"Невозможно остановиться" - читать интересную книгу автора (Тоболяк Анатолий Самуилович)

9. ПИШУ РОМАН И…

Так и происходит. Но прежде дочь моя Ольга, неповторимая, прибегает ко мне. Я встречаю ее гладко выбритый, в наглаженной чистой рубашке, помолодевший от пива — славный такой, дееспособный папа! Я нежно целую ее, вглядываясь в смеющиеся карие глаза, обнимаю за плечи и провожу в комнату, где успел навести поверхностную приборку. В окно светит солнце, да и сама моя дочь, не хвалясь говорю, как свежее, двенадцатилетнее солнышко, теплое и яркое, — самое, безусловно, удачное мое произведение. Не обиделась ли она на мой неприход к кинотеатру, пусть скажет честно. Нет, конечно, что ты, папа! Она же понимает, что у меня могут быть неотложные дела, дурочка она, что ли, чтобы этого не понимать? Правильно. Молодчина. Разумно рассуждаешь. Я, Оля, зачастую не распоряжаюсь собой. Потому и звоню нерегулярно, потому и встречаемся нечасто. Но помню о тебе денно и нощно, знай это.

— Я знаю, папа. Я тоже все время помню, — прислоняется она головой к моему плечу.

Да, вот таким образом. Прислоняется головой к моему плечу, а я глажу ее по мягким волосам. Ну, давай, говорю, рассказывай. Как ты живешь, как проводишь каникулы. Все, как на духу, выкладывай отцу.

Дочь смеется. Все хорошо, папа. Она живет нормально. Читает, встречается с подружками, посещает три раза в неделю бассейн, ходит с компанией на видики.

— Видики? — прицепляюсь я.

— Да, а что?

— Надеюсь, не порнуху какую-нибудь смотрите?

— Нет, что ты! — смеется, понимая о чем речь. — Ужасы всякие. Ниндзей всяких. Ерунду всякую.

— Мало тебе ужасов в жизни, — говорю я. — Преступность кромешная, знаешь об этом? Ты у меня смотри, не шляйся поздно вечером, — назидаю я. — Не шляешься?

— Нет, что ты! Мама разве позволит!

— Правильно делает. Как мама? Не болеет?

— Желудок иногда… но сейчас ничего. Мы в отпуск собираемся. В Венгрию поедем по путевке.

— Все вместе?

— Ага..

— А Олег Владимирович… (Это мой преемник в доме)… как ты с ним? Не конфликтуешь? — хмурясь, спрашиваю я.

Она задумывается на миг. Теребит серебряную цепочку на шее. Нет, они не конфликтуют. Все хорошо, папа, ты не думай. А сам я как? Не болею?

— Когда это я болел, ну-ка припомни! Ко мне, Олька, болезни не пристают, знай. («Надежно проспиртован», — следовало бы добавить.)

— Да, ты молодец! — хвалит меня дочь. («Знала бы ты, глупышка!»…) Еще с полчаса болтаем мы о том, о сем легко и жизнерадостно… и тут она искоса смотрит на свои маленькие часики.

— Спешишь? — спрашиваю я.

— Понимаешь, — краснеет она, — я маме обещала вернуться к двенадцати. Мы в примерочную собрались.

— А-а! Вон оно что. Жаль! Я думал, мы с тобой прогуляемся. В кино, что ли, сходим, — мрачнею я.

— В другой раз, папа, ладно?

— Конечно. Раз мама велела…

И думаю: эх, Клавдия! Оберегаешь все-таки дочь от отца, не полагаешься на меня. Впрочем, можно тебя понять, можно.

— Знаешь, Олька, — грустно говорю. — А ведь я для тебя подарков не припас. С деньгами у меня туго.

— А мне и не надо! Зачем мне?

— Возьми вот жвачку. Жуй и радуйся.

— Спасибо. Мои любимые!

— Только не надувай пузыри, пожалуйста.

— Почему?

— А вы все, когда надуваете, на дебилок становитесь похожи, — поясняю я, и дочь моя заливается смехом.

Я провожаю ее до остановки, усаживаю в автобус. Она быстро, порывисто целует меня на прощанье. Голос ее звенит: «Ты звони почаще, ладно? И заходи, ладно?» Да, да, Оля, непременно. Позвоню, зайду. Привет маме.

С тем и расстаемся. Рассеянно, растроганно улыбаясь, я захожу в телефонную будку. Звоню Илюше.

— Здравствуй, — говорю, — это я.

— Юраша! Привет! Голос у тебя бодрый. Ожил?

— Можно сказать и так. Я вот чего звоню. Я, наверно, до конца недели на люди не появлюсь. Вы там не подумайте, что я отдал концы. Не создавайте похоронную комиссию, ладно?

— Та-ак! Ясно, — смеется он. — Творческий запой или та самая девица?

— Запой.

— Рад за тебя.

— Ну, вот и все. Новостей нет?

— В газетах полно, у нас тихо.

— Дома урегулировал отношения?

— Все в порядке. Семейная идиллия.

— Ну, пока!

— Пока, Юраша!

Погружаюсь, следовательно, в очередной запой. Такой запой (сообщаю для любознательных) происходит поэтапно. Вернее, последовательно, по нарастающей, как и подлинные загулы. Суток двое требуется мне, по меньшей мере, чтобы освоить кухонный стол, заново привыкнуть к нему, как к родному, довериться ему и полюбить. Но это не пустое время. Я перечитываю готовый роман (третий машинописный экземпляр). Переселяюсь в северные студеные края. Давней, нетленной молодостью, мной же воссозданной, веет с первых страниц, и Теодоров самодовольно ухмыляется: что ж, нехреново! Но тут же хмурюсь и раздражаюсь: а это что за мутотня такая? Как это я проглядел эту беспомощную, рахитичную главку, не почуял ее ущербности? Вон ее! Крест накрест ее! — ярюсь я, нещадно черкая, хоть и осознаю, что своими руками уничтожаю двести, а то и триста рублей. Зато как пробудилось сразу действие, как задвигались, оживая, герои и геройчики! И вот это тоже надо убрать, — вхожу я во вкус правки, — и вот этот глубокомысленный пассаж надо вырезать, как бесполезный аппендикс!

Свирепствую, одним словом. Уродую чистую, такую красивенькую машинопись. Но не жаль, нет. Мы, товарищ читатель, беспокоимся, чтобы вы не захандрили над нашим произведением, не впали, чего доброго, в летаргический сон. Этого мы с Теодоровым не переживем. А потому свирепствуем, пусть с опозданием, пусть это грозит перепечаткой, а значит материальными издержками… Новый облик сочинения, не столь благостный, оправдывает все.

(Видела бы ты, Лиза Семенова, умное, одухотворенное лицо Теодорова в эти часы запоя! Небось, сразу бы сняла вето с этой квартиры!)

Наконец, наступает время для новой рукописи — да, да, Лиза, той самой, шизичной. К ней я приступаю с внутренним сладким трепетом, как, предположим… прости за пошлость, Лиза… к несовершеннолетней, неискушенной малышке. Страшно, боязно! Оправдаются ли смутные ожидания? Так ли она чиста и искренна, как я себе представляю, или за полмесяца разлуки изменилась до неузнаваемости и сейчас потрясет своей несомненной лживостью? (Дымлю нещадно. Плитку не выключаю: поточный метод кипячения воды и заварки чая.) Первый лист, второй, третий… пятый, седьмой… и я шумно перевожу дыхание. Слава тебе, Господи! Кажется, не фальшивка… кажется, не туфта… тьфу, тьфу! Последний, пятнадцатый лист оборван на середине фразы… кто-то, видимо, пришел в гости (не помню кто), а продолжить я уже не сумел.

Та-ак! — Потираю я руки. Так-ак! Что-то в этом есть, Юраша, и кретином будешь, если не осуществишь замысел. Назревает (уже назрело) болезненное нетерпение приступить к кройке и шитью этого романа. Лиза Семенова родилась в Москве в 1970 году. Ходила и детский сад, затем поступила в школу и успешно ее окончила. Успешно поступила… Слушай, Семенова, сгинь! Не мешай, пожалуйста, творить. Не маячь перед глазами, неужели тебе хочется попасть на эти листы, неужели ты такая тщеславная? Ну, хорошо. Ну, предположим, я включу тебя в роман. Станешь соучастницей смысла — может быть, даже активной. Но ты же не представляешь, неразумная, как я могу с тобой поступить! Некоторое внешнее сходство, возможно, сохраню. Но я не обещаю, что зеленые глаза твои в силу творческой необходимости не станут вдруг водянисто-бесцветными, да еще косоватыми к тому же. Припухлые, свежие губы твои я могу сделать бесстыдно порочными. Ты обязана будешь (в силу творческой необходимости) слегка полысеть. У меня запланирована драка, и ты, возможно, лишишься кончика носа: его откусит соперница. При всем при том некоторые детали, штрихи недвусмысленные подскажут твоим друзьям и подругам (если они прочтут), что прототипом этой героини послужила именно Лиза Семенова. Вот так. Подумай, стоит ли присутствовать в романе Теодорова! И Лиза исчезает.

Так я разделываюсь с неотвязной Лизой. Больше не вспоминаю ее. Десять суток (я прихватил другую неделю), даже по ночам (а ночи идут по сокращенной программе) я не думаю о ней. Меня серьезно растревожила семнадцатилетняя Марусенька Трифонова. Чем дальше, тем сильней я привязываюсь к этой девушке. Потакаю ей всячески, оберегаю, как могу. На тридцатом, примерно, листе — так велит правда жизни, направляя мою руку, — Маруся моя обязана поддаться искушению и подарить себя некоему безумному Володе. Но я оттягиваю на пять листов этот час ее падения… Бедная Маруся! Очень мне ее жаль. А ведь еще предстоит в обозримом будущем (если такие запои станут регулярными и затяжными), предстоит мне уничтожить Марусю самым зверским способом, с издевательством и насилием… да-а!

Спеша по улице в магазин за новым запасом сигарет, чая и минимального количества продуктов (ибо деньги на исходе), Теодоров пугает прохожих своей щетиной, диковатым взглядом, неожиданными вопросами, вроде: «А сегодня, например, какой день? А число?». В магазине я лезу к прилавку без очереди, что-то бормоча о больных грудных детях, и при этом покупаю для них ливерную колбасу. Ну, невтерпеж мне стоять в очереди! Так тянет назад за любимый кухонный стол к Марусе! Уже не верится мне, что именно я предавался относительно недавно забубенному пьянству и сводил счеты с жизнью. За кухонным столом тоже можно быть пьяным (даже до невменяемости), но это уже качественно иное состояние. (А будто ты этого раньше не знал, Теодоров!)

На десятый день под вечер неожиданный стук в дверь пугает меня. Так известный бедолага Крузо вздрогнул, увидев человеческий след на песке. Я быстро встаю и спешу в прихожую. Кто бы это мог быть? Кому я понадобился? Открываю и, пораженный, отступаю на два шага. Вот уж кого я не ожидал увидеть!

— Юрий Дмитриевич Теодоров здесь живет? — смиренно спрашивает она с порога.

— Да, это я. Входи.

— А правда это ты? Очень не похож. Бороду отращиваешь, да?

— Нет, не бороду. Я… это самое… не бреюсь я. Некогда мне… это самое… бриться. Входи, Маруся.

— Ка-ак?!

— Прости, Лиза. Маруся там на кухне. Входи.

— Ну нет. Я уж тогда, пожалуй, пойду. Извини.

— Постой! — пугаюсь я. — Куда ты? Не понимай буквально. Ее вроде бы нет. А вроде бы…

— Так есть или нет? — хмурится она.

— Точно не знаю. Иди сама убедись. Ну, входи, входи! — втягиваю ее за руку.

— Я, собственно, зашла, чтобы узнать, не заболел ли ты, — объясняет Лиза.

— Нет, я здоров. Трезв. Все в порядке. А вот Маруся потихоньку спивается, — вздыхаю я.

— Что за ерунда! — сердится Лиза. Решительным, быстрым шагом проходит на кухню, бросив беглый взгляд в комнату, и тут же закрывает ладонью нос и рот. — Ужас! Газовая камера.

— Да, Бухенвальдчик небольшой… извини.

— Ну, и где же эта Маруся? — вопрошает она, но, взглянув на стол с исписанными листами, озаренно смеется. — Вот дура, сразу не сообразила! Творишь, да? Я помешала? Сейчас уйду.

Я беру ее за руку: еще чего! Никуда она не уйдет, раз уж пришла. Кстати, мне пора сделать передышку, а то я слегка обалдел, перетрудился, перенапрягся. К тому же голоден, как пес. Есть у нее деньги?

— Много надо?

— Ну, я не знаю… Ну, четвертную, что ли.

Четвертная у Лизы находится.

Мы сделаем так, сразу оживляюсь я. Она тут подождет, почитает что-нибудь, а я рысью смотаюсь в магазин и отоварюсь. Хорошо, что пришла! В самый раз! Я давно не слышу человеческой речи. Только таракашки навещают, но они бессловесные. А теперь, значит, все в порядке. Хорошо, что пришла! — неудержимо несет меня. Жди.

Исчезаю, хлопнув дверью, с четвертной в кармане. Сбегаю по лестнице вниз — хорошо, что пришла! — и на улице вдруг застываю, пораженный мыслью: а зачем, интересно, мне понадобилась именно четвертная? Неужели я посмел подумать…? Нет! Неужели я собираюсь…? Нет, нет! Ни в коем разе. Исключено. И я поворачиваю к магазину.

Но другой Теодоров тут же останавливает меня. Да! — твердо! заявляет он. — Да, Юра! Ты прекрасно знаешь, почему занял двадцать пять, а не меньше. Правильно сделал! Молоток! Ведь Лиза пришла, смирив гордыню, после долгих и наверняка нелегких колебаний. Хамом будешь, Юра, безнравственно поступишь, если не организуешь ей достойную встречу.

Да и самому тебе нужен приток свежих сил. Сейчас ты невменяем, никудышный собеседник. А бабка… О, бабка поможет! Лишь бы была дома.

И я направляюсь в другую сторону.

Бабка, разумеется, дома. Она приоткрывает дверь на мой стук и вглядывается в меня через щель. (Ситуация Раскольникова. Сейчас я должен войти и хряснуть ее по черепушке.)

— Ты кто? — не узнает она меня. Давно я тут не бывал, забыла старая…

— Я, бабуля, покупатель! — бодро, весело (чтобы не испугалась) отвечаю.

— А чего надо?

— Этого самого, бабуля. Одну штуку.

— Да нету у меня. Откуда у меня!

— Есть, есть! — смеюсь я. — Вот, держите, бабуля. Пятерочку сдачи, бабуля.

— Ох, господи, покоя нету! — вздыхает она, принимая через щель денежку.

Я приплясываю в нетерпении на лестничной площадке. Значит, Лиза, ты решилась все-таки прийти. Не дождалась, пока Теодоров сам о тебе вспомнит. Вывод отсюда какой? Не иначе, ты хочешь укрепить дружеские связи между двумя государствами. Одобряю, конечно. Но в этом проглядывается некая твоя слабость. Я предпочел бы, Лиза, чтобы ты проявила большую неуступчивость, раз уж сама затеяла конфронтацию. Впрочем, неизвестно, чем обернется встреча.

— На, держи! — открывает дверь бабка, потеряв бдительность. — Сдача вот.

— Ага! Все правильно. Крепкая?

— А то ты не знаешь!

— Как вообще-то жизнь, бабуля?

— Да как! Болею я. Ноги не ходят. Пенсия маленькая. Только на хлеб и хватает.

— Держитесь, бабуля! Я, может быть, скоро еще загляну.

— А вот заглянешь, тогда и говорить будем, — отвечает она почти по Федору Михайловичу.

Лиза сидит в комнате на тахте; перед ней на полу расстелены театральные афиши, мои. Разглядывает их с рассеянно-задумчивым видом. На ней джинсы, светлая маечка под той же легкой курткой. Я ставлю сумку, смело подхожу, ступая по афишам, и…

Пауза. Поцелуй нешуточный. Затяжной поцелуй. Только муха жужжит в тишине. Только лает на улице собака — живая.

— Это за то, что пришла, — поясняю я, слегка задыхаясь. И она переводит дыхание. Оправляет светлые волосы.

— Больше не надо, хорошо?

— А почему?

— Потому, — говорит она, немигающе глядя, — что сегодня ничего не будет. Сразу хочу сказать.

Такое вот заявление!.. Странное заявление. Нелепое какое-то, наглое. Антиконституционное.

«Это мы еще посмотрим», — мелькает у меня. А вслух я жизнерадостно говорю:

— Давай ужинать! Стол тут соорудим. Муху заодно покормим. Она голодная.

«Не поверил мне, — думает, наверно, Лиза. — Безнадежен».

Далее много чего происходит. (Я вспоминаю подробности ранним утром.) Они складываются почему-то в три серии.


I. Перво-наперво Лизонька моя отказывается есть (она сыта) и пить. Второе понятно. Бутылка заткнута газетным пыжом. Жидкость в ней, хоть и светлая, но какая-то подозрительная. Крепчайшая, в общем, бабулина самогонка.

«Мне жизнь еще дорога», — заявляет Лиза. Теодоров же, напротив, готов рискнуть, что он уже не раз делал. Он писатель отчаянный. И он верит в бабкин народный талант, в ее человеколюбие. Не подведет бабуля, не отравит.

«Значит, делается это так, Лиза, — деловито приступаю я к процессу и наливаю половину, нет, две трети чашки. Ударная доза. — Главное, не смаковать, Лиза. Напиток специфический, пьется решительно и бесповоротно».

Я опрокидываю в себя чашку, стараясь, чтобы… как бы это выразиться?.. черты моего лица не дрогнули, не исказились. Передохнув, с улыбкой смотрю на Лизу: ну, как, мол, лихо?

Она сидит с закрытыми глазами, бледная. Ей, видимо, страшно. «Уже? — спрашивает. — Можно смотреть?» — «Да, пожалуйста!» — бодро отвечаю я, подцепляя на вилку корейский жареный папоротник. Она открывает глаза и долго, внимательно изучает меня жующего, словно редкостный человеческий экземпляр. «А одеколон вы тоже пьете?» — спрашивает она. Почему-то переходит на «вы» — вероятно, из уважения. «Только «Ожен», и то крайне редко», — отвечаю я, жадно жуя. Аппетит отменный, но закуски маловато. Не мной замечено, что вдохновенное творчество стимулирует пищеварение. А бабулина самогонка действует на меня, растренированного, как сильный электрический разряд: сотрясает голову, заряжает теплом каждую жилку. «Изменяю тебе, Маруся, — беззаботно думаю я. — Ничего, не скучай. Еще встретимся».

Лиза, между тем, хочет знать, всю ли бутылку я собираюсь прикончить. Если таковы мои планы, то ей здесь делать нечего.

«А ты помоги мне», — находчиво отвечаю я, жуя, блаженно улыбаясь, как недоразвитый.

«Такую пакость пить? Извини».

«Откуда тебе известно, что это пакость? Бабка имеет авторский патент. Очень даровитая старуха. Вообще, Лиза, ты меня удивляешь. Ты журналистка, так? Где же твое профессиональное любопытство?»

«Я не обязана травиться».

«Предположим. Ну, а мой профессиональный успех ты можешь отметить?»

«Какой успех? — прищуривается она. — Выдумал свою Марусю?»

«И это тоже. Но есть еще кое-что. — Я встаю и достаю из куртки московское письмо. — Вот, почитай».

Странно, но в последние дни, беззаветно увлекшись Марусей, я совершенно забыл об этом важном письме. Всегда так. Пока рукопись путешествует, я волнуюсь за ее судьбу. Вот и с этим романом. Любопытство к нему сохранится вплоть до превращения его в гранки. Вычитав их, я поставлю на романе крест. Готовая книжка порадует, конечно, но не более того. Ничего не поделаешь, новые привязанности отодвигают старые на дальний план, в тень памяти.

«Хорошо, налей!» — вдруг решительно говорит Лиза.

Я вскидываю на нее глаза от тарелки. Какая она взволнованная, как вдруг преобразилась!

«Ага! — говорю. — Заговорила совесть!»

«Я же не знала, что… Поздравляю!»

«Спасибо, Лиза». — Буль-буль-буль. Щедро лью в чашку.

«Смотри, отвечаешь за меня», — предупреждает она. Это можно понять по-разному. Смотри, похороны за твой счет. Или: смотри, теперь я твоя на всю жизнь, ты за меня ответчик. Словом, с этой минуты она как бы теряет свою гражданскую самостоятельность, свою духовную независимость, отдается в лапы Теодорову. «Что ж, — думаю, — к ответственности нам не привыкать». И предлагаю: «Тарталетку не хочешь?» — подавая ей кусок хлеба с куском ливерки.

Лизонька набирает воздух в грудь (правильно!), закрывает глаза (не правильно!) и одним махом, без всяких предварительных подступов, выдувает, радость моя, граммов так сто неразбавленного, способного гореть самогона. Опрометью бросаюсь я в ванную за водой.

«Вот, — говорю, возвращаясь. — Запей-ка, безумица. Ну, даешь ты однако! Я думал, ты только пригубишь».

Она воду не берет, ничего не отвечает, глаза шальные, жует мою тарталетку, жадно чавкая, — стра-ашно, аж жуть! Наконец, обретает дар речи.

«Наши… университетские… девочки… дуют все подряд, как лошади. Я же… очень разборчивая… правда! Такую мерзость не пробовала, правда. Бедная Россия!..»

«Ого! — мелькает у меня. — Уже, что ли?»

«Бедная, бедная! — продолжает Лиза. — Ведь сопьется от такого пойла. Тебе жаль свою Родину?»

«Искренне, — отвечаю я. — Ты жуй, жуй. Я потому и пью, Лиза, чтобы другим меньше доставалось».

«Правда?»

«Ну да».

«Но ты же талантливый. Ты же себя губишь».

«А Россию спасаю».

«Бедная моя мама! Видела бы она меня. Бедный папа!»

«А кто они у тебя?» — поддерживаю я поток ее внезапных мыслей.

«Научные работники. А вообще они потомственные дворяне. А твои?»

«Разночинцы». — Наливаю себе по новой.

«Я уже пьяна?»

«Еще нет, но бабуля не подведет».

«О, дура! Я же тебя не поздравила по-настояшему». — Порывисто наклоняется ко мне и горячо целует в щеку. Я тут же мгновенно решаю, что нужно сделать для бабки что-нибудь очень хорошее. Принесу ей в следующий раз в благодарность жвачку. Наверно, она ее любит.

«Твое здоровье, Лиза. Хорошо, что отвлекла меня от негодной Маруси».

«Не смей при мне произносить женские имена, слышишь! Я очень ревнивая».

«Ого!» — думаю я.

«Ты знаешь, почему я пришла? — Лиза закуривает. Ох, опасно курить после бабулиного напитка! — Потому что ты сам не пришел. Это очень необычно. Кто меня знает, тот приходит сам. А ты не пришел. Я рассвирепела. Я очень свирепая».

«Да?»

«Да».

«Ну, извини. Эта Маруся…»

«Опять! Но настырных я тоже не люблю. Хамов ненавижу. Дураков презираю, — увлеченно перечисляет она, блестя глазами и зубами. — Помнишь, на именинах со мной танцевал один программист? Он ничего, смазливый, но он потрясающий дурак. А думает, что умный. Потому дурак вдвойне. А еще я ненавижу коммунистов. Ты знаешь, что я состою в Демсоюзе? Не знаешь. А я веду в Москве очень активную политическую жизнь, не думай! Я, между прочим, член редколлегии одной очень дерзкой студенческой газеты. Но сколько вокруг придурков! Особенно среди пожилых. Ты сумел сохраниться. Наверно, у тебя хорошие гены. Я знаю: в тот раз ты подумал обо мне черт-те что. Только познакомились — и сразу в постель. Но я тебе так скажу… как тебя зовут?.. а! Юра!.. извини, вылетело… Я тебе искренне говорю, что я не путана какая-нибудь. В Москве ужас что творится! В университете полно гомиков, лесбиянок. Перекрестные связи, то, се. Все посходили с ума. Но не я. Я еще во что-то верю. Меня, честно говорю, слово «любовь» не пугает. А ты вообще-то собираешься побриться?» — вдруг прерывает она свой пылкий монолог.

«А зачем? А-а! Конечно!»

«Вот сейчас ты подумал гадость, могу поспорить. Тебе нравится Набоков?»

Трудно уследить за мыслями Лизоньки, но я отвечаю:

«Очень! Вон он лежит».

«Я его обожаю. Он мой кумир, знай. За него даже можно выпить, правда?»

«Принесу бабке цветы, — мысленно решаю я. — Большой букет». И, поцеловав Лизу за дельное предложение, наливаю ей — умеренно.

«Может, разбавишь водичкой, а?»

«К черту! Ты меня все равно совратил».

Я смеюсь. Опять целую ее. Такой Лизы я еще не видел. Очень интересная Лиза! Но не слишком ли она гонит коней? Есть рубеж (это всем известно), за которым они, слабые создания, из легкомысленного состояния могут внезапно перейти к саддамовской, немотивированной агрессии. Сколько раз случалось в моей практике: сидит себе девица, смеется, лепечет — вся олицетворение эйфории — и вдруг ни с того ни с сего вскакивает на метлу, превращаясь в ведьмачку. Тогда удержать ее и договориться с ней чрезвычайно трудно. Не из таких ли непредсказуемых дворяночка моя? Я ведь так мало ее знаю.

«Пойду побреюсь, — говорю, вставая. — Поскучай минут пять, ладно?»

«Зачем тебе бриться?» — хватает она меня за руку.

Та-ак.

«Тебе вообще не надо никогда бриться».

Та-ак!

Склонив голову набок и нежно глядя на меня, она спрашивает, отращивал ли я когда-нибудь бороду. Никогда? Даже в юности? Ну, и зря! Борода мне пойдет. Да, кстати! Видел ли я когда-нибудь редкую фотографию Ленина без бороды и усов? Никогда не видел? Так вот: это жуткий уголовный тип! Между прочим, после защиты диплома она в Москве не останется, это решено. А мой привет Суни она не передала. Ее вообще поражает, как люди могут поклоняться кровавому Ильичу и обхаживать какую-то Суни с кривыми ногами. Она ненавидит тяжелый рок, но любит Иосифа Бродского. В Подмосковье у ее родителей есть дача.

Та-ак! — блаженствую я. Не часто все-таки слушаешь такие пылкие импровизации.

Лизонька вдруг замолкает в растерянности и жалобно смотрит на меня.

«Что?» — ласково спрашиваю я.

«А как же я в общежитие пойду? Я, по-моему, опьянела». «А зачем тебе идти в обшежитие, скажи на милость? Переночуешь здесь».

«Но у тебя же одна тахта!!» — вскрикивает она. «Верно. Одна». «Но я же дала себе зарок!»

«Ну, подумаешь, зарок», — притягиваю я ее к себе. «Но ты же небритый!» — кричит Лиза.

Мы замолкаем. Мы… как бы это изящней выразиться?.. сливаемся в поцелуе. Лиза душит меня с неожиданной силой, кусает мне губы. Ох, бабуля Алена Ивановна, кудесница! В неоплатном долгу перед тобой Теодоров! Благодаря тебе, бабуля, все происходит без нудных дипломатических переговоров. Брысь, Маруся, не до тебя сейчас! Ты лишь игра воображения, легкая тень на белом листе, след моего пера… А тут… Трудно поверить, но именно в этот момент кто-то громко стучит в дверь. Лиза мгновенно отшатывается. Мы прислушиваемся. Стук повторяется. Сильный гнев вспыхивает в глазах Лизы.

«Опять! — шепчет она злым голосом. — Ну, это уж слишком! Откроешь, да?»

«Открою, но никого не пущу».

«Правильно! Пошли их, пожалуйста, на х…», — умоляюще просит Лизонька.

На миг я цепенею от изумления, а затем, хохоча, иду к двери.


II. Иван Медведев собственной персоной стоит на площадке, сопя, тяжело дыша после подъема на четвертый этаж. Толстый, солидный, в светлом костюме.

«Ваня!» — радостно восклицаю я. Редкий гость он в этой моей квартире, очень редкий.

«Чему смеешься?» — мрачно осведомляется Иван, и я вижу, что он как-то необыкновенно мрачен.

«Да так. Есть повод. Каким ветром, Ванюша, в приют мой убогий тебя занесло?»

«Может, сначала впустишь?»

Видит Бог, Ивана я не могу выпроводить, даже если Лиза от ярости выпрыгнет сейчас в окно.

«Я не один, — предупреждаю его. — У меня дама. Ты умеешь вести себя при дамах?»

«Пошли они все на х…!» — довольно-таки громко вдруг заявляет Медведев.

У меня новый приступ смеха. Так и вступаем в комнату: солидный, мрачный Иван и веселый Теодоров. Лиза вскакивает с тахты. Гнев еще не сошел с ее горящего лица, но в ту же секунду оно преображается в ослепительной улыбке.

Два матерщинника смотрят друг на друга. Затем между ними происходит такой, примерно, диалог:

«Привет!» — буркает Медведев очень неприязненно. «Здравствуйте, Иван Львович! — радостно отвечает Лизонька. — Как хорошо, что вы пришли! Садитесь, пожалуйста!»

«А что хорошего в том, что я пришел?» — бурчит Иван, озираясь.

Лизонька отвечает, блаженно улыбаясь: «Ну, я не знаю! Я всегда рада гостям!»

«А вы что, живете здесь?» — резонно (но слишком прямолинейно) спрашивает Иван.

«Нет, я живу в Москве, я же вам говорила. Там я тоже всегда рада гостям».

«Понятно, — сопит Иван, хотя понять что-либо из Лизиных слов сложно. — Помешал вашей… э-э… беседе?»

«Ну, что вы! — вспыхивает Лизонька. — Нет, конечно! Правда, Юра? Если бы кто-нибудь другой пришел, мы бы его, конечно, выгнали. А вас здесь все любят!»

«Наверняка не так, как вас», — отвечает Иван и опускает свои сто килограммов на тахту.

Лизонька тотчас пододвигается к нему и предлагает, лучезарно улыбаясь: «Закурить хотите?»

«Не курю», — бурчит Иван. И еще что-то невнятное — должно быть, матерится.

«А выпить?»

«А что это у вас? — Он берет бутылку без этикетки, смотрит на свет, принюхивается. — Нет, благодарю. Самогон не пью. Вам тоже не советую. Пусть дует Теодоров. У него мозги луженые».

«А мне, знаете, понравилось! — не соглашается с ним Лиза. — Юра, давай выпьем за нашего гостя».

«Давай!» — сразу соглашаюсь я, отрываясь от стены.

Иван мне что-то не нравится. Что-то он необыкновенно мрачен. А эта новая, незнакомая Лиза, она, конечно, диво дивное!

«За вас, Иван Львович! За ваш недавний день рождения!» — принимая от меня чашку, разудало произносит она. Хлоп! Готово. И сигарету в зубы вместо закуски. Иван крякает, точно огненная жидкость влилась в него. Крякает вторично (это заглотнул я). Чувствую, что тяжело Ване, очень тяжело наблюдать за такой согласованной, счастливой парой. Он вынимает платок и промакивает лоб. (В комнате душно?) Вдруг багровеет, наливаясь кровью:

«Везде пьянь! Зашел к Мальковым — пьют где-то в гостях. У Яковлевых, ты их знаешь, гулянка. В автобусе пьяные хари. Я в этой стране жить не могу! Это заблеванная забегаловка!»

«А почему вы не уедете туда? — сострадательно спрашивает его Лизонька. — У вас, я слышала, родственники в Канаде».

Иван косится на нее. Он думает: надо ли принимать всерьез эту красотку? Он думает: прожил сорок лет, а ни разу не имел такой! Он думает: счастливчик Теодоров! (Я за него думаю.) Он отвечает Лизе тяжело и устало: может, и уедет. Но это не решение проблемы. Ему везде будет плохо. Нет такой страны, где ему будет хорошо. Это понятно?

«Конечно, — жалостливо отвечает Лиза. И спрашивает, придвигаясь: — Можно, я вас поцелую?»

«Для этого есть Теодоров», — отвечает Иван, и что-то булькает у него в горле.

«А я все-таки поцелую! Я так хочу! — заявляет Лиза. Порывисто обнимает Ивана за толстые, покатые плечи и чмокает его в толстые губы. — Вот!»

Я смеюсь. Иван опять багровеет от прилива крови.

«Что за хреновина у тебя тут происходит, Теодор! — рычит он. — Перепились вы тут. Смотреть на вас тошно. Некуда податься, поговорить по-людски!» — Он беззвучно матерится.

«А что стряслось, Ванюша?» — подаю я голос.

Тут он сообщает, что разводится со своей женой Ниной. Наступает молчание.

«А зачем?» — спрашиваю я после паузы.

А затем, отвечает Иван (Лизочка примолкла), чтобы не слышать больше ее голоса и не видеть ее. Она его вконец добила. Раньше у нее наблюдались проблески мыслительного процесса, теперь — глухо.

«А ты не спешишь, Ваня?»

«Наоборот. Опоздал лет на десять! Ладно. — Иван встает. — Продолжайте свой праздник. — Он тяжело смотрит на Лизу. — Нам сколько? Лет девятнадцать?»

«Увы, двадцать», — вздыхает она.

«Много чего еще успеете натворить, — прогнозирует Иван. — Берегите Теодорова».

«Я — его?!»

«Вот именно», — подтверждает многодумный Медведев и выходит из комнаты тяжелым шагом, сутуля плечи.

Уже на площадке он спрашивает меня: серьезно с этой девицей или как? Жениться я, что ли, надумал? Я смеюсь и отвечаю, что он зациклился на чужих женитьбах и своих разводах; ободряю, хлопаю по плечу — и спешу назад к Лизе, в третью серию вечера, переходящего в ночь.


III. Опасаюсь, что гостья моя расстроилась и загрустила после этого визита. Шутка ли, такой умный человек и такой несчастный! Мало того, что вынужден покинуть свою семью, но он ведь и в дальнейшем не сможет никогда найти успокоения, ни в одной стране обитаемого мира!.. А тут, понимаете, вонючий самогон, бездумный Теодоров-сан и предстоящая ночевка в его постели… поневоле задумаешься над смыслом жизни.

Но нет! Перемен в Лизе не произошло. Глаза ее лихорадочно блестят. Она, оказывается, очень-очень рада, что Иван Львович разводится со своей клушкой. («Пятый раз на моей памяти», — вставляю я.)

«Правильно, что я его поцеловала?» — спрашивает меня.

«Правильно, — отвечаю. — Когда Суни плохо, я тоже всегда так делаю. А ей всегда плохо».

Лизонька кидается на меня, впивается и сильно прокусывает мне губу. В другой раз Теодоров не простил бы такие штучки… но это же не Лиза свирепствует, а бабулин тигроидный напиток.

Уходить в ванную комнату на этот раз мне нет надобности.

Вот, друг читатель, перед тобой двое обнаженных: Ю. Д. Теодоров и Л. Семенова.

Вот они стоят под яркой лампой и, невольно облизываясь, сглатывая слюну, разглядывают друг друга.

Теодоров интуитивно повернулся чуть в профиль, чтобы подчеркнуть, надо думать, обоснованность своих притязаний.

Л. Семенова чуть расставила длинные ноги, бессильно опустила руки вдоль бедер; молочно белые груди целятся сосками; опущенное лоно, кажется, трепещет; светлые волосы рассыпались по плечам.

Интересно, чем эти двое сейчас займутся?

Теодоров, стоя у тахты, манит Л. Семенову пальцем: иди-ка, иди-ка сюда! и она с дрожащей улыбкой на губах подступает к нему.

Тут искушение опустить занавес. Друг-читатель уже поверхностно знаком с Теодоровым и догадывается, зачем он подзывает Лизу на тахту. (В шахматы, например, они не станут сейчас играть, это точно.) Известны также пристрастия и приемчики Теодорова. Да и сам друг-читатель не вчера родился: он много чего знает. Иное дело, что охраняет и оберегает свой ночной опыт, а не разбрасывает его по страницам, как щедрый сеятель Теодоров. Надо ли насиловать друга-читателя повторением постельных игр? Куда лучше для его здоровья, если сам он, не медля, приступит к прикладным занятиям!

Творческим процессом это называется! Продолжение огромного повествования, начатого в глубокой юности, с десятками неудачных, отброшенных вариантов, с блистательными находками и постепенным накоплением фактического материала. Могло бы надоесть такое длительное, безостановочное созидание — так нет же! Процесс неостановим.

Авторская тяга к самовыражению и познанию если вдруг и ослабевает, то тут же вновь берет свое. Ибо всегда находятся неиспользованные резервы, тонкие способы усовершенствования художественной формы. Не боюсь повториться, но тут очень важно контролировать порывы своего бесноватого: ведь Он в сущности своей ярый индивидуалист и, дай ему волю, не подумает о благе ближнего, лишь бы самому насладиться.

«Мамочки!» — вскрикивает Лиза, расширяя глаза.

«Сама просила… сильно».

«Да! Давай! Действуй, Юрка! Не бойся! Сильней!»

Технически, скажете вы, такое единение доступно каждому и никаких Америк ты не открываешь, примитивный Теодоров! Не спорю, не спорю. Но вы, мозговитые ребята, изобретатели новых половых технологий, объясните мне одну простую вещь. Отчего так часто, в самые сладкие для вас минуты, ваша женщина остается равнодушной, а то и просит вас поскорей покинуть ее лоно? Вы же в высшей степени мужественны, вы неутомимы, вы многоразовы, как «Челленджер» или «Атлантик», — куда до вас слабаку Теодорову! — так почему, повторяю, ваша подружка ждет не дождется, когда вы, наконец, разрядите свою космическую энергию и уберетесь подальше от нее? А ведь не фригидна, о, нет! зря вы ее в этом упрекаете. Предоставьте вашу подружку Теодорову. На спор, приятель, — кто проспорит, того пусть кастрируют! — что она, независимо от возраста, опыта и темперамента, запоет у меня песню любви, как это делает сейчас Лизочка Семенова. О, я знаю божественный код! Он прост и мной уже выболтан на этих страницах. Но не все, кто услышал и понял, умеют им пользоваться. А между тем на него откликнется и юная девственница, и участница греховных свальных компаний, и рекордсменка, прошедшая через супермолохи… да-а!


Лежим. Дышим. Окончание главки написано нами с Лизой в бурном, экспрессионистском стиле. Примерно так: о-о! а-а-а! у-у! мм! ох! а-ах! екалэмэнэ!.. любимый!.. милая!.. умираешь?.. не-ет! жми!.. жму!.. давай, давай, давай!

Затем оказываемся в загадочном положении и не сразу соображаем — я, во всяком случае, — как разобрать руки, ноги, головы и тела и что именно кому принадлежит. Но удается все-таки вычленить каждому свое несомненное, а чужого ни мне, ни Лизе сейчас не надо. И вот лежим почему-то валетом: она на животе, я на спине, отходим после потрясения. Я чувствую, что глаза слипаются, не могу даже поднять веки, чтобы взглянуть, сколько им осталось бабулиного благословенного самогона… ухожу, удаляюсь, сейчас исчезну. Но не дано!

«Это что за мерзость!!» — вдруг сильно, пронзительно вскрикивает Лиза. Голос такой, что подбрасывает меня на тахте.

«В чем дело?» — тоже кричу.

Лизонька сидит с перекошенным лицом, двумя пальцами держа на отлете какую-то странную белую штуковину. Я вглядываюсь.

«А что это, черт побери?!» — спрашиваю.

Лизонька кричит — нет, она все-таки не дворянка… хотя, может быть, дворянки не делали таких находок… она кричит:

«Ты что, олигофрен?! Не видишь, да? Это же менструальная повязка! Какая-то тварь оставила тебе на память! А я ткнулась в неё лицом! Лицом!»

«Не может быть», — твердо заявляю я.

«Не может быть?! По-твоему, я сама подкинула, да? Или это Иван Львович нам подложил, а? Сошлись на него!»

«Иван тут, конечно, ни при чем. Подожди, не кричи, пожалуйста. Иван тут, конечно, ни при чем. У него и «дипломата» не было, чтобы принести, — бормочу я. — Но меня в последнее время никто, кроме тебя, золотце, вроде не посещал».

«Врешь! Нагло врешь! В прошлый раз… ты раздеваться уходил… я проверила чистая ли простыня. И ничего не было! А теперь эта мерзость! — Она отшвыривает тряпицу и попадает точно на стол рядом с бутылкой. — Тут грязная тварь валялась! А я, я… позволила тебе после нее… куда угодно… Господи! Скот!» (Вот и я стал скотом.)

«Может быть, это Марусино?» — предполагаю я в отчаянии.

«Он еще шутит! Скот! Чтобы после этого я с тобой… Видеть тебя не желаю!» — вскрикивает, вскакивая с тахты, Зина. То есть Лиза, конечно, Лиза. Мчится вон из комнаты.

«Неужели на улицу? Голяком?» — испуганно думаю я. Но нет, всего лишь в ванную комнату отмываться после меня в нескольких водах.

Я встаю и закуриваю. Затем, взяв старую газету, стараясь не смотреть, чтобы не стошнило, заворачиваю в нее жуткую улику и выношу на балкон. Здесь курю, думая: «Эх, Зина, Зина! Нехорошей ты оказалась рыбачкой. На Курилах наградила триппером, а теперь вот так подвела. Что ожидать от тебя дальше? Ребенка, наверно, привезешь мне из рейса. Эх, Зина!»

В ванной с шумом льется вода. Напор такой, что трубы воют. Небо надо мной ясное и звездное; я разглядываю его с большим уважением и вниманием. Там много для меня неизвестного. «Надо было сослаться на инопланетян, на их проделки», — приходит запоздалая, невеселая мысль.