"Тропой чародея" - читать интересную книгу автора (Дайнеко Леонид)

Глава седьмая

И все прошло, а солнце и ныне

Согревает земную грудь.

И на север через пустыни

Снова аисты держат путь.

I

«Где я? Что со мною?» — в отчаянии подумал Беловолод и начал испуганно шарить вокруг себя руками. У него было такое чувство, будто он провалился под глухой лед, в чёрную колюче-холодную воду. Уже не хватает воздуха, красные искры раздирают глаза, а выхода нет — голова бьется об лед и пальцы натыкаются на что-то твердое и шершавое. «Не выберусь… Не выплыву…» — резал нутро страх. Нигде не было никакой зацепки. Руки снова скользнули по чему-то твердому. Подумалось о деревьях-топляках, лежащих на черном речном дне, о сонных рыбах. Но рыбы весной оживут, круг теплого солнца засияет им через толщу воды, а человеческая плоть сделается тленом, превратится в буро-зеленую слизь, что налипает на подводные коряги и камни. И вдруг Беловолод увидел в густом мраке перед собой маленькую острую точечку света. Он рванулся к ней, ударился о что-то и открыл глаза.

— Вставай, — нетерпеливо сказал ему Лют, который сидел рядом. — Очень уж долго ты, брате, на том свете гостишь.

— Где я? — спросил Беловолод.

— В княжеском селе Берестове. Всей ратью пришли мы сюда. А ты первый раз с тех пор, как подольский бондарь стукнул тебя дубиной, посмотрел кругом разумным глазом.

— Когда же это было? — никак не мог припомнить Беловолод.

— Четыре дня назад.

— Четыре дня я лежу здесь колодой? — ужаснулся Беловолод.

— Не я же, — казалось, обиделся Лют. — Звал ты во сне какого-то Ядрейку-рыболова, я даже людей посылал в великокняжеский дворец узнать про него.

— А почему во дворец? Разве Ядрейка князь?

— А потому во дворец, что все полоцкие, менские и друцкие вертятся возле князя Всеслава, своего земляка. Все, кроме тебя, ты уже какой день лежишь, — разозлился Лют. — Однако нет там никакого Ядрейки. Говорят, вместе с полочанами в Переяслав или еще куда-то пошел.

Слушая Люта, Беловолод обеими руками держался за лоб, медленно водил из стороны в сторону головой, точно хотел таким образом избавиться от боли, И правда, немного отпустило. Беловолод встал, шатаясь, походил туда-сюда, спросил:

— А о боярышне Катере ничего не известно тебе и твоим людям?

— Ничего, — глухо сказал Лют. — Голод у нас в Берестове. Отец пошел к боярам еду просить. Еще вчера пошел. И все нет и нет.

Только сейчас Беловолод увидел, каким непомерным страданием наполнены глаза молодого язычника.

— Я не пускал его, — будто вспомнив что-то, чуть не заплакал Лют. — Разве дадут хоть крошку хлеба голодному ненасытные бояре? Но отец как с ума спятил. Я привел, кричал на меня, п Бсрсстово рать, я скорее сам умру, а накормлю людей, если же не дадут ничего, если начнут умирать с голоду дети, возьму острый нож и буду кормить их своим старческим мясом.

— А почему Белокрас не пошел к великому князю? — спросил Беловолод.

— Всеслава нет в Киеве, он сейчас против степняков воюет. Его отговаривали, но он не послушался, пошел в степь. Неужели у вас в Полоцке все такие непоседы?

— Воинственный у нас князь, — тихо проговорил Беловолод. — «Беда делает князя», — говорят наши смерды. А все потому, что поселил бог кривичей и дреговичей на широкой земной дороге. Как яблоню посадил. Каждый, кто идет мимо, хочет сорвать красное яблоко, ломая ветви.

— Ты веришь в Христа? — перебив Беловолода, вдруг спросил Лют и посмотрел ему в глаза долгам немигающим взглядом. Казалось, на дно души заглянул. — Я верю в Перуна, бога моих пращуров. Но если отец вернется, если он вернется живой и здоровый, если ему дадут хлеб, то — клянусь Перуном, Беловолод! — я склоню голову перед Христом.

Щеки у Люта вспыхнули, он жадно и прерывисто дышал, будто ему не хватало воздуха. «Какой он красивый, — вдруг подумал Беловолод. — Великое горе или великое счастье ждут его — словно огнем освещено его лицо, словно светлое облако наплывает на его синие глаза… Однако огонь-то пылает у него внутри, а такой огонь не может гореть бесконечно».

— Слышишь крики? — схватил Беловолода за руку Лют и больно сжал ее. — Это отец вернулся!

Он оттолкнул Беловолода, точно тот мешал ему, и стремглав выскочил на улицу. Беловолод как мог поспешил следом. Невеселое зрелище увидели они. Двое из четверых язычников, пошедших вчера с воеводой Белокрасом, стояли посреди шумной толпы и говорили, оборачиваясь то направо, то налево:

— Великое алкание [68] ждет нас. Бояре не дали хлеба. Горе всем нам. Придите, птицы небесные, напиться крови человеческой.

— Где воевода? — подбежал к ним Лют.

— Воевода Белокрас висит на воротах у боярина Супруна. Огненную вицу [69] войны несут нам бояре. Вскоре их рать будет здесь. Горе нам!

— Отец… — только и выдохнул Лют.

На княжеское село Берестово, где обосновались язычники, со всех сторон двинулась нешуточная сила. Были здесь конные и пешие, боярские тиуны и холопы.

Вел переемников и всю голытьбу с Подола Гришка. Даже варяга Торда, тоже язычника, умаслили, подговорили пойти на Берестово. «Уничтожим змеиный клубок, и небесная благодать сойдет на нас», — летало, вилось между теми, кто отправился на приступ. Игумен Феодосий сразу же вернулся на печерскую гору и вместе со всей своей черноризной братией денно и нощно творил святые молебны, ждал добрых вестей.

Между тем и самое княжеское село не дремало, готовилось отразить приступ. Когда-то от киевского шума ездил сюда отдыхать сам Владимир Святой. Правда, тогда его еще не называли Святым и двести наложниц встречали великого князя в роскошном берестовском дворце… Потом поставили здесь церковь Апостолов, в которой начинал свое восхождение на вершину церковной власти Илларион, первый киевский митрополит. В берестовском дворце Владимир и умер, и бояре, завернув его тело в ковер, не через двери вынесли его тело из опочивальни, а ночью сломали стену, чтобы покойник не нашел назад дорогу с того света, заблудился.

У Люта под рукой было около двух тысяч человек. Как лису в норе, обложили его в Берестове. Узнав о черном злодействе бояр, о смерти отца, молодой язычник точно с ума сошел — собственноручно поджег церковь святых Апостолов и, не пожелав уходить из княжеского села, начал готовиться к сечи. Перво-наперво язычники облили водой земляной вал, и на морозе он покрылся блестящим скользким льдом. Взрослые и дети собирали, где только можно было, камни, бревна. Оружейники острили копья, мечи, нашивали на щиты новые слои туровой шкуры, ковали наконечники для стрел.

«Мы седлами забросаем бесовские души», — похвалялись боярские конники перед приступом. Однако, увидев высокий, облитый льдом вал, вдруг попритихли, спешились. Пришлось ждать без малого полдня, пока привезут с обозом штурмовые лестницы и железные багры, чтобы было чем цепляться. «София и Русь! — крикнула боярская рать и бодро полезла на вал, уверенная в успехе. Перед этим говорили о том, что только горсточка лесных дикарей обороняет Берестово. «Перун!» — крикнули в ответ язычники, и вниз полетели камни, бревна, загодя приготовленные ледяные глыбы. Женщины и дети неустанно лепили новые снежные шары, обливали их водой и ждали, когда они покроются твердой ледяной коркой. Стрелы пока что держали в запасе, потому что их было не так много, а стрела, выпущенная из лука, не возвращается назад, как и человеческое слово.

Боярская рать отхлынула, оставив у подножия вала несколько десятков убитых. Переемнику Гришке, который уже почти добрался до вершины вала, копье угодило в горло, ручьем хлынула кровь, и он умолк навеки. А перед этим, подбадривая своих, не очень отважных друзей, Гришка отчаянно махал железной булавой и кричал: «Аида в княжеский дворец! Там антихристы закопали котлы с серебром и драгоценными заморскими каменьями!»

Беловолод стоял на валу рядом с Лютом. Дали ему секиру, которая крепилась в руке кожаной петлей, и он ловкими ударами этой секиры встречал тех, что дуром лезли на вал. Одного или двоих свалил с лестницы. Они распластались на льду и, растопырив руки, скатились вниз.

Лют, как и всегда, разил врагов своей могучей дубиной.

Беловолод был еще слабоват — крепко хватил его по голове подольский бондарь, — однако, стиснув зубы, почти без передышки махал и махал секирой. Христианин вместе с поганцами дрался не против половцев, а против христиан. Еще несколько седмиц назад сам Беловолод посчитал бы это святотатством, самым страшным грехом, который может совершить человек. Но несколько седмиц назад в его жизни не было Люта, не было мученической смерти воеводы Белокраса, ставшего жертвой боярского вероломства. Было такое ощущение, будто у него, у Беловолода, появились новые глаза и уши, новое сердце. И это сердце каждым своим горячим толчком любило Люта, уже дважды заслонившего его от смерти, любило лесных людей, которых объявили дикими зверями только за то, что они не захотели изменить своим предкам. Так неужели ангелы те, что наплевали на могилы своих пращуров и отвернулись от них за одно обещание вечной жизни?

Бой между тем набирал силу. Все новые подкрепления шли к боярской рати, а число язычников уменьшалось — кто падал, сраженный стрелой или копьем, а кто — были и такие, — поняв безвыходность своего положения, прыгал через обгорелые забралы, просил пощады. Лют собственноручно свалил с ног двух перебежчиков, но дела этим не поправил. Их оказалось больше. Бояре внизу ждали малодушных, не чинили им зла сгоняли в кучки и делили между собой будущую челядь, говоря: «Бог работу любит…» Больно было смотреть на такое и Лют скрипел зубами от злости. Скоро его ранило — стрела впилась в левое плечо. Он вырвал стрелу, приказал найти в княжеском дворце старый пергамент. Когда пергамент нашли и принесли, Лют написал на нем окровавленной стрелой: «По колено в крови стоим в Берестове. Спаси нас, великий князь!» Вызвав самого надежного своего человека, Лют сказал ему, морщась от боли:

— Дня два или три мы еще продержимся, а потом конец всем нам. Разорвут нас на мелкие куски бояре, так как мы до последнего вздоха не выпускаем из рук меч. Горько мне, что гибнет дело отца моего, но так хочет Перун. Дикий лес и голое поле оставят нам на этой земле. Палачи-заплечники будут вырезать ремни из нашей кожи. Прошу тебя — скачи через все заборолы, как это делают изменники, обмани бояр, а там — где ползи ужом, где лети соколом в небе, но передай великому князю Всеславу в Киеве мой пергамент. Наши жизни в твоих руках.

Он трижды крепко поцеловал гонца. Тот спрятал пергамент под проволочной кольчугой, подошел к тому месту, где вал был пониже, бросил прочь от себя копье на виду у бояр, стоявших внизу, и покатился прямо им в руки.

— Еще один сбежал! — с тоской и злостью закричали язычники. Кто-то пустил вслед стрелу. Но, к счастью, не попал.

Ночь опускалась на Берестово. Мороз начал пощипывать живых. Только мертвым и мороз был нипочем. Они лежали на голом снегу, разбитые шлемы свалились с голов, свалились обгоревшие шапки, но тепло и спокойно было, головам на белой снежной подушке.

С наступлением темноты стих, сошел на нет бой. И за валом и внизу возле вала вспыхнули костры. Хорошо было смотреть на мирный огонь, который никого не кусал, не жег, который просто горел. С мутного неба сыпался сухой снег. Накрывшись кожухом, Беловолод сидел возле костра недалеко от Люта, Язычник стоял, опершись обеими руками на боевую дубину, и неотрывно смотрел на огонь. Языки желтого пламени то взвивались, то опадали вниз, и от этого на лице у Люта все время бегали, двигались тени. И лицо его то смягчалось, делалось почти детским, беспомощным, то наливалось суровостью, и тогда заострялись скулы, а вместо глаз виделись одни, казалось, бездонные черные провалы.

Беловолод вспоминал Менск, Ульяницу, Ядрейку. Было грустно, но грусть была не слишком острой, не ранила, как ранят человека горячее железо или осколок стекла. Мягкость была в этой грусти, какая-то голубая тишина.

«Мне хорошо здесь, — глядя на молчаливого Люта, думал Беловолод. — Оказывается, даже средь боя на сердце может опуститься такая благодатная тишина. Скажи мне об этом кто-нибудь раньше, я, наверное, не поверил бы. Но почему мне хорошо здесь и я даже не боюсь или только чуточку боюсь завтрашнего утра и сечи, в которой меня могут убить? Не знаю… Только я пойду вместе с Лютом, вместе со всеми этими людьми до конца, ибо я поверил в их боль, в их надежду. Где добрые люди, там и вера моя».

Ночью Беловолоду приснился синеглазый серебряноволосый ангел. Совсем маленький. Он сидел на облаке, грустно смотрел куда-то вдаль и плакал. «Чего ты плачешь?» — спросил Беловолод, «Я плачу потому, что ты пошел за Перуном, не вперед пошел, а назад», — ответил ангел, и вдруг из его нежного ротика проклюнулись ужасные клыки, личико из снежно-белого сделалось пунцовым, кровавым. Ангел, точно коршун, бросился с облака на Беловолода, ударил клыками в левую щеку. В ужасе Беловолод проснулся, ничего не понимающими глазами посмотрел вокруг себя. Плыла глухая снежная ночь. Погасли костры. Редкие золотисто-красные угольки еще догорали средь пепла. Лют стоял рядом, напряженно прислушиваясь к тишине. Беловолод провел ладонью по левой щеке. Оказывается, во сне он припал щекой к шершавому суковатому бревну заборолов.

Наутро в боярскую рать приехал чернобородый и громкоголосый иерей, начал крестить язычников-перебежчиков. Вырубили во льду протекавшей неподалеку речушки лунку-купель, неофиты становились на колени, иерей черпал воду маленьким серебряным кубком, каждому лил на голову. Потом всем новоокрещенным дали белую нательную рубаху, медный крестик и один динарий. Когда кончился молебен, снова приступили к штурму.

— Спокойно живется за божьим щитом, — пел могучим голосом где-то внизу иерей, и его слова прорывались сквозь шум боя, лезли в уши. Нельзя было никуда спрятаться от этих слов. Лют видел, как опускаются руки его соратников, холодеют лица.

Еще одна большая группа защитников Берестова сдалась в плен. День-другой, и растает языческая рать, как холодный мартовский снег тает под беспощадными лучами солнца. Что тогда ожидает его, Люта? Не будет иерей прыскать ему водой на голову из серебряного кубка, а схватит боярская челядь за руки и за ноги и бросит в речушку под толстый лед — плавай там, поганец, до новой весны.

Беловолод видел, как хмурится, кусает губы Лют. Особенно стало невыносимо, когда слуги боярина Супруна показали надетую на длинный березовый шест голову воеводы Белокраса. Мертвая голова, ощерив в смертельной тоске зубы, медленно проплыла перед оторопелыми защитниками. Так проплывает в ночном небе ущербная луна, чтобы снова спрятаться за черные тучи. Лют заплакал от отчаяния и бессилия.

— Не плачь, — подошел к нему Беловолод. — Разве спасешь плачем себя и нас?

Лют блестящими от слез глазами посмотрел на Беловолода, рукавом кожуха вытер лицо. Снова загремел бой.

Все уже забыли о гонце, прыгнувшем в гущу боярской рати с пергаментом под кольчугой. Предполагали худшее — напоролся бедолага на вражеское копье или струсил и предал, принял крещение и сидит теперь где-нибудь в обозе, издали смотрит на дым и огонь, пожирающий Берестово. Но гонец оказался крепким, закаленным орешком. Он прокатился-таки сквозь плотные ряды боярского войска. Под вечер, когда выбился из сил и начал стихать очередной приступ, кто-то удивленно и радостно крикнул:

— Великий князь Всеслав!

Все, кто услыхал этот крик (а услышали его и защитники Берестова, и боярские ратники), опустили мечи и копья, луки и дубины, повернули головы в сторону широкого снежного поля, простиравшегося между Берестовом и Киевом. Черная острозубая стена леса обрамляла его. Все думали увидеть грозную дружину, бурливую людскую реку, а увидели небольшой лубяной возок, запряженный парой коней, да десяток верховых в длинных плащах. В полный рост возвышаясь в возке, великий князь правил конями. На сугробах, где возок подбрасывало, Всеслав пошатывался, покачивался, но на ногах стоял твердо. Корка льда сверкала на светло-русой его бороде. На великом князе был красный кожух, шитый сухим золотом, вместо пуговиц — горевшие на солнце драгоценные камни. Широкий меч в серебряных ножнах висел на левом бедре.

— Вурдалак прибежал, — прошелестело между боярами. Но громко это оскорбительное слово не произнес никто. Внезапный страх сковал колени и руки, прилепил языки к небу.

— Остановитесь! — подъехав к залитому кровью валу, вынул меч из ножен, махнул им Всеслав. — Разойдитесь с миром!

— Вязать его надо, — шептал посиневшими губами Супрун, бегая между боярами. — Когда-то еще подвернется такое счастье? Мешок на голову и — под лед!

Но охотников броситься на великого князя, свалить его на снег, тем более набросить ему на голову мешок не нашлось. Непонятная сила струилась во все стороны от Всеслава, и сила эта была выше, могущественней слепой злости.

— Оборотень, вурдалак, — захлебываясь от ненависти, шептал Супрун.

— Святой отец, — обернулся к иерею Всеслав, — не там, где надо, воюет твой крест. Снова вострят сабли степняки. Шарукан, как ненасытная кровожадная гадина, снопа выползает из норы.

Бледный иерей слушал великого князя молча. Только пальцы его рук нервно бегали по золотому нагрудному кресту.

Неожиданное появление Всеслава, его твердые слова спасли язычников от неизбежной смерти. Боярская рать сняла осаду, отошла от Берестова. При всей своей ненависти бояре не решились поднять десницу на великого князя, чувствовали, что их же собственная рать, по крайней мере большая часть рати, могла разорвать их на куски. Но, пожалуй, самое главное было в другом.

Всеслав привез щедрый выкуп за поганцев — пятьсот гривен, взятых из великокняжеской казны.

— Где твоя дружина, великий князь? — как только они встретились с глазу на глаз, спросил Лют и часто засопел, что выражало возмущение и гнев. — Поздно же ты пришел, поздно, поздно!

— Почему поздно? — спокойно посмотрел на него Всеслав. — Радуйся. Я спас тебя и твоих людей. Не явись я, поволокли бы тебя на чембуре.

— Один приехал, — еще больше подлил гнева в свои слова Лют. — Зачем ты нам один? Бояре отцу моему голову отняли. Почему ты не навалился всей силой на них? Помнишь, как ты помощи просил у нас, когда мы жили в пуще, как клялся?

— Полоцкие князья никогда не были клятвоотступниками, — с достоинством сказал Всеслав. — И не карать я хочу, а мирить. Мирить христиан с язычниками, бояр со смердами. Над всей державой занесена половецкая сабля, а вы перегрызаете друг другу глотки. Опомнитесь!

— Хочешь помирить лису с зайцем? — криво улыбнулся Лют. — Только, боюсь, после этого от зайца одни лапки останутся.

— Живут же, не переводятся и лисы, и зайцы, — строга проговорил Всеслав. — Должны быть и князья и рабы. Нельзя, чтобы пчелиная семья оставалась без матки. Я дам вам землю. Обживайте ее, работайте на ней.

— Не надо нам твоей земли, она насквозь кровавая. Мы пойдем на Припять-реку, — твердо сказал Лют.

Они стояли друг против друга — князь и смерд. Хмурилось небо. Ветер огромными горстями бросал в лица сухой, колючий снег. Темнело кругом небо. Скоро на землю должна была опуститься черная ночь, когда в норы, в дупла, в хаты забирается все живое, когда из дремучих чащоб выходят волки-конерезы.

Назавтра Лют повел своих людей из Берестова. Пошли молча, повесив на спины щиты, чтобы защитить себя от вероломной вражеской стрелы сзади. Даже, дети не плакали. Только снег с тяжелым хрустом оседал под сотнями ног. На поминальных кострах сожгли всех своих мертвых и еще какое-то время стояли, с тревогой и тоской смотрели на небо. Там, в недосягаемой вышине, плавали клубы густого черного дыма.

Лют боялся засады и погони, хотел как можно скорее вывести свою рать из-под Берестова. Дважды он приказывал разводить костры, но даже рук не погрел возле них — сразу же через мглу, через частый снег шли дальше и дальше. Костры оставались сзади, одиноко горели в темноте, и недреманное око боярского разведчика, наблюдая за ними с какого-нибудь холма, убеждалось, что поганцы отдыхают.

Беловолод шел вместе со всеми. Пути назад у него не было. В густом ельнике, убедившись, что никого рядом нет, он снял с шеи нательный бронзовый крестик, повесил на колючую зеленую лапку, а сам пошел, а потом и побежал за по-ганской ратью, не оглядываясь. Он стал таким, как все.

Наконец после тяжелой, изнурительной дороги пришли на свою старую стоянку, откуда когда-то двинулись по зову Всеслава на половцев. Шалаши были засыпаны снегом. Всюду хозяйничали дикие кабаны — изрыли почти всю площадку. Трех поджарых клыкастых кабанов застали врасплох. Лют метнул копье, и оно, пролетев саженей десять, впилось в лохматый теплый бок. Кабан завизжал от боли, ринулся в бурелом, но сил у него хватило только добежать до соседнего болота. Там, истекая кровью, он свалился на кочку. Все очень обрадовались неожиданной добыче.

Посовещавшись со старейшими, Лют решил до весны пересидеть в пуще, а с первыми зелеными листьями, с первым громом двинуться на Припять, подальше от боярских и княжеских глаз. Разложили костры. Принялись очищать от снега, утеплять шалаши. Земля была еще довольно мягкая, и в ней удалось выкопать глубокие ямы.

— На Припяти поставим хаты, — подбадривал людей Лют.

Ища себе пристанище, Беловолод заглянул в небольшой шалашик. И вздрогнул от неожиданности. Незнакомый широколицый человек настороженно смотрел на него из полумрака. Человек стоял, притаившись, возле стены и, казалось, готов был прыгнуть, ударить кулаком. Беловолод отшатнулся, хотел бежать, но, приглядевшись, догадался, что никакой это не человек, а половецкий идол, которого поганцы притащили сюда из степи. Правду говорят люди: кожух лежит, а дурак дрожит. Беловолод обрадовался идолу, как будто это был не идол, не истукан, а его старый добрый знакомый, с которым немало съели соли за одним столом. Он сел напротив на сплетенный из окаменевших сучьев еловый кругляк, сказал:

— Вот мы и встретились, брате. А ты думал, что я не вернусь, что карачун настигнет меня в Берестове? Конечно, мог бы уже и лежать на поминальном костре, мог стать черным пеплом, да повезло мне повела жизнь по спасительной дороге. Бездомники мы с тобой теперь. Ты же напорное, думал, что никогда не оставишь свою степь, свой курган, а смотри, как обернулось — притащили в пущу, и даже никто не знает, какое у тебя лицо, и вместо ясного солнца видишь перед собой пугливые лесные тени. Но погоди — я дам тебе новое имя. Ты будешь у нас Перуном, богом лесных людей.

Беловолод вскочил на ноги — так понравилась ему эта неожиданно пришедшая в голову мысль. Он знает, что ему делать! Он вернет жизнь молчаливому половецкому идолу — так давно просят любимой забытой работы руки!.. Никакой он не вой — он творец, золотарь, всегда был им, и хотя нет сейчас у него ни серебра, ни золота, ни меди, он высечет из камня, из твердого красноватого песчаника Перуна, высечет, чтобы древний бог-громовержец еще долго-долго стоял на лесной поляне. У Перуна будет грозное червонное лицо — будто перекатываются по нему вспышки молний… Дождь будет хлестать с небес, будет рвать ветер, но сотворенный руками Беловолода Перун никогда не закроет глаз.

Наутро Беловолод попросил Люта, ставшего молодым по-ганским воеводой, раздобыть ему где-нибудь молоток, рубила, скребки. Разузнав, для чего нужен этот инструмент его новому другу, Лют радостно засмеялся, сказал:

— Хорошо!

Для работы Беловолоду отвели большую теплую землянку, застланную звериными шкурами. Туда же перетащили идола. Беловолод легонько постукивал молотком, старательно тер шершавый камень скребком. Он так увлекся, так отдался работе, что редко выходил из своей землянки. Бушевала в пуще вьюга-завируха, засыпая деревья чуть не по самые ветви, трещал мороз-ядрец, каменели в трухлявых пнях еще с осени свившиеся в клубки ужи и гадюки, жутко выли в морозной дымной мгле волки, а Беловолод не слышал и не видел ничего этого. Его землянку замела сыпучим снегом, только слабая тропинка, как ручеек, вилась к ней — по приказу Люта два раза в день приносили мастеру еду, питье и дрова. Беловолод с утра топил небольшую печь-каменку, перекусывал чего-нибудь на ходу и снова брался за молоток, за рубила и скребки. Во всем этом было наивысшее наслаждение. Казалось, он заново родился на свет, настолько зорким и проницательным был взгляд, твердой и точной рука, отзывчивой и мягкой душа. Утомившись, он ложился на звериные шкуры, а молчаливый идол стоял рядом. Горела толстая витая свечка, воткнутая в длинный турий рог, слабо потрескивали угли в печке. Пятна желтого трепетного света ложились на идола. Казалось, он сейчас оживет, начнет дышать, подойдет к Беловолоду, наклонится над ним и что-то скажет. Ощущение, что идол вот-вот может ожить, было настолько сильным, острым, что Беловолод не выдерживал и раз за разом бросал на него мгновенные испытующие взгляды. Когда-то, в далеком детстве в Менске, золотарь Денис говорил ему, Беловолоду что у каждого человека есть свой ангел-хранитель, который с первого и до последнего человеческого шага в земной жизни неотлучно находится рядом. «Как увидеть мне моего ангела — допытывался пораженный Беловолод. — Какой он?» Денис ничего не мог сказать на этот счет, сказал только одно: «Молись!» Однако же так хотелось увидеть необыкновенное! Если верить Денису, а Денис всегда говорил правду, ангел день и ночь находится рядом с ним, Беловолодом. Если он не попадается на глаза, то, значит, находится за спиной, как крылья у птицы. И вот маленький унот, шагая по тропинке где-нибудь над Свислочью, время от времени неожиданно резко оглядывался, чтобы с глазу на глаз встретиться со своим ангелом-хранителем. Но — нет! — нигде никого не было видно — наверное, ангел сразу же, как вихревой светлый ветер, улетал под облака. Только зеленая трава и желтые цветы слабо покачивались то в ту, то в другую сторону, точно их коснулось чье-то прозрачное бесшумное крыло.

Когда стихли февральские метели, явился в землянку с едой и питьем маленький человечек. С почтением и страхом глянул, на идола, сморщил в мучительном раздумье лобик, спросил:

— А почему ты, человече, к нам пришел? Разве плохо тебе было жить у бога за пазухой?

— Плохо, — только и ответил Беловолод. Не понравился ему этот бледнолобый — на лице смирение и покорность, а глазки жадные, пристальные и какие-то неподвижные, как две капли бурой болотной воды.

Постепенно степной идол превратился в поганского бога. Угрожающе смотрели из-под крылатых бровей пронзительные глаза, правая рука держала пук молний, прижимая их к груди. Бывший ранее широким и плоским нос сделался тонким, ноздреватым, с горбинкой. Во всей фигуре бога чувствовались величие и сила.

Чем дальше двигалась работа, тем больше слабел Беловолод. Всю зиму не вылезал из своей землянки, это с ним было впервые, и однажды началось такое головокружение, что в глазах запрыгали зеленые искры, и он вынужден был ухватиться за крюк в стене, чтобы удержаться на ногах. Надо было выбираться на свежий воздух. Через силу донесли его непослушные ноги до низких дверей, хотел открыть их, но не смог. Тогда он нажал плечом, но и это ничего не дало — двери не поддавались, наверное, за ночь их замело снегом. Беловолод опустился на колени, навалился всем телом, начал протискиваться в образовавшуюся щель. Обессиленный, с ободранными руками, выполз он наконец на двор. Стоял яркий солнечный день. Снег отливал нестерпимым блеском. Кора на деревьях уже потемнела, в их ветвях слышался еле уловимый шум. Значит, скоро весна. Вот в следе, оставленном ночью на снегу пугливой дикой козочкой, блестят горошины воды.

Беловолод прислонился плечом к сосне, закрыл глаза. Могучие деревья, еще полусонные, вялые после долгой зимы, чуть заметно покачивались. Это теплела, набирала в них весенний разгон густая кровь-живица, тоненькими ниточками-струйками текла по еще холодным, но с каждым часом все более оживающим жилам.

Вдруг недалеко в пуще Беловолод увидел кучку людей. Это были не поганцы-язычники, нет — поганцев, их одежду, обычаи, даже походку он уже хорошо знал. Шли мужчины, человек пятнадцать—двадцать. Впереди, держа в руке обструганную и заостренную на конце палку, бодро вышагивал худой чернявый человек с длинными тонкими усами. Не замечая Беловолода, незнакомцы шли прямо на то дерево, у которого он стоял.

«Гневный!» — даже присел от неожиданности Беловолод. Комочек снега от резкого движения упал на шею, обжег холодом. Сразу вспомнился лес над Свислочью, вспомнились рахманы, подземелье, настороженное сопение в беспросветной темноте. «Снова задурил людям голову и ведет за собой новых рабов. А от боярышни Катеры, наверное, просто удрал…»

Они столкнулись взглядами. Гневный остановился, на лице его вспыхнуло удивление и тотчас погасло.

— Снова ты, — сказал Гневный.

— Снова я, — тихо проговорил Беловолод и вцепился пальцами в сосновую кору, чтобы не упасть. — Снова, Ефрем, душа твоя звериной шерстью заросла. Отпусти людей. Пусть возвращаются назад.

Гневный глянул туда-сюда и, не обнаружив для себя никакой опасности, медленно поднял палку.

— Замолчи, а иначе я проломлю тебе голову!

Потом приказал своим спутникам:

— Привяжите его веревкой к сосне, а сами пойдем дальше.

Кусая от бессилья губы, Беловолод говорил будущим рахманам, которые старательно исполняли приказ Гневного:

— Не идите вы за этим зверем. Он высосет из вас все соки. Возвращайтесь домой.

— Из меня боярин Ансим уже все, что только можно, высосал, — ровным голосом проговорил один из тех, что обматывали Беловолода веревкой. — Ничего я, брате, уже не боюсь после боярской ласки. Каждый выбирает, что ему больше по губе.

Гневный стоял в нескольких шагах, усмехался. Беловолод хотел крикнуть, позвать на помощь кого-нибудь из поганцев. Вероятнее всего, прибежал бы сам Лют… Но посмотрел на обветренные бескровные лица тех, что пошли за Гневным, увидел их измученные глаза, почти лишенные света надежды, и опустил голову.

Наконец наступил долгожданный день, когда Перуна под выкрики поганцев вытащили на белый свет из тесной землянки, поставили на холме, у подножия которого шумела быстрая лесная речушка. В лесу, в затишках, еще лежали грязно-серые снега, пропитанные полой водой. Темные слоистые тучи комкал ветер. Водяная пыль сеялась с неба. И вдруг загремело вверху. Казалось, кто-то отвалил, сдвинул с места тяжелый камень. Желтый свет пробежал по тучам. Поганцы попадали на колени. Только Беловолод остался стоять. Он стоял с непокрытой головой, и пряди русых волос падали ему на глаза, мешали видеть. Этот ранний гром, гром на голый лес, обещал пустые сусеки и голодные животы, но был вместе с тем и добрым знаком того, что небо заметило нового идола и он понравился небу.

— Так это же наш Лют, — вдруг в звонкой после грома тишине прошептал бледнолобый язычник. Все вздрогнули. И все посмотрели на Люта, потом на Перуна.

II

Ломался на реках лед. Гремело на Днепре у Киева. Гремело на Припяти и на Десне. Черные тучи, сея мокрый снег и дождь, пролетали над прудами и лугами, над городами и весями. Иногда ветер задирал край огромной тучи, и взгляду открывалось такой неожиданной, такой манящей голубизны небо, что страшно становилось.

Уже не первую ночь не спалось Всеславу в великокняжеском дворце. Со свечкой в руках медленно ходил он из светлицы в светлицу, из покоя в покой и думал, думал… Он понимал, что в Киеве ему не удержаться. Все были против него: Изяслав и ляхи, бояре и священники, половцы и христиане, смерды и поганцы. Его даже удивляло, что врагов у него завелось, как блох у бездомной собаки. Кажется же, все делал, чтобы только залечить болячки стольного Киева и киян: жито раздавал из великокняжеских житниц, прогнал тиунов-лихоимцев и установил княжеский суд, выкупил в Корсуни у ромеев семь тысяч пленных русичей, старался примирить поганцев-перунников с христианами. Старательно склеивал, собирал по кусочку стеклянный сосуд, однако стоило только на миг отнять от сосуда руку, и он снопа рассыпался на осколки.

Скверные вести привозили утомленные долгой дорогой гонцы из Новгорода и Переяслава. Борисов Новгороде так и не смог поладить с вечем, с боярами. Выгнали его из детинца, он сел в Городище на Волхове и каждый день кончал тем, что пьяным оком смотрел на пустое дно очередной амфоры с ромейским вином. Посадник Роман в Переяславе держал город в железной руке. Но — доносят Всеславу — теснят из степи половцы, не давая ни дня передышки. Половецкая стрела однажды уже впивалась в выю отважного посадника.

Когда еще лежал в степи глубокий плотный снег, Всеслав поставил половину своей дружины и варягов Торда на лыжи, сам спешился, тоже стал на лыжи и этой силой неожиданно ударил по шатрам Шарукана. Невиданный переполох подняли, много захватили дорогих попон, жемчуга и серебра, большой полон пригнали в Киев. Но хребет хану так и не сломали.

Тайно от всех приходил ночью в великокняжеский дворец ромей Тарханиот. Снова звал русичей на войну с сельджуками, обещая золотые горы, но Всеслав отказался, твердо сказал, что свой меч и свое копье за край земли Киевской не понесет. Проглотил льстивый ромей обиду, преподнес великому князю серебряную чашу с милиарисиями, а назавтра прислал к великокняжескому столу заморских сладких плодов, в которых каждое зернышко виднелось в середине, точно были эти плоды стеклянными. Не удержался поваренок-малолеток, откусил кусочек и со страшным хрипением свалился на пол, лицо сразу почернело, как сажа. Всеслав приказал отыскать кровавого татя и, содрав с него кожу, бросить в кадку с рассолом. Но Тарханиот как сквозь землю провалился. Вместо него приволокли гридни толстого безволосого и безголосого человечка из тех, что за поприще обходят женщин. Человечек назвался Арсением, он упал на колени перед Всеславом, и мокрые толстые губы заползали по княжеской руке. Всеслав с отвращением вырвал из его рук свою руку, приказал гридням бить ромея палками, а потом отпустить — пусть идет куда хочет.

И еще один неожиданный гость объявился в Киеве. Нунций [70] папы римского Григория. Был он красив, высок, держал в смуглых руках четки, бусинки для которых были выточены из маслиновых косточек, а привезли те маслины паломники из святой Палестины. Ехал нунций в Киев через ляшскую землю, видел в Кракове решительного Изяслава. У бывшего великого князя, видно по всему, кончилась, прошла зимняя спячка, и он собирал полки, сзывал наемников, чтобы кинуть их на Русь, как только подсохнут дороги. «Вода закипит в колодцах, когда я приду», — грозился, по словам нунция, Изяслав.

— Я не пугливый, — сказал, угощая гостя, Всеслав. — Поле и меч решат, кто из нас великий князь. А за кого вы, фрязи [71]?

От ответа на такой вопрос красивый нунций увильнул, проговорив, скромно подняв очи горе:

— Самые спелые яблоки остаются птицам. Они их расклевывают, и сладкий сок течет на землю.

Он ярко-влажными черными глазами посмотрел на Всеслава.

— Я — кислое яблоко, — улыбнувшись, сказал Всеслав. — Даже горькое. И знаешь, святой отец, почему? Земля, которая меня родила, дала мне такой вкус.

— Суровая земля, — нахмурился нунций.

— Суровая, — согласился Всеслав. — Но добрая. Добрая, как мать, что когда-то пела колыбельную. Так за кого же вы, фрязи?

— Я не буду обманывать, великий князь, — вспыхнул нунций. — Мы станем за короля ляхов Болеслава и за его союзника Изяслава. Почему? Потому что ляхи — верные дети римской апостольской церкви, а Киев, как и твой Полоцк, великий князь, поверил учению византийских лжепастырей. Жалко, что папа Лев Девятый оказался плохим рулевым, позволил разломиться на две части христианскому кораблю.

Он помолчал немного, внимательно посмотрел в глаза Всеславу.

— Но мы в Риме слышали, что ты, великий князь, ищешь свою веру. Не византийскую, не римскую, а свою. Это правда?

— Длинные же уши у Рима, — сухо усмехнулся Всеслав. — Даже до Киева дотянулись.

— Если это так, — тянул свое нунций, — покайся в смертных грехах, денно и нощно моли Христа, чтобы простил тебя. Все в этой и небесной жизни предопределено раз и навсегда.

— Но пришел Магомет и не перед Христом пал на колени, а нашел в аравийских песках своего аллаха, — заметил Всеслав.

— Лжеучение, — широко перекрестился нунций. — Лжеучение. Но не будем об этом. Святые римские кардиналы, а я их верный слуга, приказали сказать тебе, что со своей высоты они видят не только Болеслава Ляшского, но и Всеслава Киевского и Полоцкого. Привяжи Киев к римской колеснице и из рук самого папы, наместника бога на земле, получишь королевскую корону.

Нунций встал из-за стола. Встал и великий князь.

— Что же передать святому престолу? — то бледнея, то краснея, сказал нунций.

— Киев не конь — его не привяжешь, — улыбнулся Всеслав.

Глаза у нунция сузились.

— Memento mori, князь. Помни о смерти.

— Memento vivere. Помни, что живешь, — тихо, однако твердо проговорил Всеслав.

Нунций сразу же выехал из Киева. Он снова был красив, улыбка не сходила с его лица. На прощание Всеслав подарил ему три воза воска. На светло-желтых камнях было написано: «Се товар божий».

Весть о том, что поганцы во главе с Лютым покинули обжитые места и ушли на реку Припять, сначала обескуражила, а потом разгневала Всеслава. Предательство, низкую измену учуял в этом великий князь. Разве не помогал он им? Разве не давал покой и землю, чтоб хлеб сеяли, детей рожали? Опять же — от боярского гнева защитил, можно сказать, со смертного креста, снял. Но плюнули на все, убежали в диколесье, подальше от Киева. Там, известное дело, — каждый кустик ночевать пустит. А как же быть с землей дедовской и прадедовской, с Русью? Кто хранить, кто защищать ее будет? «Земле кланяйся ниже, будешь к хлебу ближе». Ведь именно от Люта, от молодого поганского воеводы, впервые услыхал эти слова Всеслав. И вот, бросив сохи и серпы, забились в лесные дебри.

Почернев от гнева, сидел великий князь в тиунской, там, где застала его весть о бегстве Люта. Швырнул на стол шапку, мял рукой мокрую от дождя бороду. Когда ж снова потянулся за шапкой, выскочила из-под нес крохотная козявочка (ее глазом заметишь). Со скоростью необыкновенной бросилась эта никчемная сороконожка спасаться, прятаться, искать убежище на златотканой скатерти, которой был застлан стол. Отвращение, омерзение и дрожь пальцев были у великого князя. Он ударил козявку шапкой, смахнул ее на пол, с ожесточением начал топтать, будто был это какой-нибудь ужасный аспид, враг рода человеческого. Вспомнилось, как однажды еще в отрочестве заночевал на сеновале у смердов, спал на какой-то дерюге и вот такая же ничтожная тварь заползла в ухо, целое утро там копошилась. Чуть умом не тронулся, пока догадались горячего воску и меду плеснуть в ухо.

Поддавшись гневу, послал Всеслав часть дружины вдогонку за поганцами. Рассуждал примерно так: нет божьего повеления на то, чтобы хлебосей, кормитель и поитель державы, убегал с поля. Что будет, если все рыбы уплывут из державы? А если все птицы, все шмели и пчелы покинут ее?

Дружина, конечно же, никого не догнала, ибо нельзя догнать ветер. Но чтобы как-нибудь оправдаться перед великим князем, привели дружинники с собой в Киев седоволосого согбенного старика.

— Колдун, — сказали про него Всеславу. — Твою жизнь замышлял он укоротить, великий князь.

— Кто ты? — строго спросил у старика Всеслав.

Тот смело, с вызовом ответил:

— Человек.

— Это я вижу, — начал наливаться гневом Всеслав. — Что против меня хотел делать?

Старик молчал. Потом раздумчиво, медлительно промолвил:

— А ты впрямь — оборотень. Три души в твоем теле вижу. Одна — светлая, другая — темная, третья — как черный деготь.

Дружинники потянулись к мечам, но великий князь взмахом руки остановил их.

— Говори, — приказал старику.

— И злой ты, — продолжал тот. — Но это уж все такое ваше княжье семя.

— А ты из какого семени? — успокаиваясь, глядел старику прямо в глаза Всеслав.

— Я из смердов. Наша доля — в конце поля.

— Из смердов? А разве я, князь, враг смерду?

— Враг, — бесстрашно ответил старик. — Как волк овце, как ястреб курице. Враг, хотя ты и притворяешься добрым.

— Но подумай, зачем мне быть врагом смерду? Без него же, без его хлеба, я пропал. Зачем мне уничтожать смерда, а значит, и свой хлеб?

Всеслав старался говорить как можно убедительней, даже встал и подошел вплотную к старику, даже руку положил на его сухое узкое плечо. Почувствовал, как вздрогнул тот и чуточку покачнулся. Но облизнул потрескавшиеся губы и опять твердо сказал великому князю:

— Ты — враг.

Дружинники возмущенно зашумели. Старший дозора, который привел старика, низко поклонился Всеславу.

— Позволь слово молвить, великий князь. Это, — показал пальцем на старика, — колдун. Мы его в шалаше взяли, на старом поганском капище. Хотел спрятаться, в звериную нору полез, но не удалось. Допросил я смердов, которые знают его, и все в один голос сказали, что он бывший скоморох, похвалялся своим знакомством с самим Чернобогом. А еще похвалялся, что нить твоей жизни, — тут дружинник опять согнулся в поклоне, — в его руках и что ты испустишь дух, умрешь через две седмицы, когда он вобьет в твое сердце последний гвоздь.

— Гвоздь? В мое сердце? — удивился Всеслав. — Какой гвоздь?

Он недоуменно посмотрел на седоголового старика, на старшего дружинника.

— А вот что мы нашли у него в шалаше, — понизив голос, сказал старший дружинник, достал из своей седельной сумы и протянул великому князю небольшого, вырезанного из куска красноватого дерева, по-видимому из осины, идола.

Всеслав взял в руки это странное творение, принялся внимательно рассматривать его.

— Он, и все допрошенные смерды подтвердили это, называл идола, — старший дружинник испуганно икнул, помедлил, — полоцким князем Всеславом. Каждую ночь, когда на небо всплывала луна, он забивал по одному гвоздику в идола, только по одному. Сначала забил в ноги, потом — в руки, в живот, в голову…

Старший дружинник, словно поперхнувшись, умолк.

— И что же дальше? — спросил Всеслав, продолжая вертеть в руках густо утыканного гвоздями идола.

— Он похвалялся смердам, что стал господином твоей жизни, твоего, великий князь, здоровья. Я, говорил он, вобью последний, самый острый гвоздь в княжеское сердце, вобью, когда ухнет глухой ночью лесной филин, и Всеслав мгновенно умрет. Вот что он говорил.

Старший дружинник даже вспотел, рассказывая все это. Он тщательно вытер кулаком пот со лба и щек, преданно посмотрел на Всеслава. Наступила тишина.

— Князь, прикажи — и мы гвоздями приколотим этого старого упыря к осине! — закричали дружинники. — Прикажи, великий князь!

— Ты христианин? — спросил у старика Всеслав.

Старик отрицательно покачал головой.

— Ты и впрямь — колдун? — продолжал выпытывать великий князь.

Глаза у старика заблестели. Он тряхнул своей седой гривой, сказал на диво звонким голосом:

— Я знаю то, чего не знаете все вы вместе. Вы знаете, что у человека течет по жилам красная кровь. А я знаю, что у травы и лесного дерева кровь зеленая, белая и черная. Вы слышали голос ночной звезды? А я слышал, и звезда садилась мне на плечо.

— Хватит, — остановил его Всеслав. — Мы не хотим знать того, что знаешь ты. Идола, сделанного тобой, я прикажу бросить в огонь, и все мои хвори сгорят в том огне. Скажи мне только: знал ли ты поганского воеводу Белокраса?

— Знал, — ответил старый колдун. — Его твои бояре убили.

Всеслав вздрогнул, внимательно посмотрел на него, сказал:

— А теперь иди.

— Ты отпускаешь меня? — удивился старик.

— Отпускаю. Тебе же сегодняшней ночью должна сесть на плечо звезда. Не правда ли? Иди в свой шалаш.

Старик, все еще не веря, сделал несколько нерешительных робких шагов, лицо его потемнело, щеки и губы задергались. Не выдержав, он обернулся, спросил охрипшим голосом:

— Скажи, великий князь, болели у тебя в последние дни руки и ноги?

— Нет, — усмехнувшись, ответил Всеслав.

— Не может быть, — присел старик. — А спина? Скажи — спина у тебя болела?

— Нет, — снова разочаровал его великий князь.

— Когда ты умрешь, все колокола на церквах зазвонят сами собой, — только и сказал седоволосый колдун и, понурив голову, поплелся с княжьего двора. Дружинники едва сдерживали себя, глядя ему вслед, но князь приказал не трогать его, и они только сжимали и разжимали кулаки. Все же старший дозорный не выдержал — когда Всеслав уже забыл о колдуне, он шепнул своим товарищам, те вскочили на коней и где-то на людном Подоле догнали старика. Тот покупал у гончара кувшин. Косточками пальцев стучал по нему, потом быстренько подносил к заросшему сивым волосом уху и, зажмурив глаза, прислушивался.

Один из дружинников поехал прямо на него, зацепил стременем. Старик упал. Кувшин треснул и развалился на куски.

— Что ты делаешь? — молодым голосом завопил старик, вскакивая на ноги.

— А что я делаю? — усмехнулся дружинник. — Это ты, старое колесо, напился пьяным и цепляешься за чужие стремена. И не смотри, не смотри на меня волчьим глазом!

В это время подскочил на коне его напарник, со всего размаху ударил колдуна по голове железным кистенем. Отчаянно гикнув, дружинники рванулись через толпу, только их и видели.

А Всеслава, обычно сдержанного, умеющего владеть собой, распирала злоба против поганцев. Он отпустил старого колдуна, чтобы показать всем, в том числе и себе, что нисколько не боится всех этих шепотников-чернокнижников, но он не забыл, хорошо запомнил то, что старик не был христианином и, следовательно, был поганцем. «Я отомщу им за измену», — мысленно поклялся он. В тот же день он отдал строжайший приказ дружине облапит окрестности Киева, отыскать в укромных местах, на курганах и в пущах идолов, деревянных, глиняных и каменных, и на арканах свезти их в одну кучу, чтобы предать карающему огню.

Узнав об этом, игумен Феодосий возликовал душой и отслужил благодарственный молебен. Радость великая была в Печерском монастыре.

— Вернулся блудный сын под крышу родительского дома, — прочувствованно сказал споим приближенным Феодосий, имея в виду князя Всеслава и христианскую церковь.

Через несколько дней на одном из киевских пустырей, что остался после недавнего бунта и пожара, поднялась огромная куча идолов. Все, кто желал, приходили и плевали на них. Венчал кучу идол, вырезанный из твердого красноватого песчаника. Был он как живой, и казалось, вот-вот гневно закричит на своих обидчиков. Нашли этого истукана в лесной чаще, недалеко от того места, где стоял со своим поганским воинством Лют.

Забросали кучу мусором, облили смолой и подожгли. Пламя разгоралось-неохотно, вяло, будто раздумывая, но прилетел из-за Днепра свежий ветер, закружил, рванул, поднял искры, и сразу затрещали сухие бревна, которыми в сущности были идолы, и началось среди них от сильного огня движение.

— Ага, завертелись, как черти в аду! — весело закричали дружинники.

В это время бросился перед Всеславом на колени подольский бондарь Яромир, закричал:

— Прошу великокняжеского суда!

— Встань и скажи, о чем просишь, — велел Всеслав.

Бондарь встал, и было видно, как он весь дрожит, как стучат у него зубы.

— Великий князь, покарай моего соседа, сыромятника Евстафия, — быстро заговорил он. — Покарай так, чтобы он и на том свете вопил от страха и боли.

— Говори короче, — нахмурил брови, недовольно прищурился Всеслав.

И Яромир взволнованным, прерывающимся голосом рассказал великому князю о том, что были они с Евстафием соседями, иногда ругались, иногда за одним столом мед пили, но друг друга за чубы никогда не хватали, И жены ихние не выцарапывали друг другу глаза, а, наоборот, угольком горячим и солью делились. Была у Евстафия сторожевая собака, редкой темно-вишневой масти. А у Яромира был сынок-первенец золотоволосый Дементий. Всего только пять солнцеворотов отмерил ему бог. Подружился Дементий с соседской собакой, гладил ее, расчесывал, подкармливал хлебушком и косточками. Известно, невинная душа, мягкое сердце. Но случилась беда. Как-то стянул Дементий у отца железный молоток-клевец, у которого острый-преострый носик, и пошел играть к собаке. А собака из будки вышла сонная, разомлевшая, лизнула мальчонку красным языком и положила свою голову ему на колени. Или дьявол шепнул Дементию что-нибудь на ухо, или по детскому глупому неразумению это вышло, но размахнулся он со всего плеча (а силенка уже была) и гвазданул собаке прямо в лоб. Убил ее, одним словом. И ведь не хотел же, ведь другом ее был верным, а убил. Как закричал Евстафий, как заголосила-запричитал а его жена! А что поделаешь — лежит собака, хвост откинув, и не дышит. Хотел Яромир откупиться, большое серебро давал соседу, но тот глянул, как молнией обжег, и, ни слова не сказав, дверь захлопнул. Постегал Яромир Дементия крапивой, поорал тот, покрутился, да что с несмышленыша возьмешь. И снова жизнь покатилась. Евстафий, сосед, собачью будку со двора убрал, нового пса не завел, а все в печали ходил великой, А жена его и вовсе слегла. Но вот однажды (это случилось прошлым летом, на медовый спас) пошел гулять на улицу маленький Дементий и не вернулся, пропал… Весь двор обыскали, всю улицу, в колодцы заглядывали, голос сорвали в крике — нигде нет. Пропал…

Рассказывая об этом, Яромир всхлипнул и кулаком начал вытирать слезы.

— И где же твой сын? — посуровевшим голосом спросил у бондаря Всеслав. — Что с ним случилось?

— Нашел я его, — дрожащим голосом, в котором слышались рыдания, ответил Яромир. — Целый солнцеворот ни слуху ни духу не было, свечи поминальные мы уже в божьей церкви жгли, а сегодня нашелся наш сыночек. И знаешь где, великий князь? Не в болоте, не в аду, но хуже ада — в подвале у соседа моего Евстафия. Курочка есть у меня, пестренькая такая, так вот она на соседний двор побежала. Я — за ней. Перескочил соседский забор (как раз Евстафий с женой на торжище ушли), бегу за курочкой возле ихнего дома, да на камушек наступил и упал, растянулся. Лежу возле самой стены, и вдруг слышится мне — как будто под землей, прямо подо мной кто-то тоненьким голосом жалобно плачет. Поверишь ли, великий князь, — все обмерло во мне, чуть сердце из груди не выскочило. Схватил я дома топор, зажег свечу, вышиб дверь соседского подвала и в темноту смрадную, в темноту кромешную рванулся. А там мой сыночек, мой Дементьюшка в собачьей будке, на собачьей цепи сидит. И косточки обглоданные перед ним разбросаны, и корытце с водой стоит. А на лице у него — мерзкий собачий намордник. Увидев меня, хотел крикнуть, да вдруг, как собачонка, затявкал… Покарай Евстафия, великий князь!

Все задрожало у Всеслава в душе, налилось гневом. Повелел немедля схватить сыромятника Евстафия, допросить и, мстя ему за дьявольскую жестокость, связать и живым бросить в костер, где горели, корчились поганские идолы.

Плыл лед в море. Льдины неслись по Днепру и исчезали, как будто их и не было. Тревожный ветер гладил землю. Из почек на деревьях кое-где уже выламывались зеленые коготки листьев. Самые смелые птахи давно уже пролетели на север. «Где аисты? — беспокоился Всеслав, все чаще поглядывая на небо. — Они прилетают, когда вскрывается Двина с Полотой. Значит, в Полоцке еще лед и снег». Ему вдруг подумалось, что где-то далеко отсюда жестокая буря в это самое время, может быть, выламывает аистам крылья, бросает птиц на острые камни в кипучие волны… Он даже закрыл глаза.

Вижи-соглядатаи донесли, что Болеслав и Изяслав, собрав силы, уже ступили твердой ногой на киевскую землю. С ними идет и Изяславов сын Мстислав, тот, что сидел в Полоцке. Эту весть Всеслав встретил с облегчением, с тайной радостью. Наконец все решится. Он чувствовал, что его княжеская власть в Киеве уменьшается и уменьшается. Так уменьшается, тает на глазах в бурливой воде хрупкая весенняя льдина.

Кияне собрались на вече. Всеслав кланялся на все стороны шумноголосому яростному многолюдью, но говорил мало, слушал, что говорят другие. На вече договорились собирать городское ополчение, идти в Белгородскую крепость, прикрывавшую Киев с запада, и железом встретить там Изяслава и ляхов. Великий гнев был против Изяслава — чужаков ведет на родную землю, в свою вотчину!

Из Переяслава явился с дружиной в Киев Роман. Выя, раненная половецкой стрелой, распухла, сделалась толстой, как бревно. Он не мог пошевелить головой и, когда слезал на великокняжеском дворе с коня, когда медленно входил в сени, то страдальчески морщил лицо.

— Прости, великий князь, что не могу тебе поклониться. Выя, леший ее бери, не гнется, — растерянно проговорил Роман.

Всеслав обнял верного дружинника, улыбнулся.

— Выя что? Была бы умная голова на шее. А где твоя жена, молодая да красивая?

— Холоп у Катеры умер, Степан, с которым она от отца своего сюда, в Киев, приехала. На отпевании Катера.

О половцах, о степи ни слова. Зачем лишний раз бередить душу? Снова Шарукан сгоняет в один гурт степняков, поглядывает из своих шатров на Киев, примеряется, с какой стороны ударить.

— Как ехали сюда, то стаю аистов в небе видели, — вдруг сказал Роман. Почему он сказал это? Почему вспомнил об аистах, когда, казалось, рушились небо и земля? Всеслав вздрогнул, внимательно посмотрел на дружинника. Неужели у разных людей бывают одинаковые сны?

— На Рубон полетели, — промолвил в радостном изумлении и в каком-то смутно-тревожном раздумье великий князь.

— На Рубон, — кивнул головой Роман.

Оба умолкли, но оба почувствовали и поняли, что таится за этим, казалось бы, случайным разговором, лежит глубже слов.

Городское ополчение двинулось на Белгород. Шли кияне весело, шумно, подбадривая себя криками, свистом, грохотом походных бубнов. Только и слышалось:

— Обрежем Изяславу бороду!

— Пленных ляхов, как овечек, пригоним на Подол!

Но, если более внимательно приглядеться, воинственности во взглядах было мало. Просто похвалялся сосед перед соседом, Демьян перед Иваном. Шли на сечу и не хотели сечи, ведь тепло, зелено было на земле, ведь незадолго перед этим толстым пшеничным блином встретили весну и солнце, хоровод водили, березу завивали. Разве можно было умирать, когда травка сочная лезла, перла из чернозема, когда птичий гомон стоял на озерах и болотах и огромные рыбины, опьяневшие от любви, метали в прозрачные прохладные речные струи горячую икру?

Романовы люди и большая часть великокняжеской дружины тоже пошли в Белгород. Почти один остался Всеслав в опустевшем дворце. Только несколько телохранителей, несколько поваров оставил возле себя, Всю ночь горело окно в его светлице. Много серебра отдали бы киевские бояре и вижи-лазутчики Изяслава, уже объявившиеся в городе, чтобы дознаться, что делается за этим окном, и, наверное, удивились бы, когда бы увидели — великий князь в белой нательной рубахе сидит за дубовым столом и читает старые пергаменты. По две-три седмицы не вылезал Всеслав из походного седла, меч не успевал остужать, отирать от вражеской крови, а тут сидел мирный, спокойнолицый, погрузившись в крючки-буквы. Те бесконечные буквы ползли по бесконечным страницам красной, коричневой или черной саранчою, и не было им конца. «С ума спятил оборотень», — радостно сказали бы враги, и плюнули бы, и растерли бы ногой то место на песке или полу, куда бы плюнули.

Однажды ночью, особенно тревожной и ветреной, когда тяжело дышал неспокойный Днепр, когда дворец был наполнен плотным мраком, двери светлицы, в которой сидел и читал свои пергаменты Всеслав, неожиданно открылись, и через порог ринулись на князя три человека в черных плащах, в мешках с прорезями для глаз на головах.

— Смерть вурдалаку! — крикнули они, взвивая мечи.

Всеслав резко оглянулся, увидел, как с перерезанным красным горлом корчится на пороге рында-телохранитель. Смерть стояла рядом. Всеслав прыгнул на стол и ударом ноги в подбородок встретил одного и сразу же, не раздумывая, другого из незваных гостей. Они рухнули на пол. Третий, ворвавшийся в светлицу вместе с ними, на какой-то миг промедлил рубануть мечом. Воспользовавшись этим, Всеслав схватил его за горло, позвал охрану. Все в нем дрожало. Он смотрел, как рынды вяжут веревками ночных налетчиков, и кулаком вытирал густой пот с бровей. Потом подошел к налетчику, сорвал мешок с его головы и онемел от удивления — чернец Мефодий, бывший седельничий Ярун, стоял перед ним.

— Легок же ты еще на ногу, Ярун, — снова садясь за стол, проговорил Всеслав. — В один прыжок у моего загривка очутился. А вот рука подвела, подвела…

Низко сдвинул черные брови, спросил со злостью:

— Почему смерти моей хочешь? Отвечай, шелудивый пес!

Мефодий молчал. Его щеки заливала бледность, голова клонилась на правое плечо. Наконец он сказал, медленно и растерянно, с трудом выговаривая слова:

— Не берет тебя смерть.

— Не берет, — согласился Всеслав. — А вот твоих дружков — я даже не знаю, кто они, — смерть возьмет еще до восхода солнца.

И приказал рындам:

— Этих двоих тащите на допрос. Допросить, не жалея огня и железа, и отрубить головы.

Один из налетчиков закричал Мефодию:

— Спаси нас! Ты же клялся на кресте, что твоя белая кровь защитит нас от княжеских воев. Спаси!

— Карай и меня, — глухо сказал князю Мефодий.

— Святым страдальцем хочешь стать? — пронзительно посмотрел на своего бывшего наставника Всеслав. — Слишком велика честь. Умрешь, как ночной мотылек, и следа от тебя не останется.

— Вурдалак, — завыл в смертельной тоске Мефодий. — Умру я, но умрешь и ты. Далеко вижу я, далеко. Огни христианства горят на земле, святая вера входит в каждую душу, а вы, ничтожные поганцы, ночные совы, канете в пущах и болотах.

Всеслав вдруг звонко засмеялся. Потом вплотную подошел к Мефодию, сказал:

— Не верю ни одной твоей слезе и ни одному твоему слову. Ты меняешь веру, как заяц перед зимой меняет шерсть, как птицы меняют перо. Я придумал тебе кару пострашнее, чем горячее железо и ледяная вода. Тебя повезут в Полоцк — помнишь ли еще наш Полоцк? Тебя привезут на озеро Воловье. Там есть капище. На капище — Перун. Его подняли из воды, из ила. Ты будешь молиться Перуну, богу твоих предков.

— Нет! — закричал Мефодий. — Нет!

— Ты будешь молиться, — тихо сказал Всеслав. — Тебе дадут хлеб и мясо, дадут — сколько съешь. Ты же любишь вкусно поесть, я знаю. Я не мог помирить Христа с Перуном, ведь нельзя вернуть молнию, которая освещала вчерашнее небо. Их помиришь ты. Помиришь своей молитвой.

— Нет! — снова закричал Мефодий.

— У тебя будет для этого много дней и очень много хлеба и мяса.

— Вурдалак, — в бессильном гневе прошептал побелевший Мефодий, но Всеслав уже не слышал. Мефодий больше не существовал для него.

— Седлайте коней, — приказал великий князь. — Я еду в Белгород, еду к своей дружине.

Он мчался сквозь ночь, сквозь молчаливую синюю тьму. Человек двадцать всадников мчались за ним. Ветер смел с неба тучи, и взору открылось бесконечное голубое поле со множеством звезд — золотых неугасимых глаз. Небо смотрело вниз, смотрело на притихшую землю, на мрак глухих лесов, на черные зеркальные озера, на бездонные болота, на песчаные бугры, торчавшие среди этих болот. Всюду царил сон. Он закрывал глаза, затыкал уши, расслаблял руки, и тяжелый меч валился из цепкой жесткой ладони на траву, в которой спали шмели и козявки. Сердце человека и сердце зверя в объятиях всесильной ночи становились теплым слабым комочком, который размеренными толчками гнал по жилам кровь. Спал человек. Спал мозг — князь тела, но ужасными видениями полнился этот сон. И человек начинал кричать, стонать, шарил рукой вокруг себя, ища меч или копье. «Куда мчатся эти всадники? — думало небо, глядя на Всеслава и его людей. — Неужели для их муравьиной суеты им не хватает дня? Неужели есть что-то лучшее, чем сон, сначала земной, временный и короткий, а потом вечный?»

Всеслав мчался сквозь ветер. Он с малолетства любил его, любил невидимого крылатого богатыря, который прозрачным холодным кулаком так может стукнуть в грудь, что займет дыхание.

Войско полочан стояло отдельно от городского ополчения, у стен Белгорода. Роман приказал обнести место стоянки плетнем, вбить острые колья. Слабо горели обессилевшие за ночь костры. Роман не спал, придержал стремя великому князю, когда тот соскакивал с коня на землю.

— Буди всех, — сказал Всеслав.

Скоро огромная масса людей, подрагивая от утренней свежести, стояла, готовая слушать великого князя. Тихонько ржали кони. Догорали костры.

— Я давно хотел поговорить с вами, вои мои, — громким голосом выкрикнул Всеслав, и его услышали все, от первого дружинника до последнего замурзанного коневода. — Завтра или послезавтра здесь будет Изяслав с ляхом Болеславом. Потечет кровь. Захрустят щиты. Покатятся головы. Всегда искал я жаркую сечу, но этой сечи не хочу.

Он посмотрел на небо, и все посмотрели следом за ним.

— Птицы летят в свои гнезда. Реки входят в берега, — после молчания, которое показалось слишком долгим, снова заговорил Всеслав. — Подумайте, что лучше: Родина или власть? Подумайте, какой тропой идти: проливать ли чужую нам кровь или вернуться на Полоту и Свислочь, обнять жен и детей? Я не хочу сечи потому, что мы побьем друг друга, Изяслав и я, а по нашим костям в Киев войдет хан Шарукан. Вои мои! Вам вручаю свою славу и свою судьбу. Пусть будет так: я сейчас к каждому подойду, каждому посмотрю в глаза, и каждый из вас скажет мне только одно слово: «Киев», если хочет остаться здесь, и «Рубон», если не хочет битвы, а хочет вернуться домой.

Взволнованный гул прокатился по рядам воев. Так просыпается перед грозой густой неподвижный лес.

Всеслав начал обходить войско.

— Рубон! — летело ему навстречу.

— Рубон!

— Рубон!

— Рубон!

Он подошел к Ядрейке.

— Рубон, — быстренько проговорил рыболов, и не был бы Ядрейка Ядрейкой, если бы не добавил: — Чем за морем мед пить, лучше из Свислочи водицу. Побежим, князь, домой. Чего тебе не хватает? У них — Днепр, у тебя — Двина. У них — София. И у тебя — София.

Всеслав улыбнулся разговорчивому рыболову, а Роман погрозил ему кулаком.

Обход продолжался. И всюду слышалось:

— Рубон!

— Рубон!

— Рубон!

Только несколько человек сказали: «Киев». Всеслав поклонился войску, проговорил дрогнувшим голосом:

— Я знал ваш ответ. Много битв ждет нас впереди, и мы не боимся их, но завтрашней битвы не будет. Подайте мне мой меч!

Двое гридней-оруженосцев принесли длинный прямой меч. Всеслав поцеловал его, поднял над головой.

— Клянусь именем, которое ношу, — всегда и всюду думал я о Полоцкой земле, о Двине и Друти, об Уше и Свислочи. Когда еще наши деды-прадеды сосунками поперек лавки лежали, великую славу имела наша земля и всегда будет ее иметь. Недаром сидели мы в Киеве — тем самым мы свой родной Полоцк крепили. Поклонитесь же этому мечу, который поведет нас домой!

Тысячи людей опустились на колени, и свершилось поклонение мечу.

Потом князь приказал позвать двух киян, которые пришли с вечера, да так и заночевали у дружков после доброго угощения, отдал им загодя приготовленный пергамент, строго наказал:

— Завтра же отнесите его мужам-киянам.

«Мужи-кияне, — было написано в пергаменте, — спасибо вам, что сынов моих и меня освободили на белый свет из темного поруба. До конца жизни буду помнить об этом. Не хочу крови и ухожу в Полоцк. Люблю Киев, но Полоцк люблю больше».

Войско двинулось на север. Синяя темень поглотила его.

— Конь домой бежит быстрей, — весело сказал Ядрейка, но на его голос никто не отозвался. Шли и ехали молча, напряженно вглядываясь в ночную туманную мглу. Кто думал о матери, кто о жене, кто вспоминал тонкую детскую руку, которая лежала когда-то на его плече…