"Сломленная" - читать интересную книгу автора (де Бовуар Симона)

Симона де Бовуар Сломленная



Понедельник, 13 сентября. Соляные копи.


Что за причудливая декорация: на окраине деревенского селения словно набросок города, существующего вне времени. Я прошла до середины амфитеатра, поднялась по лестнице центрального павильона и долго созерцала строгое величие зданий, построенных для чего-то, но никогда ничему не служивших. Они осязаемы, они существуют, однако заброшенность превратила их в фантастический призрак, спрашивается только, — чего. Теплая трава под осенним небом, запах опавшей листвы говорили мне, что я еще не покинула этот мир, но лишь лет на двести углубилась в прошлое. Я сходила к машине за вещами. Разложила на земле одеяло, подушки, поставила транзистор и, слушая Моцарта, курила. За двумя-тремя пыльными окнами угадывалась жизнь. У одной из тяжелых дверей остановился грузовик. Люди открыли дверь, погрузили в кузов какие-то мешки, и ничто более не нарушало послеполуденной тишины. Концерт кончился, и я принялась за чтение. Все казалось непривычным: заехала так далеко, на берег незнакомой реки; подняв глаза, вижу себя среди этих камней, вне моей настоящей жизни.

Ведь самое удивительное — это то, что я оказалась здесь и рада этому. Страшит как раз предстоящее одинокое возвращение в Париж. До сих пор, если не было Мориса, то уж девочки сопровождали меня во всех путешествиях. Я думала, радость будет неполной без восторгов Колетты, без придирчивости Люсьенны. Но вдруг, забытая, эта радость вернулась, уже в каком-то новом качестве. Свобода сделала меня моложе лет на двадцать. Закрыв книгу, я даже принялась писать для самой себя, как в двадцать лет.


Я никогда не расстаюсь с Морисом без тяжести на сердце. Конгресс должен продлиться всего неделю, и все же, пока мы ехали из Мужена на аэродром в Ниццу, я чувствовала спазмы в горле. И он тоже волновался. Когда громкоговоритель пригласил пассажиров, улетающих в Рим, Морис крепко обнял меня: «Не разбейся в машине», «Не разбейся в самолете». Прежде чем уйти, он снова обернулся: в его глазах была тревога, поразившая, меня. Что-то трагическое было и во взлете. Самолет оторвался от земли с жестокостью «прощай».


Но вскоре ощущение радости жизни вернулось ко мне. Нет, отсутствие дочерей меня не огорчало. Наоборот. Я могла вести машину быстро или медленно — как захочу. Могла ехать куда мне заблагорассудится, останавливаться, когда мне понравится. Я решила недельку побродяжничать. И вот я встаю с рассветом. Машина ждет меня во дворе, как верный конь. Она влажна от росы. Я протираю ей глаза и радостно, как будто надгрызаю орех, начинаю новый день, который только что озарило солнце. Возле меня белая дорожная сумка. В ней карты Мишлена, «Голубой гид», книги, теплый жакет, сигареты — мои скромные спутники. Никто не раздражается, когда я спрашиваю у хозяйки гостиницы, как она готовит цыпленка с раками.


Скоро настанет вечер, но еще тепло. Это одно из тех волнующих мгновений, когда земля в столь полном согласии с людьми, что кажется невозможным, чтобы кто-нибудь из них был несчастлив.


Вторник, 14 сентября.


Одна из моих черт, восхищавших Мориса, — это сила того, что он называл «чуткостью к жизни». Она жила во время этого краткого пребывания наедине с собой. Теперь, когда Колетта вышла замуж, а Люсьенна в Америке, у меня есть время ее развивать. «Тебе скучно. Ты должна пойти работать», — говорил Морис в Мужене. Он настаивал. Но я не хочу. По крайней мере, сейчас. Я хочу, наконец, немного пожить для себя. И насладиться вместе с Морисом тем уединением, которого мы так долго были лишены. У меня в голове куча планов.

Пятница, 17 сентября. Во вторник я позвонила Колетте. У нее грипп. Она заспорила, когда я ей сказала, что сейчас же возвращаюсь в Париж: Жан-Пьер прекрасно ухаживает за ней. Но я беспокоилась и вернулась в тот же день. Застала ее в постели, очень похудевшей. У нее температура каждый вечер. Уже в августе, когда я ездила с ней в горы, ее здоровье беспокоило меня. Скорее бы Морис осмотрел ее, и я бы хотела, чтобы он посоветовался с Тальбо.


Еще одно существо оказалось на моем попечении, В среду, во второй половине дня, когда я ушла от Колетты, погода стояла такая теплая, что я проехалась до Латинского квартала и присела на террасе кафе. Я курила. Девчонка за соседним столом пожирала глазами мою пачку «Честерфилда», потом попросила сигарету. Я заговорила с ней. Она уклонилась от расспросов и поднялась, что-бы уйти. Лет пятнадцати. Не школьница, не проститутка. Она заинтересовала меня. Я предложила подвезти ее. Она отказалась. Потом, поколебавшись, в конце концов сказала, что не знает, где будет ночевать. Сегодня утром она убежала из Центра, куда ее поместило благотворительное общество. Два дня я держала ее у себя. Мать у нее умственно неполноценная, отчим ее ненавидит. Они отказались от нее. Юрист, ведущий это дело, обещал поместить ее в приют, где она сможет научиться ремеслу. Но с тех пор она уже полгода «временно» живет в том доме, откуда никогда не выходит, разве только по воскресеньям, когда их водят к мессе, — и где ей ничего не дают делать. Там около сорока девочек-подростков. В материальном отношении они обеспечены всем необходимым, но чахнут от скуки, отвращения и отчаяния. По вечерам каждой из них дают снотворное. Они ухитряются припрятывать его, и в один прекрасный день проглатывают весь запас. «Бегство, попытка самоубийства — это нужно, чтобы напомнить судье о нас», — говорила Маргарита. Побеги не представляют трудности, часты и, если не слишком затягиваются, то не влекут за собой применения санкций.


Я поклялась ей поставить всех на ноги и добиться, чтобы ее поместили в приют. Она подчинилась уговорам н вернулась в Центр. Я вся кипела, глядя, как она входит в дверь, с опущенной головой, волоча ноги. Это красивая девочка, неглупая, очень славная, и она просит только работы. Ей же калечат юность — ей и тысячам других. Завтра буду звонить судье Баррону.


Как давит Париж! Даже несмотря на мягкие осенние дни, эта тяжесть гнетет меня. Сегодня вечером я чувствую какую-то необъяснимую депрессию. Я задумала переделать комнату девочек в общую комнату, более интимную, чем кабинет Мориса и наша приемная. Я четко сознаю, что Люсьенна больше никогда не будет здесь жить. Жизнь в доме скоро потечет совсем спокойно. Волнуюсь я, главным образом, из-за Колетты. Счастье, что завтра возвращается Морис.


Среда, 22 сентября. Вот одна из причин — главная — почему у меня нет никакого желания закабалиться работой: я не могла бы вынести, если бы не была в полном распоряжении тех, кому я нужна. Почти все дни провожу у постели Колетты. Температура не падает. Морис говорит, что ничего серьезного. Но Тальбо назначил анализы. В голову лезут страшные мысли.

Сегодня утром меня принял судья Баррон. Очень сердечный человек. Он удручен случаем с Маргаритой Дрэн: а ведь есть тысячи подобных случаев. Вся трагедия в том, что этих детей некуда селить, нет персонала, который бы занимался ими должным образом. Правительство ничего не предпринимает. В результате усилия юристов, занимающихся детьми, и деятельниц благотворительных обществ наталкиваются на непробиваемую стену. Центр, где находится Маргарита, — всего лишь перевалочный пункт. Через три-четыре дня ее переведут в другое место — но куда? Неизвестно. Там, где эти дети содержатся, абсолютно не предусмотрена организация их занятий и досуга. Все же он постарается найти где-нибудь место для Маргариты. И он будет рекомендовать сотрудникам Центра разрешить мне навещать ее. Родители не подписали документа, окончательно лишающего их родительских прав, но нечего и думать, что они заберут девочку. Они и сами этого не хотят, и для нее этот вариант был бы наихудшим.


Из Дворца правосудия я вышла, полная возмущения столь безалаберной системой: Пропасть, перед которой оказываются молодые правонарушители, все глубже. А иных мер, кроме удвоенной строгости, не предпринимают. Я была рядом с церковью Сент-Шапель и вошла, поднявшись по винтовой лестнице. Не было никого, кроме туристов-иностранцев да парочки, которая, держась за руки, рассматривала витражи, Я смотрела рассеянно.


Я все беспокоилась о Колетте. Читать не могу. Единственное, что могло бы мне помочь, — это разговор с Морисом, но он не придет раньше полуночи. Со времени возвращения из Рима он проводит все вечера в лаборатории с Тальбо и Кутюрье. Говорит, они уже у цели. Я могу понять, что он всем жертвует ради своих исследований. Но это первый случай в нашей жизни, когда у меня возникло серьезное затруднение, а он не разделяет его со мной.


Воскресенье, 26 сентября. Итак, это случилось. Это случилось со мной.

Понедельник, 27 сентября. Ну, что же. Да! Это случилось со мной. Это НОРМАЛЬНО. Я должна убедить себя, что это так, и обуздать гнев, сотрясавший меня в течение вчерашнего дня. Да, Морис мне лгал; это тоже нормально. Он мог продолжать лгать и не говорить мне этого. Хоть и с опозданием — я должна быть благодарна ему за откровенность. Я в конце концов уснула в ту субботу. Время от времени я протягивала руку к соседней кровати: постель была заправлена. (Я люблю засыпать раньше него, когда он работает в своем кабинете. Сквозь сон я слышу, как льется вода, чувствую легкий запах одеколона, протягиваю руку — его тело проступает сквозь простыни — и погружаюсь в блаженство.) Громко хлопнула входная дверь. Я крикнула: «Морис!» Было три часа утра. Они не могли работать до трех! Они пили и болтали. Я села в постели:


— В котором часу ты приходишь домой? Где ты был? Он сел в кресло. В руке у него был стакан виски.

— Три часа, я знаю.

— Колетта больна. Я умираю от беспокойства, а ты приходишь в три часа. Вы не могли работать до трех!

— Колетте хуже?

— Ей не лучше. Тебе наплевать! Конечно, когда берешь на себя заботу о здоровье всего человечества, больная дочь не очень-то много значит.

— Не будь так агрессивна.


Он смотрел на меня серьезно и немного грустно, и я растаяла, как таю всегда, когда он окутывает меня этим темным и горячим взглядом. Я тихо спросила:


— Скажи, почему ты пришел так поздно? Он ничего не ответил.

— Вы пили? Играли в покер? Вы гуляли? Ты забыл о времени?


Он все молчал, с каким-то упорством вертя стакан в руках. Я выпалила первые попавшиеся нелепые слова, чтобы вывести его из себя и вырвать у него объяснение:


— Что происходит? У тебя есть женщина? Не сводя с меня глаз, он ответил:

— Да, Моника, у меня есть женщина.

(Все было голубым — и над нашими головами, и под ногами; через пролив виднелся африканский берег. Он прижимал меня к себе. «Если бы ты изменила мне, я бы убил себя». — «Если бы ты мне изменил, мне не нужно было бы убивать себя. Я бы умерла от горя». Пятнадцать лет назад. Уже? Что значит пятнадцать лет? Два да два — четыре. Я люблю тебя. Я люблю только тебя. Истина нерушима. Время не властно над ней.)


— Кто она?

— Ноэли Герар.

— Ноэли! Почему?


Он пожал плечами. Конечно, я знала ответ: красивая, блестящая, кокетливая. Приключение без последствий, лестное для мужчины. Ему хотелось потешить свое тщеславие? Он улыбнулся мне:


— Я рад, что ты спросила. Мне отвратительно было лгать тебе.

— С каких же пор ты мне лгал?


Он чуть поколебался:


— Я лгал тебе в Мужене. И после моего возвращения. Пять недель. В Мужене он думал о ней?

— Ты спал с ней, когда оставался в Париже один?

— Да.

— Ты часто видишься с ней?

— О нет! Ты же знаешь, я работаю.


Я просила уточнить. Два вечера и еще полдня со времени его приезда. По-моему, это часто.


— Почему ты сразу не предупредил меня?


Он посмотрел на меня робко и сказал — в его голосе звучало сожаление:


— Ты говорила, умрешь от горя.

— Так говорят.


Внезапно мне захотелось заплакать. Я не умру, самое печальное в этом. Мы смотрели сквозь голубую дымку вдаль, на Африку, и слова, которые мы произносили, были только словами. Я откинулась на подушку, сраженная наповал. Я оцепенела, в голове было пусто. Мне нужно было время, чтобы осмыслить случившееся. «Давай спать», — сказала я.

Сегодня я много размышляла. (Счастье, что Люсьенна в Америке. Пришлось бы разыгрывать перед ней комедию: она бы не оставила меня в покое.) Я была у Изабели и говорила с ней. Как всегда, она помогла мне. Я боялась, что она не поймет меня, поскольку они с Шарлем делали ставку на свободу, а не на верность, как мы с Морисом, Но это не мешало ей, сказала она мне, сердиться на мужа и порой чувствовать себя в опасности: пять лет назад она думала, он бросит ее. Она порекомендовала мне лишь одно средство: терпение. Она питает глубокое уважение к Морису. Она находит естественным, что ему захотелось любовного приключения, простительным, что он вначале скрыл его от меня. Но, конечно, оно ему надоест. Соль такого рода приключений — в новизне. Время работает против Ноэли. Обаяние, которым она обладает в глазах Мориса, спадает, как шелуха. Только если я хочу, чтобы наша любовь вышла из этого испытания непобедимой, не нужно изображать ни жертву, ни мегеру. «Будь всепонимающей, веселой. Прежде всего — будь дружелюбной», — сказала она. Именно таким способом она вновь завоевала Шарля. Терпение не является моей главной добродетелью. Но, в самом деле, я должна сделать усилие. И не только в тактических целях, а из соображений нравственности. Я получила именно ту жизнь, какую хотела: я должна заслужить этот дар. А если я отступлю перед первым испытанием, то все, что я о себе думаю, не более чем иллюзия. Мне свойственна непримиримость — это от отца, и Морис уважает меня за это. Но все равно, я стремлюсь понять другого и суметь примениться к нему. То, что после двадцати двух лет супружеской жизни мужчина завел интрижку — нормально, Изабель права. Это с моей стороны было бы ненормальным, вернее инфантильным, если бы я не допускала этого. Когда я ушла от Изабель, у меня совсем не было желания навещать Маргариту. Но она прислала трогательное письмецо — мне не хотелось ее разочаровывать. Какая грустная приемная, какие глухие, подавленные лица у этих девочек. Она показала мне рисунки, очень неплохие. Она хотела бы стать декоратором или хотя бы оформителем витрин. В любом случае — работать. Я повторила ей обещание юриста, рассказала, какие шаги предприняла, чтобы добиться разрешения забирать ее по воскресным дням. Она питает ко мне доверие, очень любит меня, она потерпит, но не до бесконечности.


Сегодняшний вечер я проведу с Морисом. Так советовала Изабель и так подсказывает мне сердце. Чтобы вновь завоевать вашего мужа, будьте веселой, элегантной, бывайте с ним на людях. Мне не надо его завоевывать: я его не теряла. Но у меня есть много вопросов к нему. Разговор пойдет более свободно, если мы поужинаем вне дома. Меньше всего мне хотелось бы, чтобы это было похоже на решительное объяснение.


Одна идиотская деталь не дает мне покоя: почему у него был стакан в руке? Я позвала: «Морис!» Он предвидел, что, проснувшись в три часа утра, я буду его расспрашивать. Он никогда не хлопал так громко входной дверью.


Вторник. 28 сентября. Я слишком много выпила, но Морис смеялся и сказал, что я очаровательна. Забавно: понадобилась его измена, чтобы воскресить ночи нашей молодости. Нет ничего хуже рутины: удар пробуждает от спячки. С 46-го года Сен-Жермен-де-Пре изменился: другая публика. «Другое время», — сказал Морис с какой-то грустью. Но я не бывала в ночном кабаре уже лет пятнадцать, и все меня восхищало. Мы танцевали. На мгновение крепко сжав меня в объятиях, он произнес: «Между нами ничего не изменилось». И мы болтали о чем попало; но я была блаженно пьяна и плохо помню, что он говорил. В общем, все обстоит именно так, как я и предполагала.


Ноэли — блестящий адвокат. Обуреваемая честолюбием. Это одинокая женщина — разведенная, имеет дочь; очень свободных нравов, светская, модная — полная противоположность мне. Морису захотелось узнать, может ли он понравиться таким женщинам. «Если бы я захотела…» Эта мысль мелькнула у меня, когда я флиртовала с Килланом — единственный флирт за всю жизнь. Я скоро прекратила его. В Морисе, как и в большинстве мужчин, дремлет подросток, совсем неуверенный в себе. Ноэли разрешила его сомнения. И кроме всего, здесь, несомненно, была и влюбленность — она очень аппетитна.

Среда, 29 сентября. Впервые с моего ведома Морис провел вечер с Ноэли. Я пошла с Изабелью на старый фильм Бергмана, а потом мы ели в «Ошпо» бургундское фондю (Блюдо, приготовляемое из плавленого сыра с вином). Мне всегда хорошо с ней. Она не утратила горячности наших юношеских дней, когда каждый фильм, каждая книга, каждая картина имели огромное значение. Теперь, когда дочери не со мной, я смогу чаще ходить с ней на выставки, на концерты. Выйдя замуж, она, как и я, оставила учебу, но вела более активную интеллектуальную жизнь, чем я. Надо заметить, что ей пришлось воспитывать только одного сына, а не двух дочерей.


Я сказала ей, что без труда приняла тактику улыбок, ибо убеждена, что эта история действительно не много значит для Мориса. «Между нами ничего не изменилось», — сказал он мне позавчера. Действительно, я мучилась гораздо сильнее десять лет назад: раз у него появились новые устремления, раз его работа в фирме «Симка» — работа обычного врача, малооплачиваемая, но оставлявшая много свободного времени и которой он занимался так добросовестно, — не удовлетворяет его, значит, дома ему стало скучно, значит, его чувства ко мне остыли. Сейчас я жалею, что совсем не участвую в том, что он делает. О своих больных он рассказывал мне, отмечал интересные случаи, я пыталась им помочь. Теперь я совсем не в курсе его исследований, а пациентам поликлиники я не нужна. Изабель помогла мне и тогда.


Прежде, чем лечь, я приняла немного нембутала и сразу же заснула. Морис сказал, что вернулся около часу. Я его ни о чем не спросила. Мне помогает то, что в физическом смысле я не ревнива. Моему телу уже не тридцать лет, телу Мориса — тоже. Они находят друг друга с удовольствием, но без прежней пылкости да и, признаться, это случается редко. О, я не обольщаюсь. В Ноэли для Мориса — прелесть новизны. В ее постели он молодеет. Это мне безразлично. Мне внушала бы опасение женщина, способная дать что-то Морису в духовном смысле. Но по моим встречам с Ноэли и по тому, что говорят, я имею о ней достаточное представление. Она воплощает все, что нам чуждо: карьеризм, снобизм, жажду денег, страсть производить впечатление. У нее ни одной своей мысли, она абсолютно лишена чувства и во всем подчиняется только моде. В ее кокетстве столько откровенного бесстыдства. Я даже думаю, что она фригидна.

Четверг, 30 сентября. Сегодня с утра у Колетты было 36,9°. Она уже встает. Морис говорит, что эта болезнь распространена сейчас в Париже: долго держится температура, человек худеет, а потом выздоравливает. Не знаю почему, глядя, как она ходит по квартире, я почти поняла, о чем сожалел Морис. Она не глупее сестры. Ее интересовала химия. Занятия шли успешно. Жаль, что она их прервала. Что она будет делать целыми днями? Я должна была бы оправдать ее: она выбрала тот же путь, что и я. Но у меня был Морис. Конечно, у нее есть Жан-Пьер, Если не любишь человека, трудно представить себе, способен ли он заполнить собой чью-то жизнь.

Пятница, 1 октября. Впервые я сорвалась. За завтраком Морис сказал, что отныне, когда он будет проводить вечер с Ноэли, он будет оставаться у нее и на ночь. Он считает, что так приличнее и для нее, и для меня. — Раз ты согласна с тем, что эта история имеет место, позволь мне пережить ее достойно. Если учесть все вечера, которые он проводит в лаборатории, все обеды, на которые он не является, получается, что Ноэли он уделяет почти столько же времени, сколько мне. Я сопротивлялась. Он довел меня до головокружения подсчетами. Если считать в часах, хорошо, он чаще бывает со мной. Но огромное количество часов он работает, читает журналы или мы встречаемся с друзьями. А когда он с Ноэли, он занят только ею.


В результате я уступила. Раз я выбрала позицию взаимопонимания и миролюбия, надо держаться. Не атаковать его в лоб. Если я испорчу ему это приключение, издали оно будет казаться более заманчивым, он начнет жалеть. Если я позволю ему «достойно пережить его», ему быстро надоест. Так утверждала Изабель. «Терпение», — повторяю я себе.


Все-таки надо признать, что в возрасте Мориса любовная история кое-что значит. В Мужене он, конечно, думал о Ноэли. Я понимаю ту тревогу в глазах на аэродроме в Ницце: он спрашивал себя, не догадываюсь ли я о чем-нибудь. Или ему было стыдно своей лжи? Это был стыд, а не тревога? Я вижу его тогдашнее лицо, но не могу разобрать того, что на нем написано.

Суббота, 2 октября. Утро. Они сидят в пижамах, пьют кофе, улыбаются… Это видение причиняет мне боль. Когда споткнешься о камень, сначала ощущаешь удар, боль приходит потом. Страдание пришло ко мне с опозданием на неделю. Вначале я была скорее ошеломлена. Я умствовала, пытаясь отодвинуть эту боль, которая навалилась на меня сегодня утром. Образы. Я кружусь по квартире, и каждый шаг вызывает новый образ. Я открыла его шкаф. Увидела пижамы, рубашки, трусы, майки и расплакалась. Другая ласкается щекой об этот тонкий шелк, касается этого мягкого пуловера. Я этого не вынесу! Я утратила бдительность. Я думала, что с возрастом Морис слишком много стал работать, что я должна примириться с его холодностью. Он стал на меня смотреть почти как на сестру. Ноэли разбудила его желания. Есть ли, нет ли у нее темперамента, как вести себя в постели, она, безусловно, знает. Он вновь испытал гордую радость победы над женщиной. Постель есть не просто постель. Между ними существует та близость, которая принадлежала лишь мне. За обедом я сказала Морису:

— В итоге, мы так и не поговорили. Я ничего не знаю о Ноэли.

— Но это не так. Главное я тебе рассказал. Действительно, в «Клубе 46» он говорил о ней. Жаль, что я так плохо слушала.

— Все же я не понимаю, что особенного ты нашел в ней: есть десятки не менее красивых женщин.


Он подумал.


— У нее есть качество, которое должно тебе понравиться: она целиком отдается тому, что делает.

— Она честолюбива, я знаю.

— Это нечто иное, чем честолюбие.


Он запнулся, смущенный тем, что расхваливает Ноэли в моем присутствии. Нужно сказать, что мой вид не предвещал ничего хорошего.


Вторник, 5 октября. Теперь, хотя Колетта уже выздоровела, я все равно провожу у нее довольно много времени. Несмотря на ее ласковость, я чувствую, что рискую скоро надоесть ей своей заботой. Когда столько времени живешь для других, очень трудно перестроиться и начать жить для себя. Не следует попадать в ловушку преданности. Я очень хорошо знаю, что слова «давать» и «получать» взаимозаменяемы. Как мне было необходимо сознание того, что я нужна моим дочерям! Здесь я никогда не обманывалась. «Ты удивительная, — говорил мне Морис (он говорил это так часто и по стольким поводам), — потому что для тебя делать удовольствие другим — прежде всего удовольствие для себя самой». Я смеялась: «Да, это разновидность эгоизма». Какая нежность в его глазах: «Самая прелестная на свете».


Среда, 6 октября. Вчера мне привезли стол, который я выбрала в воскресенье на «блошином рынке». Настоящий фермерский стол сучковатого дерева, кое-где чиненый, массивный и широкий. Мне было грустно вчера вечером. Кино, нем бута л — я скоро устану от такого режима. Но несмотря на это, я предвкушала, как Морис обрадуется утром. Он и правда поздравил меня. Но что же это? Десять лет назад я уставила нашу комнату, пока он навещал больную мать. Вспоминаю его голос, лицо: «Как нам будет хорошо, как мы будем счастливы здесь!».

Он разжег яркий огонь в камине, сходил за вином и опять принес мне алые розы. Сегодня утром он все рассматривал, хвалил с видом человека, решившего — как бы это сказать? — проявить добрую волю. Неужели он действительно переменился? В каком-то смысле его признание успокоило меня: у него любовная история, и это все объясняет. Но могла ли случиться эта история, останься он прежним? Я это предчувствовала, и в этом была одна из смутных причин моего сопротивления: невозможно изменить свою жизнь, а самому остаться прежним.


Деньги, блестящее общество — он просто пресытился. Когда мы перебивались кое-как, моя изобретательность приводила его в восторг: «Ты удивительная». Простой цветок, хорошее яблоко, пуловер, связанный мной, — казались сокровищами. Что ж, в этой общей комнате, которую я обставляла с такой любовью, нет ничего особенного по сравнению с апартаментами Тальбо. А с квартирой Ноэли? Какая она? Конечно, роскошнее нашей.


Четверг, 7 октября. В конце концов, что я выиграла от того, что он говорит мне правду? Теперь он проводит ночи с ней — это их устраивает. Я спрашиваю себя… Но это слишком очевидно. Хлопнувшая дверь, стакан виски — все было сделано обдуманно. Он спровоцировал мои вопросы. А я, бедная дура, поверила, что он все сказал мне из преданности… Боже мой! Злиться — как это больно! Я думала, что не справлюсь с этим до его возвращения. Но на самом-то деле у меня нет никаких причин доходить до такого состояния. Он не знал, с чего начать, он хитрил, стараясь выйти из затруднительного положения. Это не преступление. Все же — я хотела бы знать: он заговорил ради меня или ради собственного удобства.

Суббота, 9 октября. Сегодня около половины одиннадцатого зазвонил телефон. Тальбо спрашивал Мориса. Я ответила:


— Он в лаборатории. Я думала, вы тоже там.

— …То есть… я должен был там быть, но у меня грипп. Я думал, Лакомб уже вернулся, я позвоню ему в лабораторию. Извините, что побеспокоил вас.


Последние фразы были произнесены скороговоркой, очень оживленно. Я же слышала только это молчание. «…То есть…» И опять молчание. Я застыла, устремив взгляд на телефон. Раз десять повторила, как старая заезженная пластинка, эти две реплики: «…Что вы тоже там… То есть…» И каждый раз это неумолимое молчание.


Воскресенье, 10 октября. Он вернулся незадолго до полуночи. Я сказала:


— Звонил Тальбо. Я думала, он с тобой в лаборатории. Он ответил, избегая глядеть на меня:

— Его там не было.

— И тебя тоже. Последовало краткое молчание.

— Действительно. Я был у Ноэли. Она умоляла зайти к ней.

— Зайти! Ты пробыл у нее три часа. Тебе часто случается ходить к ней, когда ты говоришь мне, что был в лаборатории?

— То есть как? Это впервые, — произнес он с таким возмущением, как будто никогда в жизни не лгал мне.

— Этот раз — сверх программы. И потом, зачем было признаваться, если ты продолжаешь лгать мне?

— Ты права. Но я не осмелился…


При этих словах я вскочила. Сколько раз я подавляла свой гнев, сколько делала усилий, чтобы сохранить видимость спокойствия!


— Не осмелился? Что я — мегера? Покажи мне женщину более сговорчивую, чем я!


Его голос стал неприятным.


— Я не осмелился потому, что в тот вечер ты принялась подсчитывать: столько часов Ноэли, столько — тебе.

— Вот как! Это ты оглушил меня подсчетами! Секунду он колебался, потом сказал с раскаянием:

— Ладно. Признаю себя виновным. Я больше никогда не буду лгать.


Я спросила, почему Ноэли так настаивала на встрече с ним.


— Ее положение не такое уж веселое, — ответил он. Меня снова охватил гнев.

— Ну, уж это предел! Она знала о моем существовании, когда ложилась с тобой в постель!

— Она не забывает об этом: именно это ее и удручает.

— Я ее стесняю? Она хотела бы получить тебя целиком?

— Она дорожит мной…


Ноэли Герар — эта маленькая холодная карьеристка в роли влюбленной. Все-таки это чересчур!


— Я могу исчезнуть, если это вас устраивает! — сказала я.


Он положил мне руку на плечо:


— Прошу тебя, Моника, не воспринимай все это так! Вид у него был несчастный и усталый, но я, которая сходит с ума от одного его вздоха, сейчас не была расположена соболезновать. Я сказала сухо:

— А как прикажешь мне это воспринимать?

— Без враждебности. Да, я виноват, что затеял эту историю. Но теперь дело сделано, и нужно, чтобы я выпутался из нее, не причинив никому большого зла.

— Я не прошу у тебя жалости.

— Кто говорит о жалости! Но причинять тебе боль — такой эгоизм с моей стороны! Эта мысль убивает меня. Но пойми, я должен подумать и о Ноэли.

— Идем спать.

Я представляю, как Морис, может быть, пересказывает этот разговор Ноэли. Как я об этом до сих пор не думала? Они говорят о себе, а значит — и обо мне. Они понимают друг друга так же, как понимаем друг друга Морис и я. Ноэли — не просто мелкое препятствие в нашей жизни: в их идиллии я являюсь проблемой, препятствием. У нее это не мимолетная прихоть. Она имеет в виду серьезную связь с Морисом, а она ловка. Мое первое движение было верным: я должна была немедленно положить этому конец — она или я. Он бы посердился на меня какое-то время, а потом, наверное, был бы благодарен. Я оказалась неспособной на это. Мои желания, стремления, интересы никогда не существовали раздельно от его. В тех редких случаях, когда я возражала ему, то делала это во имя него, для его блага. Теперь мне следовало бы решительно восстать, я не уверена, что мое терпение не обернется оплошностью.


Четверг, 14 октября. Я марионетка. Но кто же дергает за веревочки? Морис? Ноэли? Оба вместе? Я не знаю, как добиться ее поражения: видимостью уступок или сопротивлением. И чего от меня добиваются? Вчера, когда мы вернулись из кино, Морис робко сказал, что собирается просить меня об одолжении: ему хотелось бы провести уик-энд с Ноэли. За это он устроит так, чтобы не работать в ближайшие вечера, и мы сможем много быть вместе. Я вскочила от возмущения. Его лицо приняло замкнутое выражение: «Не будем больше об этом говорить». Он снова стал любезен, но меня потрясло то, что я смогла отказать ему в чем-то. Он считает меня мещанкой или, чего доброго, неспособной на великодушный поступок. Он без колебаний станет лгать на будущей неделе. Наша отчужденность усугубится. «Старайся пережить эту историю вместе с ним», — говорила Изабель.


Перед сном я сказала ему, что, поразмыслив, сожалею о своей реакции: я предоставляю ему свободу. Он не повеселел, напротив — мне показалось, что в глазах у него тоска.


— Я знаю, что требую от тебя многого, слишком многого. Не думай, что меня не мучает совесть.


Я долго не могла уснуть; он, по-моему, тоже. О чем он думал? Я спрашивала себя, правильно ли сделала, уступив. От одной уступки к другой — до чего же я дойду? Да и сейчас это не приносит мне никакой пользы. Конечно, еще слишком рано. Прежде чем эта связь превратится в гнилой плод, нужно, чтобы он созрел. Я все время это повторяю — и то считаю, что поступила мудро, то обвиняю себя в малодушии. В действительности — я безоружна, ибо никогда не предполагала, что имею права. Я многого жду от людей, которых люблю, — быть может, слишком многого. Я жду, даже прошу. Но требовать я не умею.


Воскресенье, 17 октября. Вчера утром, когда он выскользнул из постели, еще не было восьми часов. Я почувствовала запах его одеколона. Он тихонько прикрыл дверь комнаты и входную дверь. Из окна я видела, как он с радостным усердием наводит лоск на машину. Мне показалось, он напевает. Над последней осенней листвой голубело нежное летнее небо. (Золотой дождь листьев акации над розово-серой дорогой по пути из Нанси.) Он сел в машину, включил зажигание, а я смотрела на мое место рядом с ним — место, на которое сядет Ноэли. Он дал газ, машина тронулась, и я почувствовала, как оборвалось сердце. Он отъехал очень быстро, потом исчез. Навсегда. Он никогда не вернется. Тот, кто вернется, будет уже не он.


…Я искала забвения в прошлом. Разложила коробки с фотографиями. Нашла ту, где Морис с повязкой. Мы были так дружны в тот день, когда на набережной Гранд-Огюстен оказывали помощь раненым ФФИ (Французские внутренние силы движения Сопротивления. Витражи Из жизни природы. Вот старый одышливый автомобиль на корсиканской дороге. Его нам подарила мать Мориса. Вспоминаю ту ночь близ Корте, когда мы попали в аварию. Мы стояли не шевелясь, присмиревшие от одиночества и тишины. Я сказала: «Надо попробовать починить». «Сначала поцелуй меня», — сказал Морис. Мы поцеловались крепким долгим поцелуем, и нам казалось, что ни холоду, ни усталости — ничему в мире мы не подвластны. Любопытно, что бы это значило? Все фотографии, которые что-то говорят моему сердцу, — более чем десятилетней давности: крайняя точка Европы, освобождение Парижа, возвращение из Нанси, наше новоселье, та авария по дороге к Корте. Я могу вспомнить и другое: наш отдых последних лет в Мужене, Венеции, мое сорокалетие. Но все это не так трогает меня. Наверное, воспоминания давнего прошлого всегда кажутся самыми прекрасными?


Вторник, 19 октября. Отношения между нами напряженные. По чьей вине — по моей или по его? Я встретила его с самым естественным видом. Он рассказал, как провел этот уик-энд. Они были в Солони. Кажется, Ноэли питает пристрастие к Солони. (Ах, у нее есть и вкусы?) Я вздрогнула, когда он сказал, что вчера они ужинали и ночевали в гостиничном комплексе в Форневиле.


— В таком шикарном и дорогом месте?

— Там очень красиво, — произнес Морис.

— Изабель говорит, что тамошняя живописность хороша для американцев: кругом растения, птицы и подделка под старину.

— Есть и растения, и птицы, и старина — не знаю, подлинная или поддельная. Но это красиво.


Я не стала спорить. Я почувствовала натянутость в его тоне. Обычно Морису нравится найти кабачок без всяких признаков роскоши, но чтобы там хорошо кормили; или малонаселенную гостиницу в красивом заброшенном уголке. Что ж, допустим, что один раз он сделал уступку Ноэли; но зачем же делать вид, что ему нравятся пошлости, которые приводят ее в восторг? Если только она не имеет уже на него влияния. В августе он был вместе с ней на закрытом просмотре фильма Бергмана (Ноэли ходит только на закрытые просмотры или премьеры), и он ему не понравился. Как видно, она убедила его, что Бергман вышел из моды — других критериев у нее нет. Он ослеплен ею — ведь она всегда в. курсе всего. Вспоминаю ее на обеде у Дианы в прошлом году. Она прочла целую лекцию о хеппенингах, а потом долго говорила о процессе Рампаля, который недавно выиграла. Это выглядело на редкость смехотворно! У Люс Кутюрье был смущенный вид, а Диана заговорщически подмигнула мне. Но мужчины слушали, разинув рот, и Морис в том числе. Все-таки на него совсем непохоже, чтобы он мог купиться на такой блеф.


Мне не следовало нападать на Ноэли, но иногда это выше моих сил. О Бергмане я не стала спорить. Но вечером, во время ужина, я затеяла с Морисом глупую ссору, ибо он утверждал, что вполне можно запивать рыбу красным вином. Типичная выходка Ноэли: великолепно зная, как принято делать, поступать вопреки этому. Тогда я стала защищать правило, предписывающее к рыбе белое вино. Мы разгорячились. Вот досада! Я ведь все равно не люблю рыбу.

Среда, 20 октября. В ту ночь, когда Морис заговорил со мной, я решила, что передо мной неприятная, но ясная ситуация, которую надлежит ликвидировать. А теперь я не знаю, чего я добилась, против кого бороться, следует ли вообще бороться и за что. А другие женщины тоже теряются в подобных случаях? Изабель твердит, что время работает на меня. Хотелось бы верить ей. Диане безразлично, изменяет ей муж или нет, лишь бы он уделял должное внимание ей и детям. Она не сможет мне что-нибудь посоветовать. Тем не менее я позвонила ей, так как хотела узнать о Ноэли. Она знакома с ней и ее не любит. (Ноэли делала авансы Лемерье, но он на них не реагировал: он не любит, чтобы ему бросались на шею.) Я спросила ее, с каких пор она в курсе дел Мориса. Она притворилась удивленной и уверяла, что Ноэли ей ничего не говорила — они вовсе не близки. Она рассказала мне, что в двадцать лет Ноэли сделала очень богатую партию. Муж развелся с ней — видно, был по горло сыт ее изменами; однако она добилась больших алиментов и выколачивает из него великолепные подарки. Она в очень хороших отношениях с его второй женой и часто подолгу гостит на их вилле в Ла Иапуле. Она переспала с целой кучей типов — в основном полезных для ее карьеры, а теперь, по-видимому, ей захотелось иметь солидную связь. Но если ей удастся прибрать к рукам более богатого и известного, чем Морис, она бросит его. (Я предпочла бы, чтобы инициатива исходила от него.) Ее дочери четырнадцать лет, и она воспитывается в самом снобистском духе: верховая езда, йога, платья от Виржини. Она учится в Эльзасе вместе с младшей дочерью Дианы: важничает немыслимо… В то же время жалуется, что мать ее забросила. Диана говорит, что со своих клиентов Ноэли требует непомерных гонораров, что она чудовищно заботится о свовй популярности и ради успеха готова на все. Мы поговорили о ее хвастовстве на прошлогоднем вечере. Глупо, но от этого заочного избиения мне стало легче. Это походило на колдовской заговор: в том месте, куда вставляется игла, соперница будет изувечена, обезображена, и возлюбленный увидит ее отвратительные раны. Мне казалось невозможным, чтобы нарисованный нами образ Ноэли не передался Морису. Но одну вещь я все-таки скажу: дело Рампаля вела не она.


Четверг, 21 октября. Морис немедленно встал на ее защиту:


— Так и слышится голос Дианы. Она терпеть не может Ноэли.

— Это правда, — ответила я. — Но если Ноэли это знает, зачем она бывает у нее?

— А зачем Диана бывает у Ноэли? Таковы светские отношения. Ну, так что же, — спросил он с некоторым вызовом, — что же рассказала тебе Диана?

— Ты скажешь, что все это от недоброжелательности.

— Это именно так: женщины, которые ничего не делают, не выносят женщин, которые работают.


(«Женщины, которые ничего не делают…» Эта фраза камнем легла мне на сердце. Это слова не Мориса.)


— А замужние женщины не любят, когда бросаются на шею их мужьям, — произнесла я.

— А какова версия Дианы? — спросил Морис с усмешкой.


Я посмотрела на Мориса:


— А ты как считаешь, кто тут бросился на шею другому?

— Я рассказывал тебе, как это случилось.


Да, он рассказывал в «Клубе 46», но как-то невнятно. Он предложил Ноэли провести с ним вечер, когда она привела к нему свою дочь по поводу анемии. Она согласилась, они оказались в постели… «Женщины, которые ничего не делают, не выносят женщин, которые работают». Эта фраза удивила и больно ранила меня. Морис считает, что женщина должна иметь профессию. Он очень жалел, что Колетта предпочла домашнее хозяйство и семейный очаг. Он даже немного сердился на меня за то, что я ее не переубедила. Но ведь допускает же он, в конце концов, что самовыражение женщины может произойти и другими способами. Он никогда не считал, что я «ничего не делаю». Наоборот, удивлялся тому, как прекрасно я вела дом и неусыпно следила за дочерьми. И все это без малейшего напряжения и жалоб на усталость. Другие женщины всегда казались ему или слишком пассивными, или чересчур беспокойными.


Воскресенье, 24 октября. Я начинаю проникать в смысл игры, которую ведет Ноэли. Она пытается низвести меня до уровня любящей и безропотной жены, созданной, чтобы сидеть дома. Я смогла бы сидеть с Морисом в уголке у огня. Но я считаю возмутительным, что ее он постоянно водит на концерты, в театр. В пятницу я выразила неудовольствие, когда он сказал, что был с ней на вернисаже.


— Ты же терпеть не можешь вернисажей, — возразил он.

— Но люблю живопись.

— Если бы это было хорошо, я бы пошел туда во второй раз с тобой.


Легко сказать. Ноэли дает ему книги. Играет в интеллектуалку. Конечно, я хуже ее знаю современную литературу и музыку. Но, в общем, я не менее культурна, чем она, и не менее умна. Морис писал мне как-то, что доверяет моему суждению больше, чем любому другому, ибо в нем чувствуется одновременно «и образованность, и наивность». Я стараюсь точно выражать свои мысли, ощущения; он — тоже, и ничто для нас не может быть более драгоценным, чем эта искренность. Я не должна допустить, чтобы умничанье Ноэли ослепило Мориса. Я попросила Изабель помочь мне наверстать упущенное. Конечно, втайне от Мориса, иначе он будет смеяться.


Она все призывает меня к терпению. Она уверяет, что Морис по-прежнему заслуживает уважения, и я должна сохранить это уважение, так же как и наши дружеские отношения. Эти разговоры мне полезны. Пока я пыталась разобраться, теряя доверие, осуждая, я утратила верное представление о нем: это правда, что в первые годы его жизнь между кабинетом в фирме «Симка» и крошечной квартиркой с орущими детьми была бы совсем невыносимой, если бы мы так не любили друг друга.

Ведь все-таки ради меня он прервал стажирование в больнице, сказала она. У него были основания затаить обиду. Тут я не согласна. Он отстал из-за войны. Потом учеба стала раздражать его. Он хотел начать взрослую жизнь. В моей беременности были виноваты мы оба, а при Петэне не могло быть и речи, чтобы рискнуть на аборт. Нет, затаить обиду было бы несправедливо. Наш брак стал для него таким же счастьем, как и для меня. И одним из его главных достоинств было искусство в самых неблагоприятных и даже трудных условиях казаться все таким же веселым и нежным. До этой истории у меня никогда не было повода даже для тени упрека.


Этот разговор придал мне мужества. Я попросила Мориса провести вместе ближайший уик-энд. Мне хотелось вернуть нашу веселость и близость, немного забытые им, и еще — напомнить ему наше прошлое. Он не сказал ни да, ни нет: это зависит от его больных.

Среда, 27 октября. В конце этой недели он абсолютно не может уехать из Парижа. Это значит, что Ноэли не согласна. Тут уж я восстала. Впервые я заплакала в его присутствии. У него был удрученный вид: «О, не плачь. Я постараюсь найти замену». В конце концов он обещал, что найдет выход: он тоже хочет провести со мной этот уик-энд. Не знаю, правда это или нет. Но очевидно то, что мои слезы расстроили его. Я провела час в приемной у Маргариты. Она теряет терпение. Как, должно быть, долго тянутся дни! Представительница благотворительного общества обошлась любезно, но не могла разрешить ей пойти со мной погулять, пока нет официального предписания. Это, несомненно, результат небрежности, ибо я представила все гарантии.


Четверг, 28 октября. Итак, на субботу и воскресенье мы уезжаем. «Я нашел, выход», — сказал он с победоносным видом. Он был явно горд, что устоял перед натиском Ноэли, — слишком горд. Это говорит о том, что битва была жаркой и, следовательно, эта женщина для него слишком много значит. Весь вечер он, мне казалось, нервничал. Он выпил два стакана виски, вместо одного, как обыкновенно, курил сигарету за сигаретой. Он обсуждал маршрут нашей поездки с чрезмерной горячностью и был разочарован моей сдержанностью.


— Ты недовольна?

— Ну, конечно, довольна.


Но довольна я была лишь наполовину. Неужели Ноэли занимает в его жизни такое место, что он должен воевать с ней, чтобы провести со мной уик-энд? И неужели я дошла до того, что считаю ее своей соперницей? Нет. Я отказываюсь от упреков, расчетов, уловок, побед и поражений. Предупрежу Мориса: «Бороться с Ноэли за тебя я не стану».


Понедельник, 1 ноября. Все было так похоже на прошлое: мне даже казалось, оно возродится из этого сходства. Мы ехали сквозь туман, потом под красивым и холодным солнцем. В Нанси, перед решетками площади Станислава, что-то кольнуло меня в сердце: это было счастье, мучительное и потому необычное. Когда мы шли по старым провинциальным улочкам, я сжимала его руку в своей, а он иногда обнимал меня за плечи. Говорили мы обо всем и ни о чем, больше всего о наших дочерях. Он не может понять, как Колетта вышла за Жан-Пьера. Химия, биология. Он уже строил планы блестящей карьеры для нее, но мы предоставили ей полную свободу чувств, полную сексуальную свободу, и она это знала. Почему она увлеклась этим парнем, по существу никаким, настолько, что пожертвовала ради него своим будущим?

— Она и так довольна, — сказала я.

— Я бы хотел, чтобы это было по-другому.


Отъезд Люсьенны, его любимицы, огорчил его еще больше. Полностью принимая ее стремление к самостоятельности, он хотел бы все же, чтобы она осталась в Париже, занималась медициной и работала вместе с ним.


— Тогда она не была бы самостоятельна.

— Была бы. Она бы жила своей жизнью, а работала бы со мной.


Отцы создают себе определенный идеал дочерей, к которому те должны стремиться, но дочери никогда не становятся такими, как хотят их видеть отцы, матери же принимают их такими, какие они есть. Колетте нужна была прежде всего чья-то опека, Люсьенне — свобода. Я их понимаю обеих. Я считаю, что обе они: и Колетта, такая ранимая, добрая, и Люсьенна — энергичная, блестящая — каждая по-своему преуспели.

Мы остановились в той же маленькой гостинице, что и двадцать лет назад, и комната была такая же — может быть, только на другом этаже. Я легла первой и смотрела, как он в голубой пижаме, босиком, ходит взад и вперед по истертому ковру. Он не был ни весел, ни грустен. И вдруг в ослепительном сиянии перед моими глазами встал образ, вспоминавшийся сотни раз, но от этого не потускневший, как будто это было вчера. Морис вышагивает босиком по этому ковру, в черной пижаме. Он отстегивает воротничок — и лицо его как будто в рамке. По-детски возбужденно он говорит о каких-то пустяках. Я поняла, что приехала сюда в надежде вновь найти того страстно влюбленного человека, которого я не встречала уже много-много лет, хотя все мои последующие воспоминания о нем окутаны, как прозрачным муслином, этим давним воспоминанием. В тот вечер, как раз потому, что обстановка была прежней, соприкоснувшись с ним, настоящим, из плоти и крови, курившим сигарету, прежний образ рассыпался в прах. Меня, как громом, поразило открытие: ВРЕМЯ УХОДИТ. Я заплакала. Он сел на край кровати, нежно обвил меня руками:


— Мой милый, малышка моя, не плачь, почему ты плачешь?


Он гладил мои волосы, осыпал частыми поцелуями мой затылок.


— Ничего. Уже прошло, — сказала я. — Мне хорошо.


Мне было хорошо. Комната плыла в приятном полумраке. Губы, руки Мориса были нежны. Мой рот приник к его рту. Моя рука скользнула под пижамную куртку. И вдруг он вскочил, вздрогнув, резко оттолкнув меня. Я прошептала:


— Я внушаю тебе такое отвращение?

— Что за глупости, мой милый! Но я смертельно устал. Это все свежий воздух, ходьба. Мне нужно поспать.


Я забилась под одеяло. Он лег. Погасил свет. Мне казалось, я на дне могилы, кровь в жилах застыла: я не могла ни заплакать, ни пошевельнуться. Мы не были близки со времени Мужена, да и можно ли было назвать это близостью… Я заснула часа в четыре. Когда я проснулась, он входил в комнату, одетый. Было около девяти часов. Я спросила, где он был.

— Ходил прогуляться.

Но на улице шел дождь, а плаща у него не было, и он не промок. Он ходил звонить Ноэли. Она потребовала, чтобы он ей позвонил. У нее не хватило великодушия даже на то, чтобы хотя бы на время несчастного уик-энда он полностью принадлежал мне. Я ничего не сказала. День тянулся. Каждый понимал, что другой делает усилия, чтобы казаться приветливым и веселым. Мы договорились вернуться в Париж, там поужинать и завершить вечер в кино.


Среда, 3 ноября. Приветливость Мориса для меня почти мучительна. Он сожалеет о случае в Нанси. Но в губы он меня больше никогда не целует. Я чувствую себя отверженной.


Пятница, 5 ноября. Я хорошо держалась, но каких усилий это стоило! Хорошо, что Морис меня предупредил. (Что бы он там ни говорил, я упорно продолжаю думать, что он обязан был помешать ей прийти.) Я чуть было сама не осталась дома. Он настаивал. Мы не так часто бываем где-либо, я не должна лишать себя удовольствия быть на этом коктейле. Как объяснят наше отсутствие? Возможно, он думал, что объяснение найдется слишком легко? Я смотрела на супругов Кутюрье, Тальбо — на всех друзей, так часто бывавших у нас, и думала, насколько они в курсе событий. Ведь Ноэли принимает их иногда вместе с Морисом у себя. А другие — они тоже что-то подозревают? Ах, я так гордилась нами — образцовой парой. Мы были олицетворением неувядающей любви. Сколько раз бывала я чемпионкой безупречной верности! Примерная пара разбилась вдребезги. Остался муж, который изменяет жене, и брошенная, обманутая жена. И этим унижением я обязана Ноэли! Это почти невероятно. Да, о ней можно сказать «обольстительная», но, объективно говоря, какая все это чепуха! Эта улыбка уголками рта, чуть склоненная голова. Эта манера смотреть в рот собеседнику и вдруг, откинув голову, залиться звонким, переливчатым смехом. Сильная женщина и в то же время такая женственная. С Морисом она держалась точь-в-точь как в прошлом году у Дианы: на расстоянии, но, вместе с тем, и с оттенком интимности. А у него все тот же глупо-восхищенный вид, что и тогда. Эта идиотка Люс Кутюрье смотрела на меня в прошлом году с таким же смущением. В прошлом году Морис был уже увлечен Ноэли? Это уже случилось? Я тогда заметила его восхищение, да, но не думала, что это чревато последствиями. Я сказала Люс со смехом:

— Я нахожу Ноэли Герар очаровательной. У Мориса есть вкус.


Она вытаращила глаза:


— Ах, вы в курсе?

— Разумеется!


Я пригласила ее выпить со мной рюмочку на будущей неделе. Я хотела знать, кто в курсе этих дел, кто — нет, с каких пор. Жалеют ли они меня? Смеются? Пусть я мещанка, но я бы хотела, чтобы они все умерли и вместе с ними исчезла та плачевная фигура, какой я им теперь представляюсь.


Суббота, 6 ноября. Этот разговор с Морисом сбил меня с толку. Морис был спокоен, приветлив и казался искренним. Вспоминая вчерашний коктейль, я сказала ему, тоже вполне искренне, обо всем, что меня смущало в Ноэли. Прежде всего мне не нравится профессия адвоката: ради денег браться защищать кого-то, если прав другой. Это безнравственно. Морис ответил, что Ноэли занимается своим ремеслом очень симпатичным образом: она берется не за всякое дело, получает, действительно, очень высокие гонорары, но есть множество людей, которым она помогает даром. Неправда, она корыстолюбива. Кабинет помог ей купить муж: почему бы и нет, если они сохранили прекрасные отношения? (А не для того ли она их сохранила, чтобы он оплачивал ее кабинет?) Она стремится продвинуться; в этом нет ничего достойного порицания, если добываешь этим себе средства к существованию. Здесь уж мне стало трудно сохранить хладнокровие:


— И это говоришь ты! А ведь ты никогда не искал способов продвинуться.

— Я решил специализироваться, когда мне окончательно надоела рутина.

— Сначала ты не был в застое.

— В интеллектуальном смысле был. И был слишком далек от того, чтобы работать с полной отдачей.

— Пусть так. Во всяком случае, ты не был карьеристом: ты хотел расти интеллектуально и разрабатывать определенные проблемы. Здесь дело было не в монетах и не в карьере.

— Для адвоката продвинуться — это тоже нечто иное, чем монеты и репутация. Каждый стремится получить более интересное дело.


Его неискренность возмутила меня.


— Послушай, — произнесла я. — Хочу тебя предупредить об одном: я не стану соперничать с Ноэли из-за тебя. Если ты ее предпочитаешь мне, это твое дело. Бороться я не стану.

— Кто тебе говорит о борьбе?


Я не стану бороться. Но вдруг мне стало страшно, Возможно ли, чтобы Морис предпочел ее мне? Такая мысль никогда не приходила мне в голову. «Ты первый сорт», — с гордостью говорил обо мне папа. И Морис тоже, только в других выражениях. Нет. Невозможно, чтобы он предпочел мне такую подделку, как Ноэли.

Среда, 10 ноября. Позавчера я позвонила Киллану. О, здесь совсем нечем гордиться. Я должна была удостовериться в том, что еще могу нравиться мужчине. Опыт состоялся. Но что это мне дало? Я вовсе не стала больше нравиться самой себе. Я не предполагала спать с ним, как и не зарекалась не делать этого. Я потратила достаточно времени на туалет: ванна с ароматическими солями, педикюр.

За два года Киллан не только не постарел, но облагородился, его лицо стало интереснее. Я не думала, что он так красив. Конечно, он пригласил меня с такой готовностью не потому, что ему некому нравиться. Быть может, в память о прошлом? И я боялась, очень боялась, что он будет разочарован. Но нет. Это происходило в забавном ресторанчике позади Пантеона: старые нью-орлеанские пластинки, очень смешные куплетисты, хороший репертуар у певцов, этакого анархического плана. Киллан знал почти всех в зале: художников, как и он сам, скульпторов, музыкантов, в основном молодых. Он и сам спел под аккомпанемент гитары. Он помнил мои любимые пластинки, блюда. Преподнес мне розу. Он был так предупредителен, и это напомнило мне, как мало теперь предупредительности в Морисе. Он мне делал эти маленькие, чуточку глупые комплименты, которых я уже больше никогда не услышу: по поводу моих рук, улыбки, голоса. Мало-помалу я забылась в волнах этой нежности и не помнила, что в это самое время Морис улыбается Ноэли. В конце концов и мне досталась моя доля улыбок. Он нарисовал на бумажной салфетке мой портретик, очень мило: я в самом деле не выглядела старой развалиной. Я пила, но не слишком много. И когда он попросил разрешения подняться ко мне выпить чего-нибудь, я согласилась, сказав, что Морис за городом. Я налила нам обоим виски. Он не сделал ни одного движения, только следил за мной взглядом. Нелепо было видеть его сидящим на месте Мориса. Веселость покинула меня. Я вздрогнула.


— Вам холодно. Я разожгу огонь.


Он бросился к камину так порывисто и неловко, что сбросил деревянную статуэтку, которую мы с Морисом купили в Египте и которую я так люблю. Я вскрикнула.


— Я починю вам ее, — сказал он, — это очень легко сделать.


Но вид у него был удрученный, наверное, из-за того, что я так громко вскрикнула. Через мгновение я сказала, что устала и хочу лечь.


— Когда мы опять увидимся?

— Я вам позвоню.

— Вы не позвоните. Назначим встречу теперь.


Я наобум назвала число. Все равно откажусь. Он ушел, а я тупо стояла, держа в каждой руке кусок разбитой статуэтки. И вдруг зарыдала. Мне показалось, Морис поморщился, когда я сказала, что виделась с Килланом.


Суббота, 13 ноября. Каждый раз мне кажется, что вот я уже достигла дна. А потом погружаюсь все дальше в глубины сомнения и горя. Люс Кутюрье позволила обвести себя, как ребенка, настолько, что я теперь спрашиваю себя, не сделала ли она это нарочно… Эта история длится уже больше года. И в октябре Ноэли была с ним в Риме! Теперь я могу понять выражение его лица на аэродроме в Ницце: угрызения совести, стыд, боязнь разоблачения.

Расставшись с Люс, я долго шла, сама не зная куда, как в тумане. Теперь я понимаю: то, что Морис спал с другой женщиной, не очень удивило меня. Мой вопрос: «У тебя есть женщина?» — не был так уж случаен, Не будучи еще сформулировано, смутное и неуловимое предположение витало в пустоте, рожденное из рассеянности Мориса, его частого отсутствия, его холодности. Было бы преувеличением сказать, что я догадывалась. Но ведь не с неба же я свалилась.


«Между нами ничего не изменилось!» Что за иллюзии я строила на основании этой фразы! Может, он имел в виду, что ничего не изменилось, так как он обманывает меня уже целый год? Или он вообще ничего не имел в виду? Почему он лгал? Он думал, что я не способна смотреть правде в лицо? Или ему было стыдно? Тогда почему он заговорил? Наверное, потому, что Ноэли надоело прятаться. В любом случае — то, что со мной произошло, ужасно.

Воскресенье, 14 ноября. Ах, наверное, мне лучше было промолчать. Но я никогда ничего не скрывала от Мориса, во всяком случае, серьезных вещей. Я не могла держать на сердце его ложь и свое отчаяние. Он стукнул по столу: «Все эти пересуды!» У него стало такое лицо, что во мне все перевернулось. Я знаю его лицо, когда он в гневе, и люблю это лицо. Когда кто-то пытается заставить Мориса пойти против совести, рот его сжимается, взгляд делается жестоким. Но на этот раз причина была во мне или почти во мне. Нет, Ноэли не была с ним в Риме. Нет, он не жил с ней до августа. Он виделся с ней иногда, их могли видеть вместе, но это ничего не значит.


— Вас никто не видел, но ты доверился Кутюрье, а он все рассказал Люс.

— Я говорил, что встречаюсь с Ноэли, а не сплю с ней. Люс все исказила. Позвони Кутюрье сейчас же и спроси у него.

— Ты прекрасно знаешь, что это невозможно. Я расплакалась. Поклялась себе, что не заплачу, и расплакалась.


Вторник, 16 ноября. Когда он входит, улыбается мне, целует, говоря: «Здравствуй, милая», — это Морис. Его движения, его лицо, его тепло, его запах. И целое мгновенье во мне живет радость его присутствия. Вот так и жить. Ничего не знать. Я почти понимаю Диану. Но это сильнее меня. Я хочу знать все так, как оно есть. И прежде всего, когда он действительно бывает по вечерам в лаборатории? Когда ходит к ней? Я не хочу звонить. Он узнает и будет раздражен. Следить за ним? Нанять машину и следить? Или просто проверять, где стоит его машина? Это гадко, унизительно, но я должна убедиться. Диана притворяется, что ничего не знает. Я просила ее выведать что-нибудь у Ноэли.

— Она слишком себе на уме. Она ничего не скажет.

— Вы знаете об их связи от меня. Если вы ей так скажете, она вынуждена будет отвечать что-то.


Во всяком случае, она обещала разузнать о Ноэли. У них есть общие знакомые. Если бы я узнала что-нибудь, что уничтожило бы ее в глазах Мориса!

Четверг, 18 ноября. Когда в первый раз я отправилась выслеживать Мориса у лаборатории, машина была на стоянке. Я велела подвезти меня к самому дому Ноэли. Недолго же мне пришлось искать. Какой удар в самое сердце! Я очень люблю нашу машину, как верное домашнее животное, в присутствии которого чувствуешь себя в тепле и безопасности. И вдруг она стала орудием предательства. Я возненавидела ее. В отупении стояла я у ворот. Мне хотелось вдруг оказаться перед Морисом, когда он выйдет от Ноэли. Это бы только разозлило его и больше ничего, но я была в такой растерянности, мне необходимо было хоть что-нибудь предпринять, неважно что именно. Я говорила себе: «Он лжет, щадя меня. Если он щадит меня, значит, я дорога ему. В каком-то смысле дело обстояло бы серьезнее, если бы ему было на это наплевать». Мне почти удалось уговорить себя, что это именно так, когда я получила второй удар в сердце: они вышли вместе. Я спряталась. Они меня не заметили и быстро зашагали по бульвару, держась под руку и смеясь на ходу. Потом вошли в большой пивной бар. Меня забила дрожь. Несмотря на холод, я села на скамью. Я дрожала доволь но долго. Придя домой, легла, а когда он вернулся, притворилась спящей. Но когда вчера вечером он сказал: «Я иду в лабораторию», — я спросила.


— В самом деле?

— Конечно.

— В субботу ты был у Ноэли.


Он взглянул на меня так холодно, что это было еще ужаснее, чем гнев:


— Ты шпионишь за мной!


У меня навернулись слезы на глазах:


— Речь идет о моей жизни, о моем счастье. Я хочу знать правду. А ты все лжешь.

— Я стараюсь избежать сцен, — сказал он с видом мученика.

— Я не делаю сцен.

— Да?


Каждое такое объяснение он называет сценой. Нет, я не делаю сцен. Но я неловка. Я не умею контролировать себя, вставляю замечания, которые его раздра-жают. Должна признаться, что стоит ему высказать какое-нибудь мнение, как я немедленно его опровергаю, так как мне кажется, что эти мысли подсказаны ею.

Воскресенье, 21 ноября. О своей связи с Морисом Ноэли, по словам Дианы, которой я не слишком верю, говорит один вздор. Для всех эта ситуация мучительна, но, несомненно, найдется разумное решение. Я, конечно, очень хорошая женщина, но мужчинам нравится разнообразие. Как она представляет себе будущее? Она ответила: «Поживем — увидим» или что-то в этом роде. Она была настороже.


Диана рассказала мне одну историю, правда слишком туманную, чтобы я могла ею воспользоваться. Ноэли едва не предстала перед Судебным советом, так как втерлась в доверие к клиенту другой женщины-адвоката, очень выгодному, и он забрал у той дело и передал его Ноэли. Такие поступки считаются во Дворце правосудия недопустимыми, а за Ноэли такие грехи водятся. Но Морис на это сказал бы: «Сплетни!» Я говорила ему, что дочь Ноэли жаловалась, будто мать совсем забросила ее.

— Все девочки в этом возрасте жалуются на своих матерей: вспомни трудности с Люсьенной. На самом деле Ноэли совсем не забросила свою дочь. Она учит ее самостоятельно выходить из затруднительных положений, жить своим умом, и она права.


Это как камень в мой огород. Он часто насмехался надо мной за то, что я как наседка.


— И эту девочку не смущает, что какой-то мужчина ночует у ее матери?

— Квартира большая, и Ноэли очень осторожна. Кроме того, она не скрывала от нее, что со времени развода в ее жизни бывали мужчины.

— Довольно странная откровенность матери с дочерью. Положа руку на сердце, скажи, тебе не кажется это несколько неприличным?

— Нет.

— Не представляю себе, чтобы у меня могли быть такие отношения с Колеттой или Люсьенной.


Он ничего не ответил. Его молчание красноречиво доказывало, что воспитательные методы Ноэли куда лучше моих. Я была задета. Вполне очевидно, что Ноэли ведет себя так, как это устраивает ее, не заботясь об интересах ребенка, тогда как я всегда поступала наоборот.


— В общем, — произнесла я, — все, что бы ни делала Ноэли, — хорошо.


Он сделал нетерпеливое движение:


— Ах, не говори все время о Ноэли.

— Как же я могу удержаться? Она занимает место в твоей жизни, а твоя жизнь касается меня.

— Одно тебя касается, другое нет.

— Как это?

— Например, моя работа. По-моему, она тебя не касается. О ней ты никогда со мной не говоришь.


В его голосе была злость. Я нежно улыбнулась ему.


— Дело в том, что я люблю и уважаю тебя независимо от того, что ты делаешь. Если ты станешь великим ученым, знаменитым и все такое, я не удивлюсь, ты на это, разумеется, способен. Но, признаюсь, в моих глазах это ничего тебе не прибавит. Тебе непонятно?


Он тоже улыбнулся.


— Да нет, понятно.


Он не первый раз жалуется на мое равнодушие к его карьере, и до сих пор я была даже довольна, что это его немного злит. Внезапно я поняла, что это было ошибкой. Ноэли читает его статьи, говорит о них, чуть склонив голову, с улыбкой восхищения на устах. Но как я могу изменить свое отношение? Это было бы шито белыми нитками. Весь этот разговор был мучителен для меня. Я уверена, что Ноэли плохая мать. Женщина, столь сухая и расчетливая, не может дать своей дочери того, что отдала своим дочерям я.

Понедельник, 22 ноября. Нет, я не должна преследовать Ноэли на ее территории. Нужно попробовать бороться на своей. Морис был так чуток к заботе, которой я его окружала, а теперь я его совсем забросила. Целый день наводила порядок в наших шкафах. Сложила на зиму летнюю одежду, очистила от нафталина и проветрила зимнюю. Заполненные шкафы, где каждая вещь — на своем месте, внушили мне оптимизм. Достаток, благополучие… Стопки тонких платков, чулок, вязаных вещей казались залогом полного благополучия и в будущем.


Вторник, 23 ноября. Я прямо больна от стыда. Я должна была это предвидеть. Когда Морис пришел обедать, лицо у него было как в наши самые худшие дни. Почти сразу же он бросил мне:

— Напрасно ты доверяешься своей подруге Диане. Ноэли передали, что она провела по ее поводу самое настоящее расследование в адвокатских кругах и среди общих знакомых. И везде она говорит, что это поручила ей ты.


Я покраснела. Мне стало больно. Я никогда не подавала Морису повода осуждать меня. Он был моей защитой. И вот я перед ним в роли обвиняемой. Какое несчастье!


— Просто я сказала, что хотела бы знать, что же такое Ноэли.

— Чем разводить сплетни, спросила бы лучше меня. Ты думаешь, я не знаю, что собой представляет Ноэли? Ты ошибаешься. Я одинаково хорошо знаю ее достоинства и ее недостатки. Я не влюбленный школяр.

— Все же я не думаю, что твое мнение так уж объективно.

— Ты думаешь, Диана и ее подружки объективнее? Можешь быть уверена, они и тебя не пощадят.

— Хорошо, — ответила я. — Я скажу Диане, чтобы она придержала язык.

— Очень советую это сделать.


Он с усилием перевел разговор на другое. Мы вели его вежливо. Но я сгораю от стыда. Ведь я сама подорвала его уважение ко мне.


Пятница, 26 ноября. В присутствии Мориса я теперь чувствую себя как перед судьей. Ведь что-то он думает обо мне, а что — не говорит. При этой мысли у меня мутится разом. Раньше я без малейшего волнения думала о том, какой он видит меня. И я смотрела на себя только его глазами. Этот образ, быть может, несколько льстил мне, но в общем я себя узнавала. Теперь я задаю себе вопрос; кого он видит во мне? Он считает меня мещанкой — ревнивой, бестактной и даже, возможно, непорядочной — ведь я пыталась о чем-то дознаться за его спиной? Это несправедливо. Он столько прощает Ноэли, неужели он не может понять то беспокойное любопытство, которое испытываю я к ней? Я ненавижу сплетни, но пусть я опустилась и до них, мне многое простительно. Он ни словом не намекнул на эту прошлую историю, он ведет себя как джентльмен.


Путаное объяснение с Дианой. Она клянется детьми, что не говорила, будто наводит справки по моему поручению. Вероятно, это предположение Ноэли сделала сама. Она призналась, что сказала одной подруге: «Да, в данный момент меня интересует Ноэли Герар». Но это никак не могло меня скомпрометировать. Конечно, она действовала неумело. Я попросила ее прекратить это. Она обиделась.

Понедельник, 30 ноября. Я все удивлялась, почему Морис не заговаривает о зимнем отдыхе. Вчера вечером, вернувшись из кино, я спросила его, куда он хотел бы поехать в этом году. Он ответил уклончиво, якобы еще об этом не думал. Я почуяла что-то подозрительное. У меня появилось чутье на такие вещи, и это не трудно понять: элемент подозрительности присутствует во всем. Я настаивала. Он быстро произнес, не глядя на меня:


— Мы поедем, куда ты захочешь. Но я должен предупредить тебя, что рассчитываю провести несколько дней в Куршевеле вместе с Ноэли.

Я всегда готова к худшему, но оно оказывается еще хуже, чем я ожидала.


— Сколько дней?

— Дней десять.

— А сколько дней останется мне?

— Тоже дней десять.


Я была так зла, что не могла продолжать. Мне удалось только выговорить:


— Вы это решили вместе, не советуясь со мной?

— Нет, я с ней об этом еще не говорил, — сказал он. Я ответила:

— Вот так и продолжай. Не говори ей об этом. Он произнес медленно:

— Я хочу провести с ней эти десять дней.


В этих словах была плохо скрытая угроза: если ты лишишь меня этого, наше пребывание в горах превратится в ад. Мне было отвратительно думать, что я поддамся на этот шантаж. Довольно уступок! Они безрезультатны и противны мне. Его жизнь распалась на две части, и мне принадлежит не лучшая. Хватит. Я немедленно заявлю ему: «Она или я».

Вторник, 1 декабря. Итак, я не ошиблась: он вел со мной игру. Прежде чем сделать окончательное признание, он «изматывал» меня, как тореро изматывает быка. Сомнительное признание, само по себе являющееся маневром. Однако я начала очень спокойно: «Дележ меня не устраивает. Придется выбирать». Он принял вид безнадежного человека, который думает: «Вот оно. Так я и знал! Что же мне делать?». Он заговорил самым вкрадчивым тоном:


— Прошу тебя. Не требуй от меня порвать с Ноэли. Только не сейчас.

— Нет, сейчас. Эта история тянется достаточно долго, и я слишком долго терпела.


Я с вызовом посмотрела на него:


— Так кем же ты дорожишь больше? Ею или мной?

— Конечно, тобой, — произнес он бесстрастно. И добавил: — Но Ноэли я дорожу тоже.


Я вскипела:


— Скажи, наконец, правду. Ею ты дорожишь больше! Ну, что ж. Иди к ней. Уходи. Уходи сейчас же. Забирай вещи и уходи.


Я достала из шкафа чемодан, побросала туда белье, защелкнула замки. Он взял меня за руку: «Перестань!» Я продолжала. Я хотела, чтобы он ушел. Я вправду хотела этого. Я была искренна. Искренна, ибо не верила в это. Это было как в ужасной психодраме, где играют в правду. Это правда, но ее играют. Я закричала:


— Иди к этой потаскухе, к этой интриганке, к этой сомнительной адвокатше!


Он схватил меня за запястья:


— Возьми назад свои слова.

— Нет. Это грязная особа. Ты купился на ее лесть. Ты предпочел мне ее из тщеславия.


Он повторял: «Замолчи!» Но я все говорила. Говорила без разбору все, что думаю о ней и о нем. Да, я с трудом вспоминаю. Я говорила, что он самым жалким образом позволил пускать себе пыль в глаза, что он становится снобом и карьеристом, что он перестал быть тем человеком, которого я любила, что раньше у него было сердце, он был предан другим, а теперь он сухарь, эгоист и его интересует только карьера.


— Кто эгоист? — закричал он.


Тут он не дал мне говорить. Эгоистка — я. Это я без колебания заставила его бросить ординатуру, хотела, что-бы он всю жизнь отдавал только дому и мне.


— Замолчи! Мы были счастливы, и как счастливы! Ты говорил, что живешь только нашей любовью.

— Это правда: ты больше ничего мне не оставила. Ты должна была предвидеть, что когда-нибудь я начну страдать от этого. А когда я захотел вырваться, ты все сделала, чтобы помешать мне.

Я не помню в точности все фразы, но смысл этой кошмарной сцены был именно таким. Я деспотичная, назойливая собственница как по отношению к дочерям, так и по отношению к нему.


— Ты толкнула Коллету на идиотское замужество — и только для того, чтобы помешать Люсьенне уехать.


Я была вне себя. Я снова закричала, заплакала. Вдруг я сказала:


— Если ты думаешь обо мне столько плохого, значит, ты больше совсем не любишь меня?


И он бросил мне в лицо:


— Да, я тебя больше не люблю. Я перестал любить тебя после всех этих сцен десять лет назад!

— Ты лжешь! Лжешь, чтобы сделать мне больно!

— Это ты лжешь сама себе. Ты претендуешь на роль правдолюбицы, так позволь же мне сказать правду. А после мы сделаем выводы.


Он разлюбил меня еще восемь лет назад и жил со многими женщинами: с малышкой Пельрен два года, с пациенткой из Южной Америки, о которой я ничего не знала, с сестрой из клиники. Наконец, УЖЕ ПОЛТОРА ГОДА с Ноэли. Я была на грани нервного припадка. Тогда он дал мне успокаивающее, его голос изменился:


— Послушай, я не думал всего того, что сказал. Но ты так несправедлива, что и меня заставляешь быть несправедливым!


Да, он изменял мне, это правда. Но он не переставал дорожить мною. Я попросила его уйти. Я была без сил. Я пыталась осмыслить эту сцену, отделить правду от лжи. Мне вспомнился один эпизод. Это было три года назад. Я вернулась домой, когда он меня не ждал. Он смеялся в телефон таким хорошо знакомым мне нежным смехом сопричастности. Слов я не слышала— только эта нежность сопричастности. Земля ушла у меня из-под ног: я попала в другую жизнь, где Морис, видимо, обманывал меня — мне стало больно до крика. Я стремительно подошла к нему:


— С кем ты разговариваешь?

— С моей медсестрой.

— Ты говоришь с ней — как близкий друг.

— Ах, это очаровательная девушка. Я ее обожаю, — сказал он с великолепной естественностью.

И я снова оказалась в своей прежней жизни, рядом с человеком, который меня любит. Впрочем, если бы даже я увидела его в постели с женщиной, я бы не поверила своим глазам. (А воспоминание — вот оно, ничуть не стерлось и так же больно.) Он жил с этими женщинами, но правда ли, что он меня больше не любит? И есть ли справедливость в его упреках? Откуда эта жестокая фраза по поводу девочек? Я так горда тем, что они преуспевают — каждая по-своему, в соответствии со склонностями. Призванием Колетты был, как и у меня, семейный очаг. Во имя чего стала бы я ей препятствовать? Люсьенна хотела самостоятельно встать на ноги — я ей не мешала. Откуда в Морисе столько несправедливой злости? У меня болит голова, и я совсем как потерянная.

Я позвонила Колетте. Она только что ушла от меня: уже полночь. Лучше мне стало после ее прихода, хуже ли — я уже не понимаю, что хорошо, что плохо. Нет, я не была ни деспотичной собственницей, ни навязчивой. Она с жаром уверяла меня, что я идеальная мать и что у нас было полное взаимопонимание. Она пришла в негодование:


— Я считаю отвратительным, что папа наговорил тебе все это.


Она слишком хочет успокоить меня. Люсьенна со своей резкой откровенностью объяснила бы мне все гораздо объективнее. Я несколько часов проговорила с Колеттой, но ни к чему не пришла. Я зашла в тупик. Если Морис такой мерзавец, значит, любя его, я загубила свою жизнь. Но, может быть, были причины для того, чтобы жизнь со мной стала ему несносна? Тогда я должна считать себя отвратительной и достойной презрения, даже не зная почему. И то и другое невыносимо.


Среда, 2 декабря. Изабель считает, по крайней мере она так говорит, что Морис не думал и четверти того, что сказал. У него были интрижки, в которых он мне не признавался. Это случается сплошь и рядом. Она всегда повторяла, что верность на протяжении двадцати лет — вещь, невозможная для мужчины, Безусловно, было бы лучше, если бы Морис признался мне, но он был связан клятвами. Свои претензии ко мне он, наверное, выдумал на ходу: если бы он женился на мне против желания, я бы это почувствовала, мы бы не были так счастливы. Она советует предать этот эпизод забвению и упорно утверждает, что мое положение более выгодно. Мужчины всегда выбирают что полегче: а легче остаться со своей женой, чем отважиться начать новую жизнь. Она уговорила меня встретиться с одной своей давней приятельницей. Она гинеколог и очень хорошо разбирается в проблемах брака. Изабель считает, что она поможет мне разобраться в моей истории. Пусть будет так. С самого понедельника Морис крайне предупредителен, как всегда, когда он зайдет слишком далеко.


— Почему ты вынудил меня жить в течение восьми лет в постоянной лжи?

— Я не хотел огорчить тебя.

— Ты должен был сказать, что разлюбил меня.

— Но это неправда: я сказал это со злости. Я всегда дорожил тобой. И дорожу.

— Ты не можешь дорожить мною, если думаешь хотя бы половину того, что наговорил. Ты действительно думаешь, что я злоупотребляла своими материнскими правами?


Решительно, из всех полных злобы обвинений, которые он бросил мне в лицо, больше всего меня возмутило это.


— Злоупотребляла — это слишком сильно сказано.

— Но?…

— Я всегда говорил, что ты слишком опекаешь девочек. В результате Колетта слишком послушно подражала тебе, а в Люсьенне это вызывало антагонизм, от которого ты столько страдала.

— Но это в конце концов помогло ей найти себя. Она довольна своей судьбой, а Колетта своей. Чего же тебе еще?

— Если они и в самом деле довольны…


Я не стала продолжать разговор. У меня не достало бы сил выслушать некоторые ответы.


Пятница, 4 декабря. Воспоминания беспощадны. Как это мне удавалось отмахиваться от них, не вникая? Его странный взгляд позапрошлым летом, на Миконосе, и слова: «Ты бы носила сплошной купальник». Я знаю и знала тогда о чуть заметной дряблости кожи на бедрах и что живот у меня уже не такой гладкий. Но я думала, ему на это наплевать. Когда Люсьенна язвила в адрес толстых теток в бикини, он заступался: «Ну что тут такого? Кому это мешает? Если человек стареет, это не значит, что он должен лишать свое тело солнца и воздуха». Я тоже хотела солнца и воздуха, и это никому не мешало. Но так или иначе, эти слова были сказаны — быть может, при виде красоток, разгуливавших по пляжу: «Ты бы носила сплошной купальник». Я его, впрочем, так и не купила.

Потом та ссора в прошлом году, когда у нас ужинали Тальбо и Кутюрье. Тальбо держался вызывающе покровительственно. Он поздравил Мориса по поводу какого-то его доклада о происхождении вирусов, и тот выглядел как школьник, получивший похвальный лист. Это взбесило меня. Я не люблю Тальбо. Когда он о ком-нибудь говорит: «Это величина!» — так и хочется дать ему пощечину. После их ухода я со смехом сказала Морису:


— Скоро Тальбо и о тебе скажет: «Это величина». К тому идет.


Он рассердился. Стал с большим, чем обычно, жаром упрекать меня, что я не интересуюсь его работами, не придаю значения его успехам'. Он сказал, что ему неважно мое уважение «в общем», если в части меня никогда не трогает то, что он делает. В его тоне было столько желчи, что я похолодела:


— Ты разговариваешь со мной — как с врагом!


В течение десяти лет я проводила руками Мориса захватывающие исследования о взаимоотношениях врача и больного. Я была непосредственной участницей, давала ему советы. И эту связь между нами, такую важную для меня, он решил порвать. Следить за его успехами издали, пассивно, признаюсь, у меня не было никакого желания. Да, я к ним безразлична: он восхищает меня как человек, а не как ученый. А ведь он любил меня за искренность. Не могу поверить, что этим я ранила его самолюбие. Столь низменные чувства не свойственны Морису. Или свойственны, и Ноэли научилась их использовать? Как отвратительно даже подумать такое. Все смешалось в моей голове. Я верила, что знаю, кто такая я, кто такой он, и вдруг я ни его, ни себя не узнаю.


Воскресенье, 6 декабря. Когда подобное случается с другими, то кажется, что это вполне ординарное событие, легко поддающееся анализу, а потому легко преодолимое. Но когда это случается с вами, действительность головокружительна в своем неправдоподобии, и вы обречены на немыслимое одиночество.


В те ночи, когда Морис у Ноэли, я боюсь спать и боюсь не спать. Эта пустая кровать рядом со мной, эти нетронутые холодные простыни… Я напрасно принимаю снотворное: мне снятся сны. Часто во сне я теряю сознание от горя. Я стою парализованная под взглядом Мориса, и в душе моей — все страдания мира. Я жду, что он бросится ко мне. Он окидывает меня равнодушным взглядом и уходит все дальше и дальше.


Раньше я говорила себе: смерть — единственное непоправимое несчастье. Если он бросит меня, я сумею это пережить. Смерть внушала ужас своей возможностью. Разрыв казался поправимым, ибо я не представляла, что это такое. Но сейчас я думаю, если бы он умер, я бы знала, что потеряла и что такое я сама. В действительности же — я больше не знаю ничего. Моя жизнь, оставшаяся позади, полностью разрушена, как при землетрясении, когда земная твердь поглощает себя самое. Вы убегаете все дальше, а она с жадностью пожирает себя за вашей спиной. Возврата нет. Исчез дом, и деревня, и вся долина. Даже если остаться в живых, не будет больше ничего, даже того места, которое принадлежало вам на земле.


Я просыпаюсь такой разбитой, что, если бы в десять часов не приходила служанка, я бы целый день оставалась в постели, как делаю это по воскресеньям, — до полудня, а то и целый день, если Морис не приходит обедать. Мадам Дормуа чувствует, что что-то не так. Унося поднос с завтраком, она говорит с укоризной:


— Вы ничего не ели!


Иногда ей удается настоять, и я проглатываю ломтик поджаренного хлеба, лишь бы меня оставили в покое. Но кусок не лезет в горло. За что он разлюбил меня?

Идиотские реминисценции. Фильм, который я видела, когда была маленькой. Жена приходит к любовнице мужа: «Для вас это только каприз. А я его люблю!». И потрясенная любовница посылает ее вместо себя на ночное свидание. В темноте муж принимает ее за другую, а утром, пристыженный, возвращается к ней. Это был старый немой фильм, сделанный в несколько ироническом плане, но он меня сильно взволновал. Я отчетливо вижу длинное платье женщины, прическу с бандо.


Поговорить с Ноэли? Но для нее это не каприз, а предприятие. Она скажет, что любит его, и, несомненно, держится за все, что сегодня он может дать женщине. Я полюбила его, когда ему было двадцать три года. Неясное будущее. Трудности. Я любила его без всяких гарантий. Я отказалась от собственной карьеры. Впрочем, я ни о чем не жалею.

Понедельник, 7 декабря. Колетта, Диана, Изабель… И это я, никогда не любившая откровенничать! А сегодня вечером Мари Ламбер. У нее большой опыт. Я бы так хотела, чтобы она смогла все объяснить мне.


Вывод из нашего долгого разговора: я сама слишком плохо разобралась в нашей истории. Я знаю все наше прошлое наизусть, и вдруг оказывается, я ничего о нем не знаю. Она попросила меня изложить все коротко на бумаге. Попробуем.


Глядя, как работал папа в своем кабинете в Баньоле, я думала, что нет более прекрасной профессии, чем медицина. Но в первый же год моей учебы я была потрясена, переполнена отвращением, раздавлена этим повседневным кошмаром. Много раз я готова была сбежать. Морис был практикантом. С первого взгляда я прочла на его лице нечто, взволновавшее меня. Мы полюбили друг друга. Это была любовь безумная, любовь мудрая — словом, любовь. Пакт верности, который мы заключили, значил для него еще больше, чем для меня, ибо второе замужество его матери внушило ему болезненный ужас перед разрывами, расставаниями. Поженились мы летом 44-го. Заря нашего счастья совпала с пьянящей радостью Освобождения. Мориса привлекала производственная профилактика. Он нашел место в фирме «Симка». Это не было так тягостно, как работа участкового врача, и он любил своих рабочих пациентов. Масла для пола.


Послевоенный период разочаровал Мориса. Работа в «Симке» наскучила ему. Кутюрье, которому повезло с ординатурой, убедил его перейти вместе с ним в клинику Тальбо, чтобы работать в его группе и специализироваться. Возможно, — Мари Ламбер дала мне это понять, — я слишком ожесточенно возражала против его решения десять лет назад. Быть может, я и чересчур явно показывала, что в глубине сердца так и не примирилась. Но этого недостаточно, чтобы разлюбить. Какова действительная связь между переменой в его жизни и переменой чувств?


Она спрашивала меня, часто ли он упрекал меня в чем-то, критиковал? О, между нами бывали ссоры — мы оба вспыльчивы. Но до серьезных разногласий никогда не доходило. По крайней мере, я так считаю. Наша интимная жизнь? Я не знаю, в какой именно момент в ней исчезла прежняя пылкость. Кто из нас пресытился первым? Случалось, меня задевало его безразличие — отсюда мой флирт с Килланом. Быть может, причина его разочарования — в моей холодности? Мне она кажется второстепенной. Этим можно объяснить его связи с другими женщинами, но не утрату привязанности ко мне. И не его влюбленность в Ноэли.


Почему именно она? Если бы по крайней мере она была, действительно, молода или отличалась необыкновенным умом, — я бы поняла. Я бы страдала, но поняла бы. Ей тридцать восемь лет, она привлекательна, не более того, и в высшей степени поверхностна. Тогда почему же? Я сказала Мари Ламбер:


— Я убеждена, что я лучше ее. Она улыбнулась:

— Дело не в этом.


В чем же? Кроме новизны и красивого тела, что такое может Ноэли дать Морису, чего не могу ему дать я? Она сказала:


— Мы никогда не можем понять любовь другого. Но я убеждена в одном, хотя плохо сумею объяснить это: отношение Мориса ко мне идет из глубины его существа, все главное в нем вложено в это отношение, и разрушить его невозможно. Чувства, связывающие его с Ноэли, поверхностны: каждый из них мог бы полюбить кого-то другого. А Морис и я — мы спаяны накрепко. Но, оказывается, моя ошибка именно в том, что я считала мои отношения с Морисом нерушимыми, а он их разрушил. В чем же, когда я ее допустила? Быть может, это лишь увлечение, принявшее вид страсти, и оно рассеется? Ах, эти проблески надежды! Они вонзаются время от времени в сердце, подобно занозам. Они больнее самого отчаяния.

Есть еще один вопрос, который все вертится в моей голове и на который он так и не ответил. Почему он заговорил об этом именно теперь, а не раньше? Он был обязан предупредить меня. Я бы тоже заводила интрижки. Пошла бы работать. Восемь лет назад у меня хватило бы мужества действовать. И не было бы вокруг этой пустоты. Мари Ламбер особенно поразило то, что своим молчанием Морис лишал меня возможности встретить разрыв во всеоружии. Как только он усомнился в своих чувствах, он обязан был внушить мне необходимость строить свою жизнь самостоятельно, независимо от него. Она, как и я, предполагает, что Морис молчал, чтобы в присутствии дочерей не нарушать спокойствия семейного очага. Когда, после его первых признаний, я порадовалась отсутствию Люсьенны, я ошибалась, ибо это не было случайностью. Но ведь это чудовищно: бросить меня именно в тот момент, когда дочери уже не со мной.


Невыносимо думать, что я потратила жизнь на любовь к столь эгоистичному существу. Конечно, я несправедлива! Кстати, Мари Ламбер так и сказала: «Нужно выяснить его точку зрения. В истории разрыва, услышанной из уст женщины, никогда не разберешься. В «загадку мужчины» проникнуть еще труднее, чем в «загадку женщины». Я предложила ей поговорить с Морисом. Она отказалась. Будь она с ним знакома, я питала бы к ней меньше доверия. Она держалась очень дружелюбно, но и с ее стороны были и недомолвки, и колебания.


Вот кто бы действительно был мне сейчас полезен: Люсьенна, с ее обостренным критическим восприятием. Все эти годы она относилась ко мне полувраждебно. Она многое могла бы объяснить мне. Но в письме она не напишет ничего, кроме банальностей.


Четверг, 10 декабря. По дороге к Кутюрье, которые живут недалеко от Ноэли, мне показалось, что я узнала машину. Нет, только показалось. Но каждый раз, когда я вижу зелено-красную машину марки ДС с серым верхом и зелено-красной обивкой внутри, мне кажется, что это та машина, которую я раньше называла нашей. А теперь это его машина, ибо наши жизни разделились. И страх теснит мне грудь. Раньше я всегда в точности знала, где он, что делает. А теперь он может быть где угодно: хотя бы там, где я замечу эту машину. Идти к Кутюрье было просто неприлично. Он, видимо, растерялся, когда я сообщила по телефону, что приду. Но я должна понять.


— Я знаю, что, прежде всего, вы друг Мориса, — заявила я с самого начала. — Я не спрашиваю вас о подробностях. Мне нужно знать точку зрения мужчины по поводу сложившейся ситуации.


Это несколько ослабило напряженность. Но он мне так ничего и не сказал. Мужчина нуждается в смене впечатлений больше, чем женщина. Верность в течение четырнадцати лет — это уже редкость. Лгать вполне нормально, чтобы не причинять огорчений. А в гневе часто говорят вещи, о которых не думают. Конечно, Морис меня еще любит. Можно любить сразу двоих, но по-разному. Все они говорят, что это нормально, потому что это случилось не с ними. А я пытаюсь использовать этот универсальный ключ! Как будто бы речь идет не о Морисе и обо мне и не о том единственном, что было нашей любовью.


Суббота, 12 декабря. Графологический анализ поставил меня в тупик. Согласно результатам, наиболее интересен почерк Мориса: большой ум, высокая культура, огромная работоспособность, выдержка, способность глубоко чувствовать, смесь гордости и неуверенности в себе, внешне очень откровенен, но в глубине души — скрытный (это мой вывод). У меня графолог находит много достоинства уравновешенность, веселый нрав, откровенность, живое участие по отношению к другим. Он отмечает у меня также своего рода жадность в привязанностях, что может тяготить окружающих. Это совпадает с упреком Мориса. Я знаю, такая склонность есть во мне, но я так энергично боролась с этим! Я такие усилия делала, чтобы не стеснять свободу Колетты и Люсьенны, не надоедать им вопросами, уважать их тайны. А Морис! Как часто я не давала воли своей заботливости, сдерживала свои порывы, старалась, вопреки желанию, не заходить к нему в кабинет или не ласкать его взглядом, когда он читал, сидя рядом со мной! Я хотела всегда быть рядом с ними и в то же время не подавлять своим присутствием — разве мне это не удавалось?


Что до нее, то портрет, хотя и содержит больше противоречий, чем мой, и больше недостатков, мне представляется более лестным. Она тщеславна, любит производить впечатление, но обладает тонкостью чувств, большой энергией, великодушием и очень живым умом. Я не претендую на необыкновенность, но Ноэли так поверхностна, что не может быть выше меня, даже по уму. Нужно будет сделать еще одну экспертизу. И уж во всяком случае, графология не принадлежит к точным наукам.


Суббота, вечером. Диана сообщила мне по телефону новость, которая может иметь решающее значение. Ноэли, кажется, была в связи с издателем Жаком Валеном. Сама г-жа Вален рассказала об этом подруге Дианы: ей удалось перехватить письма. И она ненавидит Ноэли. Но как сделать, чтобы об этом узнал Морис? Он так уверен в любви Ноэли. Это сразу отрезвило бы его. Только он мне не поверит. Потребуются доказательства. В любом случае я не могу пойти к незнакомой г-же Вален и попросить у нее письма. Вален чрезвычайно богат. Если бы он согласился развестись, она бы выбрала его, а не Мориса. Вот интриганка! Если бы я могла хотя бы уважать ее, я бы страдала меньше. (Я знаю. Другая женщина говорит о своей сопернице: если бы только я могла ее презирать, я бы меньше страдала. А раньше я думала: я слишком мало уважаю ее, чтобы страдать).

Воскресенье, 13 декабря. Я показала Изабели ответы графолога; видно было, что они ее не убедили — она не верит в графологию. «И все же эмоциональная жадность, на которую указывает анализ, в какой-то мере перекликается с упреками Мориса во время той ссоры», — заметила я.


— Разумеется. Поскольку ты живешь, главным образом, для других, ты в значительной мере живешь их жизнью, — сказала она. — Но любовь, дружба именно в этом и заключается — это своего рода симбиоз.

— Но тому, кто отвергает этот симбиоз, я могла бы стать в тягость?

— Можно стать в тягость людям, которые не дорожат тобой, в то время как ты ими дорожишь. Это вопрос ситуации, но не характера.


Я попросила ее постараться и сказать мне, какой она меня видит, что она обо мне думает. Она улыбнулась:


— Я не могу смотреть на тебя беспристрастно. Ты моя подруга, вот и все.


Она утверждала, что когда не замешаны никакие посторонние интересы, то тебе или приятно бывать с данным человеком или это неприятно. И больше никаких оценок тут не даешь. Ей со мной приятно — вот и все.


— Ну, а если откровенно, абсолютно откровенно, — ты считаешь меня умной?

— Конечно. Только когда ты не задаешь таких вопросов. Если же мы обе идиотки и каждая находит другую умной, то что это доказывает?


Она опять говорила, что в этом деле мои достоинства и недостатки не играют роли: Морис увлечен новизной. Полтора года — и все еще новизной.


Понедельник, 14 декабря. Страшно погружаться в глубины печали. Когда вы в печали, нет никакого желания заняться хоть чем-то веселым. Никогда больше по утрам я не ставлю пластинок. Не слушаю больше музыки, не хожу в кино, ничего себе не покупаю. Я встала, услышав, что пришла мадам Дормуа. Выпила чаю, съела ломтик хлеба, единственно, чтобы доставить ей удовольствие. И вот передо мной длинный-длинный день, который предстоит прожить. И я говорю себе…


…Раздался звонок. Посыльный вложил мне в руки большой букет роз и лилий. В нем была записка: «С днем рождения. Морис». Едва захлопнулась дверь, я залилась слезами. Вот я строю свою систему защиты из самоубеждения, мрачных предчувствий, ненависти, но стоило появиться этим цветам — напоминание об утраченной, безвозвратно утраченной нежности, как вся моя система самообороны вмиг рухнула.

Около часу дня ключ повернулся в замке, и я ощутила во рту этот ужасный вкус — вкус страха. (Точно такой же, как когда я шла в клинику, где лежал в агонии отец.) Тот, чье присутствие привычно для меня, как мое собственное отражение, он — смысл моего существования, моя жизнь, моя радость — теперь чужой, судья, враг! И когда он открывает дверь, мое сердце колотится в испуге. Он быстро подошел ко мне, улыбнулся, обнял:


— С днем рождения, милый!


Я тихо заплакала у него на плече.


— Не плачь. Я не хочу, чтобы ты была несчастна.

— Ты сказал, что вот уже восемь лет как разлюбил меня

— Нет-нет. Я ведь сказал потом, что это неправда…Мы сели, стали говорить. Я говорила с ним как с Изабелью или Мари Ламбер, доверчиво, дружески, свободно, как если бы речь шла не о нас с ним. Это была обычная тема, и мы обсуждали ее спокойно, непредвзято, как обсуждали сотни других. Я снова удивлялась его восьмилетнему молчанию. Он повторил:


— Ты говорила — умрешь от горя.

— Ты принудил меня сказать это. Казалось, мысль о неверности так пугала тебя.

— Да, пугала. Потому я и молчал, чтобы все шло так, как будто я тебе не изменял… В этом была какая-то магия. И, конечно же, мне было стыдно.


Я сказала, что мне особенно хочется понять, почему он заговорил именно в этом году. Он считает, что, с одной стороны, этого требовали его отношения с Ноэли. «Но так-же и потому, — сказал он, — что я имею право знать правду».


— Но ты не говорил правды.

— Из стыда, что лгал тебе.

Он обволакивал меня этим темным горячим взглядом, раскрывавшим передо мной всего его до самых глубин души, такого, казалось, бесконечно преданного, невинного и нежного, как раньше.

— Самая большая вина твоя в том, что ты усыпил мою бдительность. И вот в сорок четыре года я осталась без ничего: без профессии, без другого интереса в жизни, кроме тебя. Если бы восемь лет назад ты предупредил меня, я сумела бы сделать свою жизнь независимой и легче бы приняла возникшую сейчас ситуацию.

— Но, Моника, — сказал он в изумлении, — я изо всех сил настаивал семь лет назад, чтобы ты работала секретарем в «Медицинском обозрении». Это было тебе по силам. И ты могла в дальнейшем занять хороший пост. Но ты не захотела!


Я почти забыла об этом предложении — таким несвоевременным оно мне показалось тогда.


— Быть целый день вдали от дома и детей за тысячу франков в месяц — я не видела в этом смысла, — произнесла я.

— Именно так ты и ответила тогда. А я очень настаивал.

— Если бы ты сказал мне истинную причину: что я уже не была всем для тебя и что мне следует держать дистанцию, я бы согласилась.

— Я опять предлагал тебе работать, в Мужене. Ты снова отказалась.

— В то время мне было достаточно твоей любви.

— Еще не поздно, — произнес он. — Я легко найду тебе занятие.

— Ты думаешь, это меня утешит? Восемь лет назад в этом еще был какой-то смысл. У меня было больше возможностей чего-то достичь. А теперь…


На этом пункте мы застряли надолго. Я прекрасно понимаю, что возможность занять меня каким-нибудь делом облегчила бы его совесть. Но у меня нет желания ее облегчать. Я вернулась к нашему разговору первого декабря (памятный день!). Он действительно считает меня эгоистичной, деспотичной, назойливой?


— Даже со злости выдумать все это ты не мог.


Он поколебался, улыбнулся, стал объяснять. Мои недостатки проистекают из моих достоинств. Я всегда здесь, всегда начеку. Бесспорно, это ценно. Но иногда, например, когда плохое настроение, это утомительно. Я так предана прошлому, что забыть какую-нибудь мелочь — преступление, а меняя мнение или вкусы, чувствуешь за собой непонятную вину. Пусть так. Но давала я ему повод затаить на меня обиду? Десять лет назад он был в обиде на меня, я знаю. Мы много ссорились. Но все кончилось хорошо. Ведь он поступил так, как хотел, и с течением времени я поняла, что он прав. А в отношении нашего брака, считает ли он, что я принудила его? Вовсе нет, мы все решили вместе…


— Ты тогда упрекнул меня, что я не интересуюсь твоей работой.

— Я несколько жалею об этом, правда. Но еще более достойно сожаления было бы, если бы ты принуждала себя интересоваться этим в угоду мне.


Его голос звучал так ободряюще, что я осмелилась задать вопрос, который тревожил меня больше всего:


— Ты сердишься на меня из-за Колетты и Люсьенны? Они не оправдали твоих надежд, и ты считаешь, что в этом моя вина?

— На каком основании я должен быть разочарован? И на каком основании я могу возлагать вину на тебя?

— Тогда почему ты говорил с такой ненавистью?

— Ах! Положение совсем не просто и для меня тоже. Я недоволен собой, и это так несправедливо отражается на тебе.


Так сладостно было говорить с ним по-дружески, как когда-то. Все трудности казались ничтожными, проблемы распадались в прах, события таяли, правда и ложь тонули в переливах неуловимых оттенков. Ничего, в сущности, не произошло. Еще немного, и я поверила бы, что Ноэли не существует. Обман воображения, фокус. На деле — эта болтовня ничего не изменила. Просто вещи были названы другими именами, но все осталось на своих местах. Я ничего не узнала. Прошлое все так же темно. Будущее — так же неопределенно.


Вторник, 15 декабря. Вчера вечером я решила продолжить неприятный разговор, затеянный после обеда. Но Морису нужно было поработать после ужина, а кончив, он хотел лечь.


— Мы достаточно говорили сегодня. Все выяснили. Мне завтра рано вставать.

— В действительности — мы так ничего и не сказали. Он спросил с покорным видом:

— Что бы ты еще хотела от меня услышать?

— Вот что! Есть одна вещь, которую мне все-таки хотелось бы знать: каким ты представляешь наше будущее?


Он замолчал. Я таки приперла его к стене.


— Я не хочу потерять тебя. И не хочу отказываться от Ноэли. А дальше я не знаю.

— И ее устраивает эта двойная жизнь?

— Она вынуждена мириться с ней.

— Да, как и я. Подумать только, ведь ты говорил мне в «Клубе 46», что ничего не изменилось между нами!

— Я этого не говорил.

— Мы танцевали, и ты сказал: ничего не изменилось! А я поверила!

— Это ты сказала, Моника: главное, что ничего не изменилось между нами. Я не возразил, промолчал. В этот момент было невозможно вдаваться в суть вещей.


Я не стала спорить. Какая разница? Важно то, что он не хочет отказаться от Ноэли. И зная это, я не могу в это поверить. Внезапно я объявила ему, что решила не ехать в горы. Я много передумала и довольна своим решением. Я так любила раньше бывать в горах с ним. Оказаться там снова при теперешних обстоятельствах было бы пыткой. Было бы невыносимо поехать с ним туда первой и вернуться поверженной, изгнанной ради другой, уступить ей место. Не менее отвратительно было бы поехать после Ноэли, зная, что Морис жалеет о ней, сравнивает ее образ со мной, мою грусть с ее весельем. Я бы болезненно отмечала каждый его промах, а он лишь испытывал бы все большее желание избавиться от меня.

— Побудь с ней десять дней, как ты обещал, и возвращайся, — сказала я.


Казалось, он был в замешательстве.


— Но, Моника, я хочу взять тебя с собой. Мы провели на лыжах такие прекрасные дни!

— Вот именно.

— Ты отказываешься от лыж в этом году?

— Ты знаешь, при нынешних обстоятельствах лыжные развлечения не так уж важны.


Он уговаривал, настаивал, выглядел глубоко огорченным. Мы долго спорили. Я не уступала. Под конец вид у него был такой измученный: лицо осунулось, синева под глазами, и я отправила его спать. Он нырнул в сон, как в прибежище покоя.


Среда, 16 декабря. Смотрю, как капли скользят по оконному стеклу, в которое только что стучал дождь. Они не падают вертикально. Кажется, микроскопические животные, побуждаемые какими-то таинственными причинами, скользят вправо, влево, проникая между другими, неподвижными капельками, останавливаются, снова движутся, как будто ищут чего-то. Мне как будто совсем нечего делать. Раньше у меня всегда были дела. Теперь вязать, хозяйничать, читать, слушать пластинки — все мне кажется ненужным. Любовь Мориса придавала значительность каждому мгновению моей жизни. Она пуста. Все пусто: предметы, каждое мгновение и я.

Как-то я спросила Мари Ламбер, считает ли она, что я умна. Ее светлые глаза устремились на меня:


— Вы очень умны… Я сказала:

— Есть «но»…

— Ум атрофируется, если ему не давать пищи. Вам следовало бы позволить мужу найти вам работу.

— Тот род работы, к которому я способна, ничего мне не даст.

— Это не бесспорно.


Вечером. Сегодня утром меня осенило: во всем виновата я сама. Моей главной ошибкой было непонимание того, что время уходит. Оно шло, а я застыла в своей позиции идеальной жены идеального мужа. Вместо того, чтобы придавать огня нашим интимным отношениям, я упивалась воспоминаниями о былых ночах. Мой ум атрофировался, я не развивала его, все говоря себе: потом, когда девочки разлетятся из дому. Да, молоденькая студентка, на которой когда-то женился Морис, которую постоянно захватывали события, идеи, книга, совсем не похожа на женщину, мир которой сегодня ограничен четырьмя стенами.

Это правда, что я стремилась запереть в нем и Мориса. Мне казалось, ему достаточно семейного очага, мне казалось, что он принадлежит мне целиком. И мне казалось, что все это по обоюдному согласию: наверное, это раздражало его — он-то меняется и каждую вещь берет под сомнение. А раздражение не знает пощады. И мне не следовало так цепляться за наш пакт верности. Если бы я предоставила Морису свободу и, быть может, воспользовалась своей, Ноэли не пожинала бы теперь плоды его скрытности. Мне следует немедленно принять меры. Есть ли еще время? Я сказала Мари Ламбер, что немедленно объяснюсь по этому поводу с Морисом и приму меры. Я уже начала понемногу читать, слушать музыку. Нужно приложить много усилий. Сбросить несколько килограммов. Начать лучше одеваться. Свободнее говорить с Морисом, не допускать молчания. Она выслушала меня без воодушевления. Ей хотелось бы знать, кто, Морис или я, виновен в моей первой беременности. Оба. Может быть, я — поскольку чересчур доверилась календарю, — но моя ли вина, если он меня обманул. Настаивала ли я на том, чтобы оставить ребенка? Нет. А на том, чтобы не оставлять? Нет. Решение пришло само собой. Она казалась недоверчивой. По ее мнению, Морис затаил большую обиду на меня. Я противопоставила этому довод Изабели: начало нашего брака не было бы таким счастливым, если бы он не желал его. Ее ответ показался мне чересчур мудреным: чтобы не признаваться самому себе в том, что испытывает сожаление, Морис сделал ставку на любовь. Он горячо желал счастья. Но как только пыл угас, вернулась обида, которую он так скрывал.


Она сама чувствует слабость своей концепции. Старые обиды не могут вновь стать настолько жгучими, чтобы отдалить его от меня: для этого должны возникнуть новые. Я утверждаю, что у него их вообще нет.


Честно говоря, Мари Ламбер меня немного раздражает. Все они меня раздражают, потому что делают вид, что знают нечто, чего не знаю я. Пусть Морис и Ноэли распространили свою версию. Пусть они имеют опыт в такого рода историях и навязывают мне свою схему. Пусть они видят меня со стороны такой, какой мне не удается себя увидеть, и поэтому им все ясно. Они щадят меня, и, говоря с ними, я ясно чувствую недомолвки. Мари Ламбер одобряет мой отказ от поездки в горы: но лишь постольку, поскольку это избавит меня от лишних страданий. Она не думает, что настроения Мориса изменились.


Я сказала Морису, что поняла свои ошибки. Он прервал меня тем жестом, выражающим крайнее утомление, к каким я начала привыкать в последнее время.


— Тебе не в чем себя упрекать. Не надо все время возвращаться к прошлому.

— А разве у меня есть еще что-нибудь?


Эта давящая тишина. У меня нет ничего, кроме прошлого. Но в нем я не нахожу больше ни счастья, ни гордости: в нем лишь тайна и тревога. Я хотела бы вырвать у него правду. Но можно ли довериться его памяти? Я многое забыла и, кажется даже, иногда несколько искажаю факты. (Кто сказал: «Ничего не изменилось» — Морис или я? Я писала здесь, что он. Может быть, потому что мне хотелось в это верить…) В день моего рождения он это категорически отрицал. Но иные слова, интонации и сейчас звучат у меня в ушах. Мне не хотелось придавать им значения и все же я помню их. Когда Колетта решилась на это «идиотское» замужество, ясно, что, нападая на нее, он косвенно обвинял меня. За ее сентиментальность, за постоянную потребность в чьей-то опеке, робость, пассивность он возлагал ответственность на меня. Но самым большим ударом был для него отъезд Люсьенны. «Люсьенна уехала, чтобы избавиться от тебя». Он так думает, я знаю. Но насколько это справедливо? Могла бы. Люсьенна вынести жизнь в семье, будь у нее другая мать, не столь беспокойная, старающаяся предупредить малейшее движение? Мне казалось, однако, что в прошлом году наши отношения стали лучше, что она не была уже такой ершистой— не потому ли, что собиралась уехать? Не знаю ничего. Если мне не удалось правильно воспитать дочерей, значит, вся моя жизнь — сплошная ошибка. Не могу в это поверить. Но лишь только возникнет сомнение, все идет кругом. Морис продолжает оставаться со мной из жалости? Тогда я должна сказать, чтобы он уходил. Не хватает мужества. Если он останется, возможно, Ноэли потеряет надежду и нацелится на Валена или кого-нибудь еще. Или он осознает, наконец, чем мы были друг для друга. Особенно изматывает постоянная смена его настроенией: то он приветлив, то угрюм. Никогда не знаю, каким он откроет дверь. Как будто его приводит в ужас возможность причинить мне боль, но и пугает мысль, что он слишком меня обнадеживает. Должна ли я замыкаться в своем отчаянии? Тогда он совсем забудет, какой я была и за что он любил меня.

Четверг, 17 декабря. Маргарита снова обежала, и ее никак не могут задержать. Она ушла вдвоем с одной девицей — настоящей хулиганкой. Она превратится в проститутку, в воровку. Факт удручающий. Но я не удручена. Меня ничто больше не трогает.


Пятница, 18 декабря. Я опять видела их вчера вечером. Бродила вокруг «Двухтысячного года», они часто туда ходят. Они вышли из открытого автомобиля Ноэли. Он взял ее под руку, они смеялись. Дома, даже когда он приветлив, у него мрачное лицо, и улыбается он принужденно. «Ситуация не из простых…». Рядом со мной он ни на секунду не забывает об этом. А с ней — нет. Он смеялся, раскованно, беззаботно. Мне захотелось сделать ей больно. Я знаю: это по-бабьи, это несправедливо — ведь она мне ничем не обязана. Но, тем не менее, это так.


…Люди подлы. Я попросила Диану устроить мне встречу с ее подругой, которой г-жа Вален говорила о Ноэли. Она смешалась. Подруга не очень уверена, что сведения точны. Вален живет с женщиной-адвокатом, молодой и очень удачливой. Г-жа Вален не называла ее имени. Можно предполагать, что это Ноэли, так как она неоднократно вела дела фирмы. Но, возможно, это и другая… А в тот день Диана говорила с уверенностью. Или подруга боится попасть в историю, или Диана опасается, как бы я не втянула в историю ее. Она клялась, что нет. Она лишь печется о том, чтобы помочь мне! Ну, да. Но у всех у них свое мнение о том, как мне помочь наилучшим образом.


Воскресенье, 20 декабря. Каждый раз, встречаясь с Колеттой, я засыпаю ее вопросами. Вчера у нее даже выступили слезы.


— Я никогда не считала, что ты нас слишком опекаешь, мне нравилась эта опека… Что думала о тебе Люсьенна в последний год? Мы не были очень близки. Она и меня осуждала. Она считала нас слишком сентиментальными и старалась казаться, суровой. Да и не все ли равно, что она думала? Она ведь не оракул.


Колетта никогда не чувствовала себя притесняемой, это понятно. Ее поступки непроизвольно соответствовали моим ожиданиям. И конечно, она не может думать, что быть такой, как она, достойно сожаления. Я спросила, скучает ли она? (Жан-Пьер очень славный, но веселья от него немного.) Нет, скорее она чересчур загружена. Она и не предполагала, что вести хозяйство так непросто. У нее не остается времени ни почитать, ни послушать музыку. «Постарайся найти на это время, — посоветовала я, — иначе, в конце концов, тупеешь». Я пояснила, что говорю на основании собственного опыта. Она рассмеялась: если я тупа, то она хочет быть такой же. Она нежно любит меня, хотя бы этого им у меня не отнять. Но неужели я убила в ней личность? Конечно, я предполагала для нее другую жизнь: более активную, более насыщенную в духовном плане. В ее возрасте я все это имела в избытке. Быть может, она зачахла, живя в моей тени?


Как бы я хотела увидеть себя чужими глазами, глазами другого человека! Я показала те три письма одной подруге Колетты, которая немного занимается графологией. Почерк Мориса особенно ее заинтересовал. Обо мне она говорила хорошо. Гораздо меньше — о Ноэли. Но результаты были явно подтасованы, ибо она, конечно, поняла цель этой консультации.

Воскресенье, вечером. Только что узнала счастливую новость. Морис сказал: «Новогодние праздники мы проведем, конечно, вместе». Это с его стороны, как я полагаю, компенсация за отказ от поездки в горы. Неважно, в чем причина. Я решила не портить себе удовольствия.


27 декабря — воскресенье. Но удовольствие само бежало от меня. Надеюсь, Морис этого не заметил. Он заказал столик в «Клубе 46». Роскошный ужин, разнообразные затеи. Он расточал деньги и любезности. На мне было красивое новое платье, я улыбалась, но нестерпимая тоска сжимала сердце. Эти пары… Прекрасно одетые женщины, холеные, тщательно причесанные, накрашенные, смеялись, показывая прекрасные зубы — предмет заботы лучших дантистов. Мужчины подносили огонь к сигаретам, наливали шампанское. Они переглядывались, перебрасывались нежными словечками. В былые годы связь, соединившая в единое целое каждого с его спутницей и каждую с ее спутником, казалась мне буквально осязаемой. Я верила в реальность этих пар, ибо верила в реальность нашей. А сейчас я видела одиноких людей, случайно оказавшихся рядом. Время от времени воскресала прежняя иллюзия, и мне казалось, что Морис врос в мою плоть. Он мой муж, как Колетта — моя дочь, и это нерушимо. Такие отношения могут забыться, могут извратиться, но совсем исчезнуть они не могут. А потом связь между нами вновь исчезла, и остались лишь двое чужих. Мне хотелось крикнуть: все это фальшь, комедия, пародия. Если вы пьете вместе шампанское, это не значит, что вы вместе. Когда мы возвращались, Морис поцеловал меня:


— Хороший был вечер, правда?


Он выглядел довольным и умиротворенным. Я сказала, да, конечно. 31 декабря мы будем встречать Новый год у Изабели.

1 января. Мне не следовало радоваться хорошему настроению Мориса: истинная причина в том, что он на десять дней уедет с Ноэли. Но если ценой жертвы я возвращаю его нежность и веселость, а ведь он так часто чопорен и ворчлив, то я в выигрыше. Придя к Изабели, мы вновь стали супружеской парой. И окружали нас супружеские пары. Пусть не все в них было ладно, виднелись следы поспешной починки, но что-то же все-таки их объединяло. Изабель и Шарль, супруги Кутюрье, Колетта с Жан-Пьером и другие. Были великолепные джазовые записи. Я позволила себе немного выпить и впервые за… за столько времени? — почувствовала себя веселой. Веселость: воздух прозрачен, бег времени неощутим, дышится легко. А больше мне ничего и не надо. Не знаю, почему я разговорилась о Соляных копях и принялась их подробно описывать. Меня слушали, задавали вопросы, но внезапно я поймала себя на мысли: а не выглядит ли это попыткой подражать Ноэли, блистать, как она, и не покажусь ли я лишний раз смешной Морису. Мне показалось, он чуть поморщился. Я отвела в сторону Изабель:


— Я слишком разговорчива? Это выглядело смешно? — Нет, нет, — возразила она, — то, что ты рассказывала, было очень интересно!

Мое волнение опечалило ее. Почему? Потому что у меня не было причин для него? Или потому, что они были? Позже я спросила Мориса, почему он выглядел раздраженным.

— Да не было этого!

— Ты говоришь это так, как будто было.

— Да нет же.


Может быть, его привел в раздражение мой вопрос. Не знаю. Отныне, всегда, везде у моих слов и поступков есть изнанка, разглядеть которую я не в силах.


2 января. Вчера мы ужинали у Колетты. Бедняжка, она так старалась и ничего у нее не вышло. Я смотрела на нее глазами Мориса. Ее квартире недостает изюминки, это очевидно: не чувствуется никакой индивидуальности. Жан-Пьер очень мил, боготворит ее, это по-настоящему преданное сердце. Но о чем с ним говорить — неизвестно. Они никуда не ходят, друзей у них мало. Куцая, бесцветная жизнь. И снова я с ужасом спросила себя: не моя ли вина в том, что блестящая пятнадцатилетняя ученица лицея превратилась в угасшую женщину. Такое превращение не редко, я видела много таких; но, быть может, всегда в этом были виноваты родители. Морис был весел, очень дружелюбен в течение всего вечера и, когда мы шли обратно, не сделал никаких замечаний. Это не значит, как я подозреваю, что их у него не было,


…Мне показалось странным, что весь вчерашний день Морис провел дома, а вечер — вместе со мной у Колетты. У меня мелькнуло одно подозрение, и я позвонила к Ноэли — если бы она ответила, я повесила бы трубку. Ответила секретарша:

— Мадам Гер ар вернется в Париж только завтра. Можно ли быть наивнее? Ноэли уехала, а я играю роль затычки в бочке. Ярость душит меня. Мне хочется выгнать Мориса, раз и навсегда положить этому конец. Я обрушилась на него со всем неистовством. Он ответил, что Ноэли уехала потому, что он решил встречать Новый год со мной.


— Вовсе нет! Теперь я вспомнила: она всегда проводит праздники вместе с дочерью у мужа.


Он смотрел на меня с выражением полной искренности, которое ему так мало стоит.


— Во всяком случае, вы все это спланировали вместе.

— Конечно, я с ней об этом говорил. — Он пожал плечами. — Женщины довольны лишь тогда, когда то, что им дают, силой вырывается у другой. Ценится не сам факт, а одержанная победа.


Они решили вместе. И это действительно испортило мне все удовольствие праздника. Если бы она заупрямилась, он, конечно, уступил бы. Итак, я завишу от нее, ее капризов, великодушия или мелочности: фактически от ее интересов. Завтра вечером они уезжают в Куршевель. Я думаю, не было ли мое решение ошибкой. Он взял отпуск лишь на две недели вместо трех (он дал мне понять, что это, с его стороны, жертва, если учесть его страсть к лыжам). Таким образом, он пробудет с Ноэли на 5 дней больше, чем предполагал. А я теряю десять дней наедине с ним. У нее же будет сколько угодно времени, чтобы окончательно опутать его. По возвращении он скажет, что между нами все кончено. Вот я и достигла дна! Я думаю об этом даже с каким-то безразличием. Просто чувствую, что в любом случае погибла. Он щадит меня. Боится, может быть, что я наложу на себя руки. А это исключено. Я не хочу умирать. Но его привязанность к Ноэли не ослабевает.

15 января. Надо бы открыть банку консервов. Или наполнить ванну. Но тогда в голове опять завертятся все те же мысли. Когда я пишу, я занята, это отвлекает. Сколько времени я не ела? Сколько дней не мылась? Я рассчитала служанку и заточилась в своих четырех стенах. Дважды звонили в дверь, много раз по телефону — я никому не отвечаю, за исключением восьми часов, когда звонит Морис. Он звонит каждый день, пунктуально, говорит встревоженным голосом:


— Что ты делала сегодня?


Я отвечаю, что виделась с Изабелью, Дианой или Колеттой, была на концерте, в кино.


— А вечером что будешь делать?


Говорю, что иду к Диане или Изабели, в театр. Он не отстает:


— У тебя все в порядке? Спишь хорошо?


Я успокаиваю его и спрашиваю, как снег. Так себе. И погода тоже не очень. Голос у него какой-то мрачный, как будто он отчитывается о нудной, утомительной обязанности, которую выполняет в Куршевеле. А я знаю, что, повесив трубку, он тут же, смеясь, вернется в бар, где его ждет Ноэли, и они будут пить вино и оживленно обсуждать события дня.


Но ведь я сама выбрала это, не так ли? Сама решила запереться в этом склепе. Я больше не знаю ни дня, ни ночи. Когда мне совсем плохо, когда становится невыносимо, я прибегаю к спиртному или глотаю транквилизаторы или снотворное. Когда становится чуть лучше, я принимаю возбуждающее и окунаюсь в детектив — у меня их изрядный запас. Когда тишина начинает душить меня, я включаю радио — и ко мне в комнату приходят голоса с далекой планеты. Я их понимаю с трудом. В том мире есть время, часы, свои законы, свой язык, заботы, развлечения, которые мне абсолютно чужды. До какой степени можно оступиться, оказавшись в полном одиночестве, в изоляции! Комната провоняла табачным перегаром и алкоголем. Повсюду просыпанный пепел. Сама я грязная. Простыни грязные. Грязное небо за грязными окнами, Грязь — это панцирь. Он служит мне защитой. Я никогда больше из него не выйду. Было бы совсем просто еще чуть дальше скользнуть в небытие, за тот предел, откуда не возвращаются. У меня в ящике есть все, что нужно. Но я не хочу, не хочу! Мне сорок четыре года. Это слишком мало, чтобы умирать. Это несправедливо! Жить я больше не могу. А умирать не хочу.

Две недели я ничего не писала в этой тетради, так как перечитывала ее. И поняла, что слова ничего не значат. Ярость, кошмары, ужас — этого не выразить словами. Я переношу события на бумагу, когда собираюсь с силами, в отчаянии или в надежде. Но полный крах, отупение, распад не отражены на этих страницах. Да и потом в них столько лжи, столько самолюбия!

Как меня обвели! Потихоньку-полегоньку Морис подвел меня к необходимости потребовать: «Выбирай!» — чтобы ответить: «Я не откажусь от Ноэли…» О, я не стану комментировать эту историю. В этом дневнике нет строчки, которая не требовала бы исправления или опровержения. Например, я начала этот дневник в Соляных копях совсем не потому, что ко мне внезапно вернулась молодость, и не для того, чтобы заполнить одиночество, а чтобы «заговорить» какую-то смутную тревогу. Она пряталась в тишине этого жаркого и волнующего полудня, она была связана с угрюмостью Мориса и его отъездом. Да, на всем протяжении этого дневника я и думала то, что писала, и думала обратное, а перечитав его, поняла, что окончательно погибла. Некоторые фразы заставляют меня краснеть от стыда… Можно ли до такой степени обманываться в отношении собственной жизни! Неужели все люди так же слепы, или это я дура из дур? Нет, не просто дура. Я лгала себе. Ах, как я себе лгала! Я уговаривала себя, что Ноэли ничего не значит, что Морис предпочтет меня, а между тем прекрасно знала, что это ложь. Я взялась за перо не для того, чтобы вернуться назад, но потому, что пустота внутри меня, вокруг меня была так необъятна, что необходимо было хотя бы это движение руки, в доказательство того, что я еще жива.


Иногда я подхожу к окну, из которого следила за ним, когда он уезжал в субботу утром вечность тому назад. Я думала: «Он не вернется». Но не верила. Это было молниеносным проникновением в то, что случится позже, в то, что уже случилось. Он не вернулся. Это был не он. А однажды рядом со мной не станет и этого его подобия. Машина здесь, возле тротуара. Он оставил ее. Она была раньше символом его присутствия, ее вид согревал меня. Но сейчас она означает лишь то, что его нет. Он уехал. Он уедет навсегда. Я не буду жить без него. Но я не могу и покончить с собой. Итак?…

…Почему? Я бьюсь головой о стены этого тупика. Ведь не любила же я в течение двадцати лет подлеца! И я не дура и не мегера, не знающая, кто я такая на самом деле! Наша любовь была реальностью… Она была прочной и нерушимой, как правда! Только было еще и время, которое шло, но я об этом не знала. Река времени. Вечные воды подмывают берега. Воды времени смыли его любовь. А почему не мою?

Я достала из шкафа коробки, где хранила наши старые письма. Фразы Мориса. Я знаю их все наизусть. И все они не менее чем десятилетней давности. Они как будто созданы для воспоминаний. Значит, наша страстная любовь, по крайней мере его ко мне, продолжалась всего десять лет. А воспоминания освещались ее отраженным светом все последующее десятилетие, придавая всему оттенок, которого на самом деле не было. И все-таки все эти последние годы у него был прежний взгляд, прежняя улыбка. (О, если бы только мне вновь обрести этот взгляд, эту улыбку!) Более поздние письма, написанные с оттенком шутливой нежности, но они предназначены мне и дочерям почти в равной мере. Иногда одна фраза, по-настоящему сердечная, контрастирует с общим обыденным тоном. Но во всех них чувствуется какая-то принужденность. Мои письма. Когда я хотела их перечитать, слезы ослепили меня.

..Я перечитала их, и тягостное чувство не оставляет меня. Вначале они вполне созвучны с письмами Мориса, полны страсти и радости. Позднее в них возникает странный оттенок, едва уловимая жалоба, если не обвинение. Я с излишней восторженностью все утверждаю, что мы любим друг друга как в первый день, требую от него подтверждений, задаю вопросы, подсказывающие ответы. Как могли они удовлетворять меня, если я знала, что сама вырвала их у него? Но я не понимала, я не помнила этого. Я не помнила очень многого. Что это было за письмо, о котором я пишу, что сожгла его после нашего телефонного разговора? Вспомнила с трудом: я была с детьми в Мужей, он готовился к экзамену, я упрекала его, что он мало пишет, он ответил грубо. Очень, очень грубо. Расстроенная, я кинулась к телефону. Он просил прощения, умолял меня сжечь письмо. Может, были и другие случаи, но они погребены в моей памяти? Я всегда воображала, что честна перед самой собой. Ужасно думать, что вся моя история, оставшаяся в прошлом, — лишь тьма и мрак.


Через день. Бедная Колетта! Я сделала над собой усилие и дважды позвонила ей, говорила веселым голосом, чтобы она не волновалась. Но она все равно удивлялась, что я не прихожу к ней и не прошу ее прийти. Она звонила и барабанила в дверь с такой силой, что я открыла. У нее был такой ошеломленный вид, что я увидела себя ее глазами. Оглядела квартиру и поразилась не меньше. Она заставила меня привести себя в порядок, собрать чемодан и переехать к ней. Служанка все приберет. Как только Жан-Пьер уходит, я набрасываюсь на нее с вопросами. Часто ли мы с отцом ссорились? Одно время — да. Это ее просто-таки пугало, ведь до того мы так прекрасно ладили. Но в дальнейшем сцен никогда не было, по крайней мере, в ее присутствии.


— Но все равно, было уже не так, как прежде?


Она ответила, что была слишком мала, чтобы разобраться. Она не поможет мне. Она могла бы дать ключ к разгадке этой истории, если бы только сделала усилие. В ее голосе тоже слышатся недомолвки, как будто в глубине души она прячет какие-то мысли. Какие? Что я подурнела? В самом деле, подурнела? В данный момент это действительно так: изможденная, волосы тусклые, цвет лица землистый. А восемь лет назад? Этого я не осмелюсь у нее спросить. Или, может, я глупа? Или, по крайней мере, недостаточно хороша для Мориса? Если нет привычки задумываться о себе самой, такие вопросы ужасны.

19 января. Невероятно! Неужели я вознаграждена за это усилие над собой, за то, что предоставила Морису свободу, а не цеплялась за него? Впервые за много недель сегодня ночью меня не мучили кошмары и в горле исчез комок. Надежда. Еще очень хрупкая. Но она появилась. Я побывала у парикмахера, в институте красоты. Привела себя в полный порядок. В доме навели лоск, я даже купила к возвращению Мориса цветов. Но первые его слова были:

— Что за вид у тебя?


Да, я похудела на четыре килограмма. Я заставила Колетту поклясться, что она не расскажет ему, в каком состоянии застала меня, но почти уверена, что она с ним говорила. В конце концов, может быть, она и права? Он обнял меня:


— Мой бедный милый!

— Да все очень хорошо! — ответила я.

К моему изумлению, слезы выступили у него на глазах.


— Я вел себя как подлец! Я ответила:

— Любить другую — не значит быть подлецом. Тут уж ничего не поделаешь.


Он сказал, пожав плечами.


— Разве я люблю ее?


Два дня я жила этой фразой. Они провели вместе две недели, в праздности, среди горных красот, а по возвращении он говорит: «Разве я люблю ее?» Будь я в обычном состоянии, у меня не хватило бы духу хладнокровно разыгрывать эту партию. Но отчаяние сослужило мне службу. Длительное пребывание вдвоем подточило их страсть. Он все повторял: «Я не хотел этого! Я не хотел делать тебя несчастной». Эта расхожая фраза мало трогает меня. Я не воспрянула бы духом, если бы это был всего лишь порыв жалости. Но он сказал громко, в моем присутствии: «Разве я люблю ее?» И я все думаю, что, возможно, это начало рекристаллизации, которая оторвет его от Ноэли и вернет ко мне.


23 января. Все вечера он проводил дома. Накупил новых пластинок. Мы слушали их. Он обещал, что в конце февраля мы съездим на юг. Люди охотнее сочувствуют вам в горе, чем в радости. Я рассказала Мари Ламбер, что в Куршевеле Морис окончательно раскусил Ноэли и, видимо, склонен вернуться ко мне. Она сказала, поджав губы:


— Если это окончательно, то что ж, тем лучше.


В конечном счете — она не дала мне никакого путного совета. Я уверена: они обсуждают мои дела за моей спиной. У них свои мыслишки по поводу этой истории. Они мне их не доверяют. Я сказала Изабели:


— Ты была права, когда убеждала меня, что все поправимо. В сущности, Морис никогда не переставал любить меня.

— Видимо, так, — произнесла она с сомнением в голосе. Я живо спросила:

— Видимо — так? Ты думаешь, он не любит меня больше? Ты всегда утверждала обратное…

— Я не утверждаю ничего определенного. У меня впечатление, что он сам не знает, чего хочет.

— Как! Ты узнала что-то новое?

— Абсолютно ничего.


Что она могла узнать, не представляю. Это просто в ней дух противоречия: она утешала меня, когда я сомневалась, и вселяет в меня сомнения, когда ко мне вернулась вера.


24 января. Надо бы повесить трубку, сказать: «Его нет» — или вообще ничего не отвечать. Какая наглость! А это изменившееся лицо Мориса! Поговорить с ним со

всей серьезностью, когда он вернется. Когда зазвонил телефон, он просматривал газеты, сидя рядом со мной. Это была Ноэли. Впервые. Но и это слишком! Так вежливо:


«Я бы хотела поговорить с Морисом». И я, как дура, передала ему трубку. Он едва отвечал, вид у него был ужасно раздосадованный. Он несколько раз повторил: «Нет, это невозможно», — но, в конце концов, сказал: «Хорошо. Я приеду». Как только он повесил трубку, я закричала.


— Ты не пойдешь! Осмелиться преследовать тебя здесь!

— Послушай. Мы сильно поссорились. Она в отчаянии от того, что я не подавал никаких признаков жизни.

— Я тоже очень часто была в отчаянии, но никогда не звонила к Ноэли.

— Умоляю, не надо еще больше усложнять мою жизнь. Ноэли способна покончить с собой.

— Оставь!

— Ты ее не знаешь.


Он шагал взад и вперед, раз даже ударил ногой по креслу, и я поняла, что он все равно пойдет туда. Все эти дни между нами царило такое согласие, что я опять смалодушничала и сказала: «Иди». Но как только он вернется, я с ним поговорю. Без сцен. Но я не хочу, чтобы со мной обращались, как с куклой.

25 января. Я убита. Он позвонил мне, чтобы сказать, что ночь он проведет у Ноэли, что он не может оставить ее в таком состоянии. Я возражала, он повесил трубку.


Я звонила очень долго, пока не сняли трубку и не бросили ее. Я чуть не помчалась туда, чтобы вот так же трезвонить в ее дверь. Но мне не хватало смелости встретиться лицом к лицу с Морисом. Я вышла из дому и бродила в холоде ночи, ничего не видя, не останавливаясь, до полного изнеможения. Такси привезло меня домой, и я рухнула, не раздеваясь, на диван в общей комнате. Меня разбудил Морис:


— Почему ты не ложилась?


В его голосе звучало неодобрение. Кошмарная сцена. Я говорила, что он был со мной все эти дни только из-за ссоры с Ноэли. Стоило ей поманить его пальцем, и он побежал к ней, а я пусть подыхаю от горя.


— Ты несправедлива, — ответил он с негодованием. — Если хочешь знать, мы поссорились из-за тебя.

— Из-за меня?

— Она хотела, чтобы мы еще остались в горах.

— Скажи лучше, она хотела, чтобы ты покончил со мной!

И я плакала, плакала.


— Ты прекрасно знаешь, что в результате бросишь меня.

— Нет.


30 января. Что происходит? Что такое они знают? Они ведут себя со мной иначе, чем прежде. Изабель позавчера… Я нападала на нее. Упрекала в том, что она давала мне плохие советы. С первого дня я со всем соглашалась, все терпела. И вот результат: Морис и Ноэли обращаются со мной, как с марионеткой. Она слабо защищалась: она не знала вначале, что речь идет о давней связи. Я сказала:


— А ты не соглашалась, что Морис подлец. Она возразила:

— Нет. Морис не подлец. Это мужчина, который оказался между двумя женщинами и стал в тупик. Любой в подобной ситуации выглядел бы неблестяще.

— Он не должен был оказаться в такой ситуации.

— Это случается и с очень хорошими людьми.


Она снисходительна к Морису, потому что многое позволяла Шарлю. Но у них были совсем другие отношения.


— Я больше не думаю, что Морис хороший человек, — произнесла я. — Я открыла в нем низменные черты. Я не восхищалась его успехами — и тем уязвила его тщеславие.

— Здесь ты несправедлива, — возразила она с какой-то суровостью, — Если мужчина любит говорить о своей работе — это не тщеславие. Я всегда удивлялась, как мало тебя заботит работа Мориса.

— Я не могла сообщить ему о ней ничего интересного,

— Это так. Но ему, безусловно, хотелось, чтобы ты была в курсе всех трудностей, знала о его открытиях.


У меня возникло подозрение:


— Ты видела его? Он тебе сказал? Он тебя переубедил?

— Ты бредишь!

— Я удивляюсь, что ты перешла на его сторону. Если он хороший человек, тогда вся вина ложится на меня.

— Вовсе нет. Бывает, что люди не могут понять друг друга, но ни один из них не виноват в этом.


Раньше она говорила со мной другим тоном. Какие-то слова вертятся у них у всех на языке, а они не говорят мне их. Я вернулась домой, совсем упав духом. Какая резкая перемена к худшему! Практически все время он проводит у Ноэли. В те редкие минуты, что он отводит для меня, он избегает быть наедине: ведет меня в ресторан или театр. Он прав: это менее тяжко, чем оставаться там, где когда-то был наш с ним дом. Колетта и Жан-Пьер бесконечно внимательны. Они так заботятся обо мне. Как-то раз они повели меня обедать в симпатичное бистро в Сен-Жермен-де-Пре. Звучали прекрасные пластинки. Заиграли один блюз, который мы часто слушали с Морисом, и мне показалось, что в нем все мое прошлое, вся моя жизнь, которую скоро отнимут у меня, которую я уже потеряла. Вдруг, кажется, лишь вскрикнув, я упала в обморок. Почти сразу же я пришла в себя, но Колетта все видела. Она была крайне возмущена.


— Я не позволю, чтобы ты губила себя. Если папа так ведет себя с тобой, пошли его подальше. Пусть идет к этой дамочке, тебе будет гораздо спокойнее.

Всего лишь месяц тому назад она не дала бы мне такого совета. Если бы я была хорошим игроком, то сказала бы Морису, чтобы он уходил. Мой последний шанс состоит в том, что Ноэли, в свою очередь, начнет нервничать, устраивать сцены, предстанет в дурном свете. Но у меня нет желания истязать себя, я стремлюсь выжить.


Смотрю на египетскую статуэтку: ее очень хорошо склеили. Мы вместе купили ее. Она была пронизана нежностью, голубизной неба. И вот она, нагая и скорбная. Я беру ее в руки и плачу. Я не могу больше носить колье, которое подарил Морис к моему сорокалетию. Все предметы, вся мебель, окружающие меня, словно протравлены кислотой. От них остались лишь горестные скелеты.

2 февраля. Раньше у меня был характер. Раньше я бы выставила Диану за дверь. А теперь я тряпка. Как я могла бывать у нее? Эта развлекало меня и ни к чему не обязывало.


— О, как вы похудели! Какой у вас усталый вид! Она пришла из любопытства, по злобе — я это сразу почувствовала. Не следовало принимать ее. Она принялась щебетать, я не слушала. Вдруг она пошла в наступление:

— Мне слишком больно видеть вас в таком состоянии. Пересильте себя. Старайтесь думать о другом. Хотя бы поезжайте куда-нибудь. Иначе у вас будет нервное расстройство.

— Я себя прекрасно чувствую.

— Ах, оставьте! Вы вконец извели себя. Поверьте, бывают моменты, когда надо уметь отступиться. На минуту она сделала вид, что колеблется:

— Никто не осмеливается сказать вам правду. А я считаю, что зачастую, щадя человека, лишь причиняют ему зло. Вы должны понять, что Морис любит Ноэли и что это очень серьезно.

— Это Ноэли вам сказала?

— И не только Ноэли. Знакомые, часто встречавшие их в Куршевеле. Глядя на них, можно было понять, что они твердо решили строить свою жизнь вместе.


Я попыталась принять непринужденный вид:


— Морис лжет Ноэли точно так же, как и мне, Диана посмотрела на меня с состраданием.

— Как бы там ни было, я вас предупредила. Ноэли не из той породы женщин, которые позволяют водить себя за нос. Если Морис не даст ей того, что она хочет, она бросит его. Морис, безусловно, это знает. Я бы удивилась, если бы в своих действиях он не принимал этого в расчет.

Почти сразу же она ушла. Представляю, как она говорит: «Бедняжка Моника. Ну и дурочка! Она еще строит иллюзии». Сволочь!


3 февраля. Я должна задавать вопросы. Это все равно, что бросать веревку утопающему. Он с готовностью хватается за нее. Я спросила:


— Правда ли то, что рассказывает Ноэли? Будто ты решил жить вместе с ней.

— Она, разумеется, этого не рассказывает, потому что это неправда. — Он помялся. — Но вот чего бы я хотел — с ней я об этом не говорил, это касается тебя — пожить некоторое время один. Между нами создалась напряженность. Она исчезла бы, если бы мы прекратили — о, только на какое-то время! — совместную жизнь.

— Ты хочешь уйти от меня?

— Да нет. Мы будем видеться точно так же.

— Не хочу!


Я закричала. Он обнял меня за плечи.


— Перестань, перестань, — говорил он ласково. — Это я так. Просто мелькнула мысль. Если она так тягостна тебе, я отказываюсь.


Ноэли хочет, чтобы он ушел от меня. Она настаивает. Устраивает сцены, я убеждена. Не лает ему покоя, но я не уступлю.


6 февраля. Сколько мужества бессмысленно расходуется на самые простые вещи, когда утрачен вкус к жизни! С вечера я готовлю чайник, чашку, кастрюльку, расставляю все по местам, чтобы наутро жизнь возобновилась при минимальной затрате усилий. И все же почти немыслимо вылезти из-под одеяла и начать новый день. Я велела служанке приходить во второй половине дня, чтобы утром оставаться в кровати сколько хочу. Случается, я встаю ровно в час дня, когда Морис приходит обедать. А если он не приходит, только когда услышу, как мадам Дормуа поворачивает ключ в замке. Морис хмурится, когда в час дня я встречаю его непричесанная, в халате. Он думает, со своим отчаянием я ломаю перед ним комедию или, во всяком случае, не делаю необходимых усилий, «чтобы достойно пережить эту ситуацию».

Но существует же какая-то истина во всем этом! Нужно взять билет, лететь в Нью-Йорк и все узнать у Люсьенны. Она не любит меня, она скажет. Тогда я сумею устранить все дурное, что мешает мне, и все между Морисом и мной встанет на свои места.


Вчера вечером, когда Морис пришел домой, я сидела в общей комнате в халате, не зажигая света. Было воскресенье. Я встала во второй половине дня, съела ветчины и выпила коньяку. А потом все сидела, пережевывая одни и те же мысли, которые постоянно вертятся в моем мозгу. Перед его приходом я приняла успокоительное и снова уселась в кресло. Включить свет мне даже не пришло в голову.


— Что ты делаешь? Почему не зажигаешь свет?

— А зачем?

Он журил меня ласково, но сквозь эту ласку проскальзывало раздражение. Почему я не встречаюсь с друзьями? Почему не пошла в кино? Он назвал мне пять фильмов, которые следовало бы посмотреть. Но это невозможно. Было время, когда я могла одна ходить в кино, в театр. Но тогда я не была одна. Он всегда был тут — во мне и вокруг меня. Теперь, когда я одна, я говорю себе: «Я одна». И мне страшно.


— Ты не можешь так продолжать дальше, — сказал он.

— Чего продолжать?

— Не есть, не одеваться, погрести себя в этой квартире.

— А почему?

— Ты заболеешь. Или повредишься в уме. Я не могу помочь тебе, потому что причина во мне. Но умоляю, пойди к психиатру.


Я отказалась. Он настаивал. В конце концов он вышел из себя:


— Как ты думаешь найти выход? Ты ничего для этого не делаешь.

— Выход из чего?

— Из этого маразма. Можно подумать, ты нарочно так опустилась.


Он заперся у себя в кабинете. Думает, что я так шантажирую его своим несчастьем, желая напугать и не дать уйти. Возможно, он прав. Разве я знаю, кто я? Быть может, кто-то вроде вампира, живущего за счет других: Мориса, наших дочерей, всех этих бедных «бездомных собак», которым будто бы приходила на помощь. Эгоистка, отказывающаяся выпустить из рук добычу, которая ей не принадлежит. Пью, опускаюсь, довожу себя до болезни с тайным намерением разжалобить его. Вся насквозь фальшивая, испорченная до мозга костей, комедиантка, играющая на его добрых чувствах. Мне следует сказать: «Живи с Ноэли. Будь счастлив без меня». Но я не могу.


…Как-то мне приснилось, что на мне небесно-голубое платье, а кругом голубое-голубое небо…Его улыбки, взгляды, слова — не могли же они исчезнуть. Они витают в воздухе нашей квартиры. Я часто слышу их. Голос отчетливо шепчет мне на ухо: «Моя маленькая, дорогая, мой милый…» Взгляды, улыбки — надо поймать их на лету, неожиданно приложить к лицу Мориса — и все станет как прежде…Мне страшно.

«Когда упадешь так низко, не остается ничего другого, как подняться», — говорит Мари Ламбер. Какая глупость! Всегда можно упасть еще ниже. И еще. И еще. Дна нет. Она говорит так, чтобы отделаться от меня. Я ей осточертела. Я им всем осточертела. Трагедии хороши лишь на минуту. Они привлекают внимание, возбуждают интерес лишь до тех пор, пока не нарушают вашего морального комфорта. А потом все начинает повторяться — одно и то же, одно и то же — и становится несносным. Это стало несносно даже мне. Изабель, Диана, Колетта, Мари Ламбер— все уже сыты по горло. А Морис…


Один человек потерял свою тень. Не помню, что с ним было дальше, но это было ужасно. Я потеряла свое отражение. Я всматривалась в него не часто, но где-то там, на заднем плане, оно всегда присутствовало — такое, каким я его видела в глазах Мориса. Прямая, правдивая женщина — «подлинная», без мелочности, без компромиссов, всепонимающая и терпеливая, чувствительная и глубокая, внимательная к вещам и к людям, страстно преданная тем, кого любит — созидательннца их счастья. Прекрасная жизнь — ясная, полная, «гармоничная». Темно кругом. Я не вижу себя больше. А как же другие? Все шушукаются за моей спиной. Колетта с отцом. Изабель с Мари Ламбер. Изабель с Морисом.


20 февраля. Наконец я им уступила. Испугалась тишины, царящей вокруг меня. У меня вошло в привычку трижды в день звонить Изабели и раз, среди ночи, Колетте. Теперь я плачу за то, чтобы меня выслушали. Психиатр настоял, чтобы я продолжала вести дневник. Мне понятна его уловка: он пытается пробудить во мне интерес к самой себе, помочь обрести себя вновь. Но для меня имеет значение только Морис. Что такое я? Это меня никогда особенно не заботило. Я была застрахована — он любил меня. Меня занимает только этот переход: чем я заслужила, что он перестал меня любить? Или я не заслужила этого — и он негодяй, заслуживающий кары вместе со своей сообщницей. Доктор Марке взялся за дело с другого конца: мой отец, мать, смерть отца. Он хочет заставить меня говорить о себе, а у меня одно желание: говорить о Морисе и Ноэли. Все же я спросила, считает ли он, что я умна. Да, безусловно, но ум не есть вещь в себе. Когда я топчусь в кругу своих навязчивых мыслей, мой ум больше не служит мне.

Морис относится ко мне со смесью чуткости и глухого раздражения, подобно тому, как относятся к больному. Он терпелив, терпелив до того, что хочется взвыть, что я иногда и делаю. Сойти с ума было бы удачным выходом из положения. Но Марке уверяет, что это мне не грозит: у меня сильный тип психики. Даже алкоголь и наркотики не сумели бы существенно повлиять на мой рассудок. Итак, этот выход исключается.

23 февраля. Я начинаю понемногу есть. Мадам Дормуа вчера сияла, потому что я съела все суфле с сыром. Она так трогательна. За время этого долгого кошмара, из которого я с трудом выкарабкиваюсь, никто не помог мне больше, чем она. Каждый вечер я находила у себя под подушкой свежую ночную рубашку. И тогда, порой, вместо того, чтобы лечь одетой, я надевала рубашку, и своей белизной она заставляла меня прежде помыться. Мадам Дормуа говорила по вечерам: «Я вам приготовила ванну». И я садилась в ванну. Она выдумывала самые аппетитные блюда. И ни разу ни одного замечания, ни одного вопроса. И мне бывало стыдно, стыдно за свою распущенность, когда я так богата, а у нее нет ни гроша. «Помогите мне», — просит доктор Марке. Я стараюсь.


Неделю назад я написала Люсьенне. Она ответила очень ласковым письмом. В отчаянии от того, что со мной случилось, и не желала бы ничего лучшего, как поговорить со мной обо всем, хотя ничего особенного сообщить не сможет. Она пишет, чтобы я приехала в Нью-Йорк повидаться с ней. Мы поговорим и, кроме того, это меня развлечет. Но сейчас я не могу ехать. Я хочу бороться здесь.


Подумать только, я говорила: «Я не стану бороться».


2 февраля. Я послушалась психиатра и согласилась работать. Хожу в зал периодики Национальной библиотеки и роюсь в старых медицинских журналах для одного типа, который работает в области истории медицины. Не знаю, насколько это поможет решить мои проблемы. Заполнив в течение дня две или три карточки, я не испытываю никакого удовлетворения.


3 марта. Вот оно! Меня посылали к психиатру, заставляли собраться с силами, прежде чем нанести последний удар. Совсем как нацистские врачи, которые возвращали к жизни свои жертвы, чтобы снова можно было их пытать. Я и крикнула ему: «Нацист! Палач!» У него был измученный вид. Поистине, это он жертва. Он дошел до того, что сказал мне:


— Моника, пожалей меня!


Он снова с тысячей оговорок стал объяснять мне, что наша совместная жизнь утратила свой смысл, что он не собирается поселиться у Ноэли, нет, а только снимет квартирку для себя одного. Это ничуть не помешает нам видеться и даже проводить вместе часть отпуска. Я говорила — нет, я кричала, оскорбляла его. На этот раз он сказал, что откажется от этой мысли.


…Эта их эрготерапия — сплошное вранье! Я бросила эту идиотскую работу.


Мне вспоминается рассказ Эдгара По: сдвигающиеся железные стены, и маятник в форме ножа качается прямо над моим сердцем. Иногда на секунду он замирает, но никогда не отодвигается. Еще несколько сантиметров — и он коснется меня.

5 марта. Я пересказала психиатру эту последнюю сценку. Он ответил: «Если бы у вас хватило мужества, вам было бы, несомненно, лучше пожить хотя бы некоторое время отдельно от мужа». Морис уплатил ему, чтобы он сказал мне это? Я пристально взглянула ему в лицо:


— Любопытно, что вы не сказали мне этого раньше.

— Я хотел, чтобы эта мысль исходила от вас.

— Она исходит не от меня, а от моего мужа.

— Да. Но все-таки вы со мной об этом говорили.


И пошел морочить мне голову историями об утраченном и вновь обретенном ощущении себя личностью, о необходимости держать дистанцию, умении управлять собой. Трепотня!


8 марта. Психиатр доконал меня. Нет сил. Я больше не пытаюсь бороться. Морис занят поисками квартиры: у него на примете несколько вариантов. На этот раз я уже не протестовала. И все-таки это был ужасный разговор. Я сказала без всякой злости, окончательно подавленная и опустошенная:


— Было бы лучше предупредить меня после нашего возвращения или еще в Мужене, что ты решил меня бросить.

— Во-первых, я не бросаю тебя.

— Ты играешь словами.

— И тогда я еще ничего не решил. Все поплыло у меня перед глазами.

— Ты хочешь сказать, что в течение шести месяцев испытывал меня и что я не выдержала экзамена? Это отвратительно!

— Да нет же. Дело тут во мне. Я надеялся как-то все уладить и с Ноэли, и с тобой. Но окончательно потерял голову. Я даже не могу работать.

— Это Ноэли требует, чтобы ты ушел.

— Она, как и ты, не может переносить создавшегося положения.

— Если бы я его переносила лучше, ты бы остался?

— Но ты же не смогла. Даже твоя приветливость, твое молчание мучительны для меня.

— Ты бросаешь меня, потому что жалость, которую я тебе внушаю, причиняет тебе слишком много страданий?

— О, прошу тебя, пойми! — произнес он с мольбой.

— Я понимаю, — ответила я.

Возможно, он не лгал. Этим летом, возможно, он не решился. Пока он мог рассуждать хладнокровно, мысль о том, что он разобьет мне сердце, даже, может быть, казалась ему чудовищной. Но Ноэли не давала ему покоя. Возможно, она угрожала разрывом? И вот, в результате, он выбрасывает меня за борт. Я повторила:


— Понимаю. Ноэли диктует тебе условия. Или ты уйдешь от меня, или она тебя бросает. Что ж. Тогда она настоящее ничтожество. Она могла бы позволить, чтобы в твоей жизни для меня осталось хоть крошечное местечко.


Он колебался: отрицать или признаться, что уступает Ноэли? Но я спровоцировала ответ:


— Никогда бы не поверила, что ты поддашься на шантаж.

— Никакой сделки, никакого шантажа. Просто мне необходимо хоть немного побыть одному, необходимо хоть немного покоя. Мне нужен собственный угол. Вот увидишь, наши отношения сразу станут лучше.

Он выбрал версию, которая, как ему казалось, причинит мне меньше боли. Была ли в ней хоть доля правды? Этого я никогда не узнаю. Зато я знаю, что через год-два, когда я немного свыкнусь с этим, он будет жить вместе с Ноэли. А где буду я? В могиле? В доме сумасшедших? Все равно. Мне это все равно…


И он, и Колетта, и Изабель — они наверняка состряпали это все вместе и, может быть, даже уговорили Люсьенну прислать мне приглашение — настаивают, чтобы я поехала недели на две в Нью-Йорк. Мне будет не так тяжело, если он переедет в мое отсутствие, — объясняют мне. Действительно, если только я увижу, как он вынимает вещи из шкафов, без истерики не обойдется. Хорошо. Я уступлю еще раз. Возможно, Люсьенна поможет мне разобраться в себе, хотя это не имеет никакого значения теперь.

15 марта. Нью-Йорк. Не могу убедить себя не ждать телеграммы от Мориса: «Порвал с Ноэли» или просто: «Передумал. Остаюсь дома». Разумеется, она не приходит. А когда-то, приезжая в этот город, я так радовалась! И вот я слепа. Морис с Колеттой проводили меня в аэропорт. Я была напичкана транквилизаторами. По прибытии буду выдана Люсьенне, как багаж. Так же транспортируют калек и душевнобольных. Я спала, не думая ни о чем, и приземлилась, как в тумане. Какой элегантной стала Люсьенна! Выглядит не как юная девушка, а как женщина, и очень уверенная в себе. (А ведь она терпеть не могла взрослых. Когда я говорила: «Признайся, что я права», — она приходила в ярость. «Не права!»). Она отвезла меня на машине в хорошенькую квартирку на 50-й улице, которую ей уступила на две недели подруга. Распаковывая чемодан, я все думала: «Заставлю ее все мне объяснить. Это будет не так нестерпимо, как неизвестность».


Она сказала:


— Ты похудела. Тебе это очень идет.

— Я была слишком толстая?

— Немного. Теперь гораздо лучше.


Ее манера говорить не спеша внушала мне робость. Все равно вечером я постараюсь с ней поговорить. (Мы пили сухое вино в баре, где было страшно шумно и страшно жарко.

— Ты видела, как мы жили, — сказала я. — Ты даже очень критически относилась ко мне. Не бойся, я не обижусь. Постарайся объяснить, почему отец разлюбил меня.


Она улыбнулась с оттенком жалости:


— Но, мама, когда после пятнадцати лет брака перестают любить жену, в этом нет ничего особенного. Если бы было наоборот, вот это было бы удивительно!

— Есть люди, которые любят друг друга всю жизнь.

— Они притворяются.

— Послушай, не старайся, как другие, отделаться общими фразами: в этом нет ничего особенного, это естественно… Мне этого недостаточно. Я, безусловно, совершила ошибки. Какие?

— Твоя ошибка в том, что ты верила в любовные истории, которые могут длиться без конца. А я поняла — в чем дело. Как только я начинаю привязываться к какому-нибудь парню, я выбираю другого.

— В таком случае, ты никогда не сможешь полюбить!

— Нет, конечно. Ты видишь, к чему это приводит.

— Зачем же жить, если никого не любишь?


Я бы никогда не согласилась не полюбить Мориса или перестать любить его теперь; я хочу, чтобы он любил меня. В последующих наших разговорах я продолжала настаивать:


— И все-таки, посмотри на Изабель, на Диану, на Кутюрье: есть браки, которые выдерживают проверку временем.

— Это вопрос статистики. Делая ставку на супружескую любовь, рискуешь быть брошенной в сорок лет, не имея за душой ничего. Ты вытянула несчастливый билет. Но ты не одна такая.

— Я летела через океан не за тем, чтобы выслушивать банальности.

— Ты даже не представляешь себе, насколько это не банальность, и никак не хочешь этому поверить.

— Статистика не объяснит мне того, что случилось со мной!


Она пожимает плечами, переводит разговор на другое. Она водит меня в театры, кино, показывает город. Но я не отступаюсь:


— У тебя возникало впечатление, что я не понимаю отца, что я ниже его уровня!

— В пятнадцать лет — да, конечно, как у всех девчонок, влюбленных в своих отцов.

— Что именно ты думала?

— Что ты недостаточно им восхищаешься: для меня он был почти сверхчеловеком.

— Безусловно, я совершила ошибку, проявляя мало интереса к его работе. Ты думаешь, он обижался на меня?

— Из-за этого?

— Из-за этого или из-за другого.

— Я ничего такого не знала.

— Мы часто ссорились?

— Нет. В моем присутствии — нет.

— И все-таки — в 55-м году. Колетта помнит…

— Потому что она всегда была при твоей юбке. И она старше меня.

— Тогда почему, ты думаешь, отец бросает меня?

— В этом возрасте мужчины часто испытывают желание начать новую жизнь. Они воображают, что новизна сохранится на всю жизнь.


Нет, от Люсьенны я ничего не добьюсь. Неужели она думает обо мне столько плохого, что даже не осмеливается об этом сказать?

16 марта.


— Ты отказываешься говорить обо мне: ты знаешь обо мне так много плохого?

— Что за мысли!

— Я переливаю из пустого в порожнее, это так. Но мне хочется разобраться в своем прошлом.

— Важно только будущее. Ищи себе любовников. Или иди работать.

— Нет. Мне нужен твой отец.

— Может быть, он вернется.


Этот разговор повторялся раз десять. Я и ей надоела, она уже без сил. Может быть, если я доведу ее до крайности, она выйдет из себя и, наконец, скажет все. Но у нее столько терпения, что я прихожу в отчаяние. Кто знает, может, они написали ей, объяснили, что со мной, и призвали быть ко мне снисходительной. Я спросила, каково ее суждение об отце.


— О, я никого не сужу.

— Ты не находишь, что он вел себя — как подлец?

— Честно говоря, нет. Конечно, он строит иллюзии относительно этой дамочки. Он наивный человек. Но не подлец.

— Ты считаешь, что он имеет право жертвовать мной?

— Конечно, по-твоему, это жестоко. Но почему он должен жертвовать собой? Я, например, хорошо знаю, что не пожертвую собой ради кого бы то ни было.


Она произнесла это с оттенком бахвальства. «Неужели она так жестока, что хочет походить на него?» — спрашиваю я себя. Мне кажется, она совсем не так уверена в себе, как я подумывала вначале. Вчера я расспрашивала ее о ней самой.

— Послушай, я хотела бы, чтобы ты была искренна со мной. Мне это необходимо — отец столько лгал мне. Ты уехала в Америку из-за меня?

— Что за вздор!

— Отец убежден в этом. И страшно зол на меня за это. Я прекрасно знаю, что тебе было тяжко со мной. Мое присутствие постоянно тяготило тебя.

— Вернее сказать, я не создана, чтобы жить в семье.

— Тебе было несносно мое присутствие. Ты уехала, чтобы освободиться от меня.

— Не будем преувеличивать. Ты меня не притесняла. Нет, просто я хотела испытать, смогу ли жить самостоятельно.

— Теперь ты это знаешь.

— Да, теперь знаю, что могу.

— Ты счастлива?

— Вот одно из твоих выражений. Для меня оно лишено смысла.

— Тогда, значит, ты несчастлива. Она ответила с вызовом:

— Меня моя жизнь вполне устраивает.

Работа, развлечения, кратковременные связи — я нахожу такое существование бесплодным. Ей свойственны взрывы грубости, нетерпимости — и не только по отношению ко мне. Это, на мой взгляд, признак какого-то неблагополучия. А отказ от любви — это тоже, конечно, по моей вине: моя сентиментальность внушила ей отвращение, она изо всех сил старалась не стать похожей на меня. В ее манерах есть что-то напряженное, почти отталкивающее. Она познакомила меня с некоторыми из своих друзей, и меня поразило, как она держит себя с ними: всегда настороже, не идущая на сближение, резкая. И смех ее звучит невесело.

20 марта. С Люсьенной что-то не так. В ней есть, я не решаюсь написать это слово, оно внушает мне ужас, но это именно то слово: злость. Насмешливая критиканка, которой не попадайся на язычок, — такой я знала ее всегда. Но с каким ожесточением разбирает она по косточкам людей, которых именует своими друзьями. Ей нравится говорить неприятности, хоть порой и справедливые. В действительности — эти отношения не выходят за пределы простого знакомства. Она прилагает все усилия, чтобы показывать мне людей, но в сущности очень одинока. Злость — это орудие самозащиты. От кого? Нет, это совсем не та сильная, жизнерадостная, уравновешенная девушка, какой она мне представлялась в Париже. Неужели я упустила их обеих? Нет, о нет! Я спросила:


— Ты, как и отец, считаешь замужество Колетты идиотским?

— Ее брак таков, каким должен был быть. Она мечтала только о любви: и неизбежно влюбилась в первого попавшегося парня.

— Я виновата в том, что она стала такой? Она рассмеялась своим безрадостным смехом:

— У тебя всегда было преувеличенное представление о своей ответственности.


У нее я тоже спросила:


— Какой ты видишь меня?


Она взглянула на меня с удивлением.


— Я хочу сказать: как бы ты описала меня?

— Ты француженка до мозга костей. Кроме того, ты большая идеалистка. Ты беззащитна — это твой единственный недостаток.

— Единственный?

— Ну да. А в остальном ты живая, веселая, милая, Довольно краткое описание. Я повторила:

— Живая, веселая, милая… Казалось, она смутилась:

— А ты сама какой видишь себя?

— Похожей на болото. Все поглотила тина.

— Ты еще найдешь себя.


Нет, и это, наверное, самое худшее. Правда, я понимаю теперь, какое уважение испытывала в глубине души к самой себе. Но все те слова, которыми я пыталась его упрочить, убил Морис. Он отверг ту меру, которой я мерила себя и других. Мне никогда не пришло бы в голову спорить с ним, то есть с самой собой. Теперь я спрашиваю себя: во имя чего следует предпочитать внутреннюю жизнь жизни светской, созерцательность — легкомыслию, преданность — честолюбию? У меня было одно стремление — давать другим счастье. Но Морису я не дала счастья. Дочерям — тоже. Итак? Я больше ничего не знаю. Не только, какова я на самом деле, но и какой надо было быть. Черное перемешалось с белым, мир — хаос, и сама я утратила четкий облик. Как жить, не веря ни во что, не веря в себя самое?


Люсьенна возмущена тем, что я так мало интересуюсь Нью-Йорком. Раньше я нечасто вылезала из своей скорлупы, но когда это случалось, все меня интересовало: природа, люди, музеи, улицы. Теперь я мертва. Сколько же лет предстоит еще влачить мне, мертвой? Теперь, когда утром я открываю глаза, мне кажется, что невозможно будет прожить этот день до вечера. Вчера, в ванне, для меня было проблемой поднять руку: зачем нужно поднимать руку, зачем нужно переставлять ноги? Когда я одна, я по целым минутам стою на краю тротуара, не в силах двинуться с места.


23 марта. Завтра я еду. Вокруг меня все та же непроглядная тьма. Я телеграфировала Морису, чтобы он не приезжал в Орли. У меня нет мужества взглянуть ему в лицо. Ведь он уедет. Я вернусь, а он уедет.

24 марта. Ну вот. Меня встречали Колетта и Жан-Пьер. Я у них пообедала. Они проводили меня сюда. Окно было темным. Оно всегда теперь будет темным. Мы поднялись по лестнице. Они поставили чемоданы в общей комнате. Я не захотела, чтобы Колетта ночевала: нужно привыкать. Села за стол. И вот сижу. Смотрю на эти две двери: в кабинет Мориса и в нашу спальню. Они заперты. Запертая дверь, и что-то прячется за ней. Она не откроется, если я не пошевельнусь. Не шевелиться. Никогда. Остановить время. Остановить жизнь. Но я встану, я знаю. Дверь медленно отворится, и я увижу, что там, за ней. Это будущее. Дверь в будущее сейчас откроется. Медленно. Неумолимо. Я стою на пороге. Есть только эта дверь и то, что за ней. Мне страшно. И некого позвать на помощь.