"Пшеница и плевелы" - читать интересную книгу автора (Садовской Борис Александрович)Часть шестая ЛЕВДвенадцатого марта я вышел в отставку майором и с половины мая живу в Пятигорске, в гостинице Найтаки. Со мною три дворовых человека: камердинер Илья, повар Иван и казачок Ермошка. Много воды утекло за четыре года моего пребывания на Кавказе. Батюшка скончался прошлой весной безболезненно и спокойно; накануне его смерти все часы в нашем доме остановились. Теперь матушка с сестрой одиноки: вот главнейшая причина выхода моего в отставку. Недавно дошло до меня известие, что Иван Иванович Эгмонт скоропостижно умер, оставив Володе имение в образцовом порядке. Пятигорск, гористый маленький городишко на реке Подкумке. С десяток улиц, сотни три деревянных домиков, ванны, галереи. Бульвар небольшой, но тенистый; здесь утром и вечером играет полковая музыка. У Найтаки в задней комнате по ночам сражаются в банк и штосе. Азартных игроков немного, но все наперечет. При игре постоянно присутствует отставной генерал Марин, герой двенадцатого года, на костыле и в очках. Марин человек веселый и очень общительный; сегодня я выслушал от него на прогулке забавный анекдот. В тринадцатом году отряд Марина стоял в каком-то польском местечке. Владелец фольварка, богатый и важный пан, предложил постояльцу поохотиться. Марин согласился, и они поехали, сопровождаемые казаками. Вдруг поляк остановил коня и шепчет: «Зайонц!» Марин в самом деле видит зайца, целится, стреляет: заяц ни с места. Стреляет опять: то же самое. Поляк хохочет: «Примус априлис, пане!» Вместо зайца было чучело. Марин нахмурился: «Смеяться над русским офицером? Эй, казаки, всыпать ляху сотню нагаек!» Мигом донцы стащили пана с седла; бедняк обезумел и начал плакать. «Примус априлис!» — со смехом крикнул Марин. Генерал в Пятигорске с дочерью, молодой девушкой. Ее неизменный кавалер путейский поручик Арнольд сообщил мне любопытный способ откармливания телят. Новорожденного теленка подвешивают и непрерывно поят свежими сливками с толченым миндалем. Через полгода превращается он в огромную тушу с тонкими ножками и белой блестящей кожицей. Такая телятина имеет вкус сливок и ценится на вес золота. — Воля ваша, сударь, как вам угодно, а только Ермошка от рук отбился, — сказал Николеньке старый Илья, подавая умываться. — Вот извольте послушать. Под окном заливался детский голос: — Это он Ивана нашего дразнит. — И что же Иван? — Что Иван? Ведь он у нас, известно, блаженный. Пущай, слышь, поет, покудова мал: как вырастет, перестанет. Илья подал барину длинный чубук и пошел за чаем. Вбежал Мишель, смеющийся, румяный, в расстегнутом армейском сюртуке. — Нет, это стоит рассказать! Ты Бурнашева помнишь? — Какого? — Да Бурнашева, что стихи сочинял. — Не помню. — Ну, все равно. Бурнашев поднес графу Петру Александрычу поздравление со днем ангела. Ты только послушай: Семьянист, а? Ха-ха-ха! Кстати, брат, продай мне твоего Ермошку: хочу казачка завести. Николенька поморщился. — Никак не могу. У Мартыновых не в обычае продавать дворовых. …а царевич Федор все-то с нищими, со слепыми да с убогими. Нища братия, друга милые, пейте, ешьте, одевайтесь в одеяньице с моего плеча. Грозный царь узнал, прогневался, приказал судить царевича. Сидит царь в палате лазоревой, круг его бояре скурлатые, промеж них палач с топориком. А царевич Федор сундук принес: сундучишка немудрященький, две колоды долбленые. — «Прикажи, государь-батюшка, оценить мои сокровища». Вот открыли сундук, видят сор да дрязг. Захлопнули крышку, опять подняли. Глядь, ан там древа с плодами и листвием, заливаются-поют птицы райские, а в середине стоит церковь с оградою. И загудел на всю палату колокольный звон. Царь с боярами молчат, слушют; они слушали три минуточки: три минуточки, ровно тридцать лет; и согнулись все и состарились, оплешивели, обеззубели, лишь один царевич моложе стал… Вдохновенное, в рыжих кудрях, рябое лицо Ивана сияло. Ермошка смотрел на него во все глаза. Я переменил квартиру. Марья Ивановна Верзилина гостеприимно предложила мне поместиться в их домике на Кладбищенской. Кроме меня здесь гостят: корнет Глебов и подпоручик Раевский, по прозвищу Слёток. Сама генеральша с тремя дочерьми в большом доме рядом. С Мишелем мы встречаемся довольно часто. Он сюда приехал в июне и поселился у майора Чиляева. Очень он бывает мил, когда не острит; последнее обстоятельство тем прискорбней, что Мишель не различает, с кем можно и с кем нельзя шутить. Недавно он при всех сказал Марину: Марин искусно обратил эту дерзость в шутку, но разговаривать с Мишелем перестал. К сожалению, Мишель был обокраден в дороге. Пропала и моя посылка от матушки. Деньги мне Мишелем возвращены, но дневник Натуленьки исчез бесследно. Вчера я весь вечер провел у Найтаки в игрецкой комнате. Здесь были Марин с Арнольдом, Раевский, Монго-Столыпин. За ужином Марин рассказал интересную историю. С фельдмаршалом Паскевичем встречается случайно былой сослуживец, поручик в отставке, бедняк круглый. Паскевич приглашает его к столу. Как старые однополчане, они на «ты». За десертом фельдмаршал говорит поручику: проси что хочешь, все исполню. — Спасибо, дружище, мне ничего не надо; разве подари бутылочки две красного, что пили за обедом. Разговор ни к селу ни к городу был прерван Раевским. — «Говорят, министр путей сообщения граф Клейнмихель удивляется, почему это часы в разных городах отмечают время по-разному: нельзя ли приказать, чтобы везде был одинаковый час». Арнольд вступился за своего министра: «Вы бы лучше рассказали, как Клейнмихель сумел в один год отстроить Зимний дворец; это поважнее лакейских сплетен». Слёток покраснел и раскрыл было рот, но находчивый Марин поспешил предупредить его. — «A propos о пожаре: Государь дня через два выехал кататься. Вдруг какой-то бородатый мужик в сибирке бросает ему на колени пакет и скрывается. В пакете оказалось двадцать пять тысяч на отстройку дворца». Отогнув ворот красной канаусовой рубашки, Мишель присвистнул и пустил вороного во весь опор. То, привставая на стременах, он мчался лихим полетом, то вдруг осаживал храпевшего коня. У городского предместья близ развалившейся сакли спрыгнул, потянулся и снял фуражку. Тихий, горячий июльский вечер. Дыша всей грудью, смотрел и слушал Мишель. Скрипит арба; на дворе загорелый кабардинец, весь в лохмотьях, жарит на вертеле шашлык; пахнет чесноком и бараньим салом. Под белой акацией, взмахивая крыльями, шипит привязанный за ногу седой орленок. — Дайте пройти. Прямо на Мишеля уверенно шел молодой священник в полинялой рясе; за ним дьячок. Мишель посторонился и нерешительно двинулся, будто собираясь принять благословение; священник, не заметив его, прошел. Мишель стоял, покусывая ногти. — О чем задумался? Усмехаясь, разглаживает красивые скобки длинных усов Николенька; бешмет светло-серый, черкеска верблюжьего сукна, высокая белая папаха, в чеканном поясе серебряный кинжал. — Да вот повстречался с попом: дурная примета. Не думай, что тайны божественной жизни выше понятия нашего. Христа поставляй от себя не далее, чем Сам Он Себя поставил; сопутствуй Иоанну при обозрении Нового Иерусалима. Сердцу не давай отбегать; прочь гони блуждающие мысли, как Авраам от жертвы своей гнал хищных птиц. Пусть сердце тебя понуждает до времени кончить дело: не слушай его, без виноградного гроздия из обетованной земли не уходи. Священнику Скорбященской церкви отцу Василию двадцать восьмой год. Он крут и молчалив; живет по уставу, исповедует по требнику. Скромная усадьба отца Василия в конце Кладбищенской улицы, на пригорке. Как раз напротив дом генерала Верзилина, того самого, что на вопрос Государя после удачных маневров, не нуждается ли он в чем, ответил: я все имею по милости Вашего Величества. Правее живет отставной майор Чиляев, бывший в ординарцах при Суворове. На прощанье князь Италийский подарил Чиляеву червонец: в землю посадишь, будет урожай. Земли у Чиляева не было: закопал он суворовский подарок на городском участке и выстроил здесь дом. Вокруг всей усадьбы отца Василия деревянная на столбиках крытая галерея; на дворе пчельник, кухня, хлев, погреба. И в нескольких шагах пустынное поле с видом на кладбище. — Женатый поп не Богу слуга, а мамоне. Коли не хуже того. Всего-то попики наши боятся, ровно мокрые курицы. Да ведь и то сказать: у иного на шее дюжина незамужних дочерей да попадья на придачу. А латынскому попу не страшно: хоть гол, да сокол. Вот какою речью, к изумлению хозяина и гостей, разрешился недавно скромнейший отец Василий за именинным пирогом у скорбященского протопопа отца Павла. Я матушке написал о пропавшей посылке и о том, что Мишель деньги возвратил. Вчера приходит ответ: «Должно быть, твой друг ясновидец: откуда ему знать, сколько денег в запечатанном конверте». Не сразу объяснился мне зловещий смысл этих слов. Я еще раз перечел их, и ярким румянцем зарделось лицо мое. Долго не мог я опомниться. Мысль, что чужие, нечистые руки касались милых страниц, что, может быть, цинической шуткой и бесстыдным взглядом сопровождалось их чтение: эта мысль меня убивала. Целый день я был чрезвычайно расстроен. Обедая у Найтаки, выпил бутылку цымлянского, но вино еще более горячило нервы. Возвратясь домой, переоделся и направился к Верзилиным. Там уже были Столыпин, Раевский и Мишель, вертевшийся, как бес перед заутреней. Странное дело: о чем бы ему беспокоиться? Немедленно начал он острить на мой счет, прерывая надоедливые шутки судорожным хохотом. Настоящий Маёшка! Мы вышли вместе. Полная луна озаряла сонный городок. На улице я взял Мишеля за руку и остановился. — Много раз я просил тебя не острить. — Не угрожай, а действуй, — возразил Мишель. — Тогда я пришлю к тебе секундантов. Он пожал плечами, и мы разошлись. Дома попросил я Глебова быть моим свидетелем. — Всякий человек, коли хочет спасения, твердую веру иметь обязан. Взять хоша бы меня. Побывал я в бегунах и в нетовцах, жил на Рогожской, в Почаеве, на Керженце, сличал многие толки, а теперича по чистой совести скажу: православная наша вера полную истину сохранит. — Ну что же, дядюшка? Сказывай? — Сказал бы, да слов подходящих не знаю. Оно, конечно, и попов у нас хоть отбавляй, и церкви полнехоньки, и служат честь честью, да только, все это зря. — Что ты, дядюшка? — Верно говорю. Мы строгость жития христианского забыли, живем по-собачьи, и в том попы сами пример дают. Водку хлещут, табаком балуются, жрут скоромное. — Да ведь на них благодать? — Благодать-то благодатью, а поп сам по себе. Его благодать не берет и вертается к Богу. — Как же спастись? — Есть ко спасению верная дорожка, только пойдешь ли со мною? — На край света пойду, дядюшка Иван. — Ну, ин ладно. А теперича прислушай, сынок. Ты думаешь небось, что я господский повар, ан я не повар, а поп. — Поп? — Глянь-ка, что в мешке-то у меня: вся снасть духовная, епитрахиль, рукавицы, антиминс, требник, чаша. Только не казенный я поп, а вольный. Слушай, Ермоша. Тутошний мир катит прямехонько в лапы к антихристу. Куды деваться? В монастырях и то не спасешься: живал я там, знаю. Одно только местечко и есть. — Где, дядюшка? — В костромских дремучих лесах. А проходят эти заповедные дубровушки аккурат до белого лесу Соловецкого. Сказывал мне в Киевской Лавре солдатик беглый, быдто за теми лесами есть широкий привольный край; туда ни проходу, ни проезду, и ворон не залетает, и начальство про те места ничего не ведает. Народ там расейский и бает по-нашему; одначе речи ихние не вдруг разберешь. Все у тамошних людей свое: и песни, и одежа, и посуда. Только веры истинной не знают они и попов у их нет. — Пойдем туда, дядюшка Иван. — К тому я и речь веду. Солдат мне все рассказал. Там, слышь, звери и птицы человека не пугаются, Адама в нем чуют. Идешь себе лесом, а белочка с дерева на плечо к тебе: скок-скок! Ястребок на ветке сидит-качается, перышки носом перебирает, в глаза тебе смотрит. Одно слово, рай земной. И в том пресветлом раю возрастим мы с тобой древо жизни. Три суть мира: вселенная, человек и Библия. В Библии внутренний человек есть начало и конец. Все тайны и загадки мировые в моем сердце. Познай же себя и следуй природе своей во всем. Весь этот день проскитался Мишель по окрестностям Пятигорска. Непонятная тяжесть ложилась на грудь: не тоска и не скука, а предчувствие чего-то небывалого, но известного. Усталый, тихо шел он вдоль росистых лугов. Угасавшие сумерки быстро темнели; летучая мышь, кружась, задевала крылом верх белой фуражки. Замелькали городские огоньки, но безлюдное поле по-прежнему хмурилось неприветливо и угрюмо. Издали Мишель увидал на скамье незнакомого офицера. Странное сходство с кем-то заставило его приостановиться. Кто бы это мог быть? Всмотревшись, Мишель вдруг узнал свою высокую фуражку, эполеты и расстегнутый сюртук. На скамье сидел он сам. Руки опустились у Мишеля; как юнкер во фронте, безмолвно он замер перед неподвижным двойником. Но страх, безумный и дикий, перехватил ему горло, когда офицер шевельнулся и насмешливо спросил: — Как ваша фамилия? Это было до того ужасно, что Мишель подпрыгнул и бросился бежать. Он летел задыхаясь, размахивая руками. Справа показалось кладбище с надмогильными крестами; слева развалистый дом Чиляева. С трудом опомнившись, Мишель отпер дверь, вошел. Красная, как зарево, луна поднялась, побледнела и заглянула в окошко. Откуда-то вдруг застучали отчетливые шаги. Мишель обеими руками схватился за сердце. Шаги остановились под окном. Маленький белый олень прыгнул с подоконника в комнату; стукнули копытца. Мишель очнулся; страх мгновенно прошел. Золоторогий олень продолжал стоять, весь озаренный голубоватым сияньем. Нечаянно Мишель обернулся и вздрогнул: ему из окна улыбался тот самый незнакомец, которого он видел во сне девять лет назад. Олень жалобно крикнул. Густые клубы серного дыма поползли к потолку; в их удушливом мраке блеял отвратительным голосом черный козел. Около шести часов вечера я выехал верхом на место поединка. Глебов на беговых моих дрожках следовал за мной. Место выбрано было близ кустарника, недалеко от дороги. Мы сошли с коней; скоро подъехали Мишель и Столыпин. Мне приходилось стрелять из пистолета третий раз в жизни. От барьера расстоянием в пятнадцать шагов секунданты отмерили еще по десяти и поставили нас с Мишелем на крайних точках. Я решил не подымая пистолета подойти к барьеру и ждать противника. Так я и сделал. Между тем Мишель, взяв на прицел, с насмешливой улыбкой продвигался ко мне правым боком. Начинал накрапывать мелкий дождик. Дожидаться у барьера значило разыгрывать шутовскую роль. Я выстрелил. Мишель свалился: он был убит наповал. В этот миг разразилась ужаснейшая гроза с молнией и громом. Под проливным дождем поцеловал я Мишеля в похолодевшие губы, вскочил в седло и полетел домой. Из метрических книг Пятигорской Скорбященской церкви видно, что Тенгинского пехотного полка поручик Михаил Юрьевич Лермонтов убит на дуэли 16, погребен 17 июля 1841 года. Погребение пето не было. |
||
|