"Костры похода" - читать интересную книгу автора (Бородин Сергей Петрович)Четвертая глава. СТАНДень уходил. Последние лучи, долго пробивавшиеся сквозь облака, светили пронзительно. Улугбек сидел на краю водоема, ограненного серыми плитами, глядел, как весеннее изобилие воды колыхалось, колебля опрокинутые навзничь отражения вечереющего мира — белую юрту дедушки, на нее наползала недобрая горбатая тень; стражей в позлащенных отсветами румских доспехах у входа в юрту. Отражения воинов дрожали на воде, словно их трепало в лихорадке либо в ознобе. Змеей извивалось древко знамени, воткнутого перед юртой. Улугбек соскучился в одиночестве, здесь, в стане, где у всех было много дел, обязанностей. Воины, приставленные к царевичу, хлопотливо постелили ему возле воды узенький тюфячок, пахнувший лошадьми. Спать еще не хотелось, хотелось побыть одному, благо наставник отлучился. В этом походе, когда мальчик бывал подолгу оторван от бабушкиной опеки, дед из своих испытанных тысячников приставил к Улугбеку дядьку, известного среди войск по прозвищу Кайиш-ата, что значит Ремень-батюшка. Жилистый Кайиш-ата всю жизнь провел в седле, и не было для него разницы — мчаться ли вперегонки со своими соратниками в сечу, на вражью конницу; влезать ли по лестницам на крепостные стены, чтобы сбросить с них осажденных; прокрадываться ли по козьим тропам, над безднами, в тыл к зазевавшемуся противнику; лежать ли неподвижно в оледенелой степи, подстерегая самонадеянных врагов, крадущихся в тыл к Тимуру. Ни боли, ни устали не ведало тело старого воина; тело ли, ятаган ли наравне служили Кайиш-ате, всегда готовые для удара по врагу во славу повелителя. И когда повелитель не для битвы, а для назиданий поднял этот иззубренный ятаган и повелел ему блюсти охрану царевича, исподволь приохочивать его к походным обычаям, к воинскому обиходу, великая честь оказывалась Кайиш-ате. Он повиновался, но впервые оробел перед истиной, вдруг открывшейся: пора битв окончилась для него. Дотоле он не замечал, что ему уже семьдесят лет. Сам не замечал, а повелитель заметил! Значит, чем-то выдал Тимуру, что наступили эти самые семьдесят лет! Велик почет соратнику повелителя, избранному в блюстители царевича, но Кайиш-ате этот почет горек: куда проще кинуть свою тысячу воинов наперерез врагу, чем разъяснять пытливому, дотошному юнцу преимущества тех или иных воинских ухваток. Старику были столь явны эти преимущества, что не находилось никаких доводов для их доказательства. Поэтому между питомцем и наставником часто случались недомолвки, подобные такой. Однажды Кайиш-ата рассказывал о походе на Каму-реку и о своей встрече с передовым отрядом Тохтамыша: — Вижу, пеших у него меньше, конными же он сильнее меня. Я своих конных придержал, а пехоту выпустил. Всегда делай так. — А почему? Разве не следовало приберечь то, что сильнее? — удивился Улугбек. — Нет. Как я поступил, так лучше. Повелитель тоже поступил бы так. Я разбил ордынцев, и повелитель пожаловал мне всю добычу. Поход только начинался, повелитель был щедр. — Я не утверждаю, что следовало поступить иначе, но почему надлежало решить только так? Старик растерянно помолчал. Улугбек ждал доводов. Тогда плохо скрывая раздражение, Кайиш-ата ответил: — Я врать не привык. Сказано "так лучше" — и конец! Улугбек в таких случаях снисходительно усмехался, делая вид, что вежливо улыбается, а Кайиш-ата и без этих улыбок побаивался малолетнего царевича, не в меру любознательного, не по возрасту грамотного, дедушкина любимчика, и никогда не упускал случая отлучиться. Сейчас такой случай выпал: стража сменилась, юрта царевичу поставлена, день заканчивался. Приближенные с беспокойством ждали Тимура, уединившегося в своей белой юрте. Такое уединение не предвещало милостей, и приближенные, как при общей опасности, становились дружнее между собой, перешептываясь, переминаясь с ноги на ногу. Кайиш-ата отправился к ним, молодцевато перепрыгнув через ручей. Он тоже временами отражался в водоеме, и Улугбек примечал его, опрокинутого вверх ногами. Солнце почти зашло за гору. Проточный пруд почернел, озаренные последними лучами люди и деревья стали яркими и сказочными на воде, некогда отражавшей стройный Дом Звездочета. Теперь не Дом Звездочета, а ветвистые чинары, еще голые, лишь кое-где покрытые прошлогодней листвой, опрокидывались в глубь воды и казались мальчику то гривастыми, рыжими львами, то, содрогаясь на расплывчатых струях, оборачивались острогорбыми верблюдами. То вдруг почудилась огромная, во всю ширь водоема, краснобородая, в шапке голова дедушки. Улугбек прилег на тюфячке и заснул бы, утомленный долгой ездой в твердом седле, но любопытство возобладало над усталостью: выйдет ли дедушка? Отражения вельмож, то выступая в лучах заката, то исчезая в тени, сменяли друг друга, растягивались, сжимались, извивались, корчились на медлительной воде. Сейид Береке согнулся большим псом, но с бородой, вытянутой и перепутанной струями, как пучок серых змей. Дородный Шах-Мелик, беседовавший с Шейх-Нур-аддином, в отражении вышел синим быком с белым кувшином на голове. А принаряженный Кайиш-ата представлялся треугольником. Таким его делали широкие жесткие халаты, узкие плечи и островерхий тюбетей. Но вот через всю воду, от берега до берега, протянулся дедушка, склонился и, видно, зачерпнул воды — все отражения зарябили, затрепетали, словно он взял в горсть всех этих величественных людей, кинул их, и, выпав из его ладони, они раскатились, рассыпались, как горсть медных полушек и мелкого серебра. Он не то попил из ладони, не то оплеснул лицо и, выпрямившись, постоял над прудом, может быть разглядывая оттуда своего внука. Вода успокоилась. Лишь слегка колеблясь, снова пролегла через весь пруд длинная особа повелителя — бурые сапоги, вызолоченный закатом халат, розовый блик чалмы. Улугбека позабавило различие между дедушкой, высоким, но крепким, и этой длинной-длинной, зыбкой, гибкой, как камыш, цветистой тенью на воде. Видно, вода прибывала. Улугбек смотрел, как выгнулось отражение деда, трепещущее, но без головы, знакомое тело деда, искаженное и обезглавленное потоком, непрестанным, как сама жизнь. Вдруг солнце погасло, запав за гору. Больше ничего не отражалось в черной воде. Быстро смерклось, и сразу похолодало. Улугбек ушел от водоема. Навстречу ему заспешили слуги. Воины, несшие караул, поднялись и подтянулись. Пахнувший лошадьми тюфячок несли следом: другого под рукой не было, ибо Улугбеку следовало помнить, что здесь воинский стан, а не обоз с царицами, что он здесь в походе, а не на гулянье. Простая пища, скупой обиход — зимовье кончилось, началось дело, таков был порядок для всех: и для простых воинов, и для внуков Властителя Вселенной. Сундучок с книгами тащился в обозе, разносолы — у царицыных поваров, на попонах пока не принуждали спать, но и шелковых одеял не захватили, с собой везли только то, что удобно вьючилось на лошадей. Довольство дозволялось лишь на больших стоянках, когда подтягивался обоз и воины смешивались с купцами, лекарями, ремесленниками, со всяким сбродом, тащившимся при обозе, а джагатаи наведывались к семьям, бредшим со стадами с краю от войск. Такие стоянки длились иногда по нескольку дней, а между ними обходились краткими дневками и настороженными воинскими ночлегами. Тимур сел перед своей юртой. Поставили факелы, осветившие повелителя, казавшегося черным на пестром, как цветник, здешнем ковре. Шейх-Нур-аддин держал полотенце, пока слуги поднесли серебряный тазик и полили Тимуру на руки. Всем с дороги хотелось есть, но, прежде чем дать знак к началу ужина, Тимур спросил о гонцах. Как ни наготове сидел Аяр, но, едва его кликнули, сперва было пополз по кошме, как ребенок, прежде чем успел встать на ноги. — Ноги, что ль, отсидел? — усмехнулся скороход, вызывавший к повелителю. — Да не то чтоб отсидел… — отмахнулся Аяр. Тряхнув плечами, заботливо поправив бороденку, проверил, наготове ли заткнутые за пояс свитки писем. Идя, притворно ворчал: — Ног не отсидел, а насиделся тут вдосталь. — Первым позван! — утешил скороход, но это утешение лишь встревожило Аяра: каков нынче повелитель, не выпадет ли на голову гонцу нечаянный гнев, скопившийся за день в сердце повелителя. Но гнев не выпал. Тимур притулился в углу небольшого ковра, опершись на кожаную подушку и как бы заслонившись ею, так близко от факела, что свет, перекинувшись через голову Тимура, оставлял ее в тени, освещая лишь ноги и ковер. Стоящий на корточках возле ковра писец поднялся в пошел навстречу Аяру. Приняв свитки, писец не сказал гонцу обычное спасибо, означавшее "ступай", и не дал никакого знака, позволявшего уйти. Гонец стоял в тревоге: спокойнее было бы уйти отсюда, с глаз долой. Приближенные, вельможи отошли на такое расстояние, чтобы быстро предстать перед повелителем, если он подзовет, но и не настолько близко, чтобы слышать письма. Один лишь Аяр замер на виду у всех и стоял, слушая чтение. Правитель Самарканда после поклонов сообщал о несостоявшемся походе на Ашпару и гневно винил в этом мирзу Искандера. Сообщал о наказании сподвижников мирзы Искандера. Когда было упомянуто о беде с Мурат-ханом, Тимур пошевелился. Еле заметным движением ладони он прервал чтение. Чтец, выжидая, смотрел на Тимура, а Тимур думал: "Умен! Сообразителен. Расторопен. Надо написать Шахруху, чтоб выразил своей царевне-супруге наше сожаление о несчастье с ее братцем. Однако с намеком присовокупить: потеряла, мол, возлюбленного брата и преданного друга. "Преданного друга"! Если не глупа, поймет. А она не глупа. Лучше б ей было жить не умней, а смирней!.." — Там и от гератской царевны письмо? — спросил он чтеца. — К великой госпоже. Запечатано. — Я сам ей прочитаю, дай-ка сюда. Чтец на коленях подполз к ковру в протянул один из свитков Тимуру. Повертев свиток в руках, Тимур указательным пальцем поскреб заклейку, сунул его в рукав и дал знак читать дальше послание Мухаммед-Султана. Слушая многословные жалобы на самоуправства и бесчинства негодника мирзы Искандера, Тимур думал: "Кто там ему пишет? Сам писать не охоч. Кому поручает, надежен ли писец? Мурат-хана спровадил, а вокруг немало осталось всяких лазутчиков, соглядатаев, лицемеров. И такие есть, что рады двум господам служить: нам из усердия, Шахруху — из корысти, чтоб в беде было куда сбежать от нас…" Опять заерзал, упершись в подушку, и прервал чтение, когда среди казненных сподвижников Искандера услышал имя воспитателя: "Атабега мирзе Искандеру дал я. Я не сумел бы сам его спросить, что ли? Вот и умен, казалось, и расторопен, да спешит за меня решать! Хочет своим умом обходиться?.. Оба самоуправцы!.." Он вдруг увидел Аяра и, раздумывая, как бы приглядывался, словно в коротком халате гонца, в шапке ли с красной косицей, притаилось что-то оттуда, из Самарканда, что могло, казалось, раскрыть, отразить все самаркандские случаи этой зимы. Еще не поддаваясь возрастающему гневу на Мухаммед-Султана, Тимур сердито махнул Аяру: — Иди, иди. Скоро назад поскачешь! — И думал, глядя вслед гонцу: "Если при мне моих ставленников хватают, сами их режут, без спросу… Это разброд! Я их… Я их… Я воздвигаю, я собираю, а они… А?" Чтец ждал, поглаживая пальцем бумагу, чувствуя, как затекают ноги, и не смея шевельнуться. Тимур смотрел неподвижным, тяжелым взглядом в ту сторону, куда ушел гонец и где теперь сгустилась непроглядная тьма карабахской ночи, казавшаяся еще непроглядней отсюда, из-под полыхавшего факела. Когда дошли до письма от Шахруха, Тимур крепче уперся в подушку. Пока тянулись благочестивые пожелания и любезности, Тимур все еще думал о Мухаммед-Султане: "Верно смекнул насчет монголов, — когда Искандер их спугнул, не следовало самому к ним соваться. Да ведь я приказал ему идти туда, мог бы сперва спросить меня, а не самому решать, идти ли на Ашпару, дома ли отсиживаться. Верно решил, да без спросу. Хорошо, что верно решил, смекалист. Да как это сам, без спросу?.. Надо его самого спросить: как это так?.." Но вскоре старик уже думал о сыне: "Как это красноречив мирза Шахрух! Кланяется, кланяется, а пишет в Самарканд. Обиделся, что не позвал его с собой в поход. А о походе не мог не знать. Без Мурат-хана опоздал узнать, да когда писал, уже знал, что нет меня в Самарканде. Знал!.. Притворяется". Вдруг в памяти мелькнуло детское худенькое лицо с большими, пугливыми, неискренними глазами, и старик сразу понял сына: "Не обиду выказывает, — испуг скрывает. Сперва, с перепугу, ждал меня к себе, в Герат. Узнавши, что я свернул на Мираншаха, ободрился. Теперь прикидывается: я, мол, не пугался, даже о вашем выходе в поход не ведаю! А если пугался, значит, совесть не чиста. Чем? Все ли я знаю о его делах? Надо выведать. И поскорей, пока он спокоен. Какими любезностями начал, а ведь не духовному наставнику, не книгоеду пишет, а отцу! Часто кланяется, чтоб между поклонами я не успел его разглядеть. Кланяется, не подымая глаз. Притворщик, каким с младенчества был!" Тимур обдумывал, как отозваться на это письмо, что оно скрывает? Оно затем и послано, чтобы что-то скрыть. "Ну, царевна написала, только чтобы и тут от мужа не отстать, а сам он зачем нависал?" Он потрогал пальцем глубоко засунутое в рукав послание от Гаухар-Шад. "Что он скрывает? Испуг был, да уже прошел. Обида была, да обиду заглушила радость, как узнал, что не на него, а на Мираншаха я свернул. Не за богомольство, не за книжность боится моей кары. За какие-то большие провинности боится. За какие? Что у него там?.." Ничего не сказав, отпустил писца и кивнул воинам, чтобы помогли встать с ковра. Поддерживаемый под локти вельможами, постоял, вглядываясь в сторону костра, где пламя часто заслонялось многочисленными людьми, толпившимися перед огнем. — Чего там толкутся? — спросил он Шейх-Нур-аддина. — Который в горах костры палил, приволокли. Толкутся — разглядывают. — И мы глянем! — ответил Тимур. Державшие его под локоть отступили: он не любил, когда его поддерживали на ходу, словно снисходили к его хромоте, словно у него силы иссякают. Улугбек лег в своей юрте, велев поднять кошму у изголовья, чтобы дышать всей ночной прохладой, свежим ветром с гор, запахом весенней травы. Где-то в темноте спросонья попискивали птицы. Тут и там слышался их дремотный пересвист. Ворковала вода в реке. Лязгала сбруей привязанная неподалеку лошадь. С прохладой, с запахом земли и трав смешивался запах лошадей и дыма костров… Почудилась длинная дорога. Да нет — это дедушка в позлащенном халате и без головы… лег поперек потока, а поток течет… течет… Сухой и длинный, всех выше ростом, Тимур хромал, высоко вскидываясь, словно среди пеших спутников скакал, подпрыгивая в невидимом седле. Он пошел напрямик сквозь темноту; ему светили факелами, но он не смотрел под ноги, видя перед собой лишь пламя костра, где уже заметили его приближение и замерли. Пленник лежал с закрученными назад руками. Временами он раскрывал рот и, глубоко вздохнув, снова плотно сжимал тонкие губы. Большие темные глаза, казавшиеся заплаканными из-за воспаленных век, строго поглядывали то на одного, то на другого из явившихся с Тимуром. Сам Тимур не привлек внимания пленника, может быть потому, что очень уж бедно выглядел Тимур рядом с приближенными, блиставшими в свете костра то белой, изукрашенной золотом рукояткой кинжала, то дамасской саблей, то позолоченным панцирем. На Тимуре никакого оружия не было — только нагайка свисала с левой руки. К Тимуру от костра вышел внук, Султан-Хусейн; это его воины несли караул на дневном походе, они и захватили пленника; поэтому, считая пленника своей добычей, Султан-Хусейн сам ждал Тимура, чтобы щегольнуть перед дедом своей исполнительностью, своей добычей, своей удачей. Небольшой ростом, верткий, он глядел дерзкими, красными и словно крутящимися быстрыми глазами то в бороду деда, то на его сподвижников; стоял, опустив одно плечо, как бы наготове принять чей-то удар, ударить ли кого-то. — Что он говорит? — спросил Тимур о пленнике. — Всячески спрашивали — молчит! — ответил Султан-Хусейн и брезгливо сплюнул. — А может, плохо спрашивали? Султан-Хусейн передернул плечами от обиды и от досады: — Едва ли плохо. Только ломать не стали, ждали вас. Пленник молчал, пока его везли, перевьючивая с уставших лошадей на свежих, пока спрашивали здесь. Он молчал, лишь время от времени широко раскрывая рот, словно выкинутая на песок рыба, чтобы, как глоток свежей воды, глотнуть воздуха. И снова отводил глава от вопрошавших и сжимал рот, как бы ни спрашивали, как бы ни понуждали, как бы ни мучили. — Поставьте-ка его, я сам спрошу. Пленника поставили. Ему было трудно держаться на ногах, и воин, пленивший его, поддержал его под локоть. Спокойно и, как бы увещевая, Тимур спросил: — Язык, что ль, отнялся? Пленник теперь, когда его поставили, повел вокруг глазами и впервые сказал: — Ночь уже. Это были его первые слова за весь этот день. — Вот и скажи — кто дым пускал? — Люди. — Какие такие? — Своей земли хозяева. "Почему он прежде молчал, а вдруг заговорил?" — подумал Тимур. Султан-Хусейн побледнел от досады, что, промолчав при всех прежних расспросах, этот негодяй отвечает деду. Теперь дед подумает, что прежде не сумели допросить! — А сколько у тебя своей земли? — У меня своей нет. — А говоришь "хозяева"! — Здешние люди здешней земли хозяева. — А, ты вон о чем! Кызылбаш? — Нет, адыгей. Адыгей. — И как тебя звать? — Хатута. — А заодно с тобой тож [так] адыгеи? — Здешние люди. — Кызылбаши? — Азербайджанцы. "Почему он начал говорить?.." — напряженно думал Тимур, рассеянно спрашивая Хатуту. — Азербайджанцы? А чего ж ты с ними спутался? — Мы заодно. — Кто это? — Здешние люди. Тимуру не понравился столь прямой, почти вызывающий ответ. Повелитель с трудом сумел сдержать себя от гнева и по-прежнему спокойно, как бы попрекая, кивнул: — Вон оно что! Свою землю берегут от меня. И вдруг подумал: "А ведь и Шахрух тоже! Так же вот — землю, которую я ему дал, от меня прячет, от меня бережет. Затем и письмо послал, прикинуться послушным, мне глаза отвести. А с его согласия, в согласии с ним, его змея своих прихвостней на место моих людей повсюду натыкала. По всей той земле, что я ему поручил блюсти, они со своей царевной своих слуг заместо моих ставят! Вот оно что! И сей сынок от меня отпасть хочет. Не как Мираншах, — не дуром, а потихоньку, неприметно, с наипочтительнейшими поклонами обособиться от меня; затем и пишет так: я, мол, ведать не ведаю, что повелитель в походе; отцовых дел не касаюсь, куда посажен, там тихо сижу, до остального мне дела нет! Вот оно что! Ну что ж…" — Выходит, я землю беру, а хозяева у нее остаются прежние… Какие хозяева! Пленник не понял этих слов, но не переспрашивать же этого старика, в словах которого не было ни гнева, ни пренебрежения. В Тимуре закипал гнев на сына, на Шахруха, и этот хилый, полуживой пленник уже меньше занимал Тимура. Расспросить его надо было, но окружающих удивляла и снисходительность к пленнику, и рассеянность Тимура. — У меня своей земли тут нет! — повторил Хатута. — Чужую, значит, пахал? — Не пахал. Я сперва овец пас, а тем летом рыбу ловил. Рыбу ловили на базар, до самого нашествия ловили. — Где? — Неподалеку тут, под Ганджой. На Куре. — Осетров? — Лавливали. — Разве адыгеи рыбу ловят? — Когда баранов нет, а есть надо. "Почему он разговорился?" — не мог понять Тимур, дивясь, с какой охотой и как доверчиво отвечает этот измолчавшийся мальчик. — Сколько вас там, хозяев? — Откуда мне знать? — Берегись. Тебя заставят вспомнить. — Если бы ты был самим великим падишахом, как заставишь? Как я скажу, когда не знаю? — А кто был другой с тобой? — Рыбак. — Еще кто с вами? — Все люди своей земли. — А с этим… С этим рыбаком кто был еще? — Нас двое с ним. Нас у него восемь человек рыбачило, а когда он собрался в горы, одного меня взял. — Тебе одному доверял? — Да нет — я был пастухом, легче хожу по горам. — А что он говорил, когда тебя звал? — Говорил: надо старое сено сжечь. Чтоб мышиные гнезда не расплодились. Мы зажгли, он говорит: "А теперь бежим, они нас загрызут за эти гнезда". — Почему ты молчал, когда тебя спрашивали? — Лень было говорить. Спать хотелось. Мы всю ночь на эту гору лезли. — Врешь! Небось целую ночь просидели на горе, поджидали, на дорогу поглядывали. А? — Я не говорил, что мы прошлой ночью туда лезли. В другую ночь лезли. А прошлую ночь сидели в шалаше, на дорогу глядели. Это верно, глядели в долину. Сверху далеко видно. Да больно уж холодно там ночью. Разве заснешь? А потом меня везли, днем не давали поспать. Вот я и молчал. — Врешь! Не потому молчал. — А что отвечать? Они тоже спрашивали, сколько нас. А что попусту отвечать, когда они сами видели: нас было двое. — А на других горах? — Я тех не видел. Те далеко от нас. — А говоришь, с вами все люди. — Да не все же залезли в горы! Тимур вдруг понял: "Молчал — хотел время оттянуть. Теперь знает: все с гор успели сойти, а кто и не ушел еще, тех ночь скроет. Днем молчал, ночью молчать стало незачем. Теперь он до конца будет прикидываться, что других не знает. Думает меня перехитрить — ждет, что я ему голову снесу, а перехитрю его я: оставлю ему голову. Вот тогда и поглядим, что он с ней станет делать? К этому он не готов. Тут он и попадется!" — Ладно! Ступай поспи, да и лови свою рыбу. Окружающие переглянулись, удивляясь, как это повелитель, ничего не добившись, отпускает пленника, доставшегося с таким трудом. Султан-Хусейн, торопливо встав перед дедом, с готовностью предложил: — Теперь поговорю с ним я. К утру все скажет! — Отпусти его. Пускай ходит своей дорогой. Один Шейх-Нур-аддин сразу понял эти слова и тотчас выделил рослого бородача в иранском панцире провожатым: — Проводи его. Да прежде чем отпустишь, покорми, побеседуй, дай отдохнуть поспокойней: слыхал ведь — он спать хочет. Береги его. И, распорядившись, Шейх-Нур-аддин поспешил вслед за удалявшимся Тимуром, а воин повел отпущенника к своей стоянке. Если бы пленника не вести под руку, он никуда не пошел бы, ноги его не несли, он опустился бы тут же на темную землю. Тимур возвращался к своей юрте, готовя ответ Шахруху. "Рано поутру послать людей в Герат. Кого? Из них ни один не должен быть ни сострадальцем царевичу, ни почтительным книголюбом, ни богобоязненным, ни почитателем духовных наставников, всяких там суфиев, святых старцев. Ни каким-нибудь сородичем сородичей Гаухар-Шад-аги, гератской царевны… Значит, и не всякий барлас на это годится…" Вдруг он заметил, что не идет, а стоит в раздумье. И вельможи почтительно и неподвижно замерли, ожидая его. Значит, он думал, а они ждали! Прежде он не давал им времени ждать, пока сам думал. Стареть стал, что ли? Он всегда так умел думать, что люди не успевали заметить, думает ли он. Всем казалось, что любой вопрос он предвидел заранее и отвечал раньше, чем спрашивающий успевал договорить. О нем рассказывали, что все он знает заранее, что ночами беседует с пророком о будущем и потому знает ответ на все, ибо знает, о чем его спросят, знает, как обойти врага, ибо заранее знает все замыслы врага. Так говорили о нем, и он не опровергал этого. Торопливо и строго он сказал: — Чего же стали? Я вот гляжу — ночь хороша! — Весна! — догадливо подхватил Шейх-Нур-аддин, хотя видел опущенное к земле лицо повелителя и понимал, что не так любуются красой весенних ночей. Снова все пошли к юрте. И только Тимур не замечал, как заманчиво пахнет от котлов, где повара, отдав страже перестоявшийся плов, заложили новый, но теперь опасались, не передержан ли и этот, да и удался ли он, готовленный уже не с прежней охотой, не с прежним воодушевлением, а ведь плов каждый раз требует нового рвения от поваров, и, как у каждой красотки есть что-то свое, особенное, так и у каждого плова есть свое, неповторимое. Тимур ушел в юрту, а его вельмож окружили рабы с кувшинами, чтобы полить гостям на руки. Всем стало легче и веселее: день наконец кончился, настал наконец, хотя и в столь поздний час, час покоя. Рассаживались на кошмах вокруг медных тазов с кусками печенки, печенной на углях. Разламывали лепешки. Переговаривались, но от шуток воздерживались и разговаривали вполголоса: повелитель был неподалеку, и никто не знал, расположен ли он слышать их. В юрте повелителя хмуро горел светильник. Писец, согнувшись на корточках, записывал распоряжения невидимого в темноте Тимура. Он велел привести гератских купцов, прибывших еще днем. Отчаявшись чего-нибудь добиться в этот день, гератцы уже легли спать и теперь, когда их позвали, натыкались друг на друга и ползали среди постелей, словно их застало землетрясение. Гератский купец, став перед светильником, ничего не видел в полутьме юрты, кроме тоненького язычка пламени, и кланялся в эту сторону, ожидая, что кто-нибудь войдет. Он вовсе растерялся, когда памятный ему голос Тимура прозвучал совсем с другой стороны: — С чем прибыли купцы? — О великий государь! Из того, чем торгуем, не потребно ли чего великому государю? — Я что-то запамятовал, ты чем торгуешь? Купец почуял что-то недоброе в том, что Тимур, прежде не раз хваливший его товары, теперь вдруг запамятовал это. И спесь и наигранное благодушие покинули гератца. Он еще не успел ответить, как Тимур вдруг спросил: — Откуда ты узнал, что я в этих краях? — Как откуда? Кто же этого не знает, великий государь? — В Герате узнал, где меня искать? — А где же? В Герате! — И поехал сюда торговать? — Затем и спешил. — А назад когда собираешься? — Распродамся — и назад. — А тут закупать чего думаешь? — Да благословит господь его имя, мирза Шахрух, правитель наш, наказывал мне поискать среди здешнего разоренья, не попадется ли редкостных книг хорошего письма, с изображениями жизни, с украшениями; купить, чего бы это ни стоило. Есть, говорит, по Азербайджану прекрасные переписчики. Исстари были. Теперь там, мол, не до книг. Пока, говорит, великий государь там сверкает своим мирозавоевательным мечом, можно такие книги достать, каких при другой погоде не сыщешь. — Сам мирза так говорил? — Затем и призывал меня. — Значит, он знал, что сюда ко мне товары везешь? — А как же ему не знать, великий государь? Да он не мне одному многим людям сюда такой же указ дал: скупать книги хорошего письма либо большой древности. — Утром я пришлю к тебе посмотреть твои товары. Ступай. Когда купец, косясь на светильник, вышел наружу, здесь, в ночной тьме, никого, кроме караула, не было, и воин повел купца на место мимо безмолвных юрт, мимо спавших на кошмах воинов, мимо коновязей, где тоже было тихо. Но Тимур не ложился, сон не шел. Он наконец выбрал тех троих из своих сподвижников, которых поутру тайно пошлет в Герат. Он один пошел по спящему стану. На кошмах вповалку спали воины. Всю землю далеко вокруг сплошь покрыли тысячи уснувших людей, будто вся она занесена черными валами песка из пустыни. Он постоял неподалеку от лошадей. Они всхрапывали и вздыхали во сне. Не слышно было хруста — не ели, а спали. Значит, с вечера их хорошо накормили. Оводам и мошкаре еще рано быть, еще холодно, и лошади стояли спокойно. Он снова вышел к воде и сел на камень послушать ее беспечное течение. Что-то беспокойное, тревожное будили в нем ее неустанное движение, тихие всплески, непонятный, проносящийся мимо него, без него, независимый от него поток. Ему хотелось что-то понять, но самый вопрос ускользал, он не знал, на какой вопрос хотелось найти ответ. Что-то непонятное будила в нем вода, и хотелось это понять. И что она в нем будила, понять он не мог: в его душе никогда прежде не поднималось это чувство. Он перешел на другой берег и вышел к месту, где прежде стоял Дом Звездочета. Он обошел крутом этот невидимый, уже исчезнувший дом, как когда-то обходил его, когда дом еще стоял здесь. Какой-то щебень подвертывался под ноги. На каменной плите, бывшей некогда порогом, он снова сел. Мрамор плиты был холоден, очень холоден. От такого сиденья могла разболеться нога. А болеть на походе не было в его правилах. Он встал, раздумывая, нет ли где-нибудь места, где он мог бы посидеть среди этой ночи. Но, кроме его постели в юрте, нигде ничего не могло найтись, все взято теми, кто спал теперь вповалку широко вокруг. Не спали лишь безмолвные караулы, но им не полагалось сидеть, им не полагалось никаких сидений. Даже седла с лошадей небось все сняты, чтобы служить изголовьем воинам. Тимур постоял, вглядываясь в темноту, и возвратился к Дому Звездочета. Вот что наделал Мираншах! Все дуром, все дуром! Все наперекор отцу! А Шахрух у себя все бережет, ничего не разрушит, но и едва ли что-нибудь создаст. А что и бережет, бережет для себя. Не для отца, не для приумножения великой державы, а для себя одного. Вот уж сколько лет книги скупает, заказывает переписчикам, а заполучив такую книгу, запирает ее в сундук, оберегает и от солнечного света, чтобы не выгорели чернила, и от посторонних глаз, кроме редких собеседников, удостоенных чести раз в год полюбоваться той или другой редкостью из сундуков мирзы Шахруха. Таким и сызмалу был, таким и рос: отвернется от всех и разглядывает что-нибудь, сколько раз даже от отца халатом закрывал какую-нибудь безделицу, пока сам на нее не налюбуется, пока сам ею не натешится. С матерью никогда от души не разговаривал, с этой робкой таджичкой, которую и Тимур не очень жаловал. И никогда Тимур не прочил ни Шахруха, ни Мираншаха в свои наследники. Уже не было Джахангира, отславился отвагой Омар-Шейх, сраженный стрелой курда, и уж лучше было потомство Джахангира, внуки Тимура, чем эти двое уцелевших незадачливых сыновей. Он прикажет своим тайным послам в Герате быть суровыми с царевичем, прикажет им быть решительными. Даст им право расправляться с каждым, кто окажется виноват! Только самого царевича не велит трогать, хватит с него и острастки, нельзя двоих своих сыновей сразу выставлять на позор. Небось, прослышав про расправу с Мираншахом, Шахрух уже присмирел, а остепенился ли, переменил ли своих советчиков? Сам не переменил, так ему их переменят. И без всякого почтения! Но Тимур устал ходить по темноте, натыкаясь то на щебень, то на камни, то останавливаясь перед какими-то ямами, закрытыми прошлогодним бурьяном. Он вышел к юрте царевича Улугбека и остановился у входа, прислушиваясь. Тяжело дыша и ворочаясь, там неспокойно спал Кайиш-ата, но Улугбека не было слышно. Тимур обошел юрту кругом. Караул оцепенел, узнав повелителя, а он приметил поднятый край кошмы и догадался, что там спит внук. Пригнувшись, он вошел в темноту юрты, где светлее было лишь у поднятого края кошмы, и сел на край одеяла у изголовья внука. Кайиш-ата неслышно поднял голову, вглядываясь в темноту, и не столько зрением, сколько изощренным слухом узнал повелителя по хрипловатому дыханию, по привычке посапывать, когда он думал. Тоненькая рука с длинными пальцами лежала поверх одеяла, а другую руку мальчик во сне подсунул под щеку. Тимур взял эту слабенькую, прохладную руку и подержал ее. Долго бы он сидел так в безмолвии, один со своими раздумьями неизвестно, но Улугбек вдруг проснулся и, счастливый, что видит деда так близко от себя, боялся шевельнуться, чтобы не спугнуть это желанное видение. Дед, однако, почувствовал, что мальчик не спит, и рукой, привыкшей поглаживать разве только лошадиные морды, ласково и нерешительно провел по щеке внука. — Ну, как ты? Старик явно радовался, что среди этой тьмы и безлюдья, среди десятков тысяч разоспавшихся людей нашелся собеседник. Улугбек смолчал, но поцеловал руку деда. Потом неожиданно спросил: — Дедушка! Почему, если у противника конница сильнее, чем у вас, а пешими вы сильнее, вы посылаете в битву пеших, а конницу, которая слабей, чем у противника, придерживаете в запасе? Разве так готовят победу? Разве не лучшую силу надлежит придерживать? Мой достопочтенным отец-наставник утверждает, что вы поступаете так. Кайиш-ата в темноте даже раскрыл рот, в страхе ожидая ответа повелителя и негодуя: "Памятлив, змееныш!" Тимур оживился, счастливый, что маленький внук один среди ночи размышляет о воинских делах: — Глазомер нужен. Насколько кто сильнее. Когда перевес и тут и там невелик, пехота сильная вскоре потеснит слабую, а вражья конница кинется на выручку своей пехоте. Тут надо выждать, довести бой до крайности. Дать вражьей коннице увязнуть в битве. Когда она разбредется, уморится, в горячке позабудет о твоей засаде, тогда и пусти свою конницу, числом меньшую, зато свежую, распаленную ожиданием. Она будет сильней не числом, а духом. Кайиш-ата тяжело задышал, заворочавшись от беспокойства. Тимур вспомнил о нем и добавил: — Видишь, наставник тебя верно поучал. На душе у Кайиш-атьг посветлело, и, успокоившись, он протянул ноги, подсунул руки под голову, — за всю жизнь раз выпадет этакий случай беспечно развалиться в присутствии самого повелителя. "Не дал меня в обиду! А тот… Ах, змееныш!" Но Тимур вдруг сказал: — В битве каждый раз надо по-нову думать. Новая схватка — новая загадка. А вдруг у врага силы свежие, а ты свои подвел сразу с длинной дороги? Твоя конница не поспеет отдохнуть, а лошадей надо опять гнать, да во всю мочь. Откуда ж им взять мочь, когда они перед тем долго шли? Значит, прежний опыт не годится, надо по-нову думать. Да притом раздумывать некогда: воинские отгадки надо наскоро смекать! Погладив голову мальчика, Тимур встал, приговаривая: — Ну спи, спи. Рано еще! Расти полководцем. А думать сам учись, книги тебя не научат победам. Надо думать самому, да быстрей, да ясней, чем думает твой враг. По книгам историю учат, а победам по книгам учиться значит назад глядеть. Глядеть надо вперед да подальше видеть. А пока спи. Рано еще! Спи, набирайся сил. Полководцу нужна сила. Когда дед, приговаривая: "Рано еще!", ушел, Улугбек полежал, прикидываясь уснувшим, дабы, избави бог, не вздумал заговорить Кайиш-ата, ворочавшийся неподалеку. Не спалось: мальчика будоражили видения предстоящих битв, когда он вырастет и поведет войска к победам. Он, крадучись, поднялся, накинул халат на плечи и вышел наружу. Ему представилось, как такой же ночью он пойдет к своим войскам, как поднимет их и поведет на внезапную битву. Он, как Халиль-Султан, кинется первым, впереди всех, на слонов так на слонов, на львов так на львов. Сквозь визг стрел на ревущего, ощетинившегося врага, с одним лишь коротким копьем в руке!.. А за спиной будет развеваться не жалкий халатик, а белая воинская епанча. Он боевым шагом вышел к пруду, где сидел накануне вечером. Небо чуть посветлело к утру, и мальчика поразило то большое дерево, которое вечером стояло голым. Теперь все его ветви густо покрывала крупная черная листва. "За одну ночь! Какова весна!" Улугбек стоял в удивлении: "Листья у чинара всегда велики, но отчего они черные?" Вдруг, проснувшаяся раньше других, где-то взвизгнула и заржала лошадь, может быть прося водопоя. И вот вся листва на дереве сразу шевельнулась, как при порыве ветра, вдруг вся вспорхнула, поднялась в небо. В небе на одно мгновенье замерла над деревом, но тотчас поднялась выше и, хлынув вкось, исчезла в темной стороне неба. Задрожав от ужаса, Улугбек потерял с плеч халатик и мелкими шажками побежал назад к юрте, боясь оглянуться на опять голое дерево. На всю жизнь запомнился ему этот непостижимый взлет листьев. Часто он вспоминал о нем и через многие годы, размышляя о неизъяснимых чудесах мира. Он не догадался, не разглядел, что это лишь огромная, на перелете из Индии, стая скворцов заночевала здесь и, почуяв близость утра, поднялась всем своим множеством, чтобы нести весну на родину, на север, к подмосковным проталинам, где уже кончался март. |
||
|