"Над Неманом" - читать интересную книгу автора (Ожешко Элиза)

Глава первая

Ольшинский дом, — вероятно, весь фольварк получил свое название от ольхового леса невдалеке, — деревянный, невысокий, нештукатуренный, словно из кошолки с зеленью, выглядывал из-за старых кустов бузины и густых фестонов фасоли, прихотливо обвивавших весь дом от фундамента до самой крыши. Позади дома находился большой фруктовый сад, огороженный простым частоколом, — простой фруктовый сад, без малейшего следа дорожек и каких-нибудь украшений. Спереди, за небольшим двором, поросшим травой и бурьяном, по легкой покатости спускались к самому ольховому лесу гряды хорошо обработанного огорода. За редкими деревьями леса просвечивал Неман с противоположным пологим берегом, покрытым ярко-зеленой сочной травой. Кое-где на зеленом безбрежном пространстве, словно картинки в зеленой рамке, виднелись стада, группы пастухов, собравшихся вокруг огня, или одинокие бедные хаты. Позади дома, за садом, расстилались поля; впереди, по обеим сторонам огорода, зеленели заливные луга, среди них раскинулись группами ивы, а в низине, в неглубоких ложбинках, пышно разросся светло-зеленый аир, и, поникнув длинными листьями, камыши высоко поднимали свои бархатистые маковки.

То был скромный уединенный и безлюдный уголок. По господскому дому и окружающим его постройкам можно было заключить, что Ольшинка никогда не принадлежала к числу крупных имений.

Предположение это подтверждала небольшая, но чистенькая и, судя по виду, зажиточная деревушка возле ивовой рощицы. По ее близости к имению нетрудно было догадаться, что некогда она принадлежала владельцам Олыпинки. Встарь это было имение дворов на двадцать, но владельцы, видимо, разорились, и оно стало совсем маленькой усадебкой на ничтожном клочке земли.

После недавно выпавшего града сильно похолодало; острый ветер наклонял то в ту, то в другую сторону верхушки итальянских тополей, росших на дворе; дождевые тучи быстро нагоняли одна другую, то, затемняя, то, открывая голубое небо. Несмотря на это, все окна ольшинского дома, обвитые цветущей фасолью, были открыты настежь. На подоконниках стояли розмарины, фуксии и розы. Все крыльцо было заставлено крынками с простоквашей и корзинками с салатом и овощами. Длинные сени, служившие прихожей, разделяли дом на две половины: по одну сторону жилые комнаты, по другую — кухня и людская. В глубине сеней большой замок, висевший на неровной узкой двери, показывал, что здесь кладовая. За старым шкафом виднелась крутая лестница на чердак, у стен стояли плетеные ивовые корзины, а на самом заметном месте — корзины со свежевымытым бельем. Его должны были вынести на чердак и развесить, но почему-то на время оставили на месте. В сенях, несмотря на открытые двери, носились клубы пара, в кухне трещал огонь, и раздавались голоса женщин и детей; в жилых комнатах было тихо, только изредка доносилось оттуда однообразное бормотанье, — кто-то прилежно повторял слова заданного урока.

Пани Кирло то и дело сновала по сеням взад и вперед. По случаю холода на ней было надето что-то вроде длинного крытого сукном тулупчика, из-под которого выглядывал край перкалевой юбки, но даже и этот простой костюм не лишал ее прирожденного изящества. Она то заглядывала в дежу, в которой работница месила ржаное тесто, то в корыто с бельем, то отставляла от ярко-пылающей печи горшки с простоквашей, уже превратившейся в творог, и заменяла их другими.

Пани Кирло в этот день была занята сразу тремя делами: мытьем белья, печеньем хлеба и приготовлением сыра. Она была не в духе и обвиняла себя за такое скопление дел. Нужно было иначе, совсем иначе распределить время и занятия; делая сразу три дела, ни одного не сделаешь, как следует. Она ходила из угла в угол, с чем-то возилась, за всем присматривала, а кое-что делала и сама, в то же время изливая свою досаду двум помощницам, рослым здоровым девкам, из которых одна месила хлеб, а другая стирала белье. Это вовсе не значило, что она обвиняла их. Вовсе нет. Она говорила, что во всем виновата она сама: заленилась, плохо рассчитала. А тут, как на грех, Марыся наблюдает за полкой огородов и не может помочь ей! Последнее восклицание обидело тринадцатилетнюю девочку, которая в эту минуту только что принесла с крыльца корзину с зеленью и, засучив рукава, собиралась мыть салат и чистить морковь.

— А я, мама, — вскричала она, — а я ничего не сумею сделать? У вас все только Марыся да Марыся.

Пани Кирло ласково погладила девочку по коротко остриженной русой головке. Они все были русые: и она сама, и шестнадцатилетняя Марыся, и тринадцатилетняя Рузя, и даже мальчики. Пани Кирло не могла только понять, откуда у ее младшей дочери, шестилетней Брони, которая неотступно ходила за ней следом, как тень, взялись такие черные глаза и смуглый цыганский цвет лица. В семье ее это было во всех отношениях существо исключительное. Никто из ее детей никогда с таким настойчивым постоянством не цеплялся за ее подол, как эта маленькая черная растрепка. Именно-растрепка: ее черные, как смола, волосы всегда были растрепаны, они завивались, как стружки, и, сколько бы их ни причесывали, стояли дыбом или падали на смуглый лобик, а из-под них, словно горящие угли, ее черные глаза смотрели на мать, только на мать. Вот и теперь, вцепившись в материнский тулуп, она неотступно — из кухни в сени, из сеней на крыльцо, с крыльца в людскую — семенит в своих стареньких, порыжевших башмаках, путаясь в шнурках, которые, хоть их и завязывали сто раз на дню, снова развязывались и волочились по земле за ее маленькими ножками. В таком же, как у матери, тулупчике, который ей сшили как младшенькой, опасаясь простуды, она без устали семенит ножками и при этом без умолку болтает, хотя никто и не думает ее слушать. Иногда только Рузя, приготовляя за кухонным столом салат, примется ее дразнить и в шутку журит ее или затевает спор, который нимало не заботит малютку. Вдруг бедняжка споткнулась и растянулась во весь рост, но тотчас вскочила и в испуге оглянулась, не убежала ли мать, когда она упала. Пани Кирло опустилась на пол и, словно Пенелопа, стала завязывать на ее башмаках шнурки, послужившие причиной падения.

— Хоть бы ты, Броня, минуточку посидела на месте!..

Девочка засмеялась на всю кухню и с удивительной, неожиданной логикой своей шестилетней растрепанной головки ответила:

— Но, мама, я же хочу кушать!

— Вот тебе на! — охнула, вставая, пани Кирло, — да ведь ты час тому назад пообедала…

Девочка, с трудом ворочаясь в своем неуклюжем тулупчике, широко развела руками и очень серьезно объяснила:

— Но я же хочу кушать!

Пани Кирло достала из буфета каравай ржаного хлеба, отрезала изрядный ломоть, помазала его медом и подала девочке. Белые ровные, как жемчуг, зубки жадно впились в черный сладкий хлеб, а обладательница их, причмокивая губками и размазывая мед по розовым щечкам, с обычным своим постоянством вцепилась в материнский тулуп и засеменила за ней, а шнурки на ее башмаках, успевшие снова развязаться, извиваясь причудливыми узорами, тянулись за ней по земле.

Пани Кирло так захлопоталась, что только тут вспомнила о мальчиках. Что они делают теперь, в особенности младший Болеслав, которого она должна запирать каждый день часа на два в гостиной учить уроки? Старший, Стась, вероятно, удрал куда-нибудь с крестьянскими ребятишками и возвратится весь в синяках. Но тому все можно, — он так хорошо перешел в четвертый класс, — а Болеслав два года просидел во втором классе и не перешел в следующий. Мать страшно перепугалась. На третий год оставаться во втором классе нельзя: выгонят его из школы, — что она с ним будет делать? Пани Кирло поехала в город и выпросила, вымолила позволение сдать вторичный экзамен после вакаций. Он должен готовиться, но не хочет, потому что он своенравен и ленив. Весь в отца уродился. Что тут делать? Скольких бессонных ночей стоил ей этот мальчик!

Интересно знать, что он делает теперь: учится или сидит без дела? Пани Кирло вышла в сени, чтобы прислушаться у дверей гостиной, но вдруг там раздался какой-то стук, треск разбитой посуды, а немного погодя на дворе послышались чьи-то торопливые шаги. Пани Кирло, Рузя и Броня выбежали на крыльцо. Оказалось, что узник, истомленный долгим заключением, выскочил в окно, разбил горшок с фуксией и теперь искал спасения за воротами. Он не обращал нималейшего внимания на крики матери и сестер и быстро бежал с развевающимися волосами.

Если бы пани Кирло оставила безнаказанным такое своеволие, ее материнский авторитет пострадал бы очень сильно. Не первый раз уже Олышинка была свидетельницей таких происшествий. Работница, месившая хлеб, догнала беглеца, который, презрительно отбиваясь кулаками, все-таки должен был предстать перед судом матери.

Пани Кирло с отчаянием в глазах наклонилась к большому сундуку в углу сеней — складу всевозможной рухляди, и достала оттуда толстую веревку.

— Иди! — строго сказала она сыну, ввела его в гостиную и заперла за собой дверь.

Долго она то бранила, то уговаривала сына и вышла в сени с разгоревшимся лицом, с дрожащими руками. Видно было, что строгие меры, к которым она должна была прибегать, стоили ей не дешево.

— Я привязала его к дивану и приказала учить урок, — ответила пани Кирло на испуганный вопросительный взгляд Рузи, — крепко привязала… Ах, боже мой, как бы Стась не простудился, — на дворе такой холод… Сегодня утром он и то на горло жаловался. А ты не видала, в чем Марыся пошла в огород?

Марыся пошла в кацавейке, но Стась убежал в одной парусинной блузе и говорил Рузе, что горло у него стало еще больше болеть.

— Вот тебе на! — схватилась пани Кирло за голову. — Сама пошла бы его искать, да времени нет.

И действительно, ей некогда было, потому что в эту минуту в дверях кухни появился молодой парень, единственный хозяйственный помощник пани Кирло, величаемый громким титулом управляющего, и доложил, что приехали купцы смотреть шерсть. Это известие очень обрадовало пани Кирло. У ней было около двухсот овец, которые давали пудов десять шерсти. Это были единственные деньги, которые за летние месяцы попадали в карман пани Кирло, не считая ничтожной выручки за зелень и молочные продукты, которой еле-еле хватало на домашние расходы: Пани Кирло на минуту позабыла о хлебе, сыре, белье, привязанном к дивану Болеславе и больном Стасе и с большим ключом в руках отправилась через двор в сарай, у которого ее ожидали приезжие купцы.

Одноконная бричка, на которой они приехали, стояла у ворот; за воротами, на противоположной стороне двора расстилался огород. Несколько поденщиц, низко наклонившись к земле, выпалывали сорную траву, а на одной из грядок сидела молоденькая девушка в суконной кацавейке, на которую спадали густые пряди золотистых волос. Рядом с ней, на плетне, сидел молодой человек в охотничьем наряде и с жаром о чем-то рассказывал. У ног его лежала черная собака, над которой склонились пунцовые шапочки деревенских ребятишек.

Пани Кирло издали увидела эту группу и усмехнулась. Она узнала свою старшую дочь и Витольда Корчинского. Но ее ждали дела, — мешкать было некогда; она с трудом отперла большим ключом сарай и скрылась в глубине его вместе с купцами. Пробыв там добрых четверть часа, она снова вышла во двор.

Ветер усилился, еще ниже наклоняя верхушки тополей. По середине неба ползла темная громадная туча и поливала землю мелким холодным дождем. Пани Кирло обернулась к порогу: молодая пара в сопровождении черной собаки бежала спрятаться от дождя в маленьком амбарчике, где обыкновенно хранились огородные семена. Домовитая хозяйка снова улыбнулась, но тотчас же заговорила с сопровождавшими ее купцами.

Она торговалась; купцы давали ей восемнадцать рублей за пуд, она просила двадцать. Она самыми яркими красками описывала достоинство своего товара, ссылалась на пример Корчинского и других соседей, которые продали шерсть именно за эту цену, и, в конце концов, начала божиться, что дешевле не отдаст. Так она дошла до крыльца, но тут остановилась и с изумлением воскликнула:

— Что это такое?

По дороге между ольховым лесом и огородами быстро катилась, сверкая стеклами и серебром, маленькая щегольская карета, запряженная четверкой красивых лошадей. Завернув в открытые ворота усадьбы, она остановилась. Лошади были в английской упряжи, на козлах сидели бородатый кучер и молодой лакей в зеленой, обшитой золотым галуном ливрее. Пани Кирло сразу узнала карету и лошадей Ружица. Купцы любезно заявили, что подождут, пока не уедут гости, но она не слыхала, что ей говорили, и смутилась так, что ее увядшие щеки и покрытый мелкими морщинками лоб залил до корней волос свежий, как у юной девушки, румянец.

Великий боже! На крыльце три крынки с простоквашей, в сенях корзины с бельем, а она сама в старом тулупчике и кисейном платке на шее! Она торопливо вошла в сени и энергичным голосом приказала убрать все как можно скорее.

Босая девка в грубой рубашке и короткой юбке, с красными до локтя обнаженными руками торопливо убирала горшки и корзины, когда Ружиц остановился на пороге дома. За ним виднелась зеленая, обшитая золотым позументом фуражка и самоуверенное, немного насмешливое лицо его лакея.

Девка как была с чугуном в руках, так и остановилась на месте, словно вкопанная, не обращая ни малейшего внимания на отчаянные жесты хозяйки.

Но Ружиц, кажется, вовсе не замечал переполоха, произведенного его приездом, и неторопливо снимал пальто. Потом повернулся к смущенной хозяйке, которая молча протягивала ему руку. С первого взгляда можно было подумать, что этому изысканному пану будет неприятно пожать эту загорелую руку, носившую следы близкого знакомства с прачечной и кухней. Как раз перед тем она развязывала мешки с шерстью, и к ее руке пристало немного беловатой пыли, а, запирая сарай на ключ, она задела за какой-то гвоздь и сильно оцарапалась. Однако Ружиц, низко склонившись, приложился к этой руке не церемонным, а долгим дружеским поцелуем. На прелестных, еще розовых губках пани Кирло заиграла сердечная улыбка, оживив ее увядшее лицо. Она отворила дверь гостиной.

— Прошу сюда, кузен, — сказала она. — Как я рада видеть тебя, ты так давно не был у нас!

Она действительно была рада, но только что переступила порог, как яркий румянец вновь залил ее лицо. На диване перед раскрытой книжкой сидел сконфуженный, красный, как пион, Болеслав, привязанный за ногу веревкой. Скверный мальчишка, прыгая в окно, опрокинул чернильницу и залил в нескольких местах пол; кроме того, откуда-то появилась, словно из земли выросла, Броня, заплаканная, растрепанная Броня, и тотчас же прицепилась к юбке матери. Это бы еще ничего, но нужно непременно отвязать мальчишку хотя бы для того, чтобы он не помешал гостю сесть на диван.

Пани Кирло подбежала к дивану, присела на пол, и слегка дрожащими руками начала распутывать замысловатые узлы веревки. Ружиц и на это не обратил внимания. Он наклонился к Броне, осведомился о ее здоровье, потом приподнял ее, поцеловал в обе щеки и опять поставил на пол.

Даже и такая незначительная тяжесть оказалась ему не под силу. Ружиц провел рукой по судорожно подергивающемуся лбу и глубоко вздохнул. Он улыбался ребенку, но глаза его смотрели невесело.

Наконец, избавившись от уз, мальчик, весь красный и смущенный, неловко шаркнул перед гостем ногой, выбежал из комнаты и с шумом захлопнул за собой двери. Ружиц, держа загорелую руку девочки, обратился к пани Кирло:

— Моя любимица со временем будет замечательной красавицей; ты сама увидишь. Уж я это знаю!

— Ты всегда ласков к моей замарашке, — благодарно улыбнулась пани Кирло, хотя с лица ее все еще не сходила тень смущения.

В маленькой гостиной царствовал беспорядок, а это огорчало хозяйку. Кретоновая обивка мебели была запачкана песком и залита чернилами; на комоде, стоявшем между двумя окнами, слой пыли… это уж вина Рузи, — ведь на ней лежит обязанность смотреть за чистотой.

Она поспешно притворила дверь в спальню с двумя кроватями и туалетом красного дерева, украшенным резьбой и большим зеркалом. Постели были покрыты чистыми одеялами, а старинный ценный туалет мог бы привлечь внимание любого знатока; но пани Кирло твердо помнила, что в спальню, как бы она ни была убрана, не должен проникать посторонний взор. Что делать, если в этом маленьком домике было только четыре комнаты: гостиная, спальня, детская и маленькая столовая, да в столовой теперь спали мальчики и несколько кур сидели на яйцах! В такой тесноте трудно соблюсти все требования строгих приличий.

Когда она затворила дверь, Ружиц взял ее огрубелую руку и, удерживая ее в своих мягких, атласных руках, заговорил:

— Милая, я вижу, что своим приездом я наделал тебе массу хлопот, и, честное слово, это меня огорчает… В этом случае, — о, именно только в этом! — я буду чистосердечнее тебя и попрошу, чтобы ты считала меня за близкого родственника, перед которым не нужно ни скрываться, ни стыдиться чего бы то ни было. Хорошо, кузина, милая? Ну, скажи, что так и будет впредь, хорошо?.. — Не выпуская ее руки из своих, он говорил с шутливой, но такой дружеской нежностью, что пани Кирло была глубоко растрогана и, снова вспыхнув до корней волос, крепко сжала его руку.

— Благодарю тебя, — ты очень добр… Но, видишь ли, я никак не могу отвыкнуть от своих старинных привычек.

— Так пусть твои привычки и стесняют тебя по отношению к другим, а уж никак не ко мне, — живо перебил Ружиц. — Наконец ты должна знать, что я столько видел и испытал на белом свете, что меня трудно прельстить какой-нибудь роскошью или богатством. Если бы ты была такой, как наши светские дамы, поверь, я меньше бы любил и уважал тебя.

Совсем успокоенная, с игривым огоньком в глазах, который показывал, что когда-то давно, и она была непрочь пококетничать, пани Кирло ответила:

— Ты любишь разнообразие… ничем другим я не могу объяснить твоей любезности.

Он сел рядом с ней на диван.

— Я, дорогая кузина, не что иное, как великая бесполезность, страдаю от огромного количества поглощенных мной трюфелей и заглядываюсь на черный хлеб.

— О! — воскликнула пани Кирло, — ты очень метко определил самого себя. Нужно действительно быть великой бесполезностью, чтоб так устроить свои дела.

— Вот именно, — подтвердил Ружиц, — вот так и обращайся со мной всегда. Во всем свете только одна ты говоришь мне в глаза горькую правду. Сначала ты удивила меня, но потом привела в восторг. Мне хотелось бы, чтоб ты меня бранила еще больше. Помнишь, в древности люди бичевали себя плетью и думали, что с каждым ударом с их плеч спадает один грех.

— Для того чтоб сбросить с твоих плеч все грехи, нужна рука более сильная, чем моя, — засмеялась было пани Кирло, но тотчас же сделалась серьезна, взяла Ружица за руку и, участливо глядя ему в лицо, спросила: — Ну, что, как ты поживаешь? Не хворал ли за последнее время? Осмотрел ли свое имение? А твоя ужасная привычка… Может быть, ты стараешься, победить ее?

Ружиц небрежно улыбнулся:

— Ты, милая моя исповедница, сразу задала мне столько вопросов, что я и не знаю, на какой отвечать сначала. На здоровье свое я пожаловаться не могу; мне даже лучше, пожалуй; единственная моя болезнь — это страшная апатия, а теперь я нашел кое-что, заинтересовавшее меня… Имения своего я не только не осматривал, но даже самая мысль об осмотре приводит меня в отчаяние. Ты хорошо знаешь, почему: непреодолимая лень, полное незнакомство с вещами подобного рода, а может быть, в особенности, вечный и неотступный вопрос: зачем?

— Всему виной, — живо перебила пани Кирло, — твоя ужасная, пагубная привычка, вывезенная тобой из того подлого мира, где ты жил.

Ружиц громко засмеялся. Пани Кирло нахмурила брови и энергически, сжатым кулаком постукивая по ладони другой руки, воскликнула:

— Смейся, если хочешь, но я все-таки скажу, что это ужасно, непростительно! Наши мужики лучше, — те хоть просто водкой напиваются.

— Милая кузина, эта ужасно для тебя и вообще для всех людей, живущих в глуши. Но в большом свете это распространено, стало чем-то вроде эпидемической болезни…

— А ты не мог избегнуть этой эпидемии? Откуда она привязалась к тебе? Ты мне еще никогда не говорил об этом.

— Очень просто. Я дрался на дуэли, был ранен и страшно страдал от раны. Сначала я принимал морфий для утоления боли, а потом просто привык к нему. Это единственное средство, при помощи которого я могу избавиться от невыносимой скуки, от упадка сил, а может быть, еще от… чего-то близкого к отчаянию.

Он закрыл стеклами пенсне глаза, которые вдруг лихорадочно заблестели. Она слушала его с изумлением и, понизив голос, спросила:

— Дрался на дуэли! Господи ты, боже мой! С кем же? Из-за чего?

Ружиц с нервным смехом откинулся на спинку дивана.

— С кем? Не все ли равно! А знаешь из-за чего? Из-за сущего вздора!

Пани Кирло сжала руками голову.

— Пусть чорт возьмет этот ваш большой свет, где совершаются такие безобразия и свободно продаются яды. Лучше я буду глупой провинциалкой, гусыней, овцой, только бы не знать этого большого света.

— Ты права, — коротко ответил Ружиц.

— Так как ты открылся передо мной во всем, то с моей стороны было бы подло потакать тебе…

Она смутилась и замолчала, почувствовав, что в ее речи проскальзывают не особенно удобные выражения, которые и сама она считала неподобающими. Эти выражения и грубоватый тон появились у нее вследствие долгого и постоянного общения с поденщицами и батраками, а так как нрав у нее был живой, она не могла избежать их, даже когда очень этого хотела.

— Что же ты замолчала? Или заметила что-нибудь неизящное в своей речи, как раньше в своем доме? — мягко спросил Ружиц.

Пани Кирло покраснела.

— Странное дело! Все-таки ты так добр и умен… Порой кажется, что в тебе сидят два человека.

Пан Теофиль поцеловал ее руку.

— Ты говоришь как философ. Видишь ли, эта двойственность может служить ключом к разрешению многих загадок.

— Знаешь ли, — сказала она после непродолжительного молчания, — мне кажется, ты был бы гораздо более счастливым, если б родился не таким богатым.

— Или если б родился глупым.

— Это как же? — спросила пани Кирло.

— Отгадай, — пошутил он и с любопытством поглядел на нее.

С минуту она раздумывала.

— Ну, это немудрено разгадать! Если бы ты был глупцом, то ни о чем бы не стал заботиться и превесело прокутил бы всю жизнь; а ты, хоть и поздно, опомнился и понял, что ты потерял и расстроил.

Он засмеялся.

— Ты не поверишь, кузина, как я люблю разговаривать с тобой. Ты так ясно высказываешь самые запутанные вещи.

Они оба задумались. Пани Кирло тревожно соображала, посажены ли хлебы в печь, и не уехали ли купцы. Она встала с дивана, и вместе с ней поднялась Броня.

— Я сейчас прикажу подать чаю.

Ружиц поспешно стал уверять, что почти никогда не пьет чаю. Пани Кирло проницательно посмотрела на него.

— Неправда. Чай ты любишь и пьешь его много… это я знаю. Но ты уж попробовал наш чай… конечно, он хуже твоего.

Ружицу очень нравилась ее правдивость.

— Моя вина! — рассмеялся он, — ты уличила меня во лжи. Действительно, всего невкусного я боюсь как огня.

— Тогда нужно было это сказать сразу: к чему лгать понапрасну? И без того ты уже, вероятно, налгал в жизни не меньше любого фарисея. Я принесу тебе варенья… вот о варенье моем ты не можешь сказать, чтоб оно было невкусно. Я училась когда-то у Марты Корчинской. Правда, я его немного варю, но уж лучшего ты, пожалуй, не едал и в своей Вене!

И пани Кирло поспешно вышла из комнаты. Она сгорала от нетерпения заглянуть на другую половину дома. Во время ее отсутствия, вероятно, произошли какие-нибудь упущения, потому что в гостиную донесся ее сердитый голос. Потом она перекинулась двумя-тремя фразами с купцами и, наконец, показалась на пороге гостиной с подносом, уставленным несколькими блюдечками с вареньем. За ней Рузя несла малину и сахарный песок в старинном кубке художественной работы. Такие ценные изящные предметы, как комод красного дерева, два портрета на стене, резной туалет и серебряный кубок, как-то особенно резко выделялись на убогом фоне всей остальной обстановки и вместе с тем говорили, что хозяйка этого дома происходила из старого и когда-то богатого рода.

Поставив на стол малину и сахар, Рузя важно выпрямилась и, тряхнув короткими волосами, вышла из комнаты. Мать по дороге что-то шепнула ей о белье, о купцах и о Стасе.

Ружиц с жадностью ел варенье и повторял ежеминутно:

— Превосходно, удивительно! Я очень люблю сладкое и не могу прожить без него двух часов. Так тебя варить варенье научила панна Марта Корчинская, эта старая оригинальная дева? Очень почтенная особа, если она обладает такими знаниями… Да, a propos, ты давно видела панну Юстину?

— Мне кажется, никто не мог видеть ее так недавно, как ты. Ведь ты сюда приехал из Корчина?

— Ты почем знаешь?

— Слышала, как твой лакей рассказывал, и, признаюсь, очень недовольна твоими частыми посещениями Корчина.

— Прежде всего, не частыми, потому что я был там всего несколько раз, а потом — чем же ты недовольна?

— Ты сам хорошо знаешь об этом.

— Брани меня сколько угодно, я сам позволяю тебе это и даже прошу. Но чем же я виноват, что панна Юстина мне очень нравится?

— Вот именно! — воскликнула пани Кирло. — Для тебя и подобных тебе на свете важно только одно: нравится или не нравится, а все остальное — пустяки.

— Ты до некоторой степени права.

— Но ты скажи мне, — все более кипятилась она, — чем она, на свое несчастье, так понравилась тебе? Она недурна, это правда, но ты на своем веку видел и не таких; не кокетка…

— Вот именно, — подтвердил Ружиц.

— Воспитывали ее прилично, но все-таки воспитание это нельзя назвать светским…

— Вот именно.

— После истории с Зыгмунтом Корчинским она сделалась очень серьезна, не наряжается, не кружит головы мужчинам, не щебечет…

— Вот именно, — в третий раз согласился пан Теофиль.

— Ну и что же? Ведь вы в своем «свете» привыкли совсем к другим женщинам.

Ружиц поставил блюдечко на стол и, откинувшись на спинку дивана, полунасмешливо, полусерьезно заговорил:

— Прежде всего, ты должна знать, что люди с такой чистой душой, как у тебя, вовсе не понимают подобных вещей. Только мы, — слышишь? — мы, тунеядцы, знаем хорошо, почему чувствуем влечение к той или другой женщине… понимаешь? — влечение или инстинкт, который дает нам знать, что только с этой именно женщиной мы можем испить, в полном значении этого слова, кубок наслаждения… Вот ты и краснеешь, словно институтка… Ах! Что это за чудная вещь — румянец на лице матери пятерых детей!

Она действительно краснела по-своему, девичьим, густым, ярким румянцем, но постаралась преодолеть свое смущение.

— Это ничему не мешает. Говори все. Я хочу знать, что ты думаешь о Юстине.

— Поэтому, — продолжал Ружиц, — на первом месте здесь стоит влечение или, что для тебя будет более понятно, симпатия. К панне Юстине я сразу почувствовал симпатию… признаюсь, даже очень сильную. Ты права, я много знавал женщин неизмеримо красивее ее, даже повергал к их ногам свое здоровье и состояние… Но в этом контрасте черных волос с серыми глазами, в ее фигуре, движениях и так далее и так далее… есть что-то такое… словом, то, чего ты не поймешь… у панны Юстины есть темперамент, уверяю тебя…

— Что же далее?

— А далее то, что я уже сказал тебе раньше. Кокеток, Щебетуний, настоящих и фальшивых аристократок у меня было много… для меня достаточно… toujours des perdrix никогда не было моим девизом. Меня потянуло в другую сторону; я теперь понял, что значит здоровое тело и здоровая душа. Доказательством этого может служить мое уважение и привязанность к тебе.

Он поправил пенсне, проглотил еще несколько ложек варенья и вдруг, как бы спохватившись, быстро заговорил:

— Сегодня, например, за обедом я сидел с ней рядом. Пока я делал, хотя самые отдаленные намеки на мое чувство к ней, она хмурилась, почти не отвечала, не смотрела на меня. Я переменил тактику и заговорил о посторонних предметах… Она тотчас же оживилась и стала даже разговорчивою, описывала окрестности Корчина, передала какую-то поэтическую легенду, связанную с каким-то оврагом близ Немана, и передала так, что я… почти заинтересовался… Она очень умна, очень, а когда говорит о том, что ее интересует, то в глазах ее мелькают такие огоньки, а губы складываются так, что… Только… штурмом ее взять нельзя… Добродетель требует дипломатии… это ее единственный недостаток и вместе с тем величайшая приманка.

Пани Кирло так задумалась, что, казалось, не слыхала последних слов своего собеседника, но вдруг подняла голову и сказала таким тоном, как будто бы ее осенила великая мысль:

— Если тебе так нравится Юстина, то женись на ней.

Ружиц сдернул свое пенсне, заглянул в лицо кузине изумленными глазами и громко расхохотался.

— Чудесная мысль, великолепная! Вот была бы неожиданность для всего света и для меня самого! А пан Ожельский? На камин мне, что ли, поставить прикажешь эту китайскую фигуру? А французское произношение панны Юстины, entre nous, особой чистотой не отличающееся? Воображаю, что было бы, если б она встретилась с моей теткой! Бедная княгиня так и умерла бы на месте.

Он все продолжал смеяться.

— Твоя выдумка ясно говорит о доброте твоего сердца и вместе с тем о полном незнакомстве с требованиями света… В такую амфибию, как Юстина, влюбиться можно, но жениться на ней нельзя — impossible.

— Амфибия! — обиделась пани Кирло. — Ты женщину сравниваешь с лягушкой!

— Очень естественно. Посуди сама: она и образованна и необразованна, и молчалива и разговорчива в одно и то же время… Словом, бог знает что.

— Зачем же ты ездишь в Корчин? — спросила пани Кирло с блестящими от гнева глазами.

— Потому что эта неожиданная для самого меня симпатия немного оживляет меня, возбуждает. Честное слово, она явилась как раз в пору, когда я почти окончательно уже разочаровался во всех прелестях жизни.

— Но чем же все это кончится?

— Милая кузина, я не такой философ, чтобы думать о конце всякой вещи… Advienne que pourra… Не надо пренебрегать даже самым коротким мигом наслаждения.

— Юстина не позволит увлечь себя! Она прошла уже сквозь горькое испытание… я хорошо знаю ее характер и душу.

Ружиц слушал с напряженным вниманием.

— Ты хорошо ее знаешь? Ты уверена в том, что говоришь?

— Уверена вполне.

Он задумался и провел рукой по лбу. Глаза его как-то сразу потускнели; пани Кирло показалось, что он вздохнул.

— А ты ведь действительно заинтересован Юстиной! — воскликнула она.

— Насколько могу быть заинтересован чем-нибудь или кем-нибудь. Признаюсь, я сам себе удивляюсь. Кто может предвидеть движение своего сердца или, пожалуй, нервов…

— Так женись на ней! — не обращая ни малейшего внимания на все его доводы, продолжала она свое.

Тут дверь из сеней отворилась, послышался голос Рузи:

— Мама, Стась возвратился… Он ужасно хрипит.

Пани Кирло вскочила и выбежала из комнаты.

Ружиц, оставшись один, опустил голову на руки и невольно слушал доносившиеся из глубины дома тревожные расспросы матери и хриплый, срывающийся до писка голос мальчика, похожий на самые визгливые звуки испорченной флейты. Через узкие сенцы из другой половины дома долетали стук топора, плеск воды, потрескивание огня и голоса кухонных девок.

Погода становилась лучше. Ветер утихал, тучи быстро разбегались во все стороны; через густые высокие кусты бузины пробрался луч заходящего солнца и позолотил стоявшие на окнах скромные фуксии и розы.

Вслушивался ли этот высокий худощавый человек, в изысканном платье, с подвитыми волосами и с пенсне в золотой оправе, в отголоски этого маленького домика, не говорили ли ему эти отголоски о жизни, которая вечно текла здесь тем же самым скромным, невозмутимым ручейком? Не наталкивали ли они его на сравнения, замечания, мысли, так же незнакомые ему до сих пор, как не были ему знакомы целые тысячи подобных скромных, незаметных существований?

Он оказался очень задумчивым в ту минуту, когда озабоченная пани Кирло вернулась в гостиную, в тревоге позабыв даже прикрыть дверь в свою спальню. Не помнила она уже и 6 том, что было предметом только что прерванной беседы.

— Сын у меня заболел, — глухо сказала она, — горло у него слабое, а в прошлом году он схватил такое воспаление, что мне пришлось позвать доктора. Боюсь, чтоб и в нынешнем не вышло чего-нибудь. Я уже приказала напоить его липовым цветом.

Теперь лицо ее казалось гораздо старше, чем прежде. Ружиц протянул ей руку.

— Бедная ты моя! Сколько у тебя с детьми горя, заботы, труда, при твоих ничтожных средствах!

Растроганная до глубины души, она уселась возле него и заговорила обо всем, что ее занимало и тревожило: как двенадцать лет тому назад, четыре года спустя после выхода замуж, заметив, что в Ольшинке все идет без всякого лада и призора, что им грозит близкое разорение, она сама принялась за хозяйство. Для женщины это было делом не совсем обыкновенным, но не боги горшки обжигают. Училась она у соседей, у соседок, преимущественно же у Корчинского и Марты; с каждым годом ее опытность и энергия возрастали; дело пошло и идет, даже недурно идет, только вот с воспитанием детей беда.

— Ведь пятеро их… подумай, на таком-то клочке земли… дохода всего-навсего около тысячи рублей… А ведь всех нужно накормить, одеть, научить кое-чему.

О воспитании дочерей она даже и не мечтала. Чему могла, учила сама, — пусть только хорошими хозяйками будут! Сыновья — другое дело, их нужно было отдать в школу. Но школа не дешево стоит. Бедная мать иногда хваталась за голову, придумывая, как бы извернуться. До сих пор средства находились, но она не уверена, пойдет ли так дело и дальше. Малейший неуспех, малейшее несчастие в хозяйстве — и ее радужные надежды рассыплются впрах. Теперь она делает, что может, и если б только Болеслав получше учился, а Стась не так часто хворал… Вот горе, какое! Один здоров, да не прилежен к науке; другой хорошо учится, но слабого здоровья.

— Сколько тебе лет? — спросил Ружиц, которой все это время не сводил с нее глаз.

— Тридцать четыре года, — с легким удивлением ответила пани Кирло.

— А знаешь, ведь женщины твоих лет и твоего происхождения живут еще для себя, блистают в свете, пользуются всеми радостями и наслаждениями…

Она небрежно махнула рукой.

— На что мне все это? У меня другое дело, другие цели.

И она еще долго говорила бы о своих горестях и надеждах, если бы Ружиц не перебил ее.

Медленно, с остановками, — им начало овладевать утомление, — он стал рассказывать о своей полнейшей неспособности лично управлять Воловщиной, о том, что ему невозможно поселиться здесь навсегда, о том, что он ищет нового управляющего и желает, чтобы этим управляющим был не кто иной, как ее муж, Болеслав Кирло. Это было бы выгодно для обеих сторон. Воловщина под надзором его близкого родственника начала бы процветать и давать большой доход. Пан Болеслав получал бы вознаграждение, которое сильно подняло бы благосостояние семьи: две тысячи рублей в год, проценты с чистого дохода и разные другие выгоды, которые ему теперь лень перечислять.

— Если ты согласна, милая кузина, то переговори с мужем. Пусть приготовит контракт, договор или что-нибудь вроде этого и привезет мне подписать. Через два месяца он может взять бразды правления из рук теперешнего моего управляющего, который становится решительно невыносим.

Пани Кирло слушала внимательно, потом задумалась и замолчала надолго. Было видно, что перспектива, развернутая перед ней Ружицем, улыбалась ей всеми радужными красками. Отдохнуть немного после долголетнего неустанного труда, улучшить хозяйство в Ольшинке, не бояться за будущность детей — да ведь это золотая мечта! Больше этого она и желать ничего не смела. Но чем дольше она думала, тем больше омрачалось ее лицо. Наконец она отрицательно покачала головой.

— Благодарю тебя, — тихо сказала она, — благодарю… Но этого не может быть… Я… никогда не соглашусь на это…

Она чувствовала на себе его изумленный взор и с опущенными ресницами, быстро, как будто бы ей хотелось сразу покончить с этим делом, снять с души своей тяготевшее на ней бремя, продолжала:

— Это было бы для нас величайшим счастьем, и я хорошо понимаю, что только потому ты и делаешь нам подобное предложение… но, видишь… для тебя-то пользы не было бы никакой. Воловщина — твое последнее достояние, нужно, чтобы кто-нибудь занялся ею как следует… а Болеслав, мой муж… о, нет, нет, и думать нечего!

Вдруг она схватила его руку и подняла к нему взор, полный тревоги и мольбы.

— Только не думай о нем ничего дурного! Я не говорю, чтобы он был… недобросовестным человеком… Вовсе нет. Он никогда никому зла не делал.

— Так почему же ты отказываешься?

— Почему? У всякого человека есть свои недостатки, ты это хорошо знаешь. И у него есть недостаток, даже не недостаток, а просто привычка… к бездействию… он не может трудиться. Если бы ты знал все: как его воспитывали, как он провел первую молодость, — ты сам бы согласился со мной. Отец его, — у него только и был, что этот фольварк, — вечно терся у панских притолок, ездил из дома в дом и таскал с собой сына. Болеслав прошел только три класса гимназии и с этим так и остался. Потом, когда он женился на мне и моим приданым заплатил свои долги, я сама делала за него все, отстраняла от него всякую заботу… Так уж он привык… С такими привычками как приступить к большому, сложному делу? Он, может быть, и взялся бы, да я знаю, что ничего путного из этого не выйдет. Нет, я не хочу! Пусть уж лучше все останется по-старому. Только я умоляю тебя всем на свете, не говори ему об этом проекте и сам забудь о нем, прошу тебя.

Ружиц смотрел на нее с изумлением.

— Милая моя, а ведь ты до сих пор любишь этого человека!

Пани Кирло ответила ему тоже изумленным взором.

— Как же иначе? Я вышла за него по любви, никто меня не принуждал, — напротив, все отговаривали. Или ты воображаешь, что мы, как вы там в своем большом свете, можем двадцать раз разлюбить и полюбить вновь?

— Двести раз, — поправил Ружиц.

Но она не слыхала его иронических слов и продолжала:

— У нас не так: у нас проникаешься любовью и уважением к человеку, с которым хоть несколько дней прожил счастливо. Наконец дети!.. Мой милый, когда ты женишься и наживешь детей, то поймешь, какой это узел!

— И вместе с тем ты не хочешь, чтобы я доверился твоему мужу?

— Не хочу, — живо перебила она, — не хочу, решительно не хочу! Он не в силах справиться с делом… введет тебя в убытки, я знаю заранее!

Ружиц встал. В этом апатичном и больном человеке, вероятно, угасли еще не все хорошие чувства, потому что выражение, с каким он посмотрел на свою родственницу, было весьма близко к благоговению.

— Что же делать, если ты решительно не хочешь этого! По крайней мере, ты должна позволить мне, — тут он взял обе руки пани Кирло и робко заглянул ей в лицо, — чтобы я принял на себя издержки по воспитанию твоих сыновей, пока… пока они не окончат ученья или пока я не проем остатков своего состояния.

Он попробовал усмехнуться, но неудачно; нервная судорога прошла по его лицу, придав ему болезненное, почти трагическое выражение.

— Пожалуйста, я прошу тебя.

Она несколько минут стояла с опущенными глазами, со щеками, пылавшими огненным румянцем. Может быть, в это время она боролась с собой, не желая ни от кого принимать благодеяния. Две крупные слезы скатились из-под ее опущенных ресниц, проведя влажные бороздки по ее увядшему, некогда прекрасному лицу. Но она тотчас же овладела собой и подняла на Ружица взгляд, исполненный глубокой признательности.

— Благодарю, — тихо сказала она, — я принимаю… от тебя, — ведь это для детей!

Он поцеловал ее руку, и когда выпрямился, то его потемневшее, измученное лицо казалось гораздо более спокойным. — Ты оказываешь мне истинное благодеяние. Впереди, на темном безотрадном фоне я буду видеть хоть одну ясную точку. О подробностях мы поговорим в другое время. Теперь мне пора ехать.

Он посмотрел на часы.

— Вот уже шесть часов, как я выехал из дому.

— Боже мой, — вздохнула пани Кирло, — а больше чем шесть часов тебе трудно обойтись без…

— Без чего? Назови хоть один раз вещь по имени, или это слово застревает на устах? Ружиц пробовал шутить и опять неудачно. С каким-то сдержанным отчаянием он провел рукой по лбу и вздохнул.

— Трудно, невозможно!

Пани Кирло с грустью посмотрела на него.

— Знаешь что? Для тебя единственным спасением был бы брак с женщиной, которую ты любишь.

— Ты опять вернулась к своему!

— И всегда буду возвращаться! — воскликнула, было, пани Кирло, но тут же улыбнулась и с веселым взглядом прибавила: — Се que la femme veut, Dieu le veut. Произношение мое едва ли лучше произношения Юстины, но пословица эта оправдывается часто… Впрочем, лучше сказать попросту: «Чего чорт не сможет, так баба подможет…» Вот увидишь, я тебя уговорю…

Уже в дверях, крепко пожимая ему руку, она говорила:

— Как только улучу свободную минутку, сама к тебе приеду, и опять об этом поговорим. И вот еще что пришло мне в голову: если ты действительно хочешь, чтобы у тебя в Воловщине был хороший управляющий, предложи это место Корчинскому. Лучше его не сыщешь. Отличный хозяин, работящий, как вол, а уж честен — чистое золото, говорю тебе: золото, ты попробуй…

Ружиц небрежно махнул рукой. Видимо, он так спешил уехать, что теперь все на свете перестало его интересовать. Но пани Кирло сбежала с лестницы и у кареты вновь шепнула ему на ухо:

— Подумай, что я тебе говорила о Юстине. Плюнь ты на тетку-княгиню и на все эти великосветские глупости! Бездельничанье не сделало тебя счастливым, попробуй начать трудовую жизнь.

На лице Ружица появилась слабая, вымученная улыбка.

— Вот что значит называть вещи своими именами! Хорошо, приезжай в Воловщину, обо всем поговорим.

Едва карета выехала за ворота, пани Кирло торопливо вошла в кухню, наскоро сделала несколько распоряжений и отправилась в комнату к сыновьям. Шалун Болеслав и больной Стась возились с маленькой сестренкой, стараясь напугать ее топаньем и криками. Броня, сбросив, наконец, свой тулупчик и еще более растрепанная, чем всегда, отлично разбиралась в подобных шутках и, притворяясь испуганной, заливалась звонким хохотом, прячась от них по углам. Испугались только куры, сидевшие на яйцах, однако и они не покинули своих позиций в корзинках и с видом, исполненным достоинства, кудахтали что — есть мочи. Пани Кирло немного успокоилась, — больной мальчик не стал бы так играть, — позвала купцов в гостиную и после короткой, но энергической схватки, наконец, подписала условие, получила задаток и вышла на крыльцо.

Холодный ветер, бушевавший целый день, унялся, в воздухе было тихо. Далеко, где-то на краю занеманских лугов, заходило солнце, пронизывая золотыми лучами прозрачную ольховую рощу, за которой между редкими стволами мелькало Пестрое стадо, рассыпавшееся на противоположном берегу. С влажной лужайки, опускавшейся к темневшей поблизости деревушке, из ложбинок, затопленных водой, присутствие которой выдавали светло-зеленый аир и темные маковки камыша, все громче доносилось протяжное мычание коров. На лугу по тропинке двигалась кучка женщин, возвращавшихся с прополки. Дорожка, протоптанная от деревни до господского двора, ясно говорила о частых сношениях между соседями. Да и теперь навстречу женщинам и детям, возвращавшимся в деревню, шло несколько крестьян, направлявшихся в усадьбу.

Пани Кирло хорошо знала, зачем они шли, — поговорить, потолковать о делах. Они исполу обрабатывали часть ольшинской земли, более отдаленную от усадьбы. Но бедной, женщине было не до них. Ей просто не стоялось на месте; с нахмуренным лбом, со сдвинутыми бровями, она не сводила глаз с огорода. Дневные работы там уже совершенно закончены, почему же ее дочь не возвращается домой? Почему тот стройный и красивый мальчик так часто приезжает сюда и ни на шаг не отходит от Марыни? Пану Бенедикту может не понравиться, что он чуть ли не каждый день ездит в Ольшйнку. А Марыня… почти еще ребенок… отчего ее лицо озаряется таким беспредельным, глубоким счастьем, когда она завидит черного Марса, широкими скачками врывающегося на двор впереди своего хозяина?

— Что я с ними буду делать? — с видимым беспокойством спрашивала себя пани Кирло. — Отказать ему от дома, обходиться с ним сухо… нельзя… Да и за что, наконец? Мальчик он хороший, сын доброго соседа. Друг друга они знают с детства, — может быть, это простая дружба… А их все-таки нет как нет.

Она сбежала с лестницы, торопливо прошла через двор и остановилась за кустами сирени. Марыня сидела в своем узком тулупчике на низком пороге амбарчика, куда она несколько часов назад увела от дождя деревенских ребятишек. Откинув льняную косу назад, девушка подняла розовое личико и, подперев его кулачком, не сводила своих ясных голубых глаз со стоявшего перед ней юноши.

В охотничьем платье, ловкий, стройный, с ружьем за плечами, Витольд Корчинский о чем-то горячо говорил, cопровождая свою речь частыми размашистыми жестами. Издали это придавало ему оттенок энергии, вопреки его бледному исхудалому лицу, носившему следы утомления долгими и напряженными умственными занятиями.

По беспокойной, нервной подвижности юноши в нем Можно было узнать одного из детей нашего тревожного века, нашего неустойчивого времени. Не разросся он крепким ветвистым дубом, но благодаря непосильному напряжению мысли и памяти вытянулся, как молодой гибкий тополь, чуткий ко всем изменениям окружающей его атмосферы. По его глазам видно было, что он много думал. Его чистый лоб был ясен и гладок, а в очертании губ сказывалась необычайная мягкость сердца. В каждом повороте головы чувствовалась, пожалуй, даже чрезмерная смелость и гордость; порой, глядя на него, можно было подумать, что вот-вот, через несколько дней или часов, он отправится в кругосветное путешествие.

В эти два часа он, вероятно, немало говорил со своей собеседницей, он принес с собой даже книжку, — эта книжка лежала у нее на коленях, — и не уставал говорить, а она в свою очередь не уставала его слушать.

Встревоженное сердце матери могло теперь успокоиться. У него был вид учителя, у нее — ученицы; они казались друзьями, во всем согласными друг с другом, занятыми составлением каких-то планов. Девушка утвердительно кивала головой в знак согласия, что воспламеняло юношу и заставляло его говорить с еще большим жаром. До пани Кирло доносились только отдельные выражения: народ, страна, община, интеллигенция, инициатива, просвещение, благосостояние и т. д. Раза два до ее ушей дошли фразы, точно целиком выхваченные из какой-нибудь умной книжки, — о необходимости труда, об исправлении исторических ошибок и т. д. Она улыбнулась так, как умеют улыбаться только матери: и снисходительной и в то же время гордой улыбкой.

— Ладно, — сказала она, — если так, то ладно! Пусть себе говорят о таких хороших вещах!

Она хотела, было идти назад, но снова обернулась на молодую пару. Марыня медленно поднялась со своего низенького сидения и в глубокой задумчивости взяла своего товарища под руку. Медленно прошли они огород и вдоль ольхового леса направились к деревне.

Пани Кирло не раз видела их на этой дорожке. Казалось, какая-то невидимая сила влекла их туда. Теперь их фигуры, близко склоненные друг к другу, рельефно выделялись на зеленом фоне леса. У него больше чем когда-либо был вид апостола; она шла с наклоненной головой, с опущенными вниз ресницами и с тихой, восторженной улыбкой на свежих устах, которая сопровождает пробуждение молодой мысли и воли. За ними важно шел черный легаш, а заходящее солнце бросало перед ними на дорогу тысячи подвижных багровых пятен.