, сидела старуха. Когда мы спускались, она зорко поглядела на нас своими красными глазами, лишенными бровей и ресниц. Вид у нее был пренеприятный — сухонькие и острые черты лица, чистый белый платочек на голове и сухие руки, сильно узловатые и ногтистые. Она имела привычку шевелить ими, словно усиками насекомого, и беззвучно двигать ртом. Выражение ее лица было не злое и не доброе, но упорное, как у ночной птицы.

Маро при виде ее вскинула голову и стала мурлыкать песенку. Я поклонился старухе, но она не ответила.

— Охота вам кланяться, это бумажная кукла! — умышленно громко и вызывающе произнесла Маро, спрыгивая с последних трех ступенек.

— Но, Марья Карловна!..

— Вы думаете, она что-нибудь чувствует! Да поглядите же на ее бумажные глаза. Нет, вы поглядите, оборотитесь. Это ведьма из папье-маше, а не человек.

Она силой заставила меня обернуться. Совершенно смущенный, я мельком увидел лицо старухи, и в самом деле неподвижное, не выражавшее ни мысли, ни чувства. Но «бумажные» глаза ее упорно следили за нами. Я взял Марью Карловну под руку, и мы быстро пошли к реке. Золотистая, голая рука, смирно лежавшая на моей, казалось мне, слегка трепетала. Брови Маро были сдвинуты, глаза опущены вниз. Я понял, что вся она, несмотря на вызывающий топ, была полна беспокойства, выводившего ее из сил, и что источник этого смятения — был в ней самой.

На лесопилку вела каменистая тропка. Мы прошли под деревянной, плохо сколоченной крышей, полной сосновых опилок и мельчайшей древесной пыли, мешавшей дышать, — к реке. Через реку были наведены доски. Маро, согнувшись, прошла под желобом и легко вступила на этот шаткий мостик. Я последовал за ней. С деревянного желоба надо мною капали крупные, холодные капли; по нему, шумя, струилась вода. Мы миновали речку и вошли в тень. Здесь росли мелкие папоротники и колючий кустарник. На солнце сверкнуло озеро.

— Тут форели, — сказала Маро. Она шла вперед, прыгая с камня на камень. Ноги у нее были голые, в сандалиях, — такие же тонкие и золотистые, как руки. Наконец возле могучей заросли она остановилась и, нагнувшись, произнесла:

— Родничок.

Я заметил в неглубокой яме темную лужицу. Вода выходила из-под земли. Лужица, казалось, была неподвижна, только в середине ее заметно было слабое бульканье: место выхода родничка наружу. С краев родничок тихо стекал в траву, чуть слышно продолжая в ней свое чириканье. Я взял у Маро графин и опустил его в воду, но вода вытеснила его на поверхность.

— Не так, не так! — крикнула девушка. — Этак вы в час ни капли не наберете.

Она вырвала у меня кувшин, боком спустила его вниз, оставив край горлышка на воздухе, и через минуту подняла его с прозрачною, как хрусталь, водой.

— Это не простая вода, тут есть радий, — с гордостью объявила она мне. — А теперь идем на вышку, посидим там на ступеньках, хорошо?

У меня не хватило духу отказать ей, хотя я сознавал, что бесцельно трачу свой первый рабочий день. Она словно угадала мои мысли.

— Мы посидим немножко, и потом — я вам буду рассказывать все очень нужные для вас вещи.

Электрическая вышка с площадкой и будочкой была около лесопилки. Мы взошли по крутой лестнице на площадку и сели, свесив ноги над желобом, полным тусклой зеленой водой. За нами, в будочке, кто-то работал.

— Ничего, это только техник, — беззаботно сказала мне Маро, проследив мой взгляд.

К нам доносился снизу беспрерывный лязг пил, равномерно пиливших бревна. Площадка под нами вся дрожала, словно палуба парохода, от стука работавшей электрической машины. К двойному шуму примешивался глухой рокот воды, сбегавшей по желобу. Вокруг были горы, ощетинившиеся в синем небе своими острыми иглами-соснами, да в их складках белели вечные снега. Хорошо было на этой вышке, словно в преддверии большой, едва начатой культуры, где природа еще лицом к лицу с упорной мыслью и мужественным трудом человека. И когда Маро, склонив набок голову и заглядывая мне в лицо, стала допытываться, хорошо ли тут, на лесопилке, — я мог лишь кивнуть, улыбаясь, в ответ.

— Ну, вот, слушайте, — начала она, положив мне обе руки на колени и щурясь с нескрываемым кокетством, — я не отнес его, впрочем, к себе. — Слушайте. Вы будете жить во флигеле, рядом с фельдшером Семеновым. Под вами живут младший врач, Валерьян Николаевич Зарубин, и семейство здешнего техника. Служить вам будет горянка Байдемат, ей пятнадцать лет, но у нее уже двое детей. Пожив здесь с неделю, вы, конечно, влюбитесь…

— В горянку?

— Нет, в па, — спокойно ответила Маро, — тут все влюблены в па, и Семенов, и Валерьян Николаевич, и сиделки, и больные. Вы будете следить за ним нежными глазами и делать больше, чем от вас требуется.

— Но это прекрасно.

— Конечно, прекрасно — для па. И для санатории. Вставать вам придется очень рано, к шести часам. Обхода больных у нас не существует, врач должен проводить время с больными. Па иной раз весь день в санатории, а вы с Зарубиным станете сменяться. Обед санаторский в час дня. За столом я хозяйничаю, и если вы будете все таким же невнимательным ко мне, как сейчас, я вас оставлю без пирожного.

— Наоборот, я очень внимателен к вам, Марья Карловна.

— Неужели? — произнесла она, опустив глаза.

— Да, — ответил я серьезно, — я, например, уже заметил, что все, что вы говорите и делаете, какое-то не настоящее и не прямое.

— Не прямое?

— Ну да, не предназначенное ни для вас, ни для меня.

Маро поглядела на меня быстрым, темным взглядом, печальным и укоризненным. Потом, сняв руки с моих колен, она произнесла тихо, изменившимся голосом:

— Вы не знаете, как вы мне сделали больно. Вы думаете, это очень тонко — заметить это. Но ведь тут все всё замечают. Мы здесь точно на живую душу охотимся… (Она свесила голову с унылым и скучным видом.) Я иной раз хотела бы жить с папуасами, которым только и видно, когда у них кусок человечины отнимают, а что у кого внутри, им столь же заметно, как чужое пищеварение. Ведь это жить невыносимо с вами… Господи боже, ну разве я больная?

Я страшно и глубоко огорчился от ее слов. Мне вдруг показалось, что я на всех стараюсь глядеть профессиональным взглядом. Смущенно пробормотал я извинение и дотронулся до ее рук. Когда эти руки никого не трогали и не теребили, у них было сиротливое выражение. Более красивых по форме пальцев мне не доводилось видеть ни разу в жизни, — они напоминали стебельки водяной лилии и были гладкие и шелковистые и прохладные, как стебель.

— Хорошо, я извиняю вас, — сказала она прежним тоном, — на чем мы остановились?

— На порядках санаторской жизни.

— Итак, по вечерам больные остаются с сестрами и фельдшером. Вы будете ужинать у нас. После ужина мы с па читаем вслух — это мои любимые часы — и делаем прогулку на ночь. С нами ходят Цезарь и Валерьян Николаевич. Цезарь — это моя собака, вы ее уже знаете. А Валерьян Николаевич очень милый молодой человек, впрочем, старше вас… У него только две страсти: па и разговоры о смысле жизни.

Она внезапно замолчала и откинула голову, побледнев. За нами послышались быстрые шаги, и мимо нас, по лестнице, прошел высокий человек в серой рабочей блузе. Я заметил только, что он был в сапогах и, проходя мимо, приложил два пальца к козырьку своей фуражки. Лицо у него было суровое и незнакомого мне типа: тонкое, прямоугольное, с орлиным носом и острым, выдающимся вперед подбородком.

— Это техник… Эй, техник! — крикнула она вдруг звонким и грубым голосом. Прошедший не обернулся и не ускорил шагов. Я смотрел, как он вошел в лесопилку стройной, немного раскачивающейся походкой и обратился к рабочему. В голосе его мне послышалось что-то чуждое.

— Он не русский?

— Полуполяк, полушвед, беженец из Варшавской губернии. «Полуподлец, но есть надежда…» — продекламировала она громко и встала: — Идемте, а то опоздаем к санаторскому обеду.

Мы спускались по лестнице, когда техник снова столкнулся с нами, на этот раз лицом к лицу. Маро, к моему изумлению, протянула ему руку и тихо произнесла:

— Отчего вы не поздоровались со мной, Филипп Филиппович?

— Я поклонился вам, — ответил техник, дотронувшись до ее протянутой руки. У него были совершенно прямые, темные брови, и, когда он поднял ресницы, я увидел два серо-голубых глаза, два очень спокойных глаза, но сейчас отягченных какой-то заботой или тревогой. Целомудренный и красивый рот был плотно сжат и едва раскрылся, чтоб выговорить эти три слова…

— Поклонились, а я думала… — Она как-то жалобно улыбнулась и понурила голову. Мы несколько мгновений стояли все трое на лесенке, пока внизу не послышались скрипучие, легкие шаги: там показалась старуха в белом платочке. Она ковыляла немного дрожащей походкой, неся в руках старенький кувшин с отбитым носом. Поглядев на нас безо всякого выражения своими «бумажными» глазами, она проковыляла под желоб — вероятно, на родничок. Техник увидел ее первый. Он быстро отвернулся и, снова приложив руку к фуражке, взбежал к себе. Маро взяла меня под руку и, понурившись, спустилась вниз.

Мы молча дошли до моего флигеля и молча расстались. Дома ждала меня Дуня, принесшая обед. Я обрадовался, что сегодня не придется идти в санаторию. У меня было смутно на душе, и я чувствовал странное нервное напряжение. Хотелось собраться с мыслями, прежде чем приступить к своей работе.