"Лебединая стая" - читать интересную книгу автора (Земляк Василь)2.Родился Клим Синица неподалеку, в местах, которые погожим днем, а тем более осенним, когда воздух прозрачен и недвижим, можно легко увидеть с Вавилонской горы; в старину то был город Козов, не столь большой, сколь многолюдный, с белыми звонницами, с руинами старой крепости, а ярмарками своими стяжавший едва не европейскую славу. Впоследствии от них осталось только присловье: «Долог, как козовская ярмарка». Синицы торговали на этих ярмарках красной глиной, неисчерпаемые запасы ее залегали тут же, у самой хаты, которую хозяева каждую весну красили в оранжевый цвет, рекламируя таким способом свой товар. Когда Клим подрос, отец и его приспособил к своему нелегкому промыслу. Они обрабатывали глину вручную, как хлеб, сушили ее в холодке, чтоб не трескалась, странствовали с нею по окрестным селам и меняли на зерно, поскольку своего поля у Синиц сроду не было. Может, и разбогатели бы на этом промысле, если бы в дальних селах, где они сбывали товар, не распространился слух о двух бунтовщиках из Козова, отце и сыне, которые, мол, неспроста красят села и даже целые города в маков цвет. Бедняг вызвали к уряднику, хоть они даже и не подозревали, как прославила их красная глина. Им пригрозили отобрать глинницу в пользу казны, а их самих, ежели не прекратят агитации, отправить к медведям. Пришлось Синицам искать другой хлеб. Но, когда впоследствии заинтересовался ими первый ревком, они заслугами своими перед революцией не кичились, понимая, что не было таковых (мало ли что могло показаться уряднику), но приняли революцию, как и все бедняки. Отец вскоре стал председателем комбеда в Козове, а сына взяли в Первую Конную, когда та шла через Козов на Варшаву. У Клима Синицы ноги как будто и скроены для верховой езды, длинные, литые, они заматерели от глины, которую он носил на себе. В эскадроне смеялись; у Клима такие ноги, что сам наполеоновский маршал Мюрат позавидовал бы. На таких ногах Клим и впрямь мог бы далеко пойти, не оттяпай ему полячок под Бродами левую руку по самый локоть. Вгорячах он еще отомстил белополяку, догнал и снес его с лошади, но руки, на которой был Рузин перстенек, так и не нашел. Теперь он носил в кармане галифе порожний рукав, и коммунские шутники сразу же окрестили его Полтораруким. До него в коммуне верховодил Иннокентий Мстиславович Соснин, человек интеллигентный и высокообразованный; он переписывался с большими людьми из центра, одного из них считал своим близким другом и даже за глаза называл Карлом Карловичем. Когда Карла Карловича начали критиковать, это затронуло и Соснина, он оставил коммуну посреди дороги и отбыл в Москву что-то там доказывать, как практик по аграрному вопросу. В коммуну он больше не возвращался, а его комната в бывшем дворце Родзинских долго еще стояла незанятая: коммунары надеялись, что Соснин явится. И когда Клим Синица отпер ее, заняв место Соснина, он нашел там ружье, нечищенное после охоты, да небольшую библиотеку, привезенную Сосниным в Семиводы, когда тот основал коммуну. Это была комната на втором этаже с инкрустированным потолком, венецианским окном в сад, на озеро, и балконом во двор, за которым виднелось село на горе, а в нем еще и до сей поры иные хатки напоминали Климу о его «революционной деятельности», потому что и сюда, бывало, заглядывали Синицы со своим товаром. Стены в комнате были заклеены изречениями, которые новый жилец признал подходящими и для себя. Соснин писал их наобум, без всякой системы и последовательности и расклеивал на видных местах, чтобы постоянно быть с ними в контакте. Была и такая надпись: «Если у вас есть дом в городе и в деревне и вы хотите остаться в деревне, то поспешите продать городское жилище, иначе все окончится наоборот». Но больше всего пришлось Климу по душе такое изречение: «Земля должна быть слабее земледельца, если в борьбе с ним она хоть раз возьмет верх, земледелец погибнет» [5]. Среди множества афоризмов Клим, однако, не нашел ни одного, которым мог бы воспользоваться для блага коммуны. Он принялся было искать рецепты в книгах своего предшественника, но чтение великих чудаков утопистов мало чем помогало преодолевать невзгоды, выпадавшие коммуне, которая не раз еще при Соснине оказывалась на пороге банкротства, да и теперь была недалека от него. Многие случайные люди, не приобретя тут ни достатка, ни славы, вышли из коммуны и пустились хозяйствовать на своем поле, заполучить которое все еще мог каждый, кто желал его иметь. Местные власти при этом мало заботились, чем это обернется для общего блага. А в коммуне тем временем хлеб стоял немолоченый, мыши травили его в скирдах; непрореженная свекла разрослась ковром, и спасти ее уже не было никакой возможности; большую овечью отару, заведенную еще Сосниным, косила эпизоотия, зараза перекинулась и на частные отары и _разила их поголовно, а все это было на руку врагам коммуны. Еще Соснин шутил, что когда-то в Англии овцы съели людей, а тут угрожают коммуне. Но Климу было не до шуток, он быстренько перерезал уцелевших к его приходу овец, натопил несколько бочек сала, а мясо пустил на ком-мунскую кухню. Искал совета на этот случай у самого Фурье, а не найдя, поносил Соснина за неоправданную страсть к овцам, с помощью которых тот собирался обогатить и прославить коммуну. И вот именно в такую неблагодатную для коммуны пору явилась Мальва Кожушная. В сумерки у парадного крыльца привязала коня с подушечкой, служившей ей седлом, и поднялась на второй этаж, обветренная от езды, с хворостинкой, в красных сапожках, купленных Андрианом на выручку за один из последних колодцев; на голове черная газовая шаль, а под нею сама чистота; вот только пучок череды пристал к ее зеленому платью... Клим Синица как раз дочитывал Фурье, одет был по-домашнему, в нижней сорочке, застиранной в ком-муновской прачечной, и, оторопев, вместо того, чтобы обрадоваться поздней гостье и посадить ее в глубокое кожаное кресло, в котором любил попивать чаек Соснин, сам в полном отчаянии упал в это кресло. Соснин, говорят, приглашал пить чай и коммунарок, приходивших в коммуну на один сезон, но Клим— боже упаси! Ни одна женщина, кроме старухи Сипович, прибиравшей тут раз в неделю, не переступала порога этой аскетической комнаты с тех пор, как в ней поселился Клим Синица. Над его отшельничеством посмеивались девчата, злословили женщины, но он не мыслил вожака коммуны другим. И вдруг — Мальва с чередой на платье и с хворостинкой, которой погоняла коня. Их беседа, если записать дословно, должно быть, выглядела бы так: — Что так поздно пришла? Порядочные люди уже спят об эту пору, а ты шатаешься, как неприкаянная. Новое приключеньице ищешь? Так это не здесь... — А я не пришла, приехала верхом... Бывало, девкой еще пасла вместе с ребятами отцовских лошадей, носилась на них, как черт, а этот, Андриана, конек такой же покорный, как Андриан. Не верите? Это ему от хозяина передалось. Ничего, что я привязала его у парадного крыльца? Еще, пожалуй, наследит там, и тогда достанется вам от коммуны не так за меня, как за моего коня... Ха-ха-ха!.. — Тут вокруг люди усталые отдыхают, не смейся так громко. Идет тебе эта газовая шаль, ты в ней сама чистота, а только я ведь знаю, что ты за птица, и завтра вся коммуна узнает, что ты побывала здесь, у Клима Синицы, самого стойкого из коммунаров. Говори, что тебе от меня надо, садись на своего конька и лети-ка прочь. И не зыркай по стенам, все равно ничего ты из этого не поймешь, кроме разве вон того афоризма о земле и земледельце... — Когда-то здесь жил настоящий мужчина, мне нравятся его призывы, мой Андриан требовал только клятв, он не оставил по себе ни надписей, ни писем, но тогда ночью, когда я пришла к нему, он еще жил и сказал мне, что я могу быть счастлива лишь с одним человеком, с его товарищем, который остался верен ему до гроба. Вот я и пришла, вернее, приехала к вам на его коне, одна ехала. А ведь знаете, во рву полно убитых деникинцев и даже генерал среди них похоронен... — Вон как! Соснин, верно, сломал бы пред тобою свои стрелочки на штанах, которые сам наглаживал через день, если верить коммунарам. И я не корю его за это. Только я из другого теста, меня замесили на красной глине, о ней и до сих пор ходят легенды. Так что иди. Я отсылаю тебя ради коммуны, ради Фурье и Сен-Симона, дай мне довоеваться до высоких истин в любви и революции. А на то, что твой Андриан сболтнул обо мне в агонии, не обращай внимания, он и доныне стоит перед моими глазами, одинокий и чистый, как его колодцы! — Ехала сюда, и слышалась мне музыка в залах дворца, виделись зажженные свечи в канделябрах, женщины в шелках, а гляжу, и здесь житье безрадостное, такое же, как в Вавилоне... — Горит хлеб в скирдах, гибнут овцы, кулаки подбросили им какую-то хворь... — А вы в такой застиранной сорочке, что хочется снять ее и пойти на мостки... Когда я вас впервые увидала в ту ночь, бы вошли с кнутиком, и мне показалось, что это вы меня собрались стегать. Я столько наслышалась о вас от Андриана, что почитала вас рыцарем из рыцарей, еще девочкой слышала о вашей любви к Рузе, а вы всего-навсего застиранный, озабоченный, будничный, эдакий чудак, вылепленный из красной глины. Ха-ха-ха! — смеялась в душе Мальва, свободная, жадная, неприступная, взбудораженная верховой ездой, выкошенной степью и римским величием дворца, где ожидала увидеть совсем другую жизнь... — Нас не любят, распространяют о нас разные сплетни, мы будто во вражеской осаде. Живем скромно и тихо, духового оркестра нет, банкетов не устраиваем, пол воском не натираем. И даже ворота коммуны отворяем не для всех. Из деникинского рва по мне уже дважды стреляли, когда я возвращался ночью из Глинска. Но мы еще вырвемся из этой осады и заживем тогда по-другому. У нас уже и сейчас больше добра, чем было в имении Родзинских. Паровик английский, молотилка бельгийская, коровок выписали из самой Голландии, своя сыроварня, свой поэт, и даже белые лебеди прилетали к нам этой весной, хоть и не было их несколько лет и уже ходили слухи, что птицы чураются коммуны. Он подвел Мальву к окну, показал на озеро в парке, там едва маячили птицы в белом сне. — А что это от вас вроде овечьим салом отдает? — Все эти дни свежевал овец, топил сало, рабочих рук не хватает в коммуне... Ну и приходится вожаку не верховодить, а работать вместе со всеми. Молочу, скирдую, хожу за плугом, вот только по свекле не взял себе нормы, там пяти пальцев мало, надо хотя бы семь. — Всю жизнь мечтала жить в этом дворце, так он мне нравился, так манил еще с детских лет! Уж не вступить ли в коммуну? Андриан жалел, что не вступил... — Я знаю, он говорил. Только поздно... Нам нужны, Мальва, люди смелые, самоотверженные и бескорыстные. Это ассоциация добровольная, как Запорожская Сечь. Одиноких женщин мы принимаем охотно, только не таких, как ты. Много чести для вавилонской блудницы. Нет, живи пока в своем Вавилоне, тебе будет спокойнее без нас, а нам без тебя. Вот после сорока дней приедешь. Я подумаю, как с тобой быть... — Простите, что так поздно забрела к вам. Все-таки чтоб меньше видели. Может, проводите меня? Боюсь деникинцев. Я еду, а они так и встают изо рва один за другим... У вас, верно, лошадка есть, да и седельце найдется?.. Запахи жнивья, сонный бурьян на деникинцах, лошади стригут ушами, знакомятся, черная шаль развевается на ветру... Кто знает, чем это может кончиться? В мансарде жил поэт, совесть и слава коммуны, и вот Клим Синица взял рыбачье весло, одиноко стоявшее в углу, вышел на середину комнаты и постучал в потолок. Днем Володя Яворский варит сыр, а ночью пишет стихи. Соснин был от них в восторге, а новому вожаку коммуны бог не дал таланта разбираться в этом, но и он не представляет коммуны не так без поэта, как без сыровара, рассуждая, что тот не столько прославляет коммуну своими стихами, которые изредка печатает местная газета, сколько красными головками сыра, которыми коммуна торгует одна на все Побужье. Через несколько минут, когда весло уже снова очутилось в углу, послышались тревожные шаги на лестнице и в дверях появился Володя Яворский. С виду это был совсем юноша в кумачовой рубахе навыпуск, в солдатских ушитых галифе, так что получилось что-то вроде гусарских лосин, плотно облегающих бедра, а на ногах изрядно поношенные башмачки, переделанные из женских в мужские, для чего Володя срезал каблуки (из высоких сделал низкие) и укоротил верха, что, впрочем, не помогло скрыть прежнего назначения обуви. В этих башмачках он походил на средневекового испанского гранда, к тому же еще носил буйные, непокорные вихры, в глазах у него читались суровость и независимость духа, а нос тоже был настроен воинственно — когда-то его заметно перекосило в борьбе за справедливость, но так, что он не портил портрета, а лишь гармонически вписывался в него, свидетельствуя, что и будущее обладателю такого носа предстоит нелегкое. Пока же чувствовалось еще в его фигуре юношеское целомудрие или просто стеснительность перед женщиной. Но стоило Мальве прыснуть в ладошку (она впервые увидела живого поэта), как он принял сверхгорделивую позу и независимо бросил вожаку чоммуны: — Если я вам нужен, можно было бы подняться ко мне. Товарищ Соснин частенько так делал, Клим Иванович Синица извинился перед ним, потому что и вправду нисколько не хотел его обидеть, а потом сказал: — Помнишь, я тебе когда-то говорил о моем товарище, о том, который копал колодцы. А это его вдова, Мальва Кожушная. Приехала из Вавилона на ночь глядя. Мне утром в Глинск, так, может, оседлаешь коня и проводишь ее до ветряков, а то и в самый Вавилон? — Я боюсь деникинцев,— простодушно призналась Мальва. — Каких деникинцев?— переспросил поэт, ожидая после одного унижения другого. — Мертвых,— улыбнулся за Мальву Клим Синица.— В нашем рву. Володя пожалел в душе, что деникинцы не живые, а мертвые, а то он показал бы этой красавице, что такое поэт в бою. Соснин, оставляя коммуну, отдал ему на сохранение свою шашку в ножнах, которую наконец можно было бы применить. Вернувшись в мансарду, он прицепил к поясу шашку, надел старую буденовку и, хотя ночь выдалась на редкость теплая, кожанку до колен, тоже доставшуюся ему от Соснина, и пошел седлать. Ему, снаряженному для поединка, уже мерещилась боевая ночь, он ведь ни разу не испытывал себя, как солдат в настоящем бою, если не считать кулачных потасовок еще в приюте, где и пострадал его нос. Но, пока он разбудил сторожа в конюшне и вывел коня, которого держали в отдельном стойле, пока поднял стремена (у Клима Синицы командирские ноги), боевого духу у него поубавилось. Конь Соснина, купленный им за большие деньги, загарцевал под балконом, и всадник, экипированный, для сабельного боя, закричал слишком громко: — Эй, где вы там запропастились? Выходите! Клим Синица вышел на балкон, увидел у крыльца всадника — конь под седоком проснулся, играл нетерпеливо — и подумал: может, вернуть парня, проводить Мальву самому?.. Выходит Мальва, поднимает с земли подушечку, которую сбросил конь Андриана, прилаживает ее вместо седла. Уже на коне спохватывается — забыла свою хворостинку. Поднимает голову к балкону. — Там где-то моя хворостинка. Но Клим не стал ее искать. Ехали шагом. Сперва знакомились их кони, привыкали друг к другу, фыркали, стригли ушами, остерегаясь ночи, а потом заговорили и они, всадники, которых еще ничто не объединяло, кроме разве тьмы и запахов жнивья. Она была тронута тем, что он, Володя Яворский, большой поэт (так сказал о нем Клим Синица), не отказался проехаться с нею. Ее конь шел так близко к его коню, что тому пришлось огрызнуться и несколько пригасить атмосферу непринужденности, которая возникала между всадниками. За полями коммуны начинался деникинский ров, который когда-то был шанцами, лошади пошли осторожнее, испуганно косясь на каждый шорох в зарослях, но поэт напрасно клал руку на эфес, напрасно вглядывался в темень — ни одного хотя бы паршивенького деникинца не появилось. И все же страх не оставлял их обоих, а лошади в одном месте даже отпрянули от рва и понесли. Миновали Абиссинские бугры, на которых рождаются черные бури, проехали хутор Бу-белы, остановились у ветряков. Мальва взяла спутника за руку с уздечкой, сказала, что не забудет его услуги, а как наведается еще в коммуну, зайдет к нему в гости. Очень ей любопытно посмотреть его жилье, она никогда не подымалась выше второго этажа, да и то в их «господском» доме. Володя сказал, что покажет ей самый шпиль дворца, летнюю башню, с которой днем видно полмира. Она пожалела, что не сможет приехать днем — боится сплетен,— однако ночью на той башне, верно, еще интересней. На это поэт ничего не мог сказать, он там ночью не бывал, с него хватает и мансарды... Возвращался Володя шагом, словно боялся развеять, растерять удивительное чувство, которое осталось у него от прощания с этой странной женщиной. Хотелось смеяться, радуясь внезапному появлению этого чувства, и грустно было оттого, что оно такое непрочное, летучее, как семена одуванчика, чуть подует ветерок — и нет его. А ему хотелось, чтобы оно хоть немножко разрослось, укоренилось в нем, хотелось принести его к себе в мансарду и там побыть с ним. И опять ров, и опять ни одного деникинца, ни одной живой души для поединка, между тем родившееся в нем чувство требовало подвига. Но вот конь стал, уперся передними ногами в дорогу, застриг ушами, а всадник невольно выхватил из ножен клинок, и дальняя звездочка вспыхнула на нем. — Кто тут? — бросил он в черные заросли, высоко занося шашку. Ему ответили сквозь смешок: — Деникинцы.— Для такого серьезного случая прием почти недозволенный. — Какие деникинцы? Таких теперь нет. За кого вы? — За царя и отечество... А ты? -— А ну покажитесь! Выйдите сюда! — Как же мы покажемся, когда мы духи? А ты кто? Тоже дух или коммунар? И когда один из духов сунулся из рва, чтобы посмотреть, с кем они имеют дело, конь поднялся на дыбы, а всадник чуть не вылетел из седла — он впервые поверил в существование духов, против которых шашка ничто, и припустил с поля боя на таком аллюре, что пролетел ворота коммуны и остановился только в пруду, в заезде, где мужики мочат пересохшие колеса телег и куда общественное стадо заходит на водопой, когда возвращается с луга. Набрав полнехонькие башмаки воды, он сообразил, что шашка более ни к чему, и еле засунул ее в ножны. Конь тоже остыл, угомонился, и герой тихонько посвистал ему, как посвистывают всем лошадям, приохочивая их пить. Чувство к вавилонской вдовице облетело, как одуванчик, осталась лишь заноза в душе — неведомое доныне подозрение, которое вдовушка вселила в него и которому он сам только что нашел подтверждение, будто злые духи и вправду оживают во рву и их даже можно увидеть! Сказать об этом Климу Синице или промолчать? Этот не верит в духов, а вот Соснин говаривал, что все великие поэты верили в духов и о них написали свои самые гениальные творения. Вон вспугнутые им белые лебеди ширяют над озером, тоже как духи, чистые и величественные, может, ради них Володя Яворский держится за мансарду и душную сыроварню, ведь никто не знает, что это у них на крыльях он пишет стихи, что эти птицы сделали его поэтом. Клим Синица уже бил в рельсу, будил коммуну работать. Нет, пожалуй, он легкомысленно послал с Мальвой сыровара. Синица вспомнил, что кончается красный лак для полировки сыра. Вынул книжечку, записал: «Обратиться к голландским коммунистам, чтобы прислали красного лаку». А вот, наконец, и сам сыровар спешился, ведет коня в поводу, чавкает своими «мокасинами», волоча по земле длиннющую шашку. Улыбнулся Клим Синица. — Где так долго мешкал, парень? А тот ему на полном серьезе: — Тихо, не кричите... Проводил эту вашу женщину до ветряков. Еду себе один мимо рва, держу руку на эфесе, а тут — деникинцы. Конечно, какие, к черту, деникинцы, нынешняя контра устроила засаду, хотела взять живьем, да я не дался... Далее с величайшим блеском была описана сеча, в которой сыровар рубился, как Олеко Дундич, однако рассказчик забыл, с кем имеет дело, и зашел слишком далеко в своих вымыслах. Клим Синица приказал ему вынуть шашку из ножен, дохнул вдоль лезвия и сказал: — Эта шашка еще не бывала в бою, и я советую тебе сдать ее в наш музей. А так как музея еще и не было, вожак коммуны только собирался основать его, то он вернул шашку сыровару, тот вложил ее в ножны и, понурясь, повел в конюшню коня. С него облетали последние пушинки дивных переживаний. Двор наполнился мычанием коров — от них на весь день, до возвращения с пастбища, отлучали телят,— ржанием лошадей, выгулявшихся на овсе и теперь затевавших драки у водопоя, и людским гомоном, каждое утро создававшим впечатление, что коммуна вот-вот развалится и ей ни за что не начать новый день, хотя с вечера все казалось как нельзя лучше налаженным для дальнейшего ее процветания. Поэту были уже привычны эти шумные коммунские рассветы, и он пришел в сыроварню без малейшего смущения, гордо и красиво, как никогда, словно в сознании своего высокого совершенства. Сегодня он сварит неслыханный сыр, а завтра повезет в Глинск созревшие прежде головки из ранних весенних партий. Около полудня, когда новая партия сыра была уже сварена, сформована и разложена на полках в подвале, а бригада Володи Яворского выбралась из духоты и смрада на травку, чтобы передохнуть в тени, в сыроварню наведался Клим Синица. Запах сыроварни был, правда, сам по себе не больно приятен, но Синице нравился — тут он придерживался принципа одного римского императора, говорившего, что деньги не пахнут. Сыроварня, основанная Сосниным для внутренних нужд коммуны, постепенно стала чуть ли не важнейшим источником прибылей, кроме голландского сыра там вырабатывали еще овечью брынзу (до падежа овец). Чем усерднее глинские нэпманы стремились открыть для себя тайну сыроварения, тем старательнее коммуна хранила ее, лишь бы не потерять свое монопольное положение в этом редкостном промысле. Посторонним входить в сыроварню категорически запрещалось, свободный доступ туда имел лишь вожак коммуны, да и то в присутствии сыровара. Соснин любил бывать на самом процессе варки, в часы священнодействия, а Клима Синицу больше интересовала готовая продукция, когда созревший сыр пускал первую слезу. Вот и теперь коммунар пересчитал красные головки, поспевшие на полках, подписал сыровару акт на продажу сыра, а потом попробовал кусочек от надрезанной дегустационной головки. Соснин за несколько проб ухитрялся съесть всю, а этот ограничивался небольшим кусочком, всякий раз хваля сыровара. Однако теперь он не сказал ни одного доброго слова, хотя сыр, сваренный из первого весеннего молока, таял во рту. А выходя, словно бы невзначай обронил о Мальве: — И что за манера привязывать лошадь к парадному крыльцу? Мало того, что конь всю ночь стоит голодный и грызет крыльцо, так еще, чего доброго, коммунары подумают, что она ко мне ездит. Эх, не сказал ей, чтобы забыла сюда путь... И с тем поехал к молотилке, на дальнее урочище. Там паровик отчаянно кричал до поздней ночи, просил снопов, а поэту все казалось, что это напоминает о себе Клим Синица. В тот вечер поэта охватила какая-то странная, до тех пор неведомая ему печаль, а на озере допоздна не могли угомониться белые птицы — он и прежде замечал, что эти впечатлительные существа как будто способны проникаться его настроением. Было жаль, что накануне он проводил Мальву не до самого дома, как сделал бы любой другой парень, а только до ветряков, и, если теперь его потянет отыскать ее в Вавилоне, это, пожалуй, будет нелегко. Кроме того, Синица приказал сторожам не давать сыровару верховую лошадь, с него, мол, станется загубить и себя и скотину. Предусмотрительность Синицы казалась просто поразительной, ведь и в самом деле, будь у парня лошадь, он давно уже умчался бы в Вавилон. Еще и первые стихи о Мальве не были написаны, а она уже снова прискакала на своем буланом. Привязала его у крыльца и, заметив, что в комнате вожака коммуны темно, с легким сердцем поднялась по лесенке в мансарду. Правда, у дверей Синицы она все же невольно остановилась, перевела дух и дальше шла совсем тихо, боялась разбудить вожака, если тот спит. Но это была напрасная предосторожность. Оказалось, что он у барабана молотилки: работник там один, вот Синица и подменяет его, так что вернется, видно, не скоро. Мальва чувствовала себя в мансарде свободно, звонко смеялась, когда поэт рассказывал ей о своем ночном поединке с «деникинцами». «Проделки вавилонских парней, не иначе»,— подумала Мальва. Она догадывалась, что это могли быть братья Соколюки. У них поле на Абиссинских буграх, где, между прочим, и ее десятина, иногда они там ночуют, могли приметить, как она ехала сюда, вот и устроили засаду, чтобы отвадить Мальву от коммуны, а то и просто ради шутки. Только рубиться из-за нее на саблях — это уж, пожалуй, слишком, хоть Мальве и льстило, что такой великий поэт бился за нее с «духами». И она добавила, улыбаясь, что один дух, верно, был черный, с бородой, а другой белобрысый, очкастый. Но поэт в пылу битвы примет-то как раз и не разглядел — духи, они ведь безликие... Сторож проявил твердость, лошади не дал, и Мальве пришлось возвращаться домой в одиночестве. На этот раз «духи» напомнили о себе на Абиссинских буграх, мимо которых она проезжала. «Эй, Мальва, стой!» Но она, припав к гриве коня, помчалась во весь опор. Данько Соколюк своим лошадям спутывал на ночь ноги железными путами (предосторожность опытного конокрада!), и теперь ему не оставалось ничего другого, как только рассмеяться ей вслед. Но недобрый это был смех. Еще недавно Мальва ни за что не проехала бы мимо Абиссинии. А теперь вот повадилась в белые палаты, которые днем с бугров видны отлично, а ночью лишь едва маячат во мгле. Так на Абиссинских буграх зрела злость на коммуну, злость, которой прежде там не было... . |
|
|