"Том 22. Избранные дневники 1895-1910" - читать интересную книгу автора (Толстой Лев Николаевич)

1910

Пропустил два дни. Нынче 2-е 1910. Вчера все, как обыкновенно. Опять поправлял «Сон». Уехали Ландовски. Ездил верхом. Был у Марьи Александровны и Буланже. Не переставая стыдно за свою жизнь. В смысле воздержания от недобрых чувств хоть немного двигаюсь.

Димочка приехал проститься. Длинное деловое письмо от Черткова. Не успел ответить. Вечером разговор о земле с Сережей. У всех у них свои теории. Играл с милым Адамычем в шахматы и карты.

Третьего дня, 31. Утром, кажется, что-то поправлял. Ездил в волостное правление. Народ негодует. Ландовски несколько тяжелы, но он понравился мне. Приехал вечером Олсуфьев. Встреча Нового года с безумной роскошью мучительна и сама собой, и своим участием.

2-е января 1910. Ходил по прекрасной погоде. Привезли больную жалкую женщину после родов. Дети, голод. Ох, тяжело. Сажусь за письма и кофе. Приехал француз Marchand. Говорил с ним горячо, отвечая на вопросы. Поправлял «Сон». Ездил верхом с Душаном. Обычный вечер и француз.

3 января 1910. Здоров. Интересные, хорошие письма. Поправлял «Народную бедноту» и «Сон»*. Письма. Ездил с Олсуфьевым верхом. Он православный из приличия, и потому с горячностью защищает. Да, если религия не на первом месте, она на последнем. Отстаивают горячо только неподвижную, то есть религию доверия.

Вечер ничего особенного. Скучно.

5 января. Рано проснулся. Ходил по саду. Все тяжелее и тяжелее становится видеть рабов, работающих на нашу семью.

[…] Иду обедать. Вечером читал «Сон» всему обществу. Много возражений. Но я думаю, что хорошо. Винт, и все грустно и стыдно.

6 января. Много писем, малоинтересных. Приехал кинематограф*. Немного поправил «Сон» и «Бедноту» и решил послать Черткову, как есть. Вообще надо перестать и писать, и заботиться о писанном. […]

7 января. Душевное состояние немного лучше. Нет беспомощной тоски, есть только неперестающий стыд перед народом. Неужели так и кончу жизнь в этом постыдном состоянии? Господи, помоги мне, знаю, что во мне; во мне и помоги мне. Поздно встал. Пошел навстречу саням с Козловки. Кинематографщики снимали. Это ничего. […]

Прочел письма. Одно — неприятное по выражаемому согласию в убеждениях, с просьбой 500 р. для распространения христианства. Ничего не хочется писать. Теперь 1-й час.

Так ничего и не делал. Ездил с Душаном. Был Егор Павлович из Ясенков. О покупке крестьянами земли. Обед, милый Булыгин. Простился с Олсуфьевым. Кинематограф опять. Скучно. И сделалась слабость, пора на покой.

8 января. Оправился, но очень слаб. Крестьянин Волынской губернии хочет быть книгоношей. Да, хотелось бы в пустыню. Письмо от Гусева хорошее, и Саше от Черткова. Какие они оба… ну, да все хорошо, что хорошо кончается*. А письмо Черткова такое сердечное и серьезное. И Саша может понять и почувствовать то, что он говорит о главном, независимом от моей личности. Дай бог. Только ответил кое-какие письма. Начал писать о податях*, да бросил: не хотелось. Ходил, гулял. Теперь 5-й час, ложусь на постель.

Вечером читал интересный альманах «Coenobium»* — интересный тем, что чувствуется недовольство своим духовным состоянием всех более или менее передовых людей. Вечером винт. Вчера не писал.

9 января. Утро, встал очень рано и написал прибавление к письму Шмиту о науке. Потом письма, потом кончил о податях, порядочно. Вечером читал.

10 января. Сегодня встал рано, опять написал прибавление к письму Шмиту об астрономии. Пошел гулять. Все не могу вспомнить о признании «я» в том человеке, с которым сходишься: забыл с деминской женщиной. Вспомнил потом. Сажусь за кофе и работу. 11-й час.

Прочел и ответил письма. Много недобрых. Немного перечитал 2-й и 3-й «День в деревне». Записать очень важное;

[…] Для жизни необходим идеал. А идеал — только тогда идеал, когда он СОВЕРШЕНСТВО. Направление только тогда может быть указано, когда оно указывается математически, не существующей в действительности, прямой.

12 января. Мало спал. И умственно бодр. Приехал Наживин. Он мне приятен. Марья Александровна и Буланже. Письма неинтересные. Поправил 2 и 3 день. Ездил немного верхом. Согрешил с бабой издалека — отказал. Обед и вечер приятно и дельно, и с Наживиным, и с Буланже. Буланже о Будде прекрасно*. Записать что-то есть, но до завтра. Саша с Душаном в Туле на концерте.

13 января. Обычные письма. Перечитал все «Три дня». И, кажется, кончу. Ездил верхом с Филиппом. Иду обедать. Надо записать кое-что. Баба, у которой муж убил ее насильника.

[…] Иду обедать. После обеда пошел к Саше, она больна. Кабы Саша не читала, написал бы ей приятное. Взял у нее Горького. Читал. Очень плохо. Но, главное, нехорошо, что мне эта ложная оценка неприятна. Надо в нем видеть одно хорошее*. Весь вечер был очень слаб. […]

15 января. Все так же нездоровится. Письма малоинтересные и работа над «На каждый день». Сделал кое-как 5 или 6 дней. Никуда не ездил. Немного походил. Записать:

1) Живо вспомнил о том, что сознаю себя совершенно таким сейчас, 81-го года, каким сознавал себя, свое «я», 5, 6 лет. Сознание неподвижно. От этого только и есть то движение, которое мы называет временем. Если время идет, то должно быть то, что стоит. Стоит сознание моего «я». Хотелось бы сказать то же и о веществе и пространстве: если есть что-либо в пространстве, то должно быть что-либо невещественное, непространственное. Не знаю еще, насколько можно сказать последнее.

Иду обедать. Вечером ничего особенного.

16 января. Проснулся бодро и решил ехать в Тулу на суд. Прочел письма и немного ответил. И поехал. Сначала суд крестьян, адвокаты, судьи, солдаты, свидетели. Все очень ново для меня. Потом суд над политическим. Обвинение за то, что он читал и распространял самоотверженно более справедливые и здравые мысли об устройстве жизни, чем то, которое существует. Очень жалко его. Народ собрался меня смотреть, но, слава бога, немного. Присяга взволновала меня. Чуть удержался, чтобы не сказать, что это насмешка над Христом. Сердце сжалось, и оттого промолчал. Дорогой с Душаном хорошо говорили о Масарике. Вечером отдохнул и не могу удержаться от [радости по поводу] выхода в Одессе «Круга чтения»*. Теперь 9 часов. Записать нечего.

17 января. Пропустил. Был целый день в мрачном духе, приехал Булгаков с письмом и поручениями Черткова. Ничего не мог делать. Ездил со всеми детьми по Засеке. Марья Александровна, Буланже.

18 января. Еще мрачнее. Обидел тульскую попрошайку. Кроме писем написал кое-как дней 8 или 9 и переговорил с Булгаковым. Хорошо только одно: что я сам себе гадок и противен, и знаю, что того и стою. Теперь 5-й час. Вечером ничего особенного.

19 января. Встал бодрее. Гуляя, думал о том, что хорошо бы было завести опять школу: передавать то, что знаю о вере, и самому себя проверять. Потом письма малоинтересные, и недурно сделал дни до 20-го*. Ездил с Таней, Сашей и детьми на свой круг по Засеке. Была трогательная дама из Севастополя. Я не дурно говорил с ней, сказал, что мог. Теперь 5-й час.

Вечер как обыкновенно. Немного занялся «На каждый день».

21 января. Проснулся с странным чувством, ничего не помню, так что не узнал детей. Болела голова и большая слабость. Ничего не мог делать, но думалось хорошо о близкой смерти и кое-что записал. Были три Бул: — гаков, — ыгин, — анже. Много спал и нынче.

22 января немного получше, по крайней мере, память возвратилась. Была жалкая девушка и Андрюша. Читал интересные письма и многие ответил. Особенно одно замечательное, несмотря на ужасающую безграмотность, глубиной и серьезностью мысли человека, явно отрицающего уже все, вследствие явно ложных религиозных утверждений, принятых им прежде. Иду обедать.

Вечером чувствовал себя лучше. Немного поправлял «На каждый день».

23 января. […] Взялся за «На каждый день», немного поработал. Но чем больше занимаюсь этим, тем это все дело мне противнее. Надо скорее освободиться, признав то, что все это глупо и ненужно. Чувствую себя и телесно и духовно хорошо. Иду обедать. После обеда работал над опротивевшим мне «На каждый день». Винт.

24 января. Спал мало. Записал кое-что в постели. Написал письма. Потом немного «На каждый день». Ходил и утром и в полдень. Думал хорошо о «настоящем». Еще не готово. Записать:

[…] 3) Думал о том, что какая бы хорошая, нужная и великой важности работа была бы — народный самоучитель, с правильным распределением знаний по их важности и нужности.

25 января. Был вчера Илюша. Слава богу, было с ним хорошо. Они становятся жалки мне. Нельзя требовать того, чего нет. Утро как обыкновенно: письма. А писать ничего не могу. И хочется, но нет упорства, сосредоточенности. Особенно живо думал о жизни вневременной в настоящем, посвященной одной любви. Кое-что из этой мысли отзывается и на жизни. 4-й час, иду гулять. На душе хорошо, но так же гадок сам себе, чему не могу не быть рад.

Вечером пришли Булгаков и милый Скипетров, и хорошо беседовали. Буланже читал очень хорошую работу о Будде. Приехал Сережа. Вечер, как обыкновенно. На душе хорошо.

26 января. Встал рано. Гулял.

[…] Занимался «На каждый день». Ездил верхом. Во время обеда приехал Сергеенко с граммофоном. Мне было неприятно. Да, забыл: были интересные письма. Потом Андрюша с женой. Я держался без усилия хорошо, любовно с ними. Целый вечер граммофон.

27 и 28 января. Спал хорошо. Ходил гулять. Сажусь за кофе и письма. Поправлял «На каждый день». Почти кончил. Очень недоволен. Вчера, кажется, было письмо от Черткова с исправлением «Сна». Как хорошо! Ездил с Душаном. Хорошие, как всегда, письма. Буланже, хорошая мысль о самоучителе, но надо подумать*. Вечер, как обыкновенно. Софья Андреевна уехала в Москву. Слава богу, хорошо.

30 января. Утром встретил на гулянье Шанкс. Начал по письму Ивана Ивановича переделывать «На каждый день». Хорошо работал. Письма малоинтересные. Приехали Граубергер и Токарев. Токарев — молоканин свободный. Хорошо говорил с ним. Ездил с Душаном. Вечером Долгоруков с библиотекой*. Ложусь, 12 часов.

31 января. Утром Поша. Все такой же серьезный, простой, добрый. Приехали корреспондент и фотограф. Я начал новую работу для книжечек «На каждый день» и сделал первую: «О вере»*. Потом надо было идти в библиотеку. Все очень выдуманно, ненужно и фальшиво. Речь Долгорукова, мужики, фотография. […]

1 февраля. Хорошо сплю, бодро встал, но поздно. Думал что-то не совсем до конца, но очень важное и хорошее. Постараюсь вспомнить. Письма. Потом начал февраль до 19-го*. Ходил пешком. Нехорошо обошелся с женой убийцы. Спал. Иду обедать. Вечер, как всегда. Не помню.

5 февраля. Много спал. Лучше. […] Заходил к Душану в лечебную. Завидно. Сделал кое-как 5-ую книжку: «Любовь». Ходил пешком. Очень занимает мысль высказать свою боль о жизни. К стыду, было неприятно письмо курсистки о «переведенном имуществе»*. Иду обедать.

Пропустил два дня. Нынче 8 февраля. Третьего дня не помню. Знаю, что написал 6-ю книжку. Вчера был Шмельков из Кавказа. Религиозный человек. Был Булыгин. Трогательное письмо от Фельтена. Нездоровится, но написал 7-ую книжку; кажется, будет хорошо. Нынче написал 8-ю. Будто бы моя статья очень глупая*. С Сашей объяснение, трогательное. Сейчас приехал от Марьи Александровны, ложусь перед обедом.

Опять пропустил два дня. Нынче 11 февраля. Знаю только то, что за эти два дня был в дурном духе. Но все-таки работал и оба дня писал, и нынче даже сделал 2 дня. Был 3-го дня Буланже. Надо написать ему предисловие к Будде. И еще много кое-чего нужно. Главное же, все сильнее и сильнее просится наружу то страдание от грехов людских, — моих в том числе, — разделяющих и мучающих людей. Нынче яснее всего думал об этом виде «Записок лакея». Как могло бы быть хорошо!* Перечитывал Достоевского, — не то*.

В доме все больны: Дорик, маленькая Танечка и Саша. Привет от d’Estournel’я, моя искалеченная статья и ругательные письма. Софья Андреевна едет в Москву.

[…] Софья Андреевна уехала. Я говорил ей вчера о моем желании и неприятности за то, что «Книги для чтения» продаются дорого; она стала говорить, что у нее ничего не останется, и решительно отказала. […]

12 февраля 1910. Ночь очень нездоровилось. Болел бок. Изжога и кашель. Мало спал. Погода дурная, ветер, немного походил, написал плохо письмо для Буланже о Будде*. Исправил кое-как одну книжечку и написал — составил 13-ую. Много писем и очень интересных. Ответил несколько. Не выходил перед сном, заснул, и вот иду обедать. На душе хорошо. Очень жалкий был бродячий мальчик из типографии, сосланный. Вечером написал еще шесть писем. Болело горло, но очень хорошо. Саше лучше.

[15 февраля. ] Встал не рано. Написал письмо Хирьякову. Приходил рабочий, желающий сесть на землю. Хочет влиять на людей. Вчера был хороший разговор с Булгаковым об ожидающем его призыве. Перечитал малоинтересные письма, сажусь за работу. Записать:

1) Мне дурно жить потому, что жизнь дурна. Жизнь дурна потому, что люди, мы, живем дурно. Если бы мы, люди, жили хорошо, жизнь была бы хорошая, и мне было бы не дурно жить. В числе людей есмь я. И если я и не могу всех людей заставить жить хорошо, — я могу сделать это с собой и этим хотя немного улучшить жизнь людей и свою. Подтверждает такое рассуждение в особенности то, что если бы все люди усвоили это рассуждение, а рассуждение это неотразимо справедливо, то и для меня, и для всех людей жизнь была бы хороша. […]

16 февраля. […] Был Буланже. Недоволен моей статьей. Немного тяжело, не имея никаких практических интересов, иметь сношения с людьми, руководимыми преимущественно этими интересами. […]

[17 февраля. ] Жив. Получил трогательное письмо от киевского студента, уговаривающее меня уйти из дому в бедность*. Здоровье лучше. Все утро поправлял письмо о Будде и отвечал письма. Саше не лучше. Креплюсь. Сейчас 6-й час. Немного походил и поспал. Вечером тоже занимался. И все неясно распределение.

18 февраля. Не мог заснуть до 3-го часа. Нынче с утра писал книжечки «О жизни». И все путаюсь в распределении. Мало интересных писем. Да, немного поправил статью о Будде. Немного походил. Саше лучше, но не перестаю бояться. Что-то очень нужное думал, стараюсь вспомнить. Теперь 12-й час, ложусь.

19 февраля. Пишу слабый, перед сном. Усердно составлял книжки. Ездил верхом. Миташа. Не могу преодолеть недоброго чувства… Был у Марьи Александровны.

[20 февраля. ]Саша мила, хороша и тем более страшна в дурные минуты — не ее, а мои. Жив. Все усердно работаю над книжечками. Кончил 28. «О настоящем», мне нравится. Письмо от Черткова. Датский еврей, очень интересный. Ездил верхом с Душаном. Потом Гольденблат. Немного поправил письмо Поссе. Ложусь спать. Саше совсем лучше — хорошо.

[21 февраля. ] Жив. Теперь 12-й час, ложусь спать. Хорошие письма. Закончил все книжки*. Ездил верхом. Саша все плоха. Думал об избавлении. Вечер с Молоствовыми.

[24 февраля. ] Два дня пропустил. […]

22. Утром встретил матроса политического. Я направил его в Телятинки и написал Черткову*. Кажется, поправлял письмо Поссе. Обед и вечер с Молоствовыми. Все не могу забыть о мнении людей. Ездил с Павлычем в Телятинки.

23-го. Далеко ходил навстречу Филе. Кажется, поправлял письмо Поссе и письма. Ездил в Овсянниково. Вечером закончил письмо Поссе. Вечером читали статью о «Barricade»*. Написал письма Lehr’у и о Масарике. Заболела нога.

Сегодня, 24-го, очистил все письма и окончательно Поссе. Написал письма. Нездоровится, но держусь. Теперь 4 часа. Вечером читал о Бурже и написал письмо Гальперину.

25 февраля. Очень дурно спал. Удивительное состояние — точно молодой во сне. Встал рано. Ходил. Хорошо говорил с пьяницей, который признавался, что обманывает баб — смывает порчу и все пропивает. Целый день d’une humeur de chien[85]. Написал целый рассказ «Ходынка», очень плохо. В постели написал ответ Мельникову. Не выходил днем. Вечером читал философию и, по совету Душана, написал письмо чехам*. Теперь 12 часов, ложусь спать.

26 февраля 1910. Очень слабо себя чувствую. Ничего не ел. Готовлюсь к смерти, но плохо. Не равнодушен. Поправлял «О боге». Нехорошо поправлял, но книжечка хороша. Утром гулял. Еврей просил рекомендовать его литераторам. Немножко разгорячило. Тоже за обедом не удержался. Записал в книжечке, но не переписал, две мысли и одну аллегорию, которую видел во сне. Сашу не видал. Ложусь спать немного посвежей. Будет писать. Откупался.

27 февраля. Встал бодрее. Пошел ходить. Приехавшие казаки: хочет установить царство небесное на земле: смешение религиозного с мирским. И слава людская, и устроительство. Но трогательные. Приехали нарочно. Занимался книжечками: «Бог и грехи», «Соблазны и суеверия» — нехороши. Письма от Черткова и других интересные.

Ответил: Лапшину, редактору «Новой Руси». Не выходил, поспал перед обедом и теперь иду обедать. […]

28 февраля. Встал довольно бодро. Много ходил. Писал письма. Проводил казаков и матроса, а также и хохла-алкоголика с женой. Саша встала. Поеду в санях покататься, только позавтракаю.

Ездил с Леной. Вечером приятно у Саши. Читал Super Tramp. Плохие английские шуточки, тоже и в предисловии Шо*.

2 марта. Встал рано. Очень слаб. Написал письма. Кое-как поправил одну книжечку. Заснул в 3 от слабости. Ездил на Козловку. Обедал. Приехал Шестов. Малоинтересен — «литератор» и никак не философ*. […]

3 марта. Все то же: такая же слабость, хотя немного получше, но все так же не работается. Одну книжку плохо поправил. Письмо одно незначительное написал. Ездил с Булгаковым далеко верхом. Записать:

1) Одни люди думают для себя и потом, когда им кажется, что мысли их новы и нужны, сообщают их людям, другие думают для того, чтобы сообщить свои мысли людям, и когда они сообщили свои мысли людям, особенно если люди хвалят их, считают эти мысли истиной.

Иду обедать. Дурно поступил с малым, пришедшим из Тулы, которому Иванова не добыла место. Вместо того чтобы поговорить с ним, придумать что-нибудь, я — это было при возвращении домой — так устал, что ничего не сделал.

4 и 5 марта. Вчера было хуже всех дней. Немного работал. Написал письма. Ездил к Марье Александровне. Очень замечательный Андрей Тарасов из Тамбова, мужик. Умен и тверд. Еще письмо от Досева. Вечером Гольденвейзер. К стыду своему, волнует игра.

Нынче лучше. Писал письма и 10-ю книжку. Ездил в Телятинки с Андреем Тарасовым и радостно говорил с ним и с Сережей Поповым. Вечером читал интересный роман «Eссе sacerdos»*. Сейчас ложусь спать.

6 марта. Встал еще бодрее вчерашнего. Ходил далеко, потом письмо. Одно, исповедь бывшего революционера, очень порадовавшее и тронувшее меня. Видишь кое-когда радостные плоды, и очень радостные. Потом поправил две книжки, 12-ю и 13-ю. Ездил верхом, очень приятно и немного. Сейчас ложусь спать перед обедом. Приехал Стахович. Очень уж чужда эта и политика, и роскошь, и quasi-аристократизм. Ложусь спать. Уехали Сухотины и Булгаков. То ли дело Андрей Тарасов и Сережа Попов, а не Стахович.

7–8 марта. Вчера написал, кажется, два письма. Ездил верхом с Душаном. Читал записки Александры Андреевны* и испытал очень сильное чувство: во-первых, умиления от хороших воспоминаний, а второе, грусти и ясного сознания того, как и она, бедная, не могла не верить в искупление et tout le tremblement[86], потому что, не веря, она должна была осудить всю свою жизнь и изменить ее, если хотела бы быть христианкой, иметь общение с богом. Люди нерелигиозные могут жить без веры, и потому им незачем нелепая вера, но ей нужна была вера, а разумная вера уличала ее. Вот она и верила в нелепую, и как верила! Третье, еще то испытал, это сознание того, как внешнее утверждение своей веры, осуждение других — как это непрочно, неубедительно. Она с такой уверенностью настаивает на своей и так решительно осуждает; в-четвертых, почувствовал и то, как я часто бывал не прав, недостаточно осторожно прикасаясь к чужой вере (хотя бы в науку).

Вечером с Стаховичем. Сказал ему об его роскоши. Но его тоже не проберешь с его какой-то композицией веры из аристократизма, художества, православия. А милый малый.

Сегодня встал свежее прежних дней. Письма. Одно очень хорошее, мужицкое; потом книжку: суеверие наказания.

Приехали Иван Иванович и милый Николаев. Приходили Сережа Попов и Андрей Тарасов. Я слаб бываю нервами. Все хотелось плакать и при чтении Будды, и прощаясь с Тарасовым. Большое хорошее письмо Черткова. Ездил с Душаном. Спал очень немного, иду обедать.

Вечер опять читал с умилением свои письма к Александре Андреевне. Одно о том, что жизнь — труд, борьба, ошибка — такое, что теперь ничего бы не сказал другого. С Иваном Ивановичем решили печатать*.

9 марта. Очень рано встал. Обдумал письмо японцу. Письма. 15 000 куда определить. Ездил верхом. Кончил 15 книжку. Очень на душе сильно сознание того, какой должна быть жизнь. Не умею, как сказать: сильно сознание истины и служения ей. Записать:

1) О безнравственности во сне…

Вечер малоинтересно с Зосей Стахович и Буланже, но с Иваном Ивановичем очень хорошо поговорил. Отдал для набора 5 книжек*.

10 марта. Встал также рано. Встретил Таню с мужем. Письма: одно ужасное от юноши, готового убить старика, чтобы экзамен зрелости. Немного занялся 16-й книжкой. Письмо от Черткова. Написал ответ японцу*, и письмо об «Ужасах христианской цивилизации»*, и ответ о 15 000*. Ездил с Душаном. Ложусь спать. Обед, шахматы, болтовня, карты, граммофон, и мне стало мучительно стыдно и гадко. Не буду больше. Буду читать.

11 марта. Встал очень бодро и рано, прошелся по чудной погоде. Пять просителей. Один жалкий, но мне жалкий оттого, что я поговорил с ним. Все бы были жалки, если бы со всеми обошелся, как с Сашей. Записать:

[…] 2) Революция сделала в нашем русском народе то, что он вдруг увидал несправедливость своего положения. Это — сказка о царе в новом платье. Ребенком, который сказал то, что есть, что царь голый, была революция. Появилось в народе сознание претерпеваемой им неправды, и народ разнообразно относится к этой неправде (большая часть, к сожалению, с злобой); но весь народ уже понимает ее. И вытравить это сознание уже нельзя. И что же делает наше правительство, стараясь подавить неистребимое сознание претерпеваемой неправды, увеличивает эту неправду и вызывает все большее и большее злобное отношение к этой неправде. […]

Бодрость была ошибочная. Почти ничего не работал. Только письма. Ездил верхом. Вечер не помню. Да, читал письма к Александре Андреевне.

12 марта. Совсем нездоров. Спал до 10 часов. Письма. Кое-что поделал над письмом японцу и то не кончил. И опять спал. Вечер чтение писем, которые очень трогают меня. Книга о браманизме превосходная и вызвала много мыслей*. […]

Пропустил три дня, нынче четвертый, 4 часа 17 марта. Все эти три дня был нездоров. Плохо работал над письмом японцу, предисловием к «На каждый день» и 14-го марта — XVI книгу. […] Кажется, предисловие лучше. Но вообще вся эта работа «На каждый день» становится тяжела мне. Какой-то педантизм, догматизм. Вообще гадко. Два сильных впечатления, и одинакового характера, были чтение писем Александры Андреевны и мыслей Лескова*.

Записать, кажется, много:

1) Если бы человек ничего бы не знал о жизни людей нашего христианского мира и ему бы сказали: вот есть такие люди, которые устроили себе такую жизнь, что самая большая часть их, 0,99 или около того, живет в непрестанной телесной работе и тяжелой нужде, а другая часть, 0,01, живет в праздности и роскоши; что, если эта одна сотая имеет свою религию, науку, искусство, каковы должны быть эти религия, наука, искусство? Думаю, что ответ может быть только один: извращенные, плохие и религия, и наука, и искусство.

[…] 5) Жизнь для мужика — это прежде всего труд, дающий возможность продолжать жизнь не только самому, но и семье и другим людям. Жизнь для интеллигента — это усвоение тех знаний или искусств, которые считают в их среде важными, и посредством этих знаний пользоваться трудами мужика. Как же может не быть разумным понимание жизни и вопросов ее мужиком, и не быть безумным понимание жизни интеллигентом. […]

Нынче 19 марта. Вчера пропустил. Здоровье все хуже; но, слава богу, живется хорошо. Вчера ничего не помню значительного. Все переделываю предисловие и письма. Отослал письмо японцу — плохое. Читал письмо Бодянского. Тяжело ответить отказом*. Ездил к Прокофию, и можно было поступить мягче. Все думаю о людях, их суде, а не о нем и его суде. Вечером читал.

Сегодня встал рано, мало спал, чудная погода. Походил. Насморк, кашель, простуда и бездействие желудка. Опять поправлял предисловие. Прочел письмо свое индусу и очень одобрил*. А японцу скверно. Но хорошо, что это мне не важно. Написал Гусеву. У него обыск*. Записать, кажется, нечего.

[21 марта. ] 20 и 21. Вчера был очень слаб, насморк и кашель, жар. […] Приятно было думать, что мысль о том, что это может быть смерть, не была нисколько тяжела мне. Не выходил. Писал письма и поправлял книжки. Вечером здоровье хуже.

Нынче то же. Тяжело было утром, потом лучше. Опять писал письма, интересные. Потом Эрнефельт. Драма его — драма мало мне интересная.

Сейчас 10-й час, мне немного лучше. Саша опять хворает, но хороша. У меня на душе очень хорошо. Хороша ясность мысли. Хочется выразить ее; а и не выражу — и то хорошо. Таня очень мила и приятна мне.

23 марта. Здоровье — хорошо. Письма. Очень скучна работа с книжками. Писал письмо о самоубийстве. Тоже не нравится*. Хотелось бы написать пьесу для Телятинок*. Иду обедать. Тут приехал цимбалист, очень симпатичный.

24 марта. Цимбалиста музыка неважная. Нынче встал хорошо. Но все мало доволен своей работой. Недоволен систематичностью. Постараюсь избавиться. Интересные письма, ответил. Немного занялся предисловием. Хочется написать для Димочки пьесу. Но нет потребности. Не будет, не надо. От Молочникова трогательное письмо с ужасными подробностями о тюрьме. Все не успевал написать то, что думал.

25 марта. Ходил далеко. Встретил Дунаева. Грустно. Волнуют мысли. Или не имею силы, или не нахожу формы выразить их. Сильная статья Короленко о смертной казни*. Ездил верхом. Тяжело провел вечер за картами. Надо перестать. Ложусь спать.

26 марта. […] Ходил больше часа гулять. Хорошо. Поправил предисловие. Иду завтракать. Трогательное письмо священника о Христе. Вечером читал статью Короленко. Прекрасно. Я не мог не разрыдаться. Написал письмо Короленко*.

27 марта. Проснулся рано, поправил письмо Короленко и два места в предисловии. Ходил гулять.

Прочел и написал письма. Ничего больше не мог делать. Слабость. Не мог ничего делать, но на душе очень хорошо. […]

28 марта. Вчера вечером читал. Ничего не ел. Сегодня встал в 8, походил и, вернувшись, почувствовал большую слабость. Ответил лениво кое-какие письма и опять марал предисловие. О самоубийстве тоже начал. Представляется важным. Ездил верхом, сейчас вернулся, ложусь спать. Слаб, но меньше. Неужели то, что зреет во мне и даже просится, останется невысказанным. Вероятно и наверно — хорошо.

[30 марта. ] Пропустил два дня. Вчера 29. Утром на гулянье встретил Страхова и потом Масарика*. Оба мне приятны, особенно Масарик. 28-го приехали Стаховичи. Довольно скучно. Очень уж чужд он. Вчера хорошо два раза говорил с Масариком. Ездил в Овсянниково. Набросал комедию: может выйти*. Масарик все-таки профессор и верит в личного бога и бессмертие личности. […]

31 марта. Все так же телесно слаб, и не скучно, не дурно, а грустно и хорошо. На опыте вижу, как велика радость — не радость, а благо внутренней работы. Нынче почувствовал в первый раз и с полной ясностью мой успех в освобождении от славы людской. Все были маленькие делишки: не смущаться о том, что осудят, что пью вино, играю в карты, что живу в роскоши, а смотришь — чувствуешь свободу неожиданную. Думаю, что не ошибаюсь.

[…] Ходил утром. Ко мне обратился из Панина крестьянин-революционер, и отец его такой же. Оба сидели, оба знают меня. Но нужен я им только в той мере, в которой они видят во мне революционное. Дал ему книги. Дурно вел себя, объяснив ему свое положение. Все-таки, кажется, не для славы людской. Он попросил денег. Это было тяжело. Потом начал писать пьесу. Не пошло. Приехал журналист из Финляндии. Я принял его и много, горячо говорил, и хорошо. Потом Беленький привез письмо от Молочникова. Я распустил слюни, прося уезжавшую Рыдзевскую*. Потом кое-что читал, спал. Соня уехала в Москву. Саша уехала в Тулу на концерт. Иду обедать. […]

1 апреля. Вчера приехал Димочка, рассказывал мне повесть Семенова, очень хорошо. Я взял Семенова и читал весь вечер. Очень хорошо*. […]

3 апреля. Два дня пропустил. 1 апреля не помню, что делал. Знаю только, что был очень слаб и ничего не работал. Вчера то же самое. Незначительные письма ответил и больше ничего. Нынче тоже. Сплю много, но слабость все усиливается. Теперь 6-й час. Только что проснулся. Много было писем. Отвечал некоторые. С утра хотел написать о своих похоронах и о том, что прочесть при этом. Жалею, что не записал. Все ближе и ближе чувствую приближение смерти. Несомненно то, что жизнь моя, а также, вероятно, и всех людей становится духовнее с годами. То же совершается и с жизнью всего человечества. В этом сущность и смысл жизни всей и всякой, и потому смысл моей жизни опять только в этом одухотворении ее. Сознавая это и делая это, знаешь, что делаешь предназначенное тебе дело: сам одухотворяешься и своей жизнью хоть сколько-нибудь содействую общему одухотворению — совершенствованию.

Как-то гораздо лучше, яснее чувствовал это во время гулянья. И сейчас непреодолимая слабость: глаза слипаются, и пошевелиться тяжело.

5 апреля. Встал бодро. Ходил навстречу Софье Андреевне. В постели записал кое-что недурно. Потом письма. Поправки корректуры октября. «На каждый день» и книжечки 19 и 20 пересмотрел, а писать комедии не пришлось. Вечером тоже работал. Саша все болеет. Ложусь спать. […]

7 апреля. Опять пропустил день вчерашний. Встал рано. Писем немного, отвечал. Писать не хочется ничего нового. Et je m’en trouve bien[87]. Ездил с Душаном далеко и очень приятно. Безумно приятная весна. Всякий раз не веришь себе. Неужели опять из ничего эта красота. Вечером Сережа. Он мне понятен стал. И я рад. Димочка с Булгаковым и Сергеенко [с] мальчиком. Написал ответ Градовскому*.

Нынче:

Ходил навстречу пролетке, возившей Михаила Сергеевича и Сережу. Потом писал немного. Саша лежит. Ездил с Душаном по лесам. Поправлял книжки, все не знаю, как назвать. Потом Философов. Мертвый как почти все. Хорошо письмо от мужика. Полусумасшедшая девица. Да, забыл, вчера два крестьянина, один нижегородский, другой екатеринославский. Оба нарочно приезжали, и оба надеялись на помощь.

[…] Теперь 10 часов. Хочу еще приготовить к переписке книжечки. Теперь уже 25-я.

[9 апреля. ] 8, 9 апреля. Вчера ничего не помню. Поправлял мысли «О жизни». Письма написал плохо. Ничего не хочется делать. Ездил с Душаном. Уныло и даже недобро.

Нынче то же. Саше хуже. Ее отправляют в Крым. Записать:

[…] 2) Одно из самых тяжелых условий моей жизни, это то, что я живу в роскоши. Все тратят на мою роскошь, давая мне ненужные предметы, обижаются, если я отдаю их. А у меня просят со всех сторон, и я должен отказывать, вызывая дурные чувства. Вру, что тяжело. Тяжело оттого, что я плох. Так и надо. Это хорошо. Очень хорошо. Целый день d’une humeur de chien[88] особенно, где надо быть добрым. […]

10 апреля. Продолжаю быть в самом дурном настроении. И думать не могу о какой-нибудь самостоятельной работе. Поправлял мысли «О жизни». Встретил Николаева. Получил корректуры от Ивана Ивановича. Саша едет. Она грустна. Я хорошо поговорил с ней. Оба расхлюпались. Только вписал:

1) Если сердишься на людей, то подумай, не оттого ли, что сам плох. Если сердишься на животных, то все вероятия за то, что плохота в тебе. Если же сердишься на вещи, то знай, что все в тебе и надо взять себя в руки.

[…] 3) Какой большой грех я сделал, отдав детям состояние. Всем повредил, даже дочерям. Ясно вижу это теперь.

12 апреля. Утро, 2 часа. Все так же неработоспособен. Письмо о смерти Петражицкого. Одно хорошо. Чувствую движение вперед в равнодушии к суждению людей и большое уважение к человеку, как я говорю: благодарность за радость возможности общения. Утром письма и поправил вчерашнее письмо. Еду верхом.

Не обедал. Мучительная тоска от сознания мерзости своей жизни среди работающих для того, чтобы еле-еле избавиться от холодной, голодной смерти, избавить себя и семью. Вчера жрут пятнадцать человек блины, человек пять, шесть семейных людей бегают, еле поспевая готовить, разносить жранье. Мучительно стыдно, ужасно. Вчера проехал мимо бьющих камень, точно меня сквозь строй прогнали. Да, тяжела, мучительна нужда и зависть, и зло на богатых, но не знаю, но мучительней ли стыд моей жизни.

Нынче 13 апреля. Проснулся в 5 и все думал, как выйти, что сделать? И не знаю. Писать думал. И писать гадко, оставаясь в этой жизни. Говорить с ней? Уйти? Понемногу изменять?. Кажется, одно последнее буду и могу делать. А все-таки тяжело. Может быть, даже наверное, это хорошо. […]

14 апреля. Очень было тяжело вчера. Ходил вчера к Курносенковой, к Шинтякову — забыл, как зовут. Ничего не делал, кроме пустого письма. Ездил верхом. Тяжело, а не знаю, что делать. Саша уехала. И люблю ее, недостает она мне — не для дела, а по душе. Приезжали провожать ее Гольденвейзеры. Он играл. Я по слабости кис.

Ночью было тяжело физически, и немного влияет на духовное. Встал поздно. Бодянская о муже, приговоренном по Новороссийской республике. Написал Олсуфьеву. Вел себя хорошо и с нищими, и с просителем. Ездил в Овсянниково. Читал свои книги*. Не нужно мне писать больше. Кажется, что в этом отношении я сделал, что мог. А хочется, страшно хочется.

Вечером поправлял мысли «О жизни». Теперь 12 часов. Ложусь. Все дурное расположение духа. Смотри, держись, Лев Николаевич.

15 апреля, е. б. ж. Жив — не очень. Встал бодрее. Опять суета. Просители. Со всеми хорошо, помня о благодарности за радость общения, кроме пьяницы-женщины, которой нехорошо отказал. Письма. Шоу* и об обществе мира*. Нехорошо. Корректуры. И все-таки ничего не писал.

Соломахин очень приятен, а вечером из Самары железнодорожник. Сейчас немного знобит. Написал Саше.

16 апреля. Е. б. ж. Пора. Жив. Встал поздно. Пил воды. Ходил к Суворову. Много народа. Очень хорошо было с стариком. Увидал его, и неприятное чувство досады. Вспомнил, что это возможность единения, то, за что надо быть благодарным. Разговорился с ним, исполнил его желание, и так хорошо стало, радостно. Потом учитель с юга. Совсем близкий человек.

Поправлял мысли «О жизни» и очень недоволен. Письма малоинтересные. К стыду своему, было неприятно меньшиковское рассуждение обо мне*.

С Булгаковым ездил в Телятинки. Приятно говорил с ним. Вечером читал изречение Талмуда. Все такое же дурное расположение духа. Так же и еще больше неприятно было, чем меньшиковская недоброта, ругательство мужика, которому я не дал 5 копеек. Записать:

1) Не помню кто, Досев или киевский студент, уговаривали меня бросить свою барскую жизнь, которую я веду, по их мнению, потому что не могу расстаться со сладкими кушаньями, катаниями на лошади и т. п. Это хорошо. Юродство. […]

17 апреля. Казалось, нельзя хуже. А нынче еще хуже всех дней — настроение. С трудом борюсь. Хорошее письмо от Черткова и журнал китайской передовой прогрессистской партии. Очень занимает меня. Никуда не ездил. После обеда просматривал книжечки. Надо все изменить, записать нечего.

19 апреля. Вчера было несколько лучше. Утром поправлял мысли «О жизни». И недурно. Был в Овсянникове. Вечером поправлял корректуру. Нынче совсем лучше.

Вчера посетитель: шпион, служивший в полиции и стрелявший в революционеров, пришел, ожидая моего сочувствия. И еще такой, что, очевидно, желал подделаться тем, что попов бранит. Очень тяжело это, что нельзя, то есть не умею по-человечески, то есть по-божьи, любовно и разумно обойтись со всяким. Сейчас, нынче два юноши меня поучали и обличали: один требовал, чтобы я «боролся» бомбами; другой: зачем я передал право собственности на сочинения до 80-го года. И тоже не умел кротко, без иронии обойтись с ними.

[…] Нынче утром приехали два японца. Дикие люди в умилении восторга перед европейской цивилизацией*. Зато от индуса и книга и письмо, выражающие понимание всех недостатков европейской цивилизации, даже всей негодности ее*. […]

20 апреля. Е. б. ж. Все еще жив. Встал не рано. Ходил по елочкам; занимали муравьи. Записал кое-что. Опять полковник с, очевидно, недобрым чувством ко мне*. Поправил две книжечки по корректурам: «Грехи, соблазны, суеверия» и «Тщеславие». Недурно. Ездил с Булгаковым. Мало интересных писем. Вечером читал Ганди о цивилизации. Очень хорошо. Записать:

1) Движение вперед медленно, по ступеням поколений. Для того, чтобы двинуться на один шаг, нужно, чтобы вымерло целое поколение. Теперь надо, чтобы вымерли бары, вообще богатые, не стыдящиеся богатства, революционеры, не влекомые страданием несоответствия жизни с сознанием, а только тщеславием революции, как профессии. Как важно воспитание детей, — следующих поколений.

2) Японцы принимают христианство, как одну из принадлежностей цивилизации. Сумеют ли они так же, как наши европейцы, так обезвредить христианство, чтобы оно не разрушило того, что они берут в цивилизации?

3) Огромное большинство живет одной животной жизнью; в вопросах же человеческих слепо подчиняется общественному мнению.

4) Усилие мысли, как семя, из которого вырастает огромное дерево, не видно; а из него вырастают видимые перемены жизни людей.

21 апреля. Встал поздно в очень дурном духе. Крестьянин о земле. Я дурно поступил с ним. Потом дама с дочерьми. Говорил с ней, как умел. Читал книгу о Gandhi*. Очень важная. Надо написать ему. Потом Миша, потом приехал Андреев. Мало интересен, но приятное, доброе обращение. Мало серьезен*. О Саше нехорошие вести. Сейчас хочу написать ей. Вечер читал о самоубийствах. Очень сильное впечатление. Ложусь спать, 12-й час. Записать нечего. От Черткова письмо.

[22 апреля. ] Жив. Пошел гулять один, отказал Андрееву и приезжему из Архангельска. Потом поговорил с Андреевым. Нет серьезного отношения к жизни, а между тем поверхностно касается этих вопросов. Письма. Поправил два месяца «На каждый день». Очень мне понравилось. Ходил гулять. Приехали Гольденвейзеры. Все борюсь. Написал Саше письмо. Ложусь спать перед обедом. От Саши очень тронувшее меня письмо. Сильно волновала музыка. Прекрасно играл.

27 апреля. Встал очень бодро. Довольно хорошо работал над предисловием. Кончил начерно*. Ходил на Козловку. Не устал. Чудная погода. Вечером восхищался рассказом Семенова*, Сергеенко отпустил. Написал Саше. Об ней хорошее письмо. Ложусь спать. Записывать нынче не буду.

28 апреля. Здоровье хуже. Ничего не делал утром. И не хочется. Ходил до Козловки, застал дождь, вернулся верхом с Булгаковым. После обеда исправлял предисловие. Вейнберг из Ташкента. Письма писал. На душе невесело. Хочется одиночества, с людьми тяжело.

29 апреля. Е. б. ж. [29 апреля. ] Жив, но нездоров. Ночью было плохо. Сонливость, слабость. Хорошие письма. Приятный очень Плюснин. Ложусь спать. […]

[1 мая. ] [] Сейчас 8-й час утра. Ночь очень мало спал, едва ли 4 часа. Слаб. Приезжает Соня. Одеваюсь и иду гулять.

Теперь вечер. Соня приехала. Укладывался, ходил гулять, смотреть на автомобили*. Милые ребята, реалисты, двадцать человек. Поговорил с ними хорошо. Потом милый Димочка хорошо говорил. Ложусь спать. Ничего не делал. Пачкал предисловие. Бросил письмо детям. Прямо нехорошо*.

2 мая. [Кочеты. ] Собрался ехать и выехал в 7*. Было тяжело. Любопытство людей. Милые Таня и Михаил Сергеевич. Заблудился вечером в парке. Нездоровится.

3 мая. Встал вяло. Ничего не работал. Ходил по парку, читая Масарика*. Слабо. Поправлял предисловие. Думал о самоубийстве и перечитал начатое. Хорошо. Хорошо бы написать. Написал Масарику, Саше, Соне. Ложусь спать, 12 часов.

4 мая. Перед обедом ходил по лесу и радовался на жизнь, на «незримые усилия»*. Видел удивительные по психологической верности сны. Думал, что напишу о самоубийстве, но сел за стол, и слабость мысли и неохота. Опять мучительно чувствую тяжесть роскоши и праздности барской жизни. Все работают, только не я. Мучительно, мучительно. Помоги… найти выход, если еще не наступил главный, верный выход. Впрочем… надо и за это благодарить и благодарю. […]

5 мая. Опять сонливость, слабость мозга. Ничего не писал и не брался. Читал старинных французов: La Bo#233;tie, Montaigne, Larochefoucauld. […]

6 мая. Вчера ночью телеграммы: от Саши и от Черткова. Чертков приезжает 7-го, завтра.

Дождь, холод, совсем нездоров, слабость, изжога, головная боль. Походил. Письма — мало, но хорошее, трогательное от Черткова, от Сиксне — брата и еще хорошие. […]

7 мая. Сегодня получше. Большая радость: приехал Чертков. Два раза гулял. Довольно хорошо работал над предисловием. Записать есть кое-что, после. 11-й час, ложусь спать.

8 мая. И сегодня немного лучше. Немного писал о самоубийстве. Может быть, и выйдет. Но предисловие все не идет. Надо сократить. Записать есть кое-что, но поздно, не стану. От Саши хорошее письмо.

9 мая. Опять поздно, и пишу только несколько слов. Есть что записать. Много ходил. Переделывал, сокращал предисловие. О безумии жизни слагается все яснее и яснее. Приехала Соня с Андреем. С Андреем был нехорошо резок. С Соней в первый раз высказал отчасти то, что мне тяжело. И потом, чтобы смягчить сказанное, молча поцеловал ее — она вполне понимает этот язык.

10 мая. 9 часов вечера. Встал гораздо лучше, хотя мало спал. Будили мысли, и записывал рано утром. Потом гулял, насилу ходил от телесной слабости, а мысли бодрые, важные, нужные, разумеется, мне. Ясное представление о том, как должно образоваться сочинение «Нет в мире виноватых» и еще кое-что. Общий разговор, потом с Чертковым об неприятном ему письме и нехорошем, Градовского*.

Все яснее и яснее безумие, жалкое безумие людей нашего мира. […]

11 мая. Опять сонливость и слабость. Чуть двигаюсь, ничего не хочется писать. Но, гуляя, записал, кажется, важное и, слава богу, не зол и легко не грешить. Чертков переписал мне и пересмотрел предисловие. Не хочется этим заниматься. Если бог велит, напишу, буду писать: и «Безумие», и «Нет в мире виноватых». […]

[12 мая. ] Жив. Утром ходил гулять и хорошо думал. А потом слабость, ничего не делал. Только читал: «О религии». Узнал кое-что новое о китайской религии. И вызывает мысли*. Ездил верхом с Булгаковым. Дома по некоторым причинам тяжело. Письмецо от Саши. Разговоры с лавочником и урядником. Записать:

1) Как легко усваивается то, что называется цивилизацией, настоящей цивилизацией и отдельными людьми, и народами! Пройти университет, отчистить ногти, воспользоваться услугами портного и парикмахера, съездить за границу, и готов самый цивилизованный человек. А для народов: побольше железных дорог, академий, фабрик, дредноутов, крепостей, газет, книг, партий, парламентов — и готов самый цивилизованный народ. От этого-то и хватаются люди за цивилизацию, а не за просвещение — и отдельные люди, и народы. Первое легко, не требует усилия и вызывает одобрение; второе же, напротив, требует напряженного усилия и не только не вызывает одобрения, но всегда презираемо, ненавидимо большинством, потому что обличает ложь цивилизации. […]

13 мая. Записать:

1) Только сказать про то, что большинство людей, как милости, ждут работы, чтобы ясно было, как ужасна наша жизнь и по безнравственности, и по глупости, и по опасности, и по бедственности.

2) В медицине то же, что и во всех науках: ушла далеко без поверки; немногие знают ненужные тонкости, а в народе нет здравых гигиенических понятий. […]

14 мая. Болел бок. Встал бодро. Много гулял. Ничего не записал. Дома читал Вересаева и Семенова*. После завтрака ходил в Желябуху. Приятно прошелся. Чертков пришел. Таня приехала. С мужиками хороший разговор. Больше шутливо-ласковый. Дома спал. Горбов — цивилизованный купец. Очень скучно.

1) Как бы хорошо быть в состоянии искренно ответить на вопрос: как твое здоровье? Не знаю, это меня не касается.

Хорошее письмо от Саши. Ложусь спать, только напишу ответ Леониду Семенову.

15 мая. Весь день слаб. Ничего не работал… Даже книжку не растворял. Много говорил с народом. Был скучный господин. Все домашние очень милы. Что-то хотел записать не важное, но забыл. Чертков и Таня требуют, чтобы я им дал комедию*, но никак не могу — так плохо.

17 мая. Нынче немного получше. Хорошее письмо от Саши. Немного утром походил, читал Reville’а. Интересно. Вызывает мысли*. Обедал в зале. Вечером гости, играл в карты. Скучно. Письма малоинтересные, а требующие ответов и забот. Ложусь в 11.

18 мая. Нынче чувствую себя совсем хорошо и телом, и духом. Походил. Поправил пьесу, но все плохо. Получил милое письмо, трогательное, Угрюмовой и написал ей длинное письмо. Спал перед обедом. И вечер, как обыкновенно. […]

19 мая. Последний день в Кочетах. Очень было хорошо, если бы не барство, организованное, смягчаемое справедливым и добрым отношением, а все-таки ужасный, вопиющий контраст, не перестающий меня мучить.

Поправлял пьесу и больше ничего. Здоровье хорошо. Снимание портретов. Кое-что записано, но не стану записывать: поздно и устал. Спал ночью едва ли 3 часа. А весь день очень свеж.

20 мая. Е. б. ж. Жив. Но опять спал часа три, даже меньше, но головой свеж и бодр. Далеко ходил гулять. Много думал ночью и кое-что записал. Просматривал комедию. Все плохо. […] Записать:

[…] 2) Крестьяне считают нужным лгать, предпочитают при равных условиях ложь правде. Это оттого, что их приучили к этому, так как всегда лгут, говоря с ними и о них.

[…] 6) Какое высоконравственное условие жизни то, что происходит во всех крестьянских семьях: что возросший человек отдает весь свой заработок на содержание старых и малых.

22 [мая. Ясная Поляна. ] Ходил гулять. Думал:

I) Общаясь с человеком, заботься не столько о том, чтобы он признал в тебе любовное к нему отношение, сколько о том, чувствуешь ли ты сам к нему истинную любовь. (Очень важно.)

II) Все дело ведь очень просто. Завоеватели, убийцы, грабители подчинили рабочих. Имея власть раздавать их труд, они для распространения, удержания и укрепления своей власти призывают из покоренных себе помощников в грабеже и за это дают им долю грабежа. То, что делалось просто, явно в старину, — ложно, скрытно делается теперь. Всегда из покоренных находятся люди, не гнушающиеся участием в грабеже, часто, особенно теперь, не понимая того, что они делают, и за выгоды участвуют в порабощении своих братьев. Это совершается теперь от палача, солдата, жандарма, тюремщика до сенатора, министра, банкира, члена парламента, профессора, архиерея и, очевидно, никаким другим способом не может окончиться, как только, во-первых, пониманием этого обмана, а во-вторых, настолько высоким нравственным развитием, чтобы отказаться от своих выгод, только бы не участвовать в порабощении, страданиях ближних. […]

21 мая пропустил. Все так же хорошо себя чувствовал. Мало работал. Ездил верхом. Бабы жаловались. Я сказал Соне*. Вечером Андрей и Серено. Я рано ушел.

Сегодня 22 мая. Рано проснулся. Записал то, что переписал Булгаков. Ходил по Засеке, заблудился, вышел к поручику. Очень устал. Поправлял пьесу. Немного лучше, но все еще плохо. Бездна просителей. Кажется, не очень дурно обходился, применяя правило заботиться не об его мнении, а о своем душевном состоянии. К обеду Иван Иванович с корректурами и потом замечательный Тульского уезда отказавшийся, пострадавший 8#189; лет. Просил Булгакова записать его рассказ. Дал ему 10 рублей, Фокин.

Был с Соней неприятный разговор. Я был нехорош. Она сделала все, о чем я просил. 11 часов. Ложусь спать.

[24 мая. ] Вчера 23 мая не записал, а день был интересный. Работал над «книжечками». Ездил к Ивану Ивановичу. За обедом Андрей и Миташа. Вечером пришел готовый отказываться, серьезный, умный, потом Булыгин, Гольденвейзер, Алеша Сергеенко, Скипетров, Николаев. И мне было просто тяжело. Мучительно говорить, говорить… по обязанности.

Нынче 24. Встал рано, и сейчас 7 часов. Записать:

1) Приходят к человеку, приобретшему известность значительностью и ясностью выражения своих мыслей, приходят и не дают ему слова сказать, а говорят, говорят ему или то, что гораздо яснее им, или нелепость чего давно доказана им. […]

25 мая. Здоров. Немного походил. Мысль слабо работает. Старательно поправлял и просматривал книжки, и недурно. Свез к Ивану Ивановичу. Написал одно письмо. Получил письмо от Гусева и книгу «Christenthum» и «Моnistische Religion»*. Все к одному. Не хочу думать. Чувствую себя очень плохим, слава богу. От Саши письмо. Приехал Сережа. Нечего записывать, признак слабости мысли. Да, был утром юноша учитель, угрожавший самоубийством. Дурно вел себя с ним.

26 мая пропустил. Нынче 27 мая. Вчера рано встал. Помню, что дурно вел себя с просителями. Довольно много работал над книжками. Сделал пять окончательных и две дальнейшие. Ездил немного верхом с Душаном. Саша приезжает. Вечером читал хорошую статью Випера о Риме*. Хочется писать о солдате, убившем человека. Рано утром, нет, ночью вчера проснулся и записал очень сильное и новое чувство:

1) В первый раз живо почувствовал случайность всего этого мира. Зачем я, такой ясный, простой, разумный, добрый, живу в этом запутанном, сложном, безумном, злом мире? Зачем?

2) (О суде.) Если бы только понимали эти несчастные, глупые, грубые, самодовольные злодеи, если бы они только понимали, что они делают, сидя в своих мундирах за накрытыми зеленым сукном столами и повторяя, разбирая с важностью бессмысленные слова, напечатанные в гадких, позорящих человечество книгах; если бы только понимали, что то, что они называют законами, есть грубое издевательство над теми вечными законами, которые записаны в сердцах всех людей. Людей, которые без всякого недоброжелательства стреляли в птиц в месте, которое называется церковью, сослали в каторгу за кощунство, а эти, совершающие не переставая, живущие кощунством над самым святым в мире: над жизнью человеческой. Царь обучает невинного сынишку убийству. И это делают христиане. Бежал солдат, который не хочет служить потому, что это ему не нужно. Ох, как нужно и хочется написать об этом.

27. Приехала Саша. Мы оба расплакались от радости. Она слишком бодра. Боюсь. Не в духе я. Не работал, как умел. Иду завтракать. Ездил с Булгаковым верхом. Спал. Письмо Черткова об Орленеве*. Надо будет постараться кончить пьесу. Колечка Ге. Приятен. Слушал его вечером. Саша хороша. Иду спать в 11.

28 мая. Е. б. ж.

Жив и пропустил весь день. Нынче 29. Вчера мало спал. Ходил и записывал. Работал над книжками. Не очень доволен. Мало писем. Уехал Булгаков. Вечер, как обыкновенно. Сереже надо победить свое нехорошее чувство.

Нынче также рано встал, в 6. Очень слаб был. С Соней разговор. Она взволновалась. Я боялся, но, слава богу, обошлось. Приехал Трубецкой*. Очень приятен. Тоже работал недурно. Кончил все книжки, сдал Ивану Ивановичу. […]

30 мая. После гулянья поправлял пьесу и предисловие. И то, и другое очень плохо. Ездил верхом с Трубецким. Очень самобытно умный человек. Кажется, нечего записывать. Вечером интересный разговор с Николаевой. Ложусь, 12-й час.

Опять день пропустил. Нынче 1 июня. Вчера был не в хорошем духе. Кажется, ничего плохого не было, хотя было много просителей. Писем мало. И к стыду моему, мне это неприятно. Опять все то же поправление и пьесы и предисловия. Опять поездка с Трубецким в Телятинки. Пропасть народа: Ге, Зося Стахович. Вечером они уехали. Димочка…

Нынче много спал и, кажется, недурно поправил. Трубецкой ездил со мной, и мне немножко подозрительна его лесть и неприятна. Сейчас вернулся и лягу спать. Что-то утром хорошее надо было записать. Забыл. Вечер 11, ложусь спать. Саша радует. Читал Чернышевского. Очень поучительна его развязность грубых осуждений людей, думающих не так, как он*. Очень приятное, доброе чувство к Соне — хорошее, духовно-любовное. На душе хорошо, несмотря на бездеятельность.

[3 июня. ] 2 и 3 июня. 2-го. Спал много и слабость. Но кое-как работал опять над двумя самыми противоположными вещами: предисловием — изложением моей веры, чем я живу, и глупой, пустой комедией. Немножко подвигается и то и другое. Ездил верхом с Трубецким, очень приятно по езде, но скучно от него и его лести. Обед. Недоброе чувство к Сереже, с которым (не с Сережей, а с чувством) недостаточно борюсь. Но зато очень хорошее чувство к Соне. Помогай бог. Вечером приехала совсем дикая дама с нефтяным двигателем и упряжкой #224; l’anglaise и tout le tremblement[89].

Нынче, 3-го, встал рано и сейчас же взялся за обе вещи и, не одеваясь, поправил. Ходил гулять. Очень устал. Еще немного позанялся обеими вещами. […]

4 июня. Встал рано. Очень хорошо обошелся с просителями, гулял. Потом письма. Одно серьезное по ответу на эпидемию писательства*. Стал заниматься комедией и бросил с отвращением. Предисловие поправил порядочно. Вышел после работы усталый; и десяток баб, и я дурно вел себя, не с ними, а с милым, самоотверженным Душаном. Упрекнул его. Все стало противно.

Поехал с Душаном. Ездил хорошо. Вернулся и застал черкеса, приведшего Прокофия*. Ужасно стало тяжело, прямо думал уйти.

[5 июня. ] И теперь, нынче, 5-го утром не считаю этого невозможным.

Пришла милая, милая Танечка. Я всхлипнул, говоря с ней. И этим я был гадок. […] Записать:

1) Человеку говорят, чтобы он работал, а он говорит: я не хочу. А если вы говорите, что все должны работать, так пусть все эти богачи, которые ничего не делают, покажут мне пример. Они станут работать, и я стану, а без них не хочу.

2) В «Детскую мудрость», как нечаянно пирожное съел и не знал, что делать, и как научила покаяться*. […]

Нынче 5 июня. Утро. Встал рано, слаб. Записал это. Помоги, помоги, господи.

Очень был плох целый день. Ничего не работал и целый день сам себе жалок, хотелось, чтоб меня жалели, хотелось плакать, а сам всех осуждал, как капризный ребенок. Но все-таки держался. Одно, что за обедом сказал о том, что хочется умереть. И точно очень хочется, и не могу удержаться от этого желания. Вечером играл Гольденвейзер, хорошо, но я остался холоден. Ездил верхом и для Трубецкого сидел.

Нынче 6 июня. И опять то же состояние грусти, жалости к себе. Пошел в Заказ. Встретил малого, спрашивает, можно ли ходить, а то черкес бьет. И так тяжело стало! Хорошо очень думается, но все несвязно, растрепано. Поработал над предисловием. Над комедией не мог. От Черткова хорошее письмо. После завтрака пришли рабочие Пречистенских курсов. Очень хорошо с ними говорил. Потом Дима с телятинскими. Пляска и опять хороший разговор с крестьянками. Вечером Гольденвейзер. С Сережей лучше. Лег поздно. Очень тяжело. Какое-то странное душевное состояние. Как будто что-то в мозгу. И все та же слабость. Все хочется себя жалеть. Нехорошо.

7 июня. Дурно спал, очень мало. Поправлял предисловие. Потом сказал Софье Андреевне о черкесе, и опять волнение, раздражение. Очень тяжело. Все хочется плакать. Ездил верхом к поручику. Баба, мать убийцы. Написал письмо в газеты*. Вечером Николаев. Очень бестолково спорил. Никитин.

8, 9, 10 июня. Два дня пропустил. Был нездоров и чрезвычайно слаб, особенно 8-го. Так просто, близко к смерти. 8-го ничего не делал, кроме пустых писем. Приехала девушка на костылях, как всегда, с неопределенными от меня требованиями. Неприятны мне были доктора, особенно Никитин с своей верой в свое суеверие и с своим желанием уверить в нем других. Написал очень плохо в газеты о невозможности помогать деньгами. Но не пошлю. Не надо. Был Орленев. Он ужасен. Одно тщеславие и самого низкого телесного разбора. Просто ужасен. Чертков верно сравнивает его с Сытиным. Очень может быть, что в обоих есть искра, даже наверно есть, но я не в силах видеть ее.

10-го было получше, мог заниматься опять предисловием и много читал о бехаизме* с дурным чувством, обращенным на себя. […]

11, 12 июня. Третьего дня опять поправлял предисловие. Ничего не было такого, что бы стоило помнить. Ездил верхом с Булгаковым. Вчера тоже. Тяжелые отношения с двумя девицами — жалкими, но не подлежащими никакой помощи, а отнимающими время.

Решено ехать к Чертковым. Саша собралась, потом раздумала.

[Отрадное. ] Нынче 12-го поехала и Саша. Боюсь за нее. Легко проехали. Сейчас 12 часов ночи. Пишу у Чертковых. Саша подле. Целый день ничего не делал. Записать есть многое. Да: утром ходил к девицам, но не освободился, и к Николаеву, чтобы загладить свой спор.

13 июня. Хорошо спал. Утром опять предисловие. Ходил утром и сереДь дня в Мещерское. Очень приятно. Саша и нездорова, и скучает, бедняжка. Очень поразительно здесь в окрестностях — богатство земских устройств, приютов, больниц, и опять все та же нищета. Вечером опять поправлял предисловие. На душе хорошо. […]

14 июня 1910. Начинаю новую тетрадь у Чертковых. Ходил по полям. Занимался предисловием. Посмотрел старый дневник. Уже семь месяцев я вожусь все с одним этим. Неужели это все по пустякам. Письма. Мало интересных. Ходил в Лебучане к сумасшедшим*. Один очень интересный. «Не украл, а взял». Я сказал: «На том свете». Он: «Свет один». Много выше этот сумасшедший многих людей, считающихся здоровыми. Спал. Обед. Вечером еще позанялся. Потом чех с вопросами о педагогии*. Хорошо говорили. Только стеснительно записывание. Ложусь спать.

15 июня. Ходил гулять, а потом ослабел и целый день почти ничего не делал: поправил «Декабрь», попачкал предисловие и читал «Записки лакея». Все больше и больше сознаю тщету писаний, всяких и особенно своего. А не сказать не могу. […]

16 июня. Встал не рано, все та же слабость. Гулял, ласковый народ. […] В три часа пошел в Мещерское к сумасшедшим*. Чертков довез. Ходил по всем палатам. Не разобрался еще в своих впечатлениях и потому ничего не пишу. И впечатления менее сильные, чем ожидал. Немного занялся корректурой книжки: «Грехи, соблазны, суеверия». Очень хочется освободиться от этой работы. Саша лучше. Письма неинтересные. Читал Куприна*. Очень талантлив. «Корь» не выдержано, но образность яркая, правдивая, простая…

18 июня. Спал мало, но, несмотря на то, работал немного лучше. Справил три книжечки. Продиктовал плохое письмо в Белград* и просмотрел еще и, надеюсь, в последний раз предисловие. Ездил с Чертковым в Мещерское и Ивино, больные женщины. Приятный крестьянин-писатель. И женщины бодрые. Особенно одна, совсем, как все. Потом из Троицкого приглашение на кинематограф*. Спал, обед, вечером шахматы. Написал Соне. Записать нечего. Одно хорошее письмо.

19 июня. Долго спал и возбужден. Придумал важное изменение в предисловии и кончил письмо в Славянский съезд. Теперь 2-й час. Записать:

1) Ужасно не единичное, бессвязное, личное, глупое безумие, а безумие общее, организованное, общественное, умное безумие нашего мира. […]

Ездил с Чертковым в Троицкое. Необыкновенное великолепие чистоты, простора, удобств. Были у 1) испытуемых мужчин. Там экспроприатор, защищавший насилие, старообрядец, приговоренный к смертной казни и потом 20 годам каторжных работ за убийство, потом отцеубийца, 2) беспокойные, 3) полуспокойные и 4) слабые. То же деление у женщин. Особенно тяжелое впечатление женщин, испытуемых и беспокойных.

Дома известие, что Черткову «разрешено» быть в Телятинках во время приезда матери. Ванна. Песни — Саша.

20 июня. Встал бодрым. Поправил и «Славянам» и предисловие. И написал «Детскую мудрость»*. Хочу попытаться сознательно бороться с Соней добром, любовью. Издалека кажется возможным. Постараюсь и вблизи исполнить. Душевное состояние очень хорошее. […]

21 июня. Сейчас пришел с гуляния. Хочется продиктовать Саше. А записать:

1) Нам дано одно, но зато неотъемлемое благо любви. Только люби, и все радость: и небо, и деревня, и люди, и даже сам. А мы ищем блага во всем, только не в любви. А это искание его в богатстве, власти, славе, исключительной любви — все это, мало того, что это не дает блага, но наверное лишает его.

Продиктовал свою встречу с Александром, как он сразу обещал не пить*. Потом много занимался корректурами. Поправил три книжки — недурно. Приехали Страхов, еще скопец. С скопцом много говорил, скорее слушал. Еще Беркенгейм. Не ходил гулять. Прочел вслух «О самоубийстве». Да еще и это поправил. Коротко заснул. Орленев читал Никитина. Мне чуждо. Поехали в Троицкое. Там великолепие роскоши, кинематограф. Саша болела головой. Да и мне и тяжело и скучно было. Кинематограф гадость, фальшь.

[23 июня. ] Жив. Теперь 7 часов утра. Вчера только что лег, еще не засыпал, телеграмма: «Умоляю приехать 23»*. Поеду и рад случаю делать свое дело. Помоги бог.

[Ясная Поляна. ] Нашел хуже, чем ожидал: истерика и раздражение. Нельзя описать. Держался не очень дурно, но и не хорошо, не мягко.

24 июня. Ясная Поляна. Много записать нужно.

Встал, мало выспавшись. Ходил гулять. Ночью приходила Соня. Все не спит. Утром пришла ко мне. Все еще взволнована, но успокаивается.

1) Вышел на прогулку после мучительной беседы с Соней. Перед домом цветы, босоногие, здоровые девочки чистят. Потом ворочаются с сеном, с ягодами. Веселые, спокойные, здоровые. Хорошо бы написать две картинки.

Перечитал письма. Написал ответ о запое. Ничего особенного вечером. Успокоение.

25 июня. Рано встал. Писал о безумии и письма. И вдруг Соня опять в том же раздраженном истерическом состоянии. Очень было тяжело. Ездил с ней в Овсянниково. Успокоилась. Я молчал, но не мог, не сумел быть добр и ласков. Вечером Гольденвейзер, и Николаева, и Марья Александровна. Как-то нехорошо на душе. Чего-то стыдно. Ложусь спать, 12-й час.

26 июня. Встал рано. Ходил, потерял шапку. Дома письма и только перечел «О сумасшествии» и начал писать, но не кончил. Поехал верхом, дождь. Вернулся домой. Соня опять возбуждена, и опять те же страдания обоих. […]

28 июня. Мало спал. С утра прекрасное настроение Сони. Просила не ехать. Но письмо от Черткова. Хорошее письмо от Черткова. Но она все-таки возбуждена против него. Я поговорил с ним и пошел к Ясенкам вместо Козловки. Ахнул и побежал домой. Ехали хорошо. Не было лошадей, не отослали телеграмму. Ждали часа три. Приехали к Сереже*. Неприятный рассказ газетчицы. Приятные разговоры с рабочими. У Сережи бездна народа и скучно, тяжело. Ходил к дьячку и говорил с бабами. Как мы можем жить среди этой ужасной, напряженной нужды? […]

30 июня 10 г. Ясная Поляна. Приехали 29-го в Ясную.

Ничего особенного дорогой. Приятно прощался с Таней. Вообще все впечатление очень хорошее. Софье Андреевне лучше. Сам не совсем здоров, хотя не пожалуюсь на дурное расположение духа. Слабость, болит голова. Утром получил французскую книгу «Закон насилия, закон любви»* и несколько хороших писем. Читал с большим интересом, и, признаюсь, одобрил. Полезно перечитывать, чтобы не повторяться в том, что пишешь. Надеюсь, что не будет повторения «О безумии» и вижу, что стоит это писать, но не знаю, суждено ли. Говорю о своих силах.

[…] Говорят, что нельзя без вина при покупках, продажах, условиях, а пуще всего на праздниках, крестинах, свадьбах, похоронах. Казалось бы, для всякой продажи, покупки, условия — хорошенько подумать, обсудить надо, а не дожидаться спрыску, выпивки. Ну да это еще меньшее горе. А вот праздник. Праздник значит — ручному труду перерыв, отдых. Можно сойтись с близкими, с родными, с друзьями, побеседовать, повеселиться. Главное дело — о душе подумать можно. И тут-то заместо беседы, веселья с друзьями, родными напиваются вином и вместо того, чтобы о душе подумать, — сквернословие, часто ссоры, драки. А то крестины. Человек родился, надо подумать, как его хорошо воспитать. А чтобы хорошо воспитать, надо самому себя получшить, от плохого отвыкать, к хорошему приучать, и тут вместо — вино и пьянство.

То же и еще хуже на свадьбах. Сошлись молодые люди в любви жить, детей растить. Надо, казалось бы, пример доброй жизни показать. Вместо этого опять вино. А уж глупее всего на похоронах. Ушел человек туда, откуда пришел, от бога и к богу. Казалось бы, когда о душе подумать, как не теперь, вернувшись с кладбища, где зарыто тело отца, матери, брата, который ушел туда, куда мы все идем и чего никто не минует. И что же вместо этого? Вино и все, что от него бывает. А мы говорим: нельзя не помянуть, так стариками заведено. Да ведь старики не понимали, что это дурно. А мы понимаем. А понимаем, так и бросать надо. А брось год, другой, да оглянись назад, и увидишь, что, первое дело, в год рублей тридцать, пятьдесят, а то и вся сотня дома осталась, второе, много глупых и скверных слов, а также и плохих дел осталось несказанными и несделанными, в-третьих, в семье и согласия, и любви больше, и, четвертое, главное, у самого на душе много лучше станет.

В народе все растущая ненависть к угнетателям, к властям, но он сам служит угнетателям. Зачем он служит? А затем, что соблазнен, обманут религиозным и научным обманом. […]

4 июля. Страшно сказать, три дня, если не четыре, не писал. Вчера и нынче поправлял корректуры книжечек. Третьего дня, не помню, кажется, ничего не делал, кроме не важных писем. Софья Андреевна совсем успокоилась. Приехал Лева. Небольшой числитель, а знаменатель #8734;. Виделся с Лизаветой Ивановной Чертковой, и она была у нас. Очень приятна.

Сгорела Марья Александровна*. Думается, что это несчастный Репин поджег. Говорил с ним. Он совсем больной. Проявляется нелепо, но чувствую в нем человека. Были Сутковой и Картушин. Как всегда, с ними что-то неполное, не до конца. Сейчас ночь 4-го. Постараюсь не пропускать дни, как эти последние. Чувствую себя слабым и плохим. И то хорошо.

5 июля. Пишу. 12-й час. Утром ходил, ничего не работал. Все слаб. Был у Черткова. Вечером Булыгин и Колечка. С Левой немного легче. Соня очень опять взволновалась без причины. […]

[7 июля. ] Жив, но дурной день. Дурной тем, что все не бодр, не работаю. Даже корректуру не поправил. Поехал верхом к Черткову. Вернувшись домой, застал Софью Андреевну в раздражении, никак не мог успокоить. Вечером читал. Поздно приехал Гольденвейзер и Чертков. Соня с ним объяснялась и не успокоилась. Но вечером поздно очень хорошо с ней поговорил. Ночь почти не спал.

Сегодня 8 июля. Немного бодрее, и хорошо думалось о необходимости молчания и неуклонного делания своего дела. Ездил с Булгаковым к Марье Александровне. На душе хорошо. Саша и хворает и мрачна. Теперь 5 часов. Ложусь. Обед спокойно. Вечер читал. Все лучше и лучше. Вечером Гольденвейзер и Чертков. Хорошо. Разговор с Сутковым. Он хочет «верить» в то, во что можно не верить. Ложусь, 12-й час. Милый рассказ Mille*, «Repos hebdomadaire».

9 июля. Долго спал. С удовольствием после писал, занимался корректурой первых пяти книжек. Ездил с Львом. Держусь. Вернулся мокрый. Волнение. После обеда Николаев, Гольденвейзер, Чертков. Тяжело. Держусь.

10 июля. Проснулся в 5. Встал, но почувствовал себя слабым и лег опять. В 9 пошел на деревню. К Копылову. Дал денег. Очень просто и недурно. Прошел мимо Николаева. Он вышел, и опять разговор о справедливости. Я сказал ему, что понятие справедливости искусственно и не нужно христианину. Черту эту нельзя провести в действительности. Она фантастическая и совершенно не нужна христианину.

Дома написал длинное письмо рабочему в ответ на его возражение об «Единственном средстве». Ездил верхом с Чертковым. Он говорил о непротивлении — странно. Лег спать. Проснулся — Давыдов, Колечка и Саломон. Читал Саломона пустую, напыщенную статью «Retour de l’enfant prodigue»* и прелестный рассказ Милля. Потом пришли проститься Сутковой и Картушин. Очень они мне милы.

[…] Сейчас разговор опять о Черткове. Я отклонил спокойно.

11 июля. Жив еле-еле. Ужасная ночь. До 4 часов. И ужаснее всего был Лев Львович. Он меня ругал, как мальчишку, и приказывал идти в сад за Софьей Андреевной. Утром приехал Сергей. Ничего не работал — кроме книжечки: «Праздность». Ходил, ездил. Не могу спокойно видеть Льва. Еще плох я. Соня, бедная, успокоилась. Жестокая и тяжелая болезнь. Помоги, господи, с любовью нести. Пока несу кое-как. Иван Иванович, с ним о делах. Теперь 11 часов. Ложусь.

12 июля. Все то же. Странный эпизод с Чертковым. По ошибке Фили его позвали, и опять взволновалась Софья Андреевна. Но прошло хорошо. Она, бедная, очень страдает, и мне не нужно усилия, чтобы, любя, жалеть ее. Ездил с Душаном. Вечером проводы Саломона. И лег, не дожидаясь Сухотиных. Приезжал Чертков. Я отдал ему письмо.

Нынче 13-ое. Сухотины. Писал книжку. Ездил с Михаилом Сергеевичем и Гольденвейзером. Соня все очень слаба. Не ест. Но держится. Помоги бог и ей и мне. Записал в книжку.

14 июля. Очень тяжелая ночь. С утра начал писать ей письмо и написал*. Пришел к ней. Она требует того самого, что я обещаю и даю. Не знаю, хорошо ли, не слишком ли слабо, уступчиво. Но я не мог иначе сделать. Поехали за дневниками. Она все в этом же раздраженном состоянии, не ест, не пьет. Занимался книжками, сделал три. Потом ездил в Рудаково. Не могу быть добр и ласков с Львом, и он ничего не понимает и не чувствует. Привезла Саша дневники. Ездила два раза. И Соня успокоилась, благодарила меня. Кажется, хорошо. От бати* тронувшее меня письмо. Ложусь спать. Все не совсем здоров и слаб. На душе хорошо.

15 июля, е. б. ж. Жив, но тяжело. Утром опять волнение о том, что я убегу, что ключ от дневников дать ей. Я сказал, что сказанного не изменю. Было очень, очень тяжело. Перед этим кончил корректуры книжек. Осталась часть одной. Ездил с Душаном. Вечером американец*, и Чертков, и Гольденвейзер, и Николаев, Соня спокойна, но чувствуется, что на волоске. Ложусь спать. Кое-что записать — после.

16 июля. Жив, но плох телом. Душой бодрюсь. Милый Миша Сухотин уехал и Таня. Потом и Соня. Она спала, но все угрожающа. Ходил гулять. […] Американец — пишет, сочиняет и, кажется, пустое. Вернувшись с прогулки, наткнулся на него, потом учитель из Вятки с женою. Тоже пишет. Но очень милый. Поговорил с ним. Окончил последнюю корректуру. Хотел взяться за «О безумии», но не был в силах. Сейчас надо записать из книжки:

1) Мы живем безумной жизнью, знаем в глубине души, что живем безумно, но продолжаем по привычке, по инерции жить ею, или не хотим, или не можем, или то и другое, изменить ее.

2) Записано так: нынче 13-ое июля, во 1-х, освободился от чувства оскорбления и недоброжелательства к Льву, и 2-е, главное, от жалости к себе. Мне надо только благодарить бога за мягкость наказания, которое я несу за все грехи моей молодости и главный грех, половой нечистоты при брачном соединении с чистой девушкой. Поделом тебе, пакостный развратник. Можно только быть благодарным за мягкость наказания. И как много легче нести наказание, когда знаешь за что. Не чувствуешь тяготы. Ездил с Булгаковым верхом далеко. Устал. Сон, обед. Гольденвейзер, Чертков. Тяжелое настроение. Софья Андреевна не дурна. Гольденвейзер прекрасно играл. Гроза.

17 июля. Мало спал. Проводил милую Танечку. Ходил гулять. Вернувшись, ничего не мог делать. Читал письма и Паскаля. С Львом вчера разговор, и нынче он объяснил мне, что я виноват. Надо молчать и стараться не иметь недоброго чувства. Саша уехала в Тулу. Теперь 12 часов. Очень, очень слаб, ничего не работал. Читал чудного Паскаля. Потом ездил к Черткову. Довольно хорошо обошлось. Вечер и обед скучно. Гольденвейзер. Посидел у Саши приятно.

[18 июля. ] Жив, но плох. Все та же слабость. Ничего не работаю, кроме ничтожных писем и чтения Паскаля. Софья Андреевна опять взволнована. «Я изменил ей и оттого скрываю дневники». И потом жалеет, что мучает меня. Неукротимая ненависть к Черткову. К Леве чувствую непреодолимое отдаление. И скажу ему, постараюсь любя, son fait[90]. Был господин писатель тяжелый. Ездил в Тихвинское. Очень устал. Вечером были Гольденвейзер и Чертков, и Софья Андреевна готова была выйти из себя. Ложусь спать.

19 июля. Спал порядочно, но очень слаб, перебои. Писал ядовитую статью в конгресс мира*, письма. Софья Андреевна с утра лучше, но к вечеру с приездом докторов хуже. Саша телом нехороша: и кашляет, и насморк. Больше писать нечего. Ложусь, 12-й час. Записать важное о девушках*. Да, ездил к милым людям в Овсянниково.

20 июля. Очень дурно себя чувствую. Сидел на лавочке в елочках, писал письмо Черткову. Пришли доктора. Россолимо поразительно глуп по-ученому, безнадежно. Потом поправлял добавление в конгресс. Очень мрачно. Ничего не проявил, но дурно, что недоволен. Ездил с Филей по Засеке верхом. […]

21 июля. […] 1) Тип ученого, 2) тип честолюбца, 3) корыстолюбца, 4) верующего консерватора, 5) тип кутилы, 6) разбойника, в принятых пределах, 7) в непринятых, 8) правдивого человека, но в обмане, 9) славолюбца-писателя, 10) социалиста-революционера, 11) ухаря, весельчака, 12) христианина полного, 13) борющегося, 14)… Нет конца этим чувствуемым мною типам*.

21 июля. Все так же слаб и то же недоброе чувство к Льву. Записал о характерах. Надо попытаться. Ничего не работал. Ездил хорошо с Булгаковым. Обед. Читал «Вестник Европы». Гольденвейзер, Чертков. Опять припадок у Софьи Андреевны. Тяжело. Но не жалуюсь и не жалею себя. Ложусь спать. От Тани милое письмо о Франциске.

22 июля. Очень мало спал. Ничего не работал. Заснул до завтрака. Ездил с Гольденвейзером. Писал в лесу*. Хорошо. Дома опять раздражение, волнение. За обедом еще хуже. Я взял на себя, и позвал гулять, и успокоил. Был Чертков. Натянуто, мучительно, тяжело. Терпи, казак. Читаю Лабрюйера*.

24 июля. Опять то же и в смысле здоровья, и в отношении к Софье Андреевне. Здоровье немного лучше. Но зато с Софьей Андреевной хуже. Вчера вечером она не отходила от меня и Черткова, чтобы не дать нам возможности говорить только вдвоем. Нынче опять то же. Но я встал и спросил его: согласен ли он с тем, что я написал ему? Она услыхала и спрашивала: о чем я говорил. Я сказал, что не хочу отвечать. И она ушла взволнованная и раздраженная. Я ничего не могу. Мне самому невыносимо тяжело. Ничего не делаю. Письма ничтожные, и читаю всякие пустяки. Ложусь спать и нездоровым, и беспокойным.

25. Соня всю ночь не спала. Решила уехать и уехала в Тулу, там свиделась с Андреем и вернулась совсем хорошая, но страшно измученная. Я все нездоров, но несколько лучше. Ничего не работал и не пытался. Говорил с Львом. Тщетно. […]

27 июля. Опять все то же. Но только как будто затишье перед грозой. Андрей приходил спрашивать: есть ли бумага? Я сказал, что не желаю отвечать*. Очень тяжело. Я не верю тому, чтобы они желали только денег. Это ужасно. Но для меня только хорошо. Ложусь спать. Приехал Сережа.

28 июля. Все то же нездоровье — печень и нет умственной деятельности. Дома спокойно. Приехала Зося. Ездил с Душаном, Сережа тут был. Слава богу, все было преувеличено. Да, у меня нет уж дневника, откровенного, простого дневника. Надо завести*.

29 июля. Поша приезжает, я рад. Все ничего не работаю. На душе не дурно. Хороший юноша Борисов был. Ездил с Душаном. Сыновья, очень тяжело. Написал Черткову письмецо. Зося приятна своей художественной, литературной чуткостью. Письма малоинтересные. Винт вечером. И хороший разговор с Николаевым. Думал хорошо о том, как надо отучать себя от мысли о будущем и еще о том — не помню.

30 июля. Здоровье немного лучше, много спал. Очень интересные письма. Ничего не делал, кроме писем. Ездил к Ивану Ивановичу, отдал корректуры. Дома обед. Поша с детьми, Гольденвейзер. С сыновьями так же чуждо. Думал хорошо о необходимости молчания. Буду стараться. Ложусь спать, проводив Зосю. Софья Андреевна огорчилась оттого, что не пригласили ее играть. Я ничего не говорил. Так и надо.

31 июля. Все не бодр, особенно умственно. Ничего не пишу — тем лучше. Письма неинтересные. Софья Андреевна хорошо говорила о вчерашнем, признавая свою чрезмерную чувствительность. Очень хорошо. Я ездил с Душаном. После обеда хотел читать, приехали Ладыженские и много говорили, и я много говорил лишнего. Получил письмо от Черткова и ответил ему несколько слов. Все хорошо. Ложусь спать.

1 августа. Е. б. ж.

[1 августа. ] Жив, но плох. Письма плохо отвечал. Корректуры от Ивана Ивановича плохи. Ездил в Овсянниково. Вялость ума и уныние. Довольно хорошо молчу. Саша опять слабеет здоровьем. Записать есть кое-что. После.

2 августа. Все так же тяжело на душе, и та же вялость. Ходил утром много. Мало писем. Поправлял корректуры слабо. От Тани письмо прекрасное. Она, бедняжка, за меня страдает. Ездил за рожью. Софья Андреевна выехала проверять. Вот кто страдает. И я не могу не жалеть, как ни мучительно мне. С Пошей хорошо говорил вечером. Сейчас ложусь.

3 августа. Е. б. ж. Жив, тоскливо. Но лучше работал над корректурами. Чудное место Паскаля. Не мог не умиляться до слез, читая его и сознавая свое полное единение с этим, умершим сотни лет тому назад, человеком. Каких еще чудес, когда живешь этим чудом?

Ездил в Колпну с Гольденвейзером. Вечером тяжелая сцена, я сильно взволновался. Ничего не сделал, но чувствовал такой прилив к сердцу, что не только жутко, но больно стало.

[5 августа. ] Записать: 1) Привычка — великое дело. Привычка делает то, что те поступки, которые прежде всякий раз требовали усилия, борьбы духовного с животным, уже перестают требовать усилия и внимания, которые могут быть употреблены на следующие в работе дела. Это — известка, которая скрепляет положенные камни так, что на них можно класть новые. Но та же благодетельная сторона привычки может быть причиною безнравственности, когда борьба была решена в пользу животного: есть людей, казнить, воевать, владеть землей, пользоваться проституцией и т. п.

[…] 4) 1 августа. Слова умирающего особенно значительны. Но ведь мы умираем всегда и особенно явно в старости. Пусть же помнит старик, что слова его могут быть особенно значительны.

[…] 6) Какая ужасная, или, скорее, удивительная дерзость или безумие тех миссионеров, которые, чтобы цивилизовать, просветить «диких», учат их своей церковной вере.

[…] 11) Несчастен не тот, кому делают больно, а тот, кто хочет сделать больно другому.

12) Всякий человек всегда находится в процессе роста, и потому нельзя отвергать его. Но есть люди до такой степени чуждые, далекие в том состоянии, в котором они находятся, что с ними нельзя обращаться иначе, как так, как обращаешься с детьми, — любя, уважая, оберегая, но не становясь с ними на одну доску, не требуя от них понимания того, чего они лишены. Одно затрудняет в таком обращении с ними — это то, что вместо любознательности, искренности детей, у этих детей равнодушие, отрицание того, чего они не понимают, и, главное, самая тяжелая самоуверенность.

[6 августа. ] Жив. Ходил по елочкам. Прочел и написал письма. Думал писать о безумии. Не захотелось. Лежа пришла важная мысль — забыл. Приехал Короленко. Очень приятный, умный и хорошо говорящий человек. А все-таки тяжело говорить, говорить.

7 августа. Унылое состояние. Попытался писать. О безумии. Ничего не могу. Короленку пригласил походить со мной утром, и хорошо поговорили. Он умен, но под суеверием науки. Потом ездил верхом. Измок. Сушился у Сухининых. Дома Гольденвейзер, и тяжело. Саше дать выписать:

1) Редко встречал человека, более меня одаренного всеми пороками: сластолюбием, корыстолюбием, злостью, тщеславием и, главное, себялюбием. Благодарю бога за то, что я знаю это, видел и вижу в себе всю эту мерзость и все-таки борюсь с нею. Этим и объясняется успех моих писаний.

[…] 4) Трудно себе представить тот переворот, который произойдет во всей вещественной жизни людей, если люди не то что станут жить по любви, но только перестанут жить злобной, животной жизнью. […]

8 августа. Только встал, выбежала Софья Андреевна, не спавшая всю ночь, взволнованная, прямо больная. Ходил потом ее искал. Ничего не мог писать. Ездил с Булгаковым. Пришли телятинские ребята. Но пять человек, обещавшие прийти, не пришли. Все это похоже на подвох. Слава богу, только жалко их. […]

9 августа. Очень в тяжелом серьезном настроении. Опять и думать не могу о какой-нибудь умственной работе. Много ходил. Ездил к Марье Александровне. Милый народ. Дома ужасный Фере, ужасный по своей непроницаемой, наивной буржуазности. Потом венгр. Я был нехорош с тем и другим. Саша опять столкнулась с Соней. Приезжает Таня. Ложусь, 12-й час.

11, 12 августа. Удивляюсь, как пропустил вчерашний день. Вчера было письмо, очень интересное. Я отвечал нынче. Вчера и нынче ничего не писал. Только ответил на важные письма. Нынче не выходил. Все очень слаб. Ложусь, сейчас 12-й час. […]

[13 августа. ] Здоровье немного лучше. Проливной дождь, ходил по террасе. Подошел в одной рубахе промокший человек. Я не покормил его, вообще не по-братски обошелся с ним. Пожал руку. Глупая демонстрация. Письма довольно интересные, но все-таки нет охоты работать. И не надо. Хорошо на душе — добро. Была бывшая барыня, фельдшерица. Все то же служение людям и половая любовь. Записать:

Как хорошо бы развенчать хорошенько эту любовь. Показать суеверие этой любви.

15 августа. [Кочеты. ]*. Проснулся нездоровый. Софья Андреевна едет с нами. Пришлось встать в 6 часов. Ехал тяжело. Письма ничтожные. У Тани очень приятно. Сейчас ложусь, с тяжелым состоянием, и телесным и духовным. Читал книгу Страхова, Федора: «Искание истины». Очень, очень хорошо.

1) Какая странность: я себя люблю, а меня никто не любит.

2) Вместо того, чтобы учиться жить любовной жизнью, люди учатся летать. Летают очень скверно, но перестают учиться жизни любовной, только бы выучиться кое-как летать. Это все равно, как если бы птицы перестали летать и учились бы бегать или строить велосипеды и ездить на них.

16 августа. Все то же состояние умственной слабости. С большой радостью читал Страхова «Искание истины» и написал ему письмо. Ходил два раза гулять. Опять дождь. Объяснение с Соней, слава богу, хорошо кончившееся. У Тани очень мило. Пропасть гостей и слишком людно и роскошно. Ложусь.

17 августа. Спал хорошо, гулял. Кое-что записал, в «записник», но нехорошо. Пришел домой слабый умственно. Ничего не хочется писать. И хорошо. Сонливость, слабость. Приезжал скопец Андрей Яковлевич. О «батюшке» Петре Федоровиче. Опять гулял и молился очень горячо, хорошо. Спал. Обед, вечер. Софья Андреевна спокойна — первый день, но к вечеру немного возбуждена. Играл в карты, ничего не делал.

18 августа. Все то же, та же слабость умственная. Ничего не делал. Соня огорчилась известием о разрешении Черткову жить в Телятинках. Письма неинтересные. На душе довольно хорошо, хотя грустно. И это дурно. Приехал Сережа и Дмитрий Олсуфьев. Был на представлении в школе. Хорошо очень. Ездил верхом.

[21 августа. ] Более жив, чем вчера. Опять изменял предисловие. Поправил корректуру книжечки «Смирение», — хорошо. Не ездил верхом, а ходил в Веселое, говорил с старухой. Вечер винт. И совестно.

22 августа. Чувствую себя гораздо лучше. Все еще нет охоты заниматься, и, кроме того, занят был корректурами книжечек. Поправил все, кроме одной: «После смерти».

23 августа. Бодро гулял и думал. Сочинял сказочку детям. И еще на тему: «Всем равно», и тут же характеры. Наметил сказку*. Ходил по парку. Докончил «Книжечки». Вечером винт. Ложусь. Софья Андреевна спокойна.

24 августа. Продолжаю чувствовать себя здоровым. Утром читал «Le Bab [?]»*. Очень интересно и ново для меня. Потом письма. Надо бы было писать сказку детскую. Танечка хорошо рассказала ее. Почему нет охоты писать. А надо бы. Ходил один к Александровке. Вечером дочитывал Баба. Ложусь. Софья Андреевна хороша. Если бы только не тревожилась, не подозревала.

Записать:

[…] 8) «Всем равно» — заглавие очерков характеров.

9) Прежде правительство с помощью одной церкви обманывало народ, чтобы властвовать над ним, теперь то же правительство понемногу подготавливает для этого дела и науку, и наука очень охотно и усердно берется за это дело.

10) Духовенство и сознательно и преемственно бессознательно старается для своей выгоды не давать народу выйти из того мрака суеверия и невежества, в который оно завело его.

26 августа. Хорошо на душе. Сказка для детей не вышла. Получил письма и корректуры. Читал «Vedic Magazine». Очень хорошо изложение вед и «Area Samai»*. Ездил в Треханетово. Очень тяжела роскошь — царство господское и ужасная бедность — курных изб. Ложусь, поздно.

27 августа. Е. б. ж. Жив. Но все ничего не работаю. Целый день был занят Чепуриным, рабочим, ездившим в Англию, Америку, Японию. Читал его книгу в рукописи, очень плохо написанную, и говорил с ним*.

29 августа. Опять пустой день. Прогулки, письма. Думать думаю, и хорошо, но не могу сосредоточиться. Софья Андреевна была очень возбуждена, ходила в сад и не возвращалась. Пришла в 1-м часу. И хотела опять объяснения. Мне было очень тяжело, но я сдержался, и она затихла. Она решила ехать нынче. Спасибо Саша решила ехать с ней. Прощалась очень трогательно, у всех прося прощение. Очень, очень мне ее любовно жалко. Хорошие письма. Ложусь спать. Написал ей письмецо.

30 августа. Грустно без нее. Страшно за нее. Нет успокоения. Ходил по дорогам. Только хотел заниматься. Приехал Mavor. Профессор. Очень живой, но профессор и государственник, и нерелигиозный. Классический тип хорошего ученого. Письмо от Черткова. Присылает статьи английские. Ничего даже не читал. Вечером карты. Голова болит. От Саши телеграмма. Доехали хорошо. Ложусь. А обдумывал поутру работу о безумии и безрелигиозности — хорошо!

Нынче 7 сентября. Вчера не записал. Утром ходил, как всегда, кое-что путное думал и записал. Письма малоинтересные. Потом поехали к Матвеевым. Очень сильное впечатление контраста достойных уважения, сильных, разумных, трудящихся людей, находящихся в полной власти людей праздных, развращенных, стоящих на самой низкой степени развития — почти животных. Устал от них. Они все на границе безумия. […]

Немножко поработал. Написал после обеда письма Соне и Бирюкову. Приехали Мамонтовы. Еще более резко безумие богатых. А я играл с ними в карты до 11 часов, и стыдно. Хочу перестать играть во всякие игры. Ложусь усталый.

2 сентября. Рано встал, мало спал, забрел далеко и очень устал. Записал о неподвижности духовного я во времени, кажется, не дурно. Пришел усталый, читал Пошино описание ссылки, написал ему. Хочу перестать играть в карты, как-то совестно. Не брался за работу. Теперь два часа. Еду верхом. Тоже надо бы бросить. […]

3 сентября. Вчера утром ходил, до Образцовки не дошел. Вернулся и начал писать с таким увлечением, какого давно не испытывал*. Поехал верхом в Треханетово к мужику. Лошадь пала. Сильное впечатление, старик старше меня, у него молотят. Мамонтова. Саша приехала. Дома так же мучительно тяжело. Держись, Лев Николаевич. Стараюсь. Вечером не хотел играть, но сел за других.

4 сентября. Рано, мало спавший поехал в Треханетово и в Образцовку. Ужасающая бедность. Насилу держусь от слез. Письма. Одно ругательное. Ходил по парку. Поспал. Иду обедать. […]

5 сентября 1910. Нынче встал не рано. Гулял по парку. Записал, кажется, недурно о движении, пространстве и времени. Потом пытался продолжать работу, но мало сделал, не пошло. По ужасной погоде, дождю, ездил к Андрею Яковлевичу. Он проводил меня домой. Приехала Софья Андреевна. Очень возбуждена, но не враждебна. Потом приехала С. Стахович. Ложусь. 11 часов.

6 сентября. Кочеты. Проснулся больной, вероятно, гангрена старческая. Приятно было, что не вызвало не только неприятного, но скорее приятное чувство близости смерти. Кроме того, слабость и отсутствие аппетита. Приятное известие из Трансвааля о колонии непротивленцев*. Ничего не ел, теперь вечер, приехал кинематограф. Попробую пойти смотреть. Говорил с Софьей Андреевной, все хорошо. […]

[8 сентября. ] 7–8. Вчера здоровье было лучше. Только нога болит, и pas pour cette fois[91]. Как определено свыше, пускай так и будет. Оно уже есть, только мне не дано видеть.

Только написал письма, одно индусу*, одно о непротивлении русскому. Софья Андреевна становится все раздражительнее и раздражительнее. Тяжело. Но держусь. Не могу еще дойти до того, чтобы делать, что должно, спокойно. Боюсь ожидаемого письма Черткова*. 7-го была милая чета Абрикосовых, кинематограф, и нынче 8-го все, кроме Михаила Сергеевича и Зоей, все уехали в Новосиль. Я походил на солнце. Софья Андреевна непременно хотела, чтобы Дранков снимал ее со мною вместе. Кажется, работать не буду. Не спокоен. Ничего не писал. Ходил по парку, записал кое-что. Получил письмо от Черткова и Софья Андреевна его письмо. Еще перед этим был тяжелый разговор о моем отъезде. Я отстоял свою свободу. Поеду, когда я захочу. Очень грустно, разумеется, потому, что я плох. Ложусь спать.

[9 сентября. ] Жив, но плох. С утра началось раздражение, болезненное. Я же не совсем здоров и слаб. Говорил от всей души, но очевидно, ничего не было принято. Очень тяжело. Понемногу два раза ходил по парку. Вечером играл в карты. Скучно, дурно, а иногда странное чувство чего-то нового. Ложусь поздно, усталый.

10 сентября. Встал рано. Мало спал, но свежее вчерашнего. Софья Андреевна все так же раздражена. Очень тяжело. Ездил с Душаном немного верхом. Хорошее письмо от крестьянина о вере. Отвечал. И очень хорошее от итальянца в Риме о моем мировоззрении*. Софья Андреевна второй день ничего не ест. Сейчас обедают. Иду просить ее пойти обедать. Страшные сцены целый вечер.

12 сентября. Софья Андреевна уехала со слезами. Вызывала на разговор, я уклонился. Никого не взяла с собой. Я очень, очень устал. Вечером читал*. Беспокоюсь о ней.

13 сентября. Слаб сердцем. Ходил и почти ничего не записал. Думал о Гроте. Нельзя написать того, что думаю. Ездил с Душаном верхом. Холодный ветер. Хорошее письмо от Гусева. Глупое от Ададурова. Отвечал, Ложусь спать, усталый. Е sempre bene[92].

[14 сентября. ] Жив и даже очень много сплю. Ничего не писал, кроме письма Гроту*. Слабо. Ездил к Голицыной с Михаилом Сергеевичем. Очень много нужно записать, но поздно, ложусь спать.

1) Помнить, что в отношениях к Софье Андреевне дело не в моем удовольствии или неудовольствии, а в исполнении в тех трудных условиях, в которые она ставит меня, дела любви.

2) Мы всегда погоняем время. Это значит, что время есть форма нашего восприятия, и мы хотим освободиться от этой стесняющей нас формы.

15 сентября 10 г. Кочеты. […] 6) Материнство для женщины не есть высшее призвание.

7) Самый глупый человек это тот, который думает, что все понимают. Это особый тип.

8) Думать и говорить, что мир произошел посредством эволюции, или что он сотворен богом в шесть дней, одинаково глупо. Первое все-таки глупее. И умно в этом только одно: не знаю и не могу, и не нужно знать.

9) Вместо того, чтобы те, на кого работают, были благодарны тем, кто работает, — благодарны те, кто работают, тем, кто их заставляет на себя работать. Что за безумие!

10) Не могу привыкнуть смотреть на ее слова, как на бред. От этого вся моя беда.

Нельзя говорить с ней, потому что для нее не обязательна ни логика, ни правда, ни сказанные ею же слова, ни совесть — это ужасно.

11) Не говоря уже о любви ко мне, которой нет и следа, ей не нужна и моя любовь к ней, ей нужно одно: чтобы люди думали, что я люблю ее. Вот это-то и ужасно. […]

Два дня пропустил: 16 и сегодня 17 сентября. Вчера поутру немного поправил письмо Гроту. И потом ничего особенного, кроме письма из Ясной, очень тяжелого.

Шестьдесят писем, большей частью ничтожных. Занимался опять поправкой письма Гроту. Выходит лучше. Ездил с Душаном. Письмо от Черткова. Перевод Gandhy. Письмо Mrs Mayo. Копия письма к Софье Андреевне. Все очень хорошо. Записать есть немного. Завтра.

20 сентября. Ни завтра 18, ни 19 ничего не писал. 18-го поправлял письмо Гроту и кое-какие письма. Нездоровилось — живот. Ходил немного. Вечером читал интересную книгу: «Ищущие бога»*.

19-го все нездоров, не трогал письма Гроту, но серьезнее думал о нем. Утром ходил. Интересный рассказ Кудрина об отбытии «наказания» за отказ. Книга Купчинского* была бы очень хороша, если бы не преувеличение. Читал «Ищущие бога». Телеграмма из Ясной, с вопросом о здоровье и времени приезда. […]

22 сентября. Опять мало спал и возбужден. Не одеваясь, очень хорошо поправил Грота. Записать пустяки:

1) Нигде, как в деревне, в помещичьей усадьбе, не видна так ясно вся греховность жизни богатых.

[Ясная Поляна. ] Проехали очень хорошо. Заезжали к милым Абрикосовым. Жалел, что не заехал в школу Горбова. Он вышел с ребятами. Дома застал Софью Андреевну раздраженной: упреки, слезы. Я молчал.

23 сентября. Нынче с утра Софья Андреевна ушла куда-то; потом в слезах. Было очень тяжело. Куча писем. Есть интересные. Саша раздражена и не права. Обедал, читал Макса Мюллера «Индийскую философию». Какая пустая книга. Потерял маленькую книжечку*.

Был Николаев с милыми мальчиками. Ложусь, 12 часов. Избегаю пасьянсы, хочу избегать игры. Жизнь только в настоящем.

24 сентября. Ходил к Николаеву и к калужским, валяют валенки. Дома книги: немецкая Шмита о науке, письмо к индусу, о праве. Шмит пустобрех научный. Моод тоже поучает*. Ездил с Булгаковым. Милая Марья Александровна. Софья Андреевна была неприятна. К вечеру прошло. Она больная, и мне жалко ее от души.

Да, немножко просмотрел «Нет в мире виноватых». Можно продолжать. Записать:

1) В первый раз ясно понял все значение жизни в настоящем: избегать всего, что делаешь и думаешь, имея в виду будущее: игры, загадывания, забота от впечатлений от моих поступков, и главное, в каждый момент, что теперь может и должно быть хорошо, потому что в моей власти отнестись к тому, что совершается, как к работе внутренней. Несколько раз испытывал и всегда с успехом.

2) Знание и наука — разница. Знание — все, наука — часть. Так же, как разница между религией и церковью.

25 сентября. Встал, написал письмо. Гулял. Написал на гулянии другое письмо Малиновскому о смертной казни*. С почты корректуры Ивана Ивановича поправлял. Недоволен. Не кончил. Неприятное снимание фотографий. Ездил с Булгаковым хорошо. С Сашей хорошо поговорил. Весь вечер читал книгу Малиновского: много хорошего и нужного материала. Ложусь, 12-й час.

26 сентября. Дурно спал, дурные сны. Встав, перевесил портреты по местам;* ходил. Начал писать чешским юношам*, продолжал заниматься книжками «Для души». Немного более доволен. Студент Чеботарев. Ему предстоит воинская повинность. Он сам не знает, как поступить. Искренний человек, понравился мне. Поехал верхом с Душаном. Вернувшись, застал Софью Андреевну в волнении. Она сожгла портрет Черткова. Я было начал говорить, но замолчал — невозможно понять. Вечером Хирьяков и Николаев. Я очень устал. Софья Андреевна пыталась опять говорить. Я отмалчивался. Сказал только до обеда то, что она перевесила в моей комнате мои портреты, потом сожгла портрет моего друга, и я оказываюсь виноват во всем этом. Продолжение дня было то, что Саша с Варварой Михайловной вернулись по вызову Марьи Александровны. Софья Андреевна встретила их бурно, так что Саша решила уехать.

27 сентября. С утра проводил Сашу, — она уехала совсем в Телятинки. Гулял, записал прибавление к письму Гроту. Дома книжки и письма. Больше ничего. Ездил верхом к Туле. Здоровье хорошо. Держусь. Кое-что записал. Был Хирьяков. Послал книжки Горбунову и письмо Аншиной в газеты*.

28 сентября. Е. б. ж. Жив. Но нездоров, слаб. Приезжала Саша. Я ровно ничего не делал и не брался за дело, кроме писем, и тех мало. Ездил к Марье Александровне. Там Николаев. Возвращаясь, на выезде из деревни, встретил Черткова с Ростовцевым. Поговорили и разъехались. Он явно был очень рад. И я также. Вечером читал. Одна книга писателя из народа, соревнователя Горького*, а интересная книга: «Antoine le Gu#233;risseur». Верное религиозное мировоззрение, только нехорошо выраженное*.

29 сентября. Встал рано. Мороз и солнце. Все слаб. Гулял. Сейчас вернулся. Прибежала Саша. Софья Андреевна не спала и тоже встала в 8-м часу. Очень нервна. Надо быть осторожнее. Сейчас, гуляя, раза два ловил себя на недовольстве то тем, что отказался от своей воли, то тем, что будут продавать на сотни тысяч новое издание*, но оба раза поправлял себя тем, что только бы перед богом быть чистым. И сейчас сознаешь радость жизни. […]

29 сентября 10 г. Ясная Поляна. 1) Какой ужасный умственный яд современная литература, особенно для молодых людей из народа. Во-первых, они набивают себе память неясной, самоуверенной, пустой болтовней тех писателей, которые пишут для современности. Главная особенность и вред этой болтовни в том, что вся она состоит из намеков, цитат самых разнообразных, самых новых и самых древних писателей. Цитируют словечки из Платона, Гегеля, Дарвина, о которых пишущие не имеют ни малейшего понятия, и рядом словечки какого-нибудь Андреева, Арцыбашева и других, о которых не стоит иметь какого-нибудь понятия; во-вторых, вредна эта болтовня тем, что наполняя головы, — не оставляет в них места, ни досуга для того, чтобы познакомиться с старыми, выдержавшими проверку, не только десяти, ста, тысячи лет писателями. […]

30 сентября. Очень дурно, слабо себя чувствую. Ничего, кроме писем, не делал, и то плохо. Ездил с Душаном — приятно. Вечером читал свою биографию, и было интересно. Очень преувеличено*. Была Саша. Софья Андреевна спокойна. […]

1 октября. Все та же вялость. От Черткова письма Лентовской и его статья, и еще что-то. Читал это. Интересна его работа о душе и хороша. Писем мало и неинтересные. Немного пописал о социализме для чехов. Софья Андреевна говорила о том, чтобы видеться с Чертковым. Я говорил, что нечего говорить, надо просто перестать дурить, а быть, как всегда. Ездил верхом, с Булгаковым. С Гольденвейзером вечер. А еще читал Мопассана. «Семья» прелесть*. […]

2 октября. Встал больной. Походил. Северный, неприятный ветер. Ничего не записал, но ночью очень хорошо, ясно думал о том, как могло бы быть хорошо художественное изображение всей пошлости жизни богатых и чиновничьих классов и крестьянских рабочих, и среди тех и других хоть по одному духовно живому человеку. Можно бы женщину и мужчину. О, как хорошо могло бы быть. И как это влечет меня к себе. Какая могла бы быть великая вещь. И вот именно задумываю без всякой мысли о последствиях, какие и должны быть в каждом настоящем деле, а также и в настоящем художественном. О, как могло бы быть хорошо. Вчера чтение рассказа Мопассана навело меня на желание изобразить пошлость жизни, как я ее знаю, а ночью пришла в голову мысль поместить среди этой пошлости живого духовно человека. О, как хорошо! Может быть, и будет*. […]

3 октября. Вчера не дописал вечера. Хорошо говорил с Сережей и Бирюковым о болезни Сони. Потом прекрасно играл Гольденвейзер, и с ним хорошо поговорили. […] Записать:

[…] 2) Музыка, как и всякое искусство, но особенно музыка, вызывает желание того, чтобы все, как можно больше людей, участвовали в испытываемом наслаждении. Ничто сильнее этого не показывает истинного значения искусства: переносишься в других, хочется чувствовать через них. […]

5 октября. Два дня с 3-го был тяжело болен. Обморок и слабость. Началось это 3-го дня и 3-го октября. После дообеденного сна. Хорошее последствие этого было примирение Софьи Андреевны с Сашей и Варварой Михайловной. Но Чертков еще все так же далек от меня. Мне особенно жалко его и Галю, которым это очень больно. Было мало писем, на которые отвечал. Вчера же целый день лежал не вставая.

6 октября. Встал бодрее, не очень слаб, гулял. Кое-что записал. Саша перепишет. Сейчас записать.

1) Гуляя, особенно ясно, живо чувствовал жизнь телят, овец, кротов, деревьев, — каждое, кое-как укоренившееся, делает свое дело — выпустило за лето побег; семечко — елки, желуди превратились в дерево, в дубок, и растут, и будут столетними, и от них новые, и так же овцы, кроты, люди. И происходило это бесконечное количество лет, и будет происходить такое же бесконечное время, и происходит и в Африке, и в Индии, и в Австралии, и на каждом кусочке земного шара. А и шаров-то таких тысячи, миллионы. И вот когда ясно поймешь это, как смешны разговоры о величии чего-нибудь человеческого или даже самого человека. Из тех существ, которых мы знаем, да — человек выше других, но как вниз от человека — бесконечно низших существ, которых мы отчасти знаем, так и вверх должна быть бесконечность высших существ, которых мы не знаем потому, что не можем знать. И тут-то при таком положении человека говорить о каком-нибудь величии в нем — смешно. Одно, что можно желать от себя, как от человека, это только то, чтобы не делать глупостей. Да, только это. […]

[7 октября. ] 6-го ничего не хотелось и не мог работать и не работал. Письма малоинтересные. На душе мрачно. Все-таки поехал верхом. Вечером много народа: Страхов с дочерью, Булыгин, Буланже. Мне тяжело и скучно говорить.

7 октября. Мало спал. Та же слабость. Гулял и записал о панибратстве с богом. Саша списала. Ничего не делал, кроме писем, и то мало. Таня ездила к Черткову. Он хочет приехать в 8, т. е. сейчас. Буду помнить, что надо помнить, что я живу для себя, перед богом. Да, горе в том, что когда один — помню, а сойдусь — забываю. Читал Шопенгауера. Надо сказать Черткову. Вот и все до 8 часов.

Был Чертков. Очень прост и ясен. Много говорили обо всем, кроме наших затрудненных отношений. Оно и лучше. Он уехал в 10-м часу. Соня опять впала в истерический припадок, было тяжело.

8 октября. Встал рано, пошел навстречу лошадям, отвозившим милую Танечку. Простился с ней. Саша с Варварой Михайловной тоже провожали, вернулся домой. Поправил «О социализме». Пустая статья. Потом читал Николаева. Сначала очень понравилось, но потом, особенно конспект первой части, менее. Есть недостатки, неточности, натяжки*. Пришла Соня, я ей высказал все, что хотел, но не мог быть спокоен. Очень разволновался. Потом ездил с Душаном, спал, обедал. Вечером читал опять Николаева, конспект первой части, который мне не понравился. Теперь 11-й час, ложусь.

[9 октября. ] Здоровье лучше. Ходил и хорошо поутру думал, а именно:

1) Тело? Зачем тело? Зачем пространство, время, причинность? Но ведь вопрос: зачем? есть вопрос причинности. И тайна, зачем тело, остается тайной.

2) Спрашивать надо: не зачем я живу, а что мне делать. Дальше не буду выписывать. Ничего не писал, кроме пустого письма. На душе хорошо, значительно, религиозно и оттого хорошо. Читал Николаева — хуже. Ездил с Душаном. Написал Гале письмецо. Вечер тихо, спокойно, читал о социализме и тюрьмах в «Русском богатстве»*. Ложусь спать.

10 октября. Встал поздно, в 9. Дурной признак, но провел день хорошо. Начинаю привыкать к работе над собой, к вызыванию своего высшего судьи и к прислушиванию к его решению о самых, кажущихся мелких, вопросах жизни. Только успел прочитать письма и «Круг чтения» и «На каждый день». Потом поправил корректуры 3-х книжечек «Для души». Они мне нравятся. Ходил до обеда. Соня Илюшина с дочерью. Буланже и потом Наживин. Хорошо беседовали. Он мне близок. Ложусь спать. […]

11 октября. Летят дни без дела. Поздно встал. Гулял. Дома Софья Андреевна опять взволнована воображаемыми моими тайными свиданиями с Чертковым. Очень жаль ее, она больна. Ничего не делал, кроме писем и пересмотра предисловия.

Ездил с Душаном очень хорошо. После обеда беседовал с Наживиным. Записать:

1) Любовь к детям, супругам, братьям — это образчик той любви, какая должна и может быть ко всем.

2) Надо быть, как лампа, закрытым от внешних влияний ветра — насекомых и при этом чистым, прозрачным и жарко горящим.

Все чаще и чаще при общении с людьми воспоминаю, кто я настоящий и чего от себя требую, только перед богом, а не перед людьми.

12 октября. Встал поздно. Тяжелый разговор с Софьей Андреевной. Я больше молчал. Занимался поправкой «О социализме». Ездил с Булгаковым навстречу Саше. После обеда читал Достоевского. Хороши описания, хотя какие-то шуточки, многословные и мало смешные, мешают. Разговоры же невозможны, совершенно неестественны*. Вечером опять тяжелые речи Софьи Андреевны. Я молчал. Ложусь.

13 октября. Все не бодр умственно, но духовно жив. Опять поправлял «О социализме». Все это очень ничтожно. Но начато. Буду сдержаннее, экономнее в работе. А то времени немного впереди, а тратишь по пустякам. Может быть, и напишешь что-нибудь пригодное.

Софья Андреевна очень взволнована и страдает. Казалось бы, как просто то, что предстоит ей: доживать старческие годы в согласии и любви с мужем, не вмешиваясь в его дела и жизнь. Но нет, ей хочется — бог знает чего хочется — хочется мучать себя. Разумеется, болезнь, и нельзя не жалеть.

14 октября. Все то же. Но нынче телесно очень слаб. На столе письмо от Софьи Андреевны с обвинениями и приглашением, от чего отказаться?* Когда она пришла, я попросил оставить меня в покое. Она ушла. У меня было стеснение в груди и пульс 90 с лишком. Опять поправлял «О социализме». Пустое занятие. Перед отъездом* пошел к Софье Андреевне и сказал ей, что советую ей оставить меня в покое, не вмешиваясь в мои дела. Тяжело.

Ездил верхом. Дома г-жа Ладыженская. Я совсем забыл ее.

Спал. Приехал Иван Иванович. Хорошо говорил с ним и Беленьким. Читал свои старинные письма. Поучительно. Как осуждать молодежь и как не радоваться на то, что доживешь до старости.

15 октября. Встал рано, думал о пространстве и веществе, запишу после. Гулял. Письма и книжечка — половая похоть. Не нравится. Приехали Стахович, Долгоруков с господином и Горбунов, и Сережа. Софья Андреевна спокойнее. Ездил с Душаном. Хотел ехать к Чертковым, но раздумал. Вечером разговоры, не очень скучные. Ложусь спать.

16 октября. Не совсем здоров, вял. Ходил, ничего не думалось. Письма, поправлял «О социализме», но скоро почувствовал слабость и оставил. Сказал за завтраком, что поеду к Чертковым. Началась бурная сцена, убежала из дома, бегала в Телятинки. Я поехал верхом, послал Душана сказать, что не поеду к Чертковым, но он не нашел ее. Я вернулся, ее все не было. Наконец, нашли в 7-м часу. Она пришла и неподвижно сидела одетая, ничего не ела. И сейчас вечером объяснялась нехорошо. Совсем ночью трогательно прощалась, признавала, что мучает меня, и обещала не мучить. Что-то будет?

17 октября. Встал в 8, ходил по Чепыжу. Очень слаб. Хорошо думал о смерти и написал об этом Черткову. Софья Андреевна пришла и все так же мягко, добро обходилась со мной. Но очень возбуждена и много говорит. Ничего не делал, кроме писем. Не могу работать, писать, но слава богу, могу работать над собой. Все подвигаюсь. Читал Шри Шанкара. Не то. […]

18 октября. Все слаб. Да и дурная погода. Слава богу, без желания чувствую хорошую готовность смерти. Мало гулял. Тяжелое впечатление просителей двух — не умею обойтись с ними. Грубого ничего не делаю, но чувствую, что виноват, и тяжело. И поделом. Ходил по саду. Мало думал. Спал и встал очень слабый. Читал Достоевского и удивлялся на его неряшливость, искусственность, выдуманность, и читал Николаева «Понятие о боге». Очень, очень хороши первые 3 главы 1-ой части. Сейчас готовлюсь к постели. Не обедал, и очень хорошо.

19 октября. Ночью пришла Софья Андреевна: «Опять против меня заговор». — «Что такое, какой заговор?» — «Дневник отдан Черткову. Его нет». — «Он у Саши». Очень было тяжело, долго не мог заснуть, потому что не мог подавить недоброе чувство. Болит печень. Приехала Молоствова. Ходил по елочкам, насилу двигаюсь.

[…] Опять ничего не делал, кроме писем. Здоровье худо. Близка перемена. Хорошо бы прожить последок получше. Софья Андреевна говорила, что жалеет вчерашнее. Я кое-что высказал, особенно про то, что если есть ненависть хоть к одному человеку, то не может быть истинной любви. Разговор с Молоствовой, скорее слушание ее. Дочитал, пробегал 1-й том «Карамазовых». Много есть хорошего, но так нескладно. «Великий инквизитор» и прощание Зосима. Ложусь. 12.

20. Е. б. ж. Жив, и даже несколько лучше. Но все-таки ничего серьезно не работал. Поправлял «О социализме». Тяжелое впечатление от просителей. Ездил далеко с Душаном. Приехал Михаил Новиков. Много говорил с ним. Серьезно умный мужик. Пришел еще Перевозников и Титов сын, революционер. Утром простился с Молоствовой. Все спокойно.

21 октября. Ходил не думая. Дома много писем, отвечал. Попробовал продолжать «О социализме» и решил бросить. Дурно начато, да и не нужно. Будут только повторения. Потом пришли ясенские «лобовые»*. Говорил с ними. Слишком мы далеки: не понимаем друг друга. Ходил по саду. Обед. Вечером приехал Дунаев. Много говорит. Устал. Одиночества мучительно хочется. Что-то было записать, забыл. В таком состоянии, как теперь, хорошо и очень хорошо то, что чувствуешь презрение к себе. С Софьей Андреевной хорошо.

22 октября. Все ничего не работаю. Дунаев добрый, горячий, естественно притворный. От Черткова письмо хорошее. Не ездил, а ходил. Говорил с отходниками. Ничего не записал. В письме Досеву много правды, но не вся. Есть и слабость*. Даже для писания дневника нет охоты. Николаева книга прекрасная.

23 октября. Письмо к Досеву для меня больше всего программа, от исполнения которой я так далек еще. Одни мои разговоры с Новиковым показывают это*. Смягчающее вину — это печень. Да, надо, чтоб и печень не только слушалась, но служила. Je m’entends[93]. Записать.

1) Я потерял память всего, почти всего прошедшего, всех моих писаний, всего того, что привело меня к тому сознанию, в каком живу теперь. Никогда думать не мог прежде о том состоянии, ежеминутного памятования своего духовного «я» и его требований, в котором живу теперь почти всегда. И это состояние я испытываю без усилий. Оно становится привычным. Сейчас после гулянья зашел к Семену поговорить об его здоровьи и был доволен собой, как медный грош, и потом, пройдя мимо Алексея, на его здоровканье почти не ответил. И сейчас же заметил и осудил себя. Вот это-то радостно. И этого не могло бы быть, если бы я жил в прошедшем, хотя бы сознавал, помнил прошедшее. Не мог бы я так, как теперь, жить большей частью безвременной жизнью в настоящем, как живу теперь. Как же не радоваться потере памяти? Все, что я в прошедшем выработал (хотя бы моя внутренняя работа в писаниях), всем этим я живу, пользуюсь, но самую работу — не помню. Удивительно. А между тем думаю, что эта радостная перемена у всех стариков: жизнь вся сосредотачивается в настоящем. Как хорошо!

Приехал милый Булгаков. Читал реферат, и тщеславие уже ковыряет его. Письмо доброе от священника, отвечал ему. Немного подвинулся в статье «О социализме», за которую опять взялся. Ездил верхом. Весь вечер читал копеечные книжечки, разбирая их по сортам. Написал утром Гале письмецо. От Гусева письмо его о Достоевском, как раз то же, что я чувствую.

24 октября. Нынче получил два письма: одно о статье, Мережинского, обличающее меня, другое от немца за границей, тоже обличающее*. И мне было больно.

[…] Приехал Гастев и г-жа Альмединген. Читал письма и отвечал, больше ничего не делал. Утром обыскался. Начал делать несвойственную годам гимнастику и повалил на себя шкаф. То-то дурень. Чувствую себя слабым. Но помню себя, и за то спасибо. Немного занялся «Социализмом». Гастев очень хорошо рассказывал о Сютаеве и казаке. Необходимо для народа руководитель в религиозной области и начальник в мирской.

1) Очень живо представил себе рассказ о священнике, обращающем свободного религиозного человека, и как обратитель сам обращается. Хороший сюжет*. Ездил с Булгаковым. Вечер тяжело.

25 октября. Встал очень рано, но все-таки ничего не делал. Ходил в школу и к Прокофию, поговорил с его сыном, отданным в солдаты. Хороший малый, обещал не пить. Потом немного «О социализме». Ездил в школу с Альмединген и потом с Душаном далеко. Вечером читал Montaign’а. Приехал Сережа. Он мне приятен. Софья Андреевна все так же тревожна.

26 октября. Видел сон. Грушенька, роман, будто бы, Ник. Ник. Страхова. Чудный сюжет*. Написал письмо Черткову. Записал для «О социализме». Написал Чуковскому о смертной казни*. Ездил с Душаном к Марье Александровне. Приехал Андрей. Мне очень тяжело в этом доме сумасшедших. Ложусь.

27 октября. Встал очень рано. Всю ночь видел дурные сны. Хорошо ходил. Дома письма. Немного работал над письмом к N* и «О социализме», но нет умственной энергии. Ездил с Душаном. Обед. Чтение Сютаева*. Прекрасное письмо хохла к Черткову. Поправлял Чуковскому. Записать нечего. Плохо кажется, а в сущности, хорошо. Тяжесть отношений все увеличивается.

28 октября. [Оптина пустынь. ] Лег в половине 12. Спал до 3-го часа. Проснулся и опять, как прежние ночи, услыхал отворяние дверей и шаги. В прежние ночи я не смотрел на свою дверь, нынче взглянул и вижу в щелях яркий свет в кабинете и шуршание. Это Софья Андреевна что-то разыскивает, вероятно, читает. Накануне она просила, требовала, чтоб я не запирал дверей. Ее обе двери отворены, так что малейшее мое движение слышно ей. И днем и ночью все мои движенья, слова должны быть известны ей и быть под ее контролем. Опять шаги, осторожно отпирание двери, и она проходит. Не знаю отчего, это вызвало во мне неудержимое отвращение, возмущение. Хотел заснуть, не могу, поворочался около часа, зажег свечу и сел. Отворяет дверь и входит Софья Андреевна, спрашивая «о здоровье» и удивляясь на свет у меня, который она видит у меня. Отвращение и возмущение растет, задыхаюсь, считаю пульс: 97. Не могу лежать и вдруг принимаю окончательное решение уехать. Пишу ей письмо*, начинаю укладывать самое нужное, только бы уехать. Бужу Душана, потом Сашу, они помогают мне укладываться. Я дрожу при мысли, что она услышит, выйдет — сцена, истерика, и уж впредь без сцены не уехать.

В 6-м часу все кое-как уложено; я иду на конюшню велеть закладывать; Душан, Саша, Варя доканчивают укладку. Ночь — глаз выколи, сбиваюсь с дорожки к флигелю, попадаю в чащу, накалываясь, стукаюсь об деревья, падаю, теряю шапку, не нахожу, насилу выбираюсь, иду домой, беру шапку и с фонариком добираюсь до конюшни, велю закладывать. Приходят Саша, Душан, Варя. Я дрожу, ожидая погони. Но вот уезжаем. В Щекине ждем час, и я всякую минуту жду ее появления. Но вот сидим в вагоне, трогаемся, и страх проходит, и поднимается жалость к ней, но не сомнение, сделал ли то, что должно. Может быть, ошибаюсь, оправдывая себя, но кажется, что я спасал себя, не Льва Николаевича, а спасал то, что иногда и хоть чуть-чуть есть во мне. Доехали до Оптиной. Я здоров, хотя не спал и почти не ел. Путешествие от Горбачева в 3-м, набитом рабочим народом, вагоне очень поучительно и хорошо, хотя я и слабо воспринимал. Теперь 8 часов, мы в Оптиной.

29 октября. [Оптина пустынь — Шамордино. ]* Спал тревожно, утром Алеша Сергеенко. Я, не поняв, встретил его весело. Но привезенные им известия ужасны. Софья Андреевна, прочтя письмо, закричала и побежала в пруд. Саша и Ваня побежали за ней и вытащили ее. Приехал Андрей. Они догадались, где я, и Софья Андреевна просила Андрея во что бы то ни стало найти меня. И я теперь, вечер 29, ожидаю приезда Андрея. Письмо от Саши. Она советует не унывать. Выписала психиатра и ждет приезда Сережи и Тани. Мне очень тяжело было весь день, да и физически слаб. Гулял, вчера дописал заметку в «Речь» о смертной казни. Поехал в Шамордино. Самое утешительное, радостное впечатление от Машеньки, несмотря на ее рассказ о «враге», и милой Лизаньки. Обе понимают мое положение и сочувствуют ему. Дорогой ехал и все думал о выходе из моего и ее положения и не мог придумать никакого, а ведь он будет, хочешь не хочешь, а будет, и не тот, который предвидишь. Да, думать только о том, чтобы не согрешить. А будет, что будет. Это не мое дело. Достал у Машеньки «Круг чтения» и как раз, читая 28, был поражен прямо ответом на мое положение: испытание нужно мне, благотворное мне. Сейчас ложусь. Помоги, господи. Хорошее письмо от Черткова.

30 октября. Е. б. ж. Жив, но не совсем. Очень слаб, сонлив, а это дурной признак.

Читал Новоселовскую философскую библиотеку*. Очень интересно: о социализме. Моя статья «О социализме» пропала*. Жалко. Нет, не жалко. Приехала Саша. Я очень обрадовался. Но и тяжело. Письма от сыновей. Письмо от Сергея хорошее, деловитое, короткое и доброе*. Ходил утром нанимать хату в Шамордине. Очень устал. Написал письмо Софье Андреевне*.

31 октября. [Астапово. ]*. Все там в Шарапове*. Саша, и забеспокоились, что нас догонят, и мы поехали. В Козельске Саша догнала, сели, поехали. Ехали хорошо, но в 5-м часу стало знобить, потом 40 градусов температуры, остановились в Астапове. Любезный начальник станции дал прекрасные две комнаты.

[3 ноября. Астапово. ] Ночь была тяжелая. Лежал в жару два дня. 2-го приехал Чертков. Говорят, что Софья Андреевна. В ночь приехал Сережа, очень тронул меня. Нынче, 3-го, Никитин, Таня, потом Гольденвейзер и Иван Иванович. Вот и план мой. Fais ce que doit, adv…**

И все это на благо и другим и, главное, мне.