"Костры похода" - читать интересную книгу автора (Бородин Сергей Петрович)Третья глава. ДОРОГА ГОНЦААяра сопровождали четверо воинов. У каждого — свежий конь из джизакских табунов Тимура, под чекменем — короткий ятаган, в руке — легкое копье. Вокруг простиралась зимняя бесснежная, серая гладь степей. Вдали синели горы, то задернутые туманами, то покрытые суровым снегом. Потянулась длинная, на многие дни, мокрая, скользкая, дальняя дорога. Через степи, горы, пустыни, через родные свои селенья; через чужие покоренные города, через становища одичалых племен, через нежилые развалины недавних городов, где повелитель пожелал создать пустыри, чтобы умелых мастеров отсюда увести в свои города; через чужие заброшенные поля, куда повелитель пожелал пустить пустыню, чтобы земледельцев отсюда переселить на свои земли, чтобы их руками рыть оросительные канавы на своих полях. Аяр сидел в седле небрежно, но крепко. Воины, приноравливаясь к нему, то сбавляли рысь, когда пересекали безлюдные места, то пускались вскачь, когда показывались селенья, чтоб народ сторонился перед ними: велика честь селенью, что по его улице мчится царский гонец. В отяжелевших от дождей и от пота чекменях, в широких лохматых треухах, одними лишь копьями напоминали они, что не простые всадники скачут следом за красной косицей гонца, но сами воины повелителя. Кругом простирались мутные февральские просторы, словно в воздух, как в воду, плеснули молока. В Каршах, в тесном древнем городе, остановились ночевать под кровом многолюдного, шумного караван-сарая, заслоненного от базара строем больших, ветвистых карагачей. Аяр знал эти деревья летом, когда, смыкаясь кронами, они распростирали густую благотворную тень. Теперь они высились голые и неподвижные. К ночи заветрело. На черных ветвях карагачей большая стая ворон подняла неумолчный гомон, перекликаясь с другой стаей, носившейся в хмуром, темнеющем небе. Зимние деревья никого не могли укрыть от студеного сырого ветра с востока. Ветер загулял и по просторному двору караван-сарая, сметая на людей мусор с кровель. Аяр, разогревшийся от быстрой езды, скинул чекмень, скинул теплый халат и, прежде чем отдыхать, прошел на конный двор выбрать сменных лошадей, чтоб их подготовили ему к рассвету. Для долгого отдыха в пути у гонца не было времени: пути гонца, как и все переходы караванов, четко расчислены в книге "Дорожник", и этого расчисленья никто из гонцов и никто из караванщиков не смел нарушать. Каравану полагалось идти от Бухары до Каршей четыре дня; гонцу — три. Каравану идти от Каршей до Балха — восемь дней; гонцу — пять. И так по любой дороге, до любого города. Если гонец на сменных, отстоявшихся лошадях ухитрялся пройти расчисленный путь быстрей, награждался. Стемнело. Уже не видно стало городских строений, а ветер не унимался. И вдруг повалил снег. Накаркали вороны! По снегу не расскачешься. Вот тебе и Карши — родной город великой госпожи — царицы Сарай-Мульк-ханым. Потому и город ныне прозывается Каршами, а не прежним именем — Несеф. Карши — значит дворец. А дворец в Несефе поставил правнук Чингиза Казан-хан, отец великой госпожи; тут и родилась она, в этом самом дворце, тут и росла до пятилетнего возраста, пока не убил Казан-хана хан Казаган. Как зять Казан-хана, нынче прозывается Тимур Гураганом, ханским зятем. А дворца того в Каршах уже нет. Хан Тохтамыш разрушил тот дворец лет десять назад, когда повздорил с Тимуром. Где-то он нынче, неблагодарный Тохтамыш-хан? Дважды Тимур ходил его бить за неблагодарность. Под Чистополем во чистом поле бил. На Тереке-реке бил. А все еще цел Тохтамыш-хан, а все еще где-то скрипит зубами, точит меч, не угомонился, не поклонился Повелителю Мира. Может быть, тысячу лет стоит этот город Несеф, нынешний Карши. Много дел тут поделалось, много всяких людей побывало, пожило, сошло в забвенье. Много снегу сюда наметало со степи, много его здесь перетаяло. А вот опять наметает, метет, валит. А на рассвете надо выезжать и ехать наскоро. Всю ночь Аяр вскакивал, выходил глядеть, не стихает ли снег, не светает ли утро. Когда в предрассветной синеве выехали из ворот, Аяра знобило. Никак не мог согреться. На городских кровлях лежали белые тяжелые слои снега. Весь город казался разглаженным белыми плоскостями кровель; и между ними вздымались в небо серые султаны голых тополей да желтели сырой глиной стены строений. Кони увязали в снегу, в глубоком, рыхлом снегу, прикрывшем всю землю ровной гладью. Кони то оскользались, то спотыкались, — не разглядишь ни канав, ни кочек. В каршинской степи, на бескрайнем просторе, понесло навстречу всадникам студеным ветром. Заиндевела шерсть лошадей. Слезились глаза от стужи, от ветра. Когда добрались до Маймурга, смерклось. Заночевали в низенькой келье постоялого двора, заполненного большим овечьим гуртом. Под заношенным холодным одеялом Аяр ворочался всю ночь, пересиливая себя, не желая поддаться тяжелой слабости, силясь перебороть болезнь. Утром, ослабевший, пошатываясь, он все же сел в седло и поехал дальше. Но все трудней стало ему держаться в седле. Тело настойчиво тянулось к земле, к покою. Впереди был постоялый двор — Рабат-Астан. Можно было остановиться там. В этом рабате [так] редко останавливались, предпочитали добираться до Миянкалы, укрепленного караван-сарая, где всегда стояло много проезжих, где были запасы корма для лошадей и верблюдов и хорошая харчевня. Но не только до Миянкалы доехать, а и до Рабат-Астана у Аяра не хватило сил. В какой-то небольшой, до кровель заваленной снегом деревушке Аяр остановился. Воины помогли ему дойти до первой мазанки. Постучались в черную от времени низенькую калитку. Вышел старик в широких засаленных овчинных штанах. Их шов кое-где распоролся, и в прорехах торчала бурая овечья шерсть. Серые глаза слезились над свалявшейся бородой, похожей на лоскут овчины. Длинная домотканая рубаха, распахнутая на груди, на пронзительном ветру не могла укрыть от стужи костлявого старого тела, но старик неторопливо здоровался с гостями, неторопливо вел их по двору, гремя по оледенелой земле одеревенелыми туфлями, надетыми на босу ногу. В приземистой лачуге, в темной комнатке под черным низеньким потолком, на глиняном полу ничего не было, кроме истертой войлочной подстилки да глиняного кувшина у двери. Но вошедшим сразу показалось здесь теплей, чем снаружи, хотя теплей здесь было лишь оттого, что толстые стены укрыли иззябших путников от ветра. — Один из воинов начал было объяснять хозяину, что Аяр заболел, но старик, как бы успокаивая их, поднял перед воином ладонь, приговаривая: — Погоди, погоди… И торопливо нырнул в другое жилье, откуда принес две овечьи шкуры. Он расстелил их на войлоке, и Аяр беспомощно опустился на них. Постояв над ним, старик снова ушел. Он вернулся с широким, много раз латанным шерстяным чекменем, накрыл Аяра и сказал: — Лежи. Воины внесли переметные мешки и поставили их у стены около двери, а седло уложили возле Аяра, чтобы ему было на что опереться. Но прежде чем лечь, Аяр, закрыв глаза, вытянул из-за голенища кисет, засунул его за ворот, где под мышкой был у него потайной карман, и сказал воинам: — Хозяин меня обережет, а вам тут места нет. Поезжайте, ждите меня в Рабат-Астане. Да сыщите там лепешек или еще какой еды, а завтра один из вас привез бы мне сюда. Тут у них у самих ничего нет. — Есть! Есть! Гостю найдем! — самоотверженно заволновался хозяин. Обидеть нас хочешь? Аяр послушался, но остерег свою охрану: — Ждите меня в рабате. А тут ни у кого ничего не трогать, не брать. Воины переглянулись с неудовольствием: не в их обычае было отказываться от того, что можно вырвать. Если сам царский гонец захворал, никто за такое дело не попрекнул бы. Однако Аяр был тверд: — Езжайте, не то до темноты не поспеете! И, потеряв силы, лег. Он только сказал, когда хозяин проводил воинов: — Мне ничего не надо, отец. Дай мне поспать. Но хозяин вскоре принес в черной глиняной плошке разогретое сало, растер Аяру грудь и густо намазал ему пятки и ладони. — Дитя я, что ли… — возражал Аяр, но подчинялся этой отцовской заботе, которой не знавал за всю жизнь с младенческих лет. Уже в дремоте спросил: — Как имя, отец?.. — Онорбай. — Богатое имя! — Только оно одно богато!.. — усмехнулся хозяин. — Лежи отдыхай. — А я — Аяр. — Знаю, воин сказывал… — И опять хозяин усмехнулся, теперь, видно, этому нелестному прозвищу гонца. К утру у Аяра озноб утих, а днем под напором яркого солнца и теплого ветра сугробы истаяли. Лишь кое-где в тени оставались сизые пятна хлипкого снега. Аяр лежал обессиленный, голова отяжелела, все вокруг казалось непонятным, как во сне: откроет глаза — сидит старик и что-то скоблит ножом; другой раз откроет — уже вечер и в дверях стоит широкоплечая коренастая девушка; третий раз откроет — ночь, где-то грызутся собаки, видно схватились с волками. Прошел один день, и другой день прошел, и Аяру полегчало. Оставалась лишь слабость да тяжесть в голове. Но больной уже сидел, разговаривал с хозяином, выходил наружу погреться на свету. Из сырой земли, как зеленые язычки, высовывались ростки тюльпанов, предвещая весну. Старик, подойдя к росткам, сказал: — Они уже с неделю как выглянули, поманулись на солнце, да снег их привалил. А они устояли, дальше тянутся. И примечаю: росли и под снегом, не переставали расти. Но Аяр все еще ленился поддерживать разговор. Во дворе и в доме домовито хозяйничала широкоплечая рябоватая девушка. Подметала сереньким веником, разжигала кизяк в глиняном очаге, на краю двора, где пекут лепешки; пробегала, стуча тяжелыми кожаными туфлями, посверкивая смуглыми щиколотками из-под румяных шальвар, накинув на голову детский халатик, и небрежно, по обычаю, заслонялась полой халатика от постороннего мужского взгляда. Нередко случалось, что она проходила мимо, заслоняясь полой халатика совсем не с той стороны, откуда на нее смотрел Аяр. Он молчал, но смотрел на нее. Ему нравилось на нее смотреть: не стройна, не легка, рябовата, и руки измазаны сажей, и на лбу полоска сажи, — видно, провела по лицу рукой, — а смотреть на нее было приятно: как она домовито, ловко хозяйствует среди этой глиняной утвари, где у нее вода, мука, тесто… Приседает перед очагом и, совсем распластавшись на корточках, поддувает огонь под комьями кизяка. Вот вскинулась, ухватилась за пучок сухого бурьяна, подбросила в очаг. Пламя заиграло перед ней. Она не отодвинулась, только заслонилась от пламени ладонью. Вот поплескала из кувшина водой на руки: будет брать тесто. Мало помыла руки, бережет воду. — В воде нуждаетесь? — спросил Аяр хозяина. — Колодец есть овец поить. Сами не пьем: солона. — А где же берете? — Эна там, в балке, — серые камни где лежат, видишь? Там вода есть. Летом засыхает; летом из колодца пьем. — Дочь хозяйствует? — Жены нет. — Нету? — Тринадцать лет уже нету. Когда Тохтамыш-хан на Карши ходил, увели жену. А я дочь схватил да за пазуху. Ягненок подвернулся, только что народился, и его за пазуху. Да в балку, там за камнями залег, притаился. Тохтамыш ушел, я вернулся. Дочь выходил и ягненка выходил. Ей три года было. Ягненку — три часа от роду. Обоих выходил. А сыну шесть лет было, он сам спрятался: на кровлю залез, там залег, затаился, его и не приметили. А жену увели. — Сын жив? — С повелителем. С самим. Что жив, что нет — разницы нет, когда он с повелителем. Десятник. — Трудно вам двоим? — Мне шестьдесят лет было, я все один жил. Шестьдесят лет, а кругом все одно — степь, бараны, колодец. Тут случилось, мимо пленных гнали; много — тысячи людей. Это повелитель Хорезм взял, погнал народ в Самарканд. День мимо шли, другой день шли. Я смотрел: черные, серые, одни глаза краснеют, идут, идут… Пять дней мимо идут, на шестой идут, — вижу, на шестой день одна девушка захромала, ногу вывихнула. И уж ей не идти. А не идти — убьют. Я изловчился, выдернул ее из толпы да за угол. Она догадалась, поползла за стену. Да так и осталась. Вот мне и жена. А и не думал жениться. Чем кормить? Да и выкупить невесту было не на что: отдашь всех баранов, а самому что останется, где шерсть брать? Вот и осталась, и явилась у меня жена. Ха! Ах, какая жена!.. Увели. А теперь где взять? Да и зачем? Лучше той нигде нет. Та — одна была такая! Я весной шерсти наберу, летом она ниток напрядет, в травяном отваре выкрасит, зимой сидит — ковры ткет. Об эту пору я брал у нее ковры да в Карши, на базар. Продам — чего-нибудь для дома куплю, с базара несу. Какая жизнь была! Увели… — А дочь не ткет ковров? — Может. А где шерсть взять? Баранов тогда ж угнали. Какие у меня и остались — все черные. А одной черной ниткой какой ковер выткешь? От жены один коврик уцелел. Она тут за домом его ткала, он у нее еще на приколах был растянут, они его не заметили. Да он и не весь был готов. Вот дочь по этому ковру и училась. И поняла. И могла б ткать. Да где же взять шерсть? — Чем же кормитесь? — Барашка выращу, сведу на базар, назад зерно несу. Тут муку намелем вон у нас жерновок, — лепешки печем, водой запиваем. А этой осенью волки на проезжего коня кинулись. Конь отбился, да зад весь изорван. Проезжий бросил коня, а мы с соседом коня задрали: коню все одно пропадать. Теперь тут у нас с осени колбаса провисает. Станет тебе полегче, сварю тебе, попотчую. — Да, отец… не проста жизнь-то! — Ух, какая!.. Каждый день разная. Как ручей играет. — Жизнь-то? — Да. — Ты и родился здесь? — Испокон веков. А где ж еще жить? Разве можно! Вокруг темнела ровная, гладкая каршинская степь. Ни деревца, ни кустика. Только кое-где камень торчит или горбится холмик. Подошли большие степные собаки, с обрезанными ушами, с пушистыми култышками на месте хвостов. Хозяин, приветливо глянув на них, сказал: — Ночью они двоих волков тут задрали. Там вон, около камней. Я пошел, хотел шкуры снять. Где там: клочья! А девушка все ходила мимо, все ходила… Закрыла жерло печи деревянной заслонкой: там, внутри, лепешки, прилепившись к своду, пекутся над жаркой золой. Начисто отмела сор от печки. Ухватила глиняный кувшин, распрямившись, вольно запрокинув голову, побежала к далеким камням за водой. Ветер отпахивал в сторону полы халатика, раздувал ее широкую, заплатанную рубаху. — Что ж это она босая? — В обуже тяжело, — далеко ведь! — степенно объяснил старик. — Еще снег кое-где… холодно. — А то и по снегу ходим без обужи: где ее взять? — Холодно ведь! — повторил Аяр. — Сын мой обут небось: он воин, десятник. А тут кругом ты обутых видал? У нас добычи нет… — А все ж вы тут намного богаче живете, чем там! — сказал Аяр, вспомнив покоренные земли. — Еще бы, мы тут свои повелителю-то! И воинов ему даем, и хлеба; баранов ему растим. И воинов даем, и кормим воинов. А он добычу берет, правит нами! Старик говорил степенно, но Аяру почуялось, что в словах старика мелькнуло подобие той усмешки, какую он приметил, когда сказал старику свое прозвище. Если даже и мелькнула эта усмешка, сейчас она не задела Аяра, ему было хорошо здесь, спокойно. Как было ему спокойно у Назара на базаре, так и здесь, не то что среди воинов или на постоялых дворах. Девушка уже возвращалась со степи, слегка прихрамывая, и глиняный кувшин твердо стоял на ее голове. Шла навстречу сырому свежему ветру, свободно и равномерно помахивая руками в лад своим мелким шагам. Под глиняным кувшином сама она казалась слепленной из красноватой глины: встречный ветер прижимал к ней рубаху, и она пробивалась сквозь ветер высокими острыми грудями, широкими крутыми бедрами, узким овалом живота. Такие глиняные игрушки случалось находить на Афрасиабе — богинь в развевающихся хитонах. Ника ли, Афродита ли, своя ли согдийская Дева попадалась самаркандским ребятам на Афрасиабе после дождей ранними веснами; ребята бегали туда искать такие игрушки, чтобы потом играть, обряжая бывших богинь в пестрые лоскутки. Ожившая, шла она из этой темнеющей вечерней степи, издревле увенчанная тяжелой тиарой кувшина. В это время, как журавлиное курлыканье, донесся звон караванных колокольцев. Шел караван со стороны Каршей. Аяру не по душе было сейчас глядеть на караван, на людей, которые едут, может быть, из самого Самарканда. Его тянуло уйти от этого каравана. Он бы встал. Но хотелось дождаться девушку. Она была уже недалеко. Но вот Онорбаевы псы кинулись к дороге с угрожающим лаем. Из-за дома на дороге вдруг показались путники на ослах. За ними, надменно неся высокоумные головы, величественно следовали верблюды. Караванные псы, теснясь к ослам караванщиков, отбрехивались от нападавших на них здешних псов, ощеривались, огрызаясь; в драку не лезли: здесь была чужая земля. В этой собачьей кутерьме, в звоне колокольцев верблюды шествовали один за другим и все так же величественно, медлительно сменяли друг друга, связанные между собой короткими арканами — один конец на седле переднего, другой конец в ноздре следующего — и мерным, беззаботным шагом уходили в далекую даль. Но девушка осталась по ту сторону дороги. А караван был велик. Верблюд сменял верблюда. Возникали и пропадали вдали караванщики на маленьких осликах, а девушка, опустив на землю кувшин, ждала по ту сторону дороги. До нее от Аяра было всего два шага, но теперь надо было ее ждать оттуда, может быть, очень долго ждать, — ведь в иных караванах идут сотни верблюдов; бывает, и тысячи верблюдов идут, позвякивая колокольцами, всегда тем же величественным, медлительным шагом, презрительно запрокинув надменные головы. Аяру показалось обидным это шествие каравана. Никогда караваны не мешали Аяру: все уступали дорогу царскому гонцу. А тут он ничего не мог поделать. И чем дольше шел этот караван, тем нужнее становилось ему, чтобы девушка была здесь, в этом дворике, где без нее могут сгореть лепешки, где без нее чего-то не хватает Аяру. А бесконечный караван шел, шел… На хорошем, рослом осле проехал дервиш в островерхом куколе. — Божий человек… — сказал Аяр, чтобы хоть чем-нибудь скрыть свою досаду, но сказал это с такой досадой, что старик охотно поддержал его: — Где стадо, там и волк. — Как это? — Человек кормится от стада. Стадо кормится от степи. А степь рождает волков. Хочешь избавиться от волков, зажги степь. А чем тогда стадо кормить? Ха-ха. — И сплюнул: — Ох, о аллах!.. Аяр задумался, взглянув на старика. Через несколько дней Аяр уже снова мог сесть в седло. На прощанье Онорбай положил в мешок гонцу лепешек, еще горячих, но уже черствых, как сухая глина; положил кусок черной конской колбасы и пару луковиц, — здесь, в голой степи, лук с трудом выменивали у проезжих, и Аяр оценил щедрость хозяина. Но Аяру нечем было отдарить Онорбая. Желая хоть чем-нибудь порадовать его, Аяр предложил: — Там, в войсках, не встречу ли я твоего сына, отец… Может, сказать ему что-нибудь? Как мне его там сыскать? — Он в коннице у Султан-Хусейна. Его имя Мумтоз, а кличут его там Курсак, то есть Пузо. — Что это ему такое прозвище дали? — Он жрать любит. Аяр уловил в словах старика неприязнь к сыну. — Так что ж мне ему передать? — "Воюй, мол, воюй!" Ему там самое место. То приостанавливаясь у двери, то чуть-чуть прихрамывая, пробегала по двору, но, видно, без всякого дела, рябоватая коренастая девушка, по-прежнему делая вид, что прикрывается от постороннего мужчины краем полосатого детского халатика. Аяр приметил, что в это утро девушка густо начернила себе брови, соединив их в одну черту поперек всего своего круглого лица. Теперь ему казалось, что она смотрит на него не своими маленькими, куда-то исчезнувшими глазами, а этой темной, как бы сощуренной чертой. Аяр вытянул из-за пазухи маленький сверток, развернул его, вытащил индийскую Назарову серьгу и показал Онорбаю: — На, отец, возьми. Отдай дочери. Но Онорбай возразил: — Ценность дарят, когда сватают. Аяр зажал серьгу, раздумывая: "Мне-то сватать! В седле, что ли, ее поселю? Где же мне своей семьей жить? Где жилье свое ставить? Кто ж меня с седла на землю отпустит? А она ходит, ходит. Можно б и посватать…" Он сказал Онорбаю: — Я, отец, тебя не хотел обидеть. Память тебе хотел оставить. — И без этого запомним. Не надо. Аяр снова спрятал серьгу за пазуху. "Откуда у них детский халатик?" — подумал Аяр. И медлил расстаться с этой глиняной приплюснутой к земле хибаркой, с голым, утоптанным овечьими копытцами двором, где дремали, привалившись к стене, серые, как волки, матерые черномордые псы… Медлил расстаться с этим полосатым детским халатиком и сказал Онорбаю: — Буду назад ехать — непременно вас навещу. — Да ведь нас уж не будет. — Как это? — Вон тюльпаны язычок показали. Это они нас в степь кличут. Навьючим свои сокровища на осла, овец выгоним, да и айда по степи пастись, до зимы. Если уж только зимовать вернемся. Да нынче, сам знаешь, жизнь человека не крепка. До зимы далеко загадывать! А летом где нас найдешь? Сами не знаем, где будем. Чем от дороги дале, тем жизнь целей. Нынче такое время!.. Подошли двое соседей Онорбая, молчаливые старики в изношенных шерстяных халатах, такие же зимовники этого маленького зимовья. Аяр по-сыновнему низко поклонился им, обнял плечо Онорбая и пошел к коню, успев скошенным взглядом заметить девушку, замершую у пустого очага. В Рабат-Астане Аяр, не сходя с седла, поднял заждавшихся его воинов: — Засиделись? Седлайте скорей, едем! Путь лежал через пустынную степь, где лишь изредка встречались маленькие стада скотоводов, двинувшихся на кочевье; один раз пришлось объезжать большую отару каракулевых овец, предшествуемую пастухами, сопутствуемую навьюченными верблюдами: перегоняли скот знатного хозяина. Когда добрались до Нишана, хотя кони у Аяра были хороши, он велел сменить их на свежих, чтобы не ждать, пока эти отдохнут. Среди ночи поднимался: не проспать бы рассвет. Он раньше всех просил отпереть ему ворота и, едва их со скрипом и всякими присловьями отворяли, пускал коня вскачь. Ему не терпелось наверстать дни, потерянные за время болезни. Он сменял лошадей всюду, где замечал свежих и крепких карабаиров, которых ценил выше остальных лошадей. К переправе через Аму поспели лишь к вечеру. Здесь пролегал южный рубеж Мавераннахра, Междуречья, простиравшегося между реками Сыр и Аму. Тимур считал Мавераннахр исконной вотчиной, своим заветным уделом, сердцем своего необъятного царства. Отсюда не всякого выпускали, дабы не оскудевали людьми ни города, ни земли Мавераннахра, где трудились сотни тысяч бесправных переселенцев из всех завоеванных Тимуром пространств. Ночью переправы не было. За рекой вдали высились крепостные башни города Керки. На этом берегу теснились крепкие стены обширных постоялых дворов, караван-сараев, скотопригонных рабатов. Лишь к рассвету приставали сюда каюки перевозчиков и на берег выходила охрана, составленная из отборных стражей, столь привередливых и самовольных, что даже Аяр, неприкосновенный царский гонец, робел, глядя, как проезжих здесь обшаривали и опрашивали. Лошадям накинули халаты и тряпье на головы, чтобы не пугались воды, завели их за жерди посредине каюков, сами встали, держа конские удила, и Аму забурлила желтыми водоворотами. Кое-где раскрывались воронки, и казалось, из речной пучины высовываются круглые львиные морды, разевая пасти. "Пронеси, аллах!" — думал Аяр. Отлогий розовый берег приближался. Поднимались еще заслоненные берегом плоские кровли пригорода, крепостные зубчатые стены, будто слепленные детьми из глины, угловатые башни, приземистые и нестрашные, тоже будто глиняные, — город Керки. Пока судачили с охраной, пока грузились, плыли да выгружались, прошел весь день. К постою на городской рабат поспели незадолго до ночной молитвы куфтан, перед самым закрытием ворот. Аяровы воины собирались погулять в городе, потешиться на вечернем базаре, но Аяр дозволил им лишь сходить в баню, где исхудалые банщики при жидком свете плошек наскоро поразмяли воинов, устало помыли их, торопясь закончить длинный, изнурительный банный день. Еще до рассвета Аяр поднял свою охрану. Прежде чем мусульмане опустились на первую молитву, он уже поднялся в седло и мимо мечетей, мимо молящихся, под осуждающими взглядами набожных людей заспешил к городским воротам. Но привратники ждали, пока жители закончат молитву. Когда же наконец открыли ворота, в город пошел большой караван из Мерва. Аяр потребовал остановить караван. Привратники не посмели спорить, верблюдов оттеснили к стене, и Аяр протиснулся прочь из города. Древнее кладбище, начинавшееся у городских стен, застроенное надгробиями и ветхими мавзолеями, было безлюдно. С сырой земли вспорхнули сороки. Между гробницами встал какой-то дервиш с остроносым кувшином в руке и снова нагнулся, чтоб поднять с земли молитвенный коврик. Это все, что Аяровы воины успели поглядеть в Керках; едва проехали мимо осыпающихся стен мавзолеев, дорога выпрямилась, и Аяр погнал коня вскачь. Иногда недавняя болезнь сказывалась: начинала тяжелеть голова, немели ноги. Аяр спешивался, подтягивал или отпускал стремена, чтоб изменить положение ног, снова садился и гнал коня. Когда потянулись пески пустыни, подули теплые ветры, засинело небо, замелькали шустрые пестрые птицы. Постоялые дворы стали редки, а их серые стены высоки, вода из колодцев горька, люди медлительней и молчаливей. Однажды проехали по дороге, густо усеянной древними черепками давно разбитых корчаг и кувшинов: некогда этой дорогой многие поколения людей возили пресную воду в безводные селенья. Вода для земли — как кровь для тела: всюду, где удавалось отвести ручей от дальней реки, его берега оживали, земля просыпалась, с лихвой воздавая тому, кто утолил ее вековую жажду. Сотни тысяч пленников, рабов, земледельцев согнал Тимур в безводные степи, чтобы расчистить и расширить каналы, заглохшие после нашествия Чингиза. В Мургабской степи, в Афганских долинах, на полях Хорасана рыли они оросительные канавы: Тимуру был нужен хлеб, чтоб кормить воинов, а воины — чтобы завоевывать земли. Но эти земли, где некогда колосились хлеба, давно заросли верблюжьей колючкой и горькой полынью: им не хватало воды. Ни усилия рабов, умиравших от жажды, чтобы прорыть русло ручья, ни плети надсмотрщиков, ни опыт земледельцев, согнанных сюда от своей недопаханной полосы, чтобы взрыхлить пашнями зачахшие просторы, не могли пробудить землю, почившую под копытами Чингизовой конницы, истоптанную его кочевыми стадами. Нужны были сотни тысяч земледельцев, молодых и любящих свои поля, а они, отвыкшие от рукояток сохи, нынче сжимали рукоятки сабель в непрестанных походах Тимуровой конницы. Аяру предстояла переправа через Мургаб. Реку заслоняли густые заросли тростника. Лишь узкая тропа пролегала через сплошную чашу. Здесь нужно было дождаться утра: каюки перевозчиков ушли на левым берег. Не въезжая в камышовые заросли, Аяр остановился в небольшом селенье. Сняв с лошадей переметные мешки, воины пошли к небольшой мазанке, прислонили мешки к ее крепким, будто прокаленным, как у кувшинов, глиняным стенам, сели на землю в холодке. Солнце стояло еще высоко. Старуха в узкой красной рубахе, в белой высокой, как башня, чалме разжигала сухой тростник в очаге. День был так светел, так ярок, что огонь костра на этом солнце горел невидимый, бездымный, будто сухой тростник сам, без огня, сгорал от солнечного света. Неподалеку от дома длинный человек в черной, из целого барана, шапке, завернув за пояс полы халата, до колен засучив штаны, ходил босой следом за деревянной сохой. Соху задумчиво влачили иссиня-черные, белорогие горбатые быки, понурив головы под тяжелым ярмом. Лоснясь на солнце, быки двигались под бирюзовым небом, тяжело ступая по лиловатой земле пахоты, а хозяин, то наваливаясь на соху, то приподымая ее, охрипнув, кричал и кричал, ободряя и понукая быков. Видно, он пахал уже долго. Увидев приезжих, он вонзил соху глубже и, отпустив быков от ярма, пошел, хромая, к дому. Пока он пахал, хромота его никак не была заметна, но теперь обнаружилось, что хромает он больше, чем сам повелитель. А когда подошел ближе, он оказался еще кривым на левый глаз. Вытирая мокрое лицо полой халата, он остановился около Аяра и, словно сразу обессилев, резко опустился на землю, сел, привалившись спиной к стене. Лицо опять взмокло, и опять он утерся полой халата. — Давно пашете? — спросил Аяр. Довольный, что с ним так запросто заговорили, хозяин при двинулся ближе: — Пятый день. Еще дня на два осталось. Старуха поставила перед ним кувшин холодной воды и глиняную плошку. Налив воды, хозяин протянул плошку Аяру, но Аяр, видя, как хозяин облизывает серые толстые губы, отслонился: — Пей! Пей сперва сам. Жадно сжав плошку ладонью, пахарь пил маленькими, редкими глотками, неторопливо, долго, как бы пробуя вкус воды. Так вернее утоляется жажда. Если же пить большими глотками, живот наполнится и отяжелеет раньше, чем утолишь жажду. Тот, у кого мало воды, умеет пить воду. Шуршали камыши и порой потрескивали. Они тянулись вдоль берега, отходили по болотистым землям далеко в сторону. Можно было неделями плутать в их беспросветных зарослях по хитрым звериным тропкам, где бродят несметные семьи кабанов, где на прогалинах пасутся чуткие олени, где охотятся, пощуривая зеленые глаза, камышовые коты, пятнистые барсы, где владычествуют тигры, еще более могущественные и надменные, чем сам Тимур. А хозяин рассказывал Аяру: — Отпашусь — начну стену лепить: вокруг всего поля нужна высокая стена. Не то кабаны войдут, не столько зерно пожрут, сколько вытопчут. Ни дынь, ни арбузов на бахчах не вырастишь, коль не огородишься. Истинные язычники — поганые кабаны. — Не тяжело одному хозяйствовать? — А как быть? Двоих сыновей отдал. Одного убили от Тохтамыша, на Каме-реке. Другого — в Индии, когда на Дели ходили. Сам десять лет лук из рук не выпускал. Да, слава аллаху, изломали меня под Багдадом, отпустил меня повелитель домой. А ведь дело такое: чужие поля топчешь, а свое хочется запахать да засеять. Чем по своему больше горюешь, тем свирепее чужое крушишь. Я такой. Люблю на земле действовать. В походе золото берешь, шелками мешок набиваешь, а сам глядишь, где бы тут горсточкой отборных семян разжиться да на свою землю снести. — Рад теперь, что отвоевался? — И рад бы! Да ведь человек не всегда рад… — А что? Но хозяину не хотелось отвечать на вопрос царского гонца. Заслышав среди однообразного шелеста камышей какой-то хруст, смолкший так же сразу, как и возник, хозяин отвернулся к зарослям: — Не тигр ли крадется? Может, лошадей ваших нанюхал. Тогда держись: ятаганами не отобьешься. Но это был не тигр. Неприметной дорожкой выехал из камышей на тонком, как газель, сером коне коренастый сутулый старик в мерлушковой шапке, сопровождаемый вооруженным юношей на гнедом иноходце, и стороной проехал мимо, кинув косой взгляд на Аяра. Старик поехал вдоль поля к высокому, как крепость, дому, и вечерние лучи тянули за всадником длинные синие тени. В небе сгущалась синева. Полоса зарослей зарозовела. — Кто это? — спросил Аяр. — Я его где-то видел. — На переправе, может? Он там десятник караула. А над нами правитель. — Свиреп? — Не скажешь. Ничего худого не скажешь. Делает свое дело. Я, что должен исполнять, всегда исполню. Я такой! — А что? — Да ничего! Он мне земледельничать не мешает. Нас сам повелитель на землю посадил: "Земледельствуйте, а мне на воинов хлеб давайте. Я вас берегу, вы меня кормите". Что он зерно у меня берет, его право, не мне обижаться! А вот надсмотрщик этот правительствует без обиды, берет, что надо взять, а вот душа от него сохнет, как глотка от жары. — Чего ж она сохнет, если он лишнего не берет? — Нет, не берет: я повелителев выслужник. А вот что не по мне — что ни день едет сюда, проверяет меня. У меня в свое дело кровь влита. Я урожай соберу, отдам что должно. А чего он стоит у меня над душой? Как подъедет, руки опускаются. Стоит и смотрит, а у меня руки обвисают, как ботва без полива. Не могу ими шевелить, не могу ни пахать, ни полоть. Чего он смотрит? Оттого смотрит, что считает, сколько у меня чего народится. У него нос, как безмен. Раз поведет — и все взвесил. А я не вешаю зерно, когда сею; не вешаю, когда жну. Мне сама работа дорога — как земля пахнет, как быки идут, как со своей сохой борюсь, будто она живая. Измучаюсь, а рад. А он стоит, и я понимаю, как не понять, — ему моя радость неведома, ему дела нет, как пахнет земля, как мне быки отвечают, как проглянут первые всходы, как земля воду пьет. Он на это не смышлен: он смышляет насчет урожая. Ему урожай нужен, урожай! А в урожае не сбор, не жатва, а вес. Он зерно на вес считает. А разве зерно — это вес, когда оно живое? — Его дело, он обязан. — Разве я против? Да зачем над душой стоять? Дай мне земледельствовать в радость. Зерно ведь я ему отдам! А они повсюду. Где пашут, где пастухи пасут, там и они. Мы растим, а они считают. Вот кабы над душой не стояли, дали бы каждому вволю своему делу радоваться. — Этого я не пойму, чего ж ты хочешь? — строго сказал Аяр. — Сами-то пахивали, почтенный гонец? — Как-то не случилось. Сперва был мал, а потом земли не было. Сызмалу в воинах. Небо стало лиловым, прозрачным. Засветились звезды. Старуха опять подкинула сушняку в огонь, пламя взвилось, запахло полынной горечью дыма. Что-то зашипело в котле. Сгущалась ночь. Ночевать легли наверху, на кровле. Отсюда шире раскидывались необозримые, темные заросли камышей. Вдали под луной поблескивала река. Всю ночь шелестели камыши, и сквозь их шелест что-то всхлипывало вода ли в болотах, кабаны ли бродили. Хорасан охватил Аяра волнами теплых ветров, небесной синевой, первой, прозрачной, как марево, прозеленью весенних садов, зацветавших то розовыми облаками персиковых деревьев, то зеленоватыми, когда расцветал миндаль, то лиловатыми. На склонах холмов густая и сверкающая зелень молодой травы мерцала то синими, то желтыми искрами первых цветов. Облака, легкие и переливчатые, как мыльные пузыри, улетали в синеву высокого неба. Там и сям громоздились развалины, обглаженные ветрами и дождями за двадцать лет, минувших после первых вторжений Тимура на эту землю. И сами сады, так широко раскинувшиеся у предгорий, давно одичали: это весна пробудила старые деревья, оставшиеся без хозяев. Чем ниже в долину уводила Аяра хорасанская дорога, тем чаще то там, то сям вставали из-за холмов или из-за деревьев немые полурухнувшие здания, обвалившиеся своды, холмики глины, из которой торчали клочья истлевших циновок — остатки покинутых жилищ, следы замершей жизни. Все реже попадались сады. Раскрылись пустые поля, зазеленевшие под влажным весенним ветром. Но эта поросль оказывалась не зеленями озимей, а лишь недолговечной зеленью степной травы, обреченной зачахнуть, едва просохнет напоенная зимними дождями земля. То тут, то там дорогу пересекали овраги — мертвые русла былых оросительных ручьев. И кругом — ни земледельцев, ни скота, ни даже собак. Только сама земля, как вдова, хлопотливо убиралась и прихорашивалась, как было заведено во времена ее счастливой жизни. Одиноко встретила она светлый праздник весны, все вокруг украсив и безропотно прикрыв руины, знаки неотвратимой нищеты и запустения. Аяр въехал в долину, где тысячи людей, сведенных сюда со всего Хорасана, рыли канал. Уверенный, что хорасанские земли навсегда стали частью его удела, Тимур велел оросить поля Хорасана. Серые рубища, изорванные на локтях и на спинах, измазанные, измокшие под ночным дождем, не прикрывали костлявых, посинелых тел обросших всклокоченными волосами землекопов. Сил землекопам хватало лишь на то, чтоб, едва приподняв мотыгу, соскрести в сторону горсть глины. Там, где на своей земле молодой земледелец одним взмахом мотыги сбрасывает тяжкий пласт, им надо было долго трудиться. Казалось, они не прорывают, а процарапывают русло. Им было невмоготу, — не было ни сил, ни того, что пробуждает силу, — любви к делу. Зачем, для кого было им здесь напрягаться? Лишь бы избежать лишнего удара от надсмотрщиков, лишь бы дотянуть до полудня, когда каждому дадут чашку варева и клок лепешки. И ни говором, ни движением — ничем не нарушало степного безмолвия и безлюдья это множество людей, тяжело трудившихся в степи. Лишь скрипели камни или песок под мотыгами да хрипло, глухо звучали окрики надсмотрщиков. Не было слышно даже вскриков, когда палка ударялась о чью-нибудь нерадивую спину, будто били не по живому телу, а по сухой глине. Аяр насмотрелся на такие работы, когда по слову повелителя десятки тысяч людей — и своих и рабов — напрягались на строительствах то великих зданий, то оросительных каналов, то крепостных стен. Везде было то же горбились ли ряды каменотесов в горах, месили ли глину строители крепостей в пустырях, складывали ли мечети и дворцы в городах и в пригородах. А в стороне уже рыли могилы десяткам, а то и сотням тех, что обманули надсмотрщика, сбежав в сады аллаха или в преисподнюю, уверенные, что в преисподней не будет хуже. Навеки рядом ложились те, что дошли до своих могил с каменистых берегов Куры, с песчаных побережий Евфрата, с зеленых набережных Инда, с ледяных откосов Волги-реки. И все в последний раз обращали к небу остановившиеся глаза, которым так и не довелось снова глянуть на родные реки. Аяр с седла, проезжая мимо, смотрел на однообразные ряды тысяч людей, на однообразные вялые движения немощных рук. Как несхоже у этих людей начиналась жизнь и как одинаково у всех она завершится! Им не было исхода, их жизни не хватит на то, чтоб дождаться чего-нибудь в жизни, и если прежде не каждый это понимал, теперь, здесь, в этом безысходном труде, они все это уже твердо знали: они будут рыть, рыть, рыть, пока не слягут в могилу. Только там разогнутся и могут не шевелясь ждать справедливости и милости от бога, ибо все религии, все веры обещают людям милость и справедливость. Не справедлив ли Тимур, что повелел оросить эти исчахшие поля, которые он двадцать лет назад повелел вытоптать? Не милостив ли Тимур, что дал мотыгу десяткам тысяч покоренных людей, когда сотням тысяч таких же вырыл могилу? — Милостив и справедлив повелитель наш! — громко проговорил осторожный Аяр, проезжая мимо надсмотрщиков. — Хвала аллаху! — дружно подтвердила послушная Аярова охрана. Начальствовавший на строительстве сын самаркандского Джильды Шавкат-бек, завидев царского гонца, послал звать Аяра отдохнуть. Аяр не посмел отказаться: это было б обидой молодому вельможе. Гонец завернул к шелковому шатру, воздвигнутому на холме, откуда широко оглядывалась вся полоса работ. Повара горячо работали, обжаривая для Шавкат-бека мясо на вертелах, пока над очагом поспевал широкий котел плова. Пахучий синий дымок разносило далеко вокруг. "Как небось он щекочет ноздри у тех, кому этой еды не положено!" подумал Аяр, идя к шатру, и при этой догадке он почувствовал раздражение. Но почему это его раздражает, он не задумался. Очень бледный, бледный до странной синевы под впалыми щеками, тонконосый, кривоногий Шавкат-бек, скучая от безделья в этой пустыне, развлекался лишь тем, что требовал неутомимого усердия от всех, кто здесь работал. Теперь он велел кликнуть гонца, чтоб, придержав его здесь, выведать какие-нибудь новости, городские сплетни, а может быть, и важные известия. Раздражение не покидало Аяра. Гонцу не по душе были жирные пятна пота на белых рубахах плотных поваров, прохладная тень шатра, самаркандские корчаги с припасами, накрытые чистенькими дощечками, не по душе был этот хилый, еще молодой, но одряхлевший владыка тысяч жизней, отданных ему в полную власть. — Садись, гонец. Отдохни, целое утро проскакавши. Помойся с дороги. Ступай, ступай, помойся! Да скорей назад иди: расскажешь, что там у вас… "Брезгует, что ли, мной?" — продолжал сердиться Аяр и отказался: — Не смею, господин: государь взыщет, ежели задержусь. Великая благодарность за честь. Не решаясь неволить царского гонца, господин распорядился дать гонцу на дорогу лепешек, но своей досады не сумел скрыть: — Очень уж ты усерден, я гляжу. — Воля повелителя!.. — поклонился Аяр, почтительно принимая от повара горячие лепешки и с удовольствием вдыхая вкусный запах свежего хлеба. Аяр по походке своей стражи понял, с какой неохотой возвращаются его воины к дороге, как бы им хотелось посидеть здесь, обгрызая баранину, поприпекшуюся к вертелам, попивая неведомо откуда завезенный сюда холодный кумыс. Он и сам посидел бы: время было подходящее, чтобы, пополдничав, понежиться в холодке, дать и коням волю. Но что-то такое случилось в душе Аяра: комок застревал бы у него в горле на этом холме, откуда видны тысячи людей, из которых никому никогда в жизни не суждено было отведать ни горячих лепешек, ни барашка на вертеле. Пустынная степь после полудня захолмилась, и вскоре дорога вошла в ущелье, обваленное по краям зеленоватыми скалами, запятнанными голубым лишайником. Здесь намеревались отдохнуть у родничка. Ладонь Аяра уже не раз оглаживала мешок с припасами: все давно проголодались, а лепешки еще не остыли. Аяр помнил, как похрустывала на них тоненькая корочка, когда он засовывал их в этот мешок. Один из воинов негромко затянул древний напев о приволье гор, где возлюбленная бежит, оставляя узенькие следы… Но что-то серое, сливаясь с окружающими откосами, метнулось в сторону от дороги и залегло в камнях. Воины насторожились. Поехали, сдерживая лошадей, сжав наготове копья: "Не барсы ли?" И когда уже совсем подобрались к этим камням, из-за них порывисто вышел человек и пошел навстречу воинам. На нем был серый, истлевший, рваный хитон. Серое тело проглядывало в клочьях ткани. Серая борода спускалась клочьями от темных щек. Округлившиеся глаза смотрели прямо в глаза Аяру. Оправляя, теребя и снова оправляя ворот одежды, человек остановился среди дороги, ожидая: — За мной?.. Догнали?.. Аяр смотрел на оборванца, гадая по его выговору: кто он, армянин, грузин? Гонцу было ясно, что человек этот как-то умудрился уйти от надсмотрщиков, таился здесь, чтобы, переждав погоню, куда-то брести, где его, может быть, никто и не ждал, где ему, верно, и приютиться было негде, где некому было его накормить и укрыть. Беглец стоял, переминаясь на черных ногах, обуглившихся на жесткой земле. Поправляя ворот рубища: — Нате, нате, вот он я! — Нет, мы не за тобой… — ответил Аяр, отводя взгляд от неподвижных глаз беглеца. — Едемте! — сказал он воинам. — Не наше дело: нам спасибо не скажут, как станем шарить по дорогам, когда нам другое ведено. Не за то нас милует повелитель наш! — Хвала аллаху! — согласно отозвались послушные воины. И опять они поскакали к той, известной Аяру скале, где снизу пробивается скупая струйка родничка, обросшая, словно курчавой зеленой бородой, какой-то мелкой мягкой травкой, свисающей с влажного камня. Но думавший о чем-то своем Аяр на мгновенье отстал от спутников, быстро вытянул из седельного мешка еще теплую лепешку и, словно невзначай, выронил на дорогу. А беглец стоял, переминаясь на горячей земле, и смотрел вслед удалявшимся воинам. Как ни хотелось Аяру посидеть со знакомцами на постоялых дворах, побродить по базарам в дальних городах, он не задержался ни в полуразрушенном Рее, где еще встречались гончары, умевшие покрывать блюда и чаши такой росписью, что глаза радовались, словно взирали на благолепие рая, полного праведников и гурий. Ни в тесной, людной Султании, куда сходились отовсюду паломники поклониться могиле пророка Хайдара. Ни в Мараге, городе мудрецов и звездочетов, где еще высился мавзолей над гробницей хана Хулагу, стены школ и обсерваторий, воздвигнутых за сотню лет назад; в Марагу пришлось свернуть, ибо гонцу сказали, что повелитель направляется в этот город и что всем гонцам надлежит ждать его здесь. Однако по приказу Тимура все гонцы из Мараги, не задерживаясь, направлялись ему навстречу, где бы ни случилось встретить его. В тот день навстречу повелителю выезжал неповоротливый, заносчивый гератский купец. Оставив в городе свою стражу, изнемогшую от непрерывного пути, Аяр присоединился к гератцам, и хотя свою поездку они пытались обратить в прогулку, Аяр заставил их ехать скорей. При царском гонце купец присмирел и повиновался, покряхтывая, когда приходилось, сокращая очередную дневку, снова трогаться вдаль. Иногда к ним присоединялись или встречались им "короткие" гонцы. По дорогам Тимура ездили "сквозные" гонцы, такие, как Аяр, пересекавшие просторные области с каким-нибудь тайным или срочным делом; эти отличались красной косицей на шапке, красным темляком на ятагане, дававшим не только право брать по дороге любого коня, но и в любом доме брать коню корм, чтоб не задерживаться; но были и "короткие" гонцы, ездившие между двумя городами, между двумя правителями. С этими считались меньше, но Аяр любил расспрашивать их: они о своих краях про все знали лучше и, робея перед красной косицей, иной раз поверяли Аяру такие новости, каких и своему десятнику не посмели бы рассказать. Они на всем пути Аяра попадались повсюду, на любом ночлеге. Не в пример прежним поездкам, Аяр нынче не расспрашивал их, он уже наверстал время, потерянное из-за своей болезни, но следовало быть начеку: сохрани аллах, вдруг повелителю покажется, что слишком мешкотно ехал Аяр из Самарканда! Нежданно среди дороги гонцов спешили. Повели к речной излучине. Поместили в темных юртах под огромными, еще голыми чинарами. Велели здесь сидеть, здесь ждать повелителя. Как торопился Аяр, как боялся потерять хотя бы один день, а тут день уже угасал, день уходил… Гонец сидел в полумгле юрты, на кошме, где пахло мокрым войлоком и сырой землей. День угасал, день уходил, но все сидели и ждали. Гонцов не задержали бы здесь, если б повелитель был далеко отсюда. И когда вдруг все затихли, насторожились, Аяр понял: повелитель прибыл. Теперь, сидя на кошмах, они тревожно взглядывали на каждого, кто подходил к юрте: не за кем ли нибудь из гонцов? Но все еще никого не звали. |
||
|