"Былые дни Сибири" - читать интересную книгу автора (Жданов Лев Григорьевич)

Глава III ОХОТА

Зима быстро установилась на всем просторе Сибири.

Реки стали, окованные морозами; толстый снеговой наст окреп, зимние пути пролегли во все концы, во все углы, куда и заглянуть нельзя летом, не только осенью или весною, в распутицу либо в ростепель.

Снегами, недавними вьюгами наполовину занесены крайние избы богатой Салдинской слободы, по длинной улице наречной сугробы высокие намело. В снегу тонет и усадьба попа Семена, его показной, на городской лад строенный домик со светелкой и кирпичным низком.

Морозная ночь на дворе. Чистое, темное небо усеяно яркими звездами и слабо озаряет тонким серпом убывающей луны.

Все спят в усадьбе отца Семена: усталая челядь, сам он, осушивший чуть не полчетверти зелена вина на сон грядущий… Пофыркивая, дремлют сытые кони в теплых стойлах; коровы в коровнике, лежа, пережевывают свою жвачку во сне… Псы и те забились от холода в снеговые логовища и спят, благо тихо все кругом, ни чужого человека, ни зверя и духом не пахнет, и слухом не слыхать…

Только через сени от черной половины, в небольшой боковушке, в задней комнатке, где зимою живет Агаша, дочь попа, — там не спят сама девушка-красавица и гость ее тайный, батрак Сысойка Задор, как его кличут, а по крещеному имени Сергей Пучин, дальний родич отца Семена.

Лампада, как обычно здесь, горит неугасимо, красноватым сиянием слабо наполняя горницу, озаряя скамьи у стен, табуреты, столик у окна, другой в углу и постель высокую, белоснежную, на которой раскинулась сама Агаша, дав место с краю и гостю своему.

Чуть все спать залегли, прокрался он к ней, как это делает уж больше года, то чаще, то реже, то раз в два месяца, то каждый день подряд… Теперь первые пылкие ласки затихли, горячая кровь успокоена. И полулежит красавица на своих белоснежных подушках, прислонясь головкой к стене, слушает, что говорит ей этот не молодой, не красивый, но такой могучий, огненный, порывистый человек, который чуть ли не в первый день своего появления захватил ее каким-то странным обаянием, вселяя и страх, и непонятную, жгучую истому…

Помнит она его приход… Года три назад это было.

Оборвыш какой-то, бродяга появился в осеннюю пору у них во дворе. Отец на крыльце стоял, смотрел, как недавно купленного жеребца в бричку закладывали, в Тобольск собирался ехать.

Как раз на другой день было рождение Агаши, восемнадцать лет ей исполниться должно было, и отец хотел закупить кое-что для предстоящего семейного праздника, тем более что и гостей они ждали на этот день.

А оборвыш прямо подошел, шапку снял, поклонился, как свой, и по-украински, забытым говором, родной речью попа Семена заговорил:

— Здоровеньки булы, батько Семене! Бог на помочь! Чи приймаете гостей? Титка Дария кланяться наказывала…

И снова отдал поклон.

Вслушивается, вглядывается отец… Вдруг и глаза выпучил.

— Ты!.. Ты как сюды?.. Да разве?..

Не дал договорить отцу бродяга.

— Я, я самый! Сысойко Задор!.. Из вашего села… Из Украины… из-под Киева… Да оттуда уж давно… И в Питербурхе побывал, и на Москве… И здесь побродил, пока не сведал, что вас, батько Семене, тоже Бог в эти края занес. Вот я и пришел…

Ничего не сказал отец, увел в дом бродягу. Сидели долго вдвоем, о чем-то толковали… Потом позвали старого батрака Юхима, который с отцом и матерью из-под Киева сюда приехал, лет двадцать тому назад… Потом батрак вышел с бродягой, к себе его повел, там ему одежду дал получше…

А на другое утро этот бродяга очутился между челядью на поповском дворе. Работает весело, один за пятерых легко справляется, песни такие лихие, чудные поет… И на баб поглядывает своими зоркими, липкими глазами, от взгляда которых словно жаром в голову ударяет, сердце в груди тише бьется и замирает или так колотится, что выскочить готово…

Боялась его сначала красавица. А он словно и не замечал ее. Так года два прошло. Узнала она, что это — дальний родич отца… Был духовным, расстрижен, в солдатах служил, бежал… Из тюрьмы бежал, чуть ли не клеймо каторжное носит на плечах… И теперь решил искать приюта и отдыха у отца Семена… Трезвый — неутомим в труде был Сысойко… Но случалось, что запивал он. И тогда распутнее, бесшабашнее человека не было на много, верст кругом. Драки затевал, один на целую стену парней выходил и разбивал их… Девок силой брал, где ни застанет. Ни одна смазливая баба от него не могла увернуться… И никто по-настоящему не сердился на Сысойку за беспутство и разгул — столько силы и шири, такую незаурядную ясность мыслей даже пьяный проявлял этот загадочный человек…

Года два сторонилась его Агаша, а самое так и тянуло поближе подойти, заглянуть в его глаза, прозрачные и бездонные, в его душу, такую извилистую, на другие души непохожую…

Заметил ли он или просто по своей привычке решил сорвать и это запретное яблочко… Но помнит Агаша жаркий летний день… Она стояла в огороде, у реки, где густо заплетались плети хмеля на тычинах. Обрывая хмель, собирала она легкие пахучие шишечки его в решето. Вдруг зашуршали плети, сквозь которые пробирался кто-то быстро и порывисто.

Сысойко встал перед нею, бледный, напряженный. Ни слова не говоря, обнял ее и стал бешено целовать… Выронила девушка решето, крикнуть хотела.

— Попробуй! — зажимая ей рот, шепнул насильник. — Видишь!

Длинный острый нож, вынутый из-за голенища, сверкнул у него в руке.

— Лучше нишкни! Уж коли я не стерпел… Два года маюсь… И не стерпел! Так лучше не кличь никого! Каждого уложу… и тебя… и себя напоследок… Молчи!

Грозит… А сам так ее целует, что и без угроз умолкла, сомлела, как обожженная молнией, девушка…

А когда опомнилась, он еще в последний раз поцеловал ее и шепнул:

— Уж и как же ты люба мне, кралечка… горлинка моя… Ласточка сизокрылая… жди нынче… приду, как улягутся наши…

Обнял, долгим, жадным поцелуем впился снова в ее пылающие губы, в глаза, сразу окруженные темными кольцами, и исчез быстро, как пришел… А она, оправя свой сарафан, волосы, корсаж, разорванный на груди, села на землю и долго сидела так, ошеломленная, потрясенная, напуганная и счастливая…

Пришел он в ту ночь, как обещал… И потом приходить стал. И не знала девушка, что лучше, за что она больше привязалась к этому дикому человеку. За те взрывы чувственных восторгов, какие переживает она с ним, или за его речи смелые, складные, за те необычайные случаи из его бурной жизни, о которых так красиво и красочно говорит он ей в спокойные часы после жгучих ласк…

Одно только тревожило девушку. Живя близко к природе, к домашним животным и к челяди, которая так же мало стеснялась во всех своих проявлениях, как коровы и быки отца Семена, она знала все последствия сближения своего с мужчиной.

— А што, коли я… понесу от тебя, Сереженька! — спросила она однажды друга, вся рдея. — Знаешь, тогда я от стыда руки на себя наложу… В Тобол-реку кинусь! Видит Бог!

— Дура! — спокойно ответил тот. — Разве ж я попущу! Небось! У меня про вас, девок, снадобье припасено. Всегда при себе есть… Порошочек такой. Видала на ржи таки рожочки черны бывают? Я их сбираю, сушу, натолку и девкам, бабам даю пить, кому нужно… Поняла?.. Только гляди за собой, не пропусти дней-то… А там без заботы живи!..

Поверила Агаша другу, успокоилась, и еще горячее, беззаветнее стали их ласки…

Сейчас тоже, негромко, чтобы не услыхала стряпуха, спящая в кухне, ведет рассказы свои дружок Агафьи, а она затихла и слушает.

— Н-да… немало пришлось изведать мне… Знаешь… как сказывают: кулику на веку — не привыкать куликать!.. И кнутов, и батогов пробовал… Золото сеял, не потом, кровью его поливал… Все пустое, трын трава! Одного забыть не могу… За што и в солдаты попал. Женка была у нас во дворе… Так себе, не больно пригожа, только тихая… И свалялся я с нею… А отец мой — старик, прокурат, тоже зуб на нее наточил… И застал я их однова. Не помню, как и вышло… Ножом по брюху, по белому, по голому полосанул я Марию… Отец и с места двинуться боится: его ли не полосану… А я уж опамятовался, бросая нож, убежал… Ну, стонет баба негромко, жалится: «Ой матушки мои! За што помираю?..» Попа наутро позвали, пособоровали, причастили… К полудням и отошла… A тут и нагрянули, меня пытать стали: «Как да как бабу зарезал?» Суд был… засудили… Я бежал, в солдаты подался… Много потом всего было… И на войне врагов губил, и так народ хрещеный… А той бабенки и по сю пору забыть не могу… Вот ровно вижу ее брюхо белое, распоротое… слышу, как причитает тихо да жалостно: «Мамоньки, за што погубил он меня? Без времени жисти лишил!» И теперя она мне снится порою. Правда, нешто могла она отцу моему супротивничать, батрачка?.. Не ее вина была… А я…

Замолк Задор.

Просто рассказал он этот ужас.

Просто выслушала Агаша. Жаль ей бабу зарезанную. Но не противен, не страшен и тот, кто ее зарезал, кто часто людскою кровью обагрял свои руки, а теперь этими же руками обнимает ее так сильно, гладит ей плечи, лицо, упругую, атласную грудь…

И он не виноват, что убивал… Так выходило, так надо было… по крайней мере, по его словам это видно. А девушка верит словам этого человека, который перед нею ничего не скрывает о себе… Словно бездну черную, страшную, распахивает ей душу свою. Многие там гибель нашли… Но не она, Агаша, должна бояться этой бездны. Перед нею смиряется этот неукротимый человек. И ласки его, дикие, жадные, бурные, все-таки озарены каким-то огнем поклонения и восторга перед красотою тела и души гордой умной девушки.

Он не скрывает своего поклонения.

— Других я только так… словно петух курочек, топчу… А тебя всей душой люблю, моя горлинка! — часто шепчет он ей.

И верит девушка, нельзя не верить ему… И она счастлива… Хотя в то же время чего-то еще ждет ее душа… Сама не знает чего, но именно не хватает чего-то в отношениях Задора…

— Скажи, Сереженька, коли любишь по правде меня, как ты можешь еще и на иных баб да девок зариться?.. Знаю я, слышь… Да и сам ты не таишь…

— А чево мне таить?.. Боюсь я, што ли, тебя ай ково иного? Себя самово — и то не боюся!.. А почему я на девок, на баб такой лютый? Сама суди… Сердечная сухота — одно дело… А телесное озлобление — иное… Ты мне и по сердцу мила… И хочу я быть часто с тобою… Да не во всяку пору оно можно. Я и беру, хто под руки попал… Таков уж норов мой. Себя не перетешешь, как чеку неподхожую. Навек такой отесан, таким и помру… Смолоду у меня на вашу сестру охота неуемная!.. Да сама видала, каков я… Большой да дюжой!.. Работаю за семерых. Тягаться ль с парнями почну — дюжей меня и нету на полста верст кругом. Впятером одново меня не одолеют. Так и бабу мне не одну, десяток надобно их! И вина, и елею вволю!.. Сказывал я тебе, каки дела делывал, как из бурсы из Киевской утек. И бродяжил, и воином был, и требы справлял, попил у тутошних у хрестьян, кои священства не приемлют, и… Да што перебирать! И не вспомнишь тово, што творить-то ли доводилось. Только так скажу: с чертом не тягался да в петле не висел… Хоша и близко тово было… годков шесть тому назад. Как в Астрахани с казачками со тамошними бунт мы затеяли великой…

— Што за бунт, не сказывал ты мне, миленькой… Уж ли и вешать тебя сбиралися?

— Совсем уж было собрались. Да позамешкались. А я не будь глуп, дожидаться не стал… Придушил двоих сторожей, что меня да товарищев стерегли, да и гайда… Так и пропали два столба с перекладиной, што на нашу долю были налажены!

Смеется Задор. А девушка слушает, бледная, даже теперь напуганная при мысли о том, что грозило ее другу сердца!

— Што ж то за бунт был, миленькой?

— Дурацкой! Начали-то по-хорошему. Письма писали в ближние города, по всей Волге. Мол, «за веру поруганную, за брадобритие, за немецкое платье кургузое да за табак решили встать люди православные! Как пришла ноне пора последняя и на троне не царь христианский, а Антихрист ноне, немчинов сын… И удумал он Русь хрещеную на ересь повернуть…» Идолов сам завел и у всех воевод в городу из домов идолов же мы вынимали… поднялись казаки и горожане. Старый клич «Сарынь на кичку!» кликнули. Заперлися мы в кремле. Воевод побили, в в воде потопили… Да промеж себя разлады пошли. Иных закупили, другие так изменили от страху! И прахом дело пошло… А главно дело: царя у нас не было алибо царька бы, хоша какова, самого плохонького. Для закрасу. Тогда бы и другие за нами пошли. Да мы раней не изготовились… Так все и ряхнуло. Старшин наших вешали, четвертовали. Иные, как и я, уйти поспели… А жаль… Затея была басская. По-старому свои круги завести, без бояр, без воевод, без попов-хапунов. Без даней, без пошлины… Одно словом мужицкое царство наладить норовили!.. Сохе молитися, своему брюху есак нести. И боле ни-нишеньки!.. Мироедов: на кол да в воду. Вот басско бы! Потолстели б тогда, отвисли поджары брюха мужицкие, не плоше приказных да боярских, толстенных, уемистых!.. Эх, не задалось! Я и пошел по свету блукать… Года три маялся… А вот теперя: третий год и у батьки твоево пристал.

— Вот какой ты! — протяжно заметила только Агаша: и снова ждет, что будет ей говорить этот странный человек.

А он привстал, сидит на постели с раскрытой косматой грудью, с руками сильными и волосатыми, словно в шкуре звериной одет. А сам подмигивает ей и весело говорит.

— Дак што же мне баба! Сама посуди! Я их вот, словно орехи кедровые, щелкать навык. Щелк да щелк, пока охота. А там шелуху и выбросил. Не хмурься. С тобою я по-иному, по душе. И баба ты, и сестра мне, и друг! Товарищу ни одному я тово не сказывал, што ты сейчас от меня слышала, да и в иные часы… Так ты и не завидуй, не ревнуй, девушка. Понимай меня. А я от тебя не отлипну! Приворожила, што говорить, красуля ты моя чернобровенькая!..

Притянул к себе на колени девушку, как дитя, ее баюкает и песню запел тихо, заунывно:

В Астраханском городке, Да на Волге на реке Удалой казак погуливал, Семен Тимофеич хаживал, За собой ватаги важивал. Разбивал суда купецкие, Шутил шутки молодецкие. Воевод топил, бояр губил, Круг казацкий всей землей водил. Хороша была головушка, Да сгубила, слышь, зазнобушка. Опоила и глаза отвела, Лютым ворогам на глум отдала!..

Тихо, протяжно закончил свою песню Задор и смолк. Колыхать продолжает красавицу, а та лежит, закрыв глаза, довольная, замирая от тихого восторга и блаженства.

И вдруг поднялась, сорвалась с его колен, отодвинулась с нахмуренными бровями, бледная, словно боль нестерпимая пронизала ее всю.

— Ты тоже ловок глаза отводить! С чево начал, куды привел! О бабах речь шла. Как это можешь ты? Таковы слова улестливые мне говоришь… а сам же не отпираешься, што на всяку поневу готов накинуться, коли под руку попала. И меня так же, «словно шелуху орехову» — метнешь, коли надоем… Диавол ты лукавый, нечистый сам, а не человек! Вот ты хто! Меня, девушку, смутил! Стыд позабыть заставил. Жалеть меня станешь ли?! Иная подвернется — и плюнешь! А я… Нет! Не бывать тому. Лучше ж сама я от тебя отстану! И уйди, слышь… И не ходи, не мути души… Слышь? Не то… сама не знаю, што над собою поделаю. Вот поёшь ты… Я бы, кажись, и померла тут, у тебя на руках… А как подумаю, скольким ты свои песни напевал колдовские. А потом покидал… И што меня покинешь! Так вот и удушила бы тебя… алибо ножом… сюда, по горлу по твоему, по языку лукавому… по лицу поганому!.. А глаза бы… их бы так и вырвала, собакам бросила. Штобы не глядели, души не холодили, сердца бы не колдовали девичьи!.. Уйди, ненавистный… постылый… Кобель ты, не парень! Вот!..

— Ишь, расходилась! — с доброй полуулыбкой, словно ребенку, заговорил Задор, когда смолкла, тяжело дыша, девушка. — Убить меня охота?.. Изрезать, глаза изодрать? Ин, добро! Бери, режь!

Нож, лежащий постоянно в голенище у Задора, сверкнул в полутьме.

Боязливо попятилась к стене девушка, упала в подушку лицом и не то зарыдала, не то завыла от злобы и страсти, от налета безотчетной ревности.

— То-то! На словах вы, бабы да девки, куды ретивы! А к делу взять — и реветь только можете!.. Ну, нишкни. Батько услышит, придет. Неладно выйдет… Э-э-эх, девонька! Жалкая ваша доля. Што вам Бог дает, то вам мало. Чево сами хотите взять — руки у вас коротки. Кабы и Богом был, не создал бы я вас на такую маяту… Да гляди, и много бы иначе сделал!.. Ну, буде! Слушай… Скажу тебе ошшо словечко. Какова никому не сказывал… Жалеешь ты меня, вижу, так, што себя не помнишь… Мил я тебе пуще всего на свете! Ровно Бог для тебя. А так не надо! Слышь! Ты оглянися: как кругом-то все хорошо! Вот ночь, зима. А выйдем со мною, пойдем туды, за реку. Небо горит звездами. От месяца снег загорается. Даль словно зовет тебя. Вой волчий слышен, псы лают, словно о чем тебе сказать хотят, да не могут!.. И в душе так станет сладко, легко на сердце. Тут и меня, и все забудешь. Алибо в лес пойдем… Там сосны, ровно столпы в соборе московском в Успенском, стоят… И сами ангелы службу служат в том храме Творцу земли и неба. И самой молиться захочется. А уж по весне либо летом пойдем в степь да в горы высокие. Либо по реке по быстрой в душегубке поплывем. Небо над головою светлое, солнышко светит да греет, птицы поют, звери на водопой сбегаются. Травы пахнут слаще ладану. Цветы лазоревы по траве раскинуты. Господи! Неужто и тут о парне каком либо парню о девке вспоминать захочется!.. Дышешь да полететь готов от веселья, от шири земной, от красы той несказанной… Я, девушка, ежли и помню часочки отрадные, так провел их в пустыне-матушке, на лоне сырой земли-кормилицы… И ты попытай… Может, и твоя душа того просит, што моя всегда просила… Воли да красы земной… А ласки наши?.. И они хороши ко времени. Ты молода еще. Тебе в новинку. Вот и яришься, и ремствуешь! А потом все надоест, примелькается. Может, тогда и вспомянешь слова мои.

— Мели, мели… с пути сбил меня… А теперя про пустыню заводишь речи! Шайтан!

— С пути сбил? Врешь, девка! Нешто я бы тронул тебя, кабы не подглядел, как очи твои загораются, чуть я в их гляну? Душегуб я, бродяга, вольная душа… Да не зверь! Не чуял бы я, што саму тебя несет ко мне навстречу, как пичужку малую во родное гнездышко…

— Молчи, молчи, лукавый…

— Ну, ин ладно… Помолись, окстись — лукавый-то и отстанет…

— Молилась… не помогает! Обошел ты меня, диавол. Погибла душа моя!..

— Врешь, девка!.. Душа не гибнет людская от того, что любит она… Ну, добро… Давай разом помолимся… в таку пору ночную, тихую, я, хоша и душегуб, и диавалу слуга, а охоч молиться. Ежели душу перед Благим раскрыть, не хуже станет, чем на раздолье степном. Ровно годы и беды с себя стряхнешь, малым пареньком сызнова станешь… Молитва — велико дело, коли с верою. А я верю! И ты веришь, Гашенька. Давай же молиться!..

Первый скользнул он к образам в углу, осенил истовым, широким крестом свою грудь обнаженную и зашептал какие-то слова, не то молитву заученную, не то слагал сам жаркие призывы, обращенные к Божеству.

Потом рухнул ниц, головой ударил об доски пола… еше… еще… Стих невнятный шепот. Словно увидал он что-то дивное перед собой. Поднял голову к образу Богоматери, озаренному лампадой, бледный, неподвижный, с руками, крепко стиснутыми на груди, да так и застыл…

С удивлением глядит девушка. Эта восторженная безмолвная молитва, этот полубезумный неподвижный взгляд, словно устремленный на что-то нездешнее, они и пугают и влекут ее. И, тихо скользнув с постели, она стала рядом с ним, перекрестилась, робко озираясь на Задора, и зашептала обычные молитвы. А потом, подобно ему, пала на колени, отбивая земные поклоны, зашептала от себя, не по требнику:

— Господи! Прости и помилуй меня, грешную… Да што бы он не покинул меня, бесталанную… Господи… Мой бы он был навеки!

Долго молились оба. Потом словно водой холодной обдало первую девушку. Она встала с колен, еще торопливо совершая знамение креста, а сама подумала:

«Ох, грех-то какой! С полюбовником тута перед иконами стала, молитву творю! Все он! Прямо обошел меня…»

И быстро кинулась на постель, укуталась в одеяло до подбородка, глаза закрыла, словно внезапный сон свалил ее.

Медленно поднялся и Задор. Молитвенный восторг в нем остыл. Он огляделся, словно от сна проснулся, кинул взгляд на девушку, усмехнулся, все понимая, что творится в ней. Потом сел на край кровати, оделся неторопливо и вышел из горницы, не тронув девушки, ничего ей не сказав.

Слабое предрассветное сияние одевало восток и пробивалось в щели ставень, крепко припертых снаружи на окнах домика отца Семена.

Не совсем и рассвело еще, как сразу проснулся, ожил поповский двор. Раньше обычного закипела работа кругом, потому что воскресенье нынче и гостей ждут в усадьбу.

Девка-чернавка первая с ведрами по воду к речной проруби спустилась, постукивая по обледенелому, водою политому с вечера снегу своими тяжелыми, крепко сшитыми сапожками. Скотница с подойником в коровник пробежала, поеживаясь от холода, еще неостывшая после сладкого, крепкого сна. Старый Юхим к лошадям прошел.

Первый дымок над людскою избой беловато-молочным винтом поднялся прямо к небу в ясном морозном воздухе. А там и еще дымки из труб повалили…

Словно улей пробудившийся, усадьба полна движения, говора, мычанья коров, овечьего блеянья… А тут скоро прокатился в воздухе первый удар колокола, зовущего к ранней службе и самого отца Семена, и его прихожан…

Весело, дружно день начался, шумно катился, и только к сумеркам стало потише, поспокойнее в усадьбе поповской. Гости, какие были, разошлись и разъехались. Только остались человека четыре из соседнего поселка, давние приятели отца Семена. В чистой горнице за столом сидят, остатки допивают изо всех сулей, четвертей и ендов, какие за весь день наливались да подавались на стол и во время трапезы, и до, и после нее…

Красны лица у всех, хриплы голоса. Поют нескладно, бранятся неистово, похабные сказки говорят или грязные свои похождения описывают. Вышла из горницы Агаша, оставила отца с гостями. Девка, которая услуживать осталась, тоже бы рада уйти, но расходившиеся гости не выпускают ее. То и дело, что один либо другой утащут бедную в соседнюю боковушку и целуют, тешатся всласть. Потом выпустят, идут снова пить… А хозяин только гогочет, слушая, как девка отмаливается, хоть душу на покаяние пустить просит…

В сенях Агафья остановилась, услышав знакомые шаги. Задор вошел со двора, хотел в кухню пройти, увидел девушку, остановился.

— Ай меня поджидаешь… Што надоть?

— Так, ничего… Ты у коней был? Снаряжался?

— У коней… Все снарядил… А сам не снаряжался… Ныньче не еду я с ими…

— Вот-вот… И я просить сбиралась: не езжай, миленький… Штой-то у меня на сердце тяжело, непокойно… Ровно беда грозит…

И вдруг оборвала речь, подозрительно, почти враждебно поглядела на друга.

— А скажи? Што за помеха тебе, што сам ехать не схотел?.. Бабы сызнова? — не выдержав, спросила она, пронизывая его глазами.

— Ополоумела ты, пра! Стал бы я из-за баб от дела отлынивать… А иное дело, тово поважнее, подоспело. В городу побывать надоть нынче, в Тоболеске… повидать дружков… Ду-урочка ты! Все тебе бабы мерещатся…

— Не мерещится мне. Знаю я тебя… И сам не кроешься… Да пропади ты совсем! Штобы не сохнуть мне… А, слышь, какая у тебя там затея новая?.. Скажи… Больно знать охота… Миленький… Скажи…

— «Миленький, пригожий, обшит рогожей!» Ишь, Евье отродье. Все знать хотят. Да тебе скажу… Задумал я тут дело знатное!.. Вольницы много кругом, люду гулящего… А и те, хто побогаче, тоже печалуются: поборы московские да воеводы лихие доняли всех! Ловко бы тут, как в Астрахани, кашу заварить покруче. Тута от Москвы далеко да от Питербуха, от гнезда Антихристова… Може… Хто знает!.. Може, наша и выгорит!.. Вон, слышно и помер уже государь в чужих землях… Не то ево янычары зарубили под Прутом, не то сам помер… Царевич-то Алексей молод, несмышлен… Он бояр своих не любит, которые сенаторы да начальники первые у отца… И они ево не жалуют… Там своя каша на Москве может завариться… А мы тут и угораздимся… Може, своево осетра в чужой верше изловим… Не поняла!? Волю сыщем! Помнишь, как ночью я сказывал… Царство мужицкое… Вот и сбираю я дружков, булгачу народ по малости… А ноне и надоть повидать иных… Оттого не поеду в наезд. Поняла? Заспокоилось твое сердечушко несытое, ревнивое? Эх, ты, краля!..

Он хотел обнять ее, но, услыхав шаги на крыльце, быстро распахнул ближнюю дверь и переступил порог кухни, куда шел раньше.

Агафья медленно, в раздумье поднялась по скрипучей лестнице в светелку свою, где работала целыми днями.

А в большой горнице попойка наконец кончилась. Две сальные свечи вместе с большой лампадой у киота слабо озаряют покой. Гости стали собираться. Тут уже и Юхим, старый батрак отца Семена, появился, тоже одетый в дорогу.

Несмотря на свои шестьдесят с лишком лет, он был крепок, хотя и держался сутуло; широкие плечи, высокая грудь и большие руки говорили о незаурядной силе старика. Щетинистая борода, усы и волосы, стриженные по-украински, в кружок, совсем седые, странно сочетались с густыми, клочковатыми, совершенно черными бровями, изпод которых угрюмо глядели небольшие, еще ясные глаза былого запорожца.

— Ну, сядем перед путем-дорогой! — пригласил отец Семен, стараясь держаться твердо на своих отяжелелых ногах.

Первым подошел он к скамье и грузно опустился на место в переднем углу под иконами, как хозяин и лицо духовное. Гости тоже уселись. Юхим приткнулся у дверей, посапывая по своей стариковской привычке.

Через несколько минут хозяин встал и обратился к киоту. Все тоже повернулись туда лицом и начали молиться, осеняя грудь крестом, творя поклоны.

— В добрый час! Пошли Господь удачи, дружки мои! — кончив тихую молитву, пожелал гостям хозяин. — Только и вы уж тово… Не как прошлый раз… Не пригоже так!.. Своих не обижайте… хрещеный люд православный не замай, слышь!.. Мало нехристей, бусурман што ли!? Теперя самая пора! Ясачные ясак отовсюду везут. Вот вам и охота знатная… А своих ни-ни!.. Не то анафему скажу, а не то, што бы тут с вами!..

— Ну, уж ладно! Вестимо! Расталалакался… Однава промашку дали. Боль тово не будет! Чай, и самим неохота своих резать… Души хрестьянские губить…

— Гляди же, кум Савелий, вы все!.. А с тебя, Юшка, и пуще других взыщу! Ты, старый, гляди да их остерегай… Не то и удачи вам не будет! В яму попадете!.. Слышали, какой лютой новый губернатор наехал?.. Уж его шпыни и тут у нас, на слободе, побывали у просвирни у моей… У Перфильевны… Вынули есаула Ваську…

— Слыхали… знаем! Да мы, почитай, верст за триста на работу ездим! Аж под Тюмень!.. Оттоле как сыпанем сюда, черт сам следов не сыщет, не то новый губернатор да шпыни евовные!.. Не ему одному разбойничать да воеводам ево наезжим!.. Им бы хотелость все себе загрести! Они и десятой доли в казну не довозят, што тута грабят… Так ужли же нам невольно и малость пощупать бока у окаянных бусурман, у самоеди алибо у остяцких собак там да у купцов бухарских!? Буде толковать! Благослови, батько. Вечереет, ехать пора!..

— Ну, Бог вас благослови!.. Езжайте, в добрый час!..

Подошли к Семену под руку «гости», поцеловали благословляющую десницу и вывалили шумной, галдящей гурьбой на крыльцо.

Там уж стоят широкие, особливо прочно состроенные пошевни, запряженные тройкой на подбор. А две запасные лошади сзади привязаны. И вид они дают, словно на ярмарку на конскую едет народ коней продавать…

Уселись, в ногах, в сене, «снаряд» уложили: пищали, топоры, кистени и пороху со свинцом добрый запас. Тут и мясо мороженое под облучком лежит. А за спинкой пошевней, на задке, туйясы крепко привязаны с пельменями морожеными, с молоком, обращенным в лед, и с квасом таким же. Случается, что без дороги надо двое-трое суток ехать «охотникам», чтобы свои следы получше замести… Нарочно приходится попутные деревеньки, села и города объезжать стороной… Так вся эта провизия и нужна бывает. Костер стоит разложить, котелок на рогульке подвесить — и мигом пища готова. А фляги, полные хлебным вином, у каждого при себе на перевязи болтаются, и бочонок полный еще про запас у возницы в ногах лежит, лучше шубы ноги греет…

Сел на козлы дед Юхим, натянул вожжи… Все умостились в санях, укрылись потеплее. Ворота настежь стоят распахнуты. Два человека, которые держали под уздцы пристяжных, пустили повода, отскочили. Гикнул могучий старик… с места кони рванули, как бешеные, только мелькнули в воротах, гремя бубенцами, и вихрем уже мчатся по дороге, круто сбегающей к реке, по которой уноситься стали вдаль, звонко и часто выбивая подковами по ледяному покрову, одевшему широкий речной простор…

. . . . . . . . . . . . . . .

Только спустились сани к реке, а отец Семен вернулся в горницу, собираясь прилечь на отдых после тревожного, шумного дня, как Задор тоже выехал из усадьбы верхом, направляясь к Тобольску.

Стоя у окна в светлице, Агаша видела, как он стал подыматься на холм, за которым тянулась зимняя ближайшая дорога, ведущая в город из слободы.

Вот он уж и на вершине холма. Сейчас начнет спускаться и скроется из глаз.

Но этого не случилось.

Видит девушка, остановился ее милый на самом гребне, вырезаясь так четко на светлой глади порозовелых закатных небес. Руку поднял к глазам, словно приглядеться хочет к чему-то вдали… И вдруг поворотил коня, назад скачет что есть духу к усадьбе.

Не помня себя, чуя что-то зловещее, неодетая кинулась на крыльцо Агаша и через несколько минут увидела, как подъехал сюда встревоженный, хмурый Задор.

— Батьку буди! — кинул он ей. — Скажи: едут сюды сызнова… Целый поезд… По возку сказать, чуть не сам Гагарин!.. Видно, с выемкой… Искать будут… Я побегу поприпрячу кой-чево получче… А ты живей отца упреди…

— К нам, думаешь?.. Може, сызнова к Перфильевне? — кивая на недалекую хатку просвирни, говорит девушка, словно желая обмануть себя самое и свои злые предчувствия.

— Э!.. Што мне с тобой?.. К нам, говорю… Беги!..

И сам, уже не дожидая ничего, кинулся почему-то прямо к одному из погребов, где обычно стояли скопы молочные…

— К нам?.. С выемкой! — испуганно забормотал отец Семен, которого подняла дочь этой тревожной вестью с постели. — Господи, помилуй! Помяни царя Давида и всю кротость ево!.. Добро, што я ранней сдогадался… Поубрал малость кругом себя, што надо было… Да, може… и не к нам, мимо проедут!? Господи!..

И, кидаясь растерянно по горнице, бормоча что-то под нос, то за одно, то за другое хватался напуганный отец Семен.

Четверти часа не прошло, как верховой драгун подъехал к крыльцу и громко позвал:

— Гей, хто тут?.. Свету давайте! Ево милость князь Матфей Петрович Гагарин жаловать сюды изволит… На охоту мы собрались, да опознились. Здеся желает ево милость опочив держать.

— Сам!.. — только и мог выговорить отец Семен и даже протрезвел окончательно при такой ошеломляющей вести.

Весь двор на ноги поставлен был мгновенно. Стол в горнице накрыли лучшей скатертью, уставили всем, что было в запасе у домовитого попа. Кто уже снял праздничное платье, в обыденное нарядился, ко сну готовясь, те снова, как по щучьему веленью, обрядились во все лучшее и, стоя гурьбой у ворот, готовились встречать нежданного высокого гостя.

Отец Семен на крыльцо вышел с хлебом-солью, дочь рядом стоит и держит наготове поднос, сулею и чарку серебряную, золоченую, старинную.

И холода не чует никто от волнения. Очевидно, не беда грозит, если упредить хозяева посланы, да еще прямо сказано, что мимоездом заглянет гость высокий, что на охоту он собрался, а не с грозой и карой судебной… Вот за холмом уже и бубенцы, колокольчики серебристые заливаются… На бугор вынеслась тройка редкой красоты, мчащая тяжелый возок на полозьях по накатанному пути снежному…

Опустились с бугра тройка и вершники, человек шесть, провожающие возок. Нырнул поезд весь в улицу слободскую и быстро покатился снова перед воротами усадьбы, стоящими настежь. Вот и у крыльца возок. Распахнулась дверка, и, поддерживаемый ездовым слугою, вышел князь из возка, на крыльцо идет, ласково кивая по сторонам людям, которые в снег повалились, отдавая земные поклоны своему повелителю, выкликая ему многие лета двумя десятками сильных голосов.

Держа хлеб-соль перед собою, низко кланяется отец Семен, бормочет что-то невнятно… А тут и звон колокольный грянул. Это Задор догадался, побежал к звоннице, раскачал колокола, чтобы с честью встретить «бога земного»…

Агафья тоже низкий поклон отдала, стоит с чаркой на подносе, просит милости в дом войти, осчастливить их хату бедную…

— Войду, войду, красавица!.. И заночую, ежели не погоните незваных гостей!.. На морозе оставаться не заставите… За хлеб, за соль спасибо! А ты, отец Семен, яко пастырь, благословение мне преподай свое на пороге дома сего, чтобы мне и тебе благодать была под кровлею сею! — обратился ласково Гагарин к опешившему попу.

Благословил он гостя, сам кланяется низко, войти в дом просит.

Вошли все. Знакомить стал гость хозяев со свитой своей небольшой, которую захватил с собою «на охоту»…

Келецкий неизменный с ним и офицерик драгунский молодой, женоподобный на вид, а на деле — отчаянный головорез, беззаветный храбрец, первый телохранитель князя Федор Трубников. Затем камердинер Захар и повар Алешка сопровождают губернатора. Очевидно, и на «охоте» он надеется иметь все удобства, к которым дома привык.

Слуги князя ушли: один — готовить что-то на кухне, другой — доставать из возка вещи, необходимые на ночь господину. Конвойные всадники поехали по приказу Келецкого искать ночлега себе у слобожан, чтобы не слишком обременить хозяина своим наездом неожиданным, хотя и желанным, как явно видно было по лицам попа с его дочерью и даже всей челяди ихней.

Усадив гостя под образа, отец Семен наконец после решительного приглашения Гагарина и сам занял место по правую сторону стола. Оба спутника уселись напротив, а Агафья стала подавать и угощать гостей.

Теперь покой был ярко озарен не только сальными свечами в медных шандалах, как всегда, но и церковными, восковыми, вставленными в трех— и семисвечники, которые были внесены и зажжены тем же догадливым Задором.

Только сам он, исподтишка наблюдая за гостями, особенно за Гагариным, старался почему-то, чтобы его лицо не было слишком выставлено на показ; он больше оставался в тени, а там и вовсе перестал входить в горницу, очевидно, выглядев то, что ему было нужно.

Беседа сначала шла туго, хотя гость и постарался сразу придать ей простой, живой оттенок, чуждый натяжек и церемонии. И только после нескольких глубоких чарок, опорожненных отцом Семеном, он немного стал посмелее… А там его громкий, раскатистый смех стал часто потрясать стены просторной, ярко освещенной горницы.

Услуживая почетным гостям, наблюдая за общим порядком и за людьми, которые приносили и уносили еду и питье, Агафья улучила все-таки минуту и прошла в людскую, куда ушел Задор.

— Подь-ка ко мне, Сысойко! — позвала она его тем именем, как звали все кругом, кому не открывал своего настоящего Задор. — Помоги мне достать из укладки, из большой простыни новые. Крышка больно тяжела… А девки заняты…

Он, почему-то насупленный, молча встал и пошел за девушкой в кладовую, где у стены темнел огромный старинный сундук из кедрового дерева, окованный узорными железными скобами и полосами.

— Ты чево ж ушел из покоев? — и не думая трогать сундука, спросила девушка Задора, едва они очутились в темной душной кладовой, озаренной только тоненькой свечкой, которую она держала в руке. — Чего насупился? Аль еще ждешь беды от этих гостей? Не видел, какой сам-то добрый да ласковый!

— Ласков не в меру!.. — криво улыбаясь, ответил Задор. — Беды тебе с отцом от нево ждать нечево, вижу… Прямо сказать надо: счастье в дом привалило в поповский… «На охоту», слышь, собрался князенька… Да еще супротив ночи! Черт усатый, старый! Жирный боров вонючий!.. Знаю я охоту евонную! Он и в Питере так «охотился», што слава про него по всем концам пошла! И на Москве, сказывают, целую уйму бабья держал при себе… Сюды с двумя приехал… Да, видно, мало. Увидал где-то тебя… Вот и прикатил…

Слушает девушка, и кажется ей, что не Задор говорит, а она сама думы свои слышит, которые кружились в уме, едва увидала она Гагарина, его жадный масляный взгляд уловила, которым он словно ощупал ее там, на крыльце, при встрече. И первую встречу вспомнила, в соборе городском…

А тут умный, всезнающий Задор прямо выложил, зачем приехал князь, удостоил попа слободского своим посещением под таким прозрачным предлогом.

И просто, доверчиво, отбросив всякие обходы, девушка шепнула другу:

— Што ж теперь будем делать мы, миленький? Как мне быть?..

Самый вопрос показал, что девушка и не думает о сопротивлении такому поклоннику, понимает, что опасно для нее и для отца, если она обозлит князя, особенно после этой истории с есаулом раненым, который исчез так странно… Много грехов знает за собою поп Семен и, пожалуй, даже рад будет хотя бы и с левой стороны «породниться» со всемогущим губернатором… А девушка?.. Она и сама не посмеет противиться, а ради отца придется стерпеть самое худшее… Но ждет она все-таки, что скажет ей сердечный друг.

А тот молчит, только в глаза ей смотрит, словно в душе читает у нее и ей без слов хочет показать, что в нем делается. А рука невольно за голенище тянется.

— Миленький! — только и вырвалось у испуганной, побледневшей девушки, и даже за руку схватила она его. Вся дрожит, как в лихорадке, губы пересохли, слова больше сказать не может.

А он вдруг расхохотался громко, хрипло так.

— Глупая! Чево испужалася?.. Што в башку тебе пришло? Стану я из-за бабы руки марать… Да ошшо такую персону великую задевать! Уж тогда прямо надо говорить: висеть мне на виселице выше Амана… Ха-ха-ха!.. А я ошшо пожить хочу. Плохо жил, авось кончу ладно… Мне ли дело, с кем ты путаться будешь?! Покуль свежа, потуль и мне хороша… Спокойна будь… Иди, угощай князеньку… Да получше… Целуй послаще… слышь! Я велю! Сам приказываю… Закружи его башку толстую, глупую… Штоб он, ровно пес, за тобой бегал… Слышь? Мне так надо!.. Он пригодится мне для моих затей… для дела великого… Сейчас одна затея такая на ум мне пришла, в душу запала; што ежели!.. — Он вдруг оборвал сам себя и строго заговорил: — Слышала? Сам тебе велю, делай все, што он от тебя захочет… Ничево! Я же знаю, што не по своей то воле… Душа чиста была бы… А тело обмоешь — и грязь отошла! Знай это, девонька. И не смущай себя… Весела будь, пой, пляши ему… Говорю, надоть, чтобы он аки пьяный от тебя стал… Тогда ты мне ево предашь… И мне он послужит за то, што ты… Ну, слышала?.. Ступай…

Быстро, потупив голову, почти убежала девушка.

А Задор, до крови пожав зубами пальцы собственной руки, вдруг изо всей силы головой ударился в бревенчатую стену кладовой, и заходила ходуном высокая, сильная грудь от сдавленных, сухих рыданий.

Но быстро овладел он собой, почесал ушибленное место и вышел из кладовой, у дверей горницы приник, слушает, что там творится…

А там уже все четверо пьяны сидят. Агашу отец послал в украинский наряд принарядиться да гостю показаться. Сам сходил в свою боковушу, вынес целую охапку старинного восточного оружия с рукоятками из серебра и золота, усаженными бирюзой и другими самоцветами. Вынес и шлемы индийского образца, древние, поржавелые, как будто веками пролежали они в земле. Но насечки золотые на них и самоцветы, в железо вставленные, еще, как и встарь, горят… И кольчуги легкие, для копья, для стрелы, для кинжала неодолимые, вынес отец Семен. Потом запястья янтарные и золотые, подвески витые вроде серег, кувшинчики литые из серебра и золота, пояс из золотых блях. Все кажет гостю вельможному. Тот только ахает и дивится…

— Из могил, поди, все из языческих набугровано!? Скажи, где, поп? Може, там еще осталось! Дай и мне счастья попытать! Больно я такие вещи жалую… — говорит Гагарин.

— Ох, милостивец, государь ты мой, князь пресветлый! И рад бы сказать, сам не знаю, откуда это добыто. Есть у меня батрак старый, Юшка… Он у нас в дому, как родной… Он и нашел клад, и мне отдал, говорит: дочке Агаше в приданое… Она и то сережки носит из тово клада… И перстень невелик один ей же носить я дал. Больно чудной он, ровно жук живой сделан… А это у себя берегу… Тебе лишь и показал, потому што ты да Бог у меня! Вот видит Христос!

Крестится, кланяется гостю хозяин. Рад, что не за сыском приехал тот, а за иным делом…

Улыбается Гагарин.

— А где же твой батрак? Позови. Может, мне он скажет, где клад нашел…

— Нету ево в дому! Поехал на ярманку, коней продавать повел. Коньки у меня объявились продажные, своего разводу… Вернется, я тебе ево предоставлю, кормилец, благодетель!..

— Ну, добро! Не кланяйся! Я же гость у тебя в дому! Так хозяину почет равный, как и гостю. Не властью, дружбой наехал, видишь сам. Так оставь поклоны…

— Слушаю, батюшко! — отвечает поп, а сам снова поясной поклон отдал.

Но Гагарин уж и не видит, оружие разглядывает и другие вещи диковинные. Келецкий тоже в восторге, любуется тонкой работой вещей, очевидно, привезенных с берегов Инда и зарытых потом в этой холодной стране вместе с телами знатных владельцев клада…

Не успели налюбоваться вещами редкими, как снова появилась Агафья в горнице. Венок цветочный у нее на темных волосах, отчего еще прекраснее стало лицо девушки. Плахта, корсетка украинская и свитка тонкого сукна, яркого кармазинного цвета ловко облегают стройный стан девушки, ее округлые, точеные бедра и высокую, нежную грудь…

Сказочно хороша поповна в этом наряде… Пожирают ее глазами все три гостя, а Гагарин больше всех…

Пьян отец, но видит и смекает все. И доволен.

— А ну-ка, дочка, покажи, как пляшут у нас на Украине!.. Ну-ка, утни гостям горлинку!.. А я тебе потренькаю на бандуре…

Пошел, бандуру дедовскую принес, настроил, ударил по струнам и припевает тут же…

Гой, дивчина-горлица До козака горнется… А вин обернется, До другой смиется. Гопа, гопа, гопа-па!.

Играет, сам плечами шевелит, ногами притоптывает… И все гости за ним, даже Келецкий…

А глаза их так и прикованы к девушке, которая под звуки струн то гоголем плывет по горнице, то кружится вихрем, постукивая красными каблучками своих сафьяновых сапожек, медными подковками…

Привстал, не вытерпел Гагарин, платочком помахивает, вот-вот вприсядку по-русски, по-московски, пустится, хотя бандура совсем другое выводит… Трубников тоже вскочил — красный, возбужденный… Ногамиипритопывает, гикает… Не будь здесь князя, уж он бы знал, что делать… Но даже неудержимый порыв страсти, овладевший юношей, не смеет прорваться при Гагарине, который неспроста, конечно, заехал в усадьбу к попу салдинскому…

— А где Сысойка? — вдруг вспомнил хозяин. — Вот он утнет так утнет гопака! Зови его! — крикнул в дверь отец Семен девке, которая как раз выходила из покоя, нося лишнее со стола.

— Сысойко? — спросил Гагарин, что-то припомнив при этом имени. — Это кто же?

— Батрак мой. Из наших краев. Земляки мы… Плясать больно горазд… Вот увидишь, благодетель!.. Вот он! — указывая на входящего Задора, сказал поп. — Ну-ка, хлопче, потешь гостя дорогого… Спляши с дочкой… Пусть знают, как на Украине люди веселятся. Ну!

И еще круче, задорнее затренькал на бандуре.

А Задор, спокойный, невозмутимый на вид, низко поклонился Гагарину, изготовился, плечами повел, дал выступить вперед девушке, которая сразу оживилась при появлении друга, и вдруг, как орел на добычу, кинулся за пляшущей девушкой, то вихрем проносясь мимо и вокруг, то обвивая ее тонкий, сильный стан своей сильной рукой, и так увлекал за собой подругу, словно легкое перышко; потом снова покидал ее, пускался вприсядку, совсем припадая к полу и взлетая снова кверху с непостижимой силой и легкостью, какой нельзя было ожидать от этого костистого, нескладного на вид парня.

Лицо его безбородое, как у скопца, только с редкими усами, обычно кажущееся немолодым, загорелось, помолодело. Глаза засверкали особой удалью и затаенной злобой. Если бы тигра можно было заставить плясать, он имел бы такой вид.

Но гости мало обращали внимания на танцора. Девушка сводила их с ума, тоже преображенная, трепещущая от страсти! Как птица, легко носилась она в танце, неутомимая, знойная, словно одержимая демоном сладострастия и пляски… Ее возбуждение заражает гостей и без того полных желаний.

Пляшет и видит все это Задор. Вдруг остановился он в самом разгаре танца, поклонился еще раз князю и быстро вышел.

Оборвал игру отец Семен. Остановилась Агафья.

Но гости и не возражали против такой неожиданной остановки. Слишком устали они глядеть и переживать то, что огнем наполняло им голову и грудь…

И словно рады были передышке. Даже хмель от вина ослабел, испарился у них из головы после этой опьяняющей, волнующей пляски.

Далеко за полночь окончилась пирушка и на отдых разошлись хозяева и гости. Отец Семен под конец уже совсем опьянел, и его пришлось унести в чулан, где постлано было для него на этот раз. В боковушке, где спал обычно хозяин, Келецкого уложили. Трубникову постель устроили в той же горнице, где ужинали, составя рядом две широкие скамьи, покрыв их сенниками и периной.

— А тебя, князь милостивый, уж не погневайся, — прошу в моем покое почивать. Так батюшко мне наказывал. Тамо постеля получше и прибрано попригляднее… Уж не взыщи. Люди мы простые!.. Чем богаты, тем и рады! — говорила Агаша.

— На твоей постели?! Да я вот уж почитай сорок ден, как приехал, тебя увидал, о том и мыслил: на твоей бы постели… — почти задыхаясь, негромко говорит Гагарин, следуя за девушкой, которая сама со свечой в руке показывает ему дорогу в темных сенях.

— Ступай! — вдруг обратился он к камердинеру, который до сих пор вел осторожно под руку охмелелого князя. — Иди себе, Иваныч! Я сам… Меня, коли что, хозяюшка поддержит… доведет… А?.. Доведешь? — кладя горячую, влажную руку на плечо девушки, спрашивает князь.

— Доведу! — шепчет она, потупясь, косясь глазами на камердинера.

Но того вдруг и видно не стало, словно исчез, провалился он, — так быстро юркнул верный, сметливый слуга в ближайшую дверь.

Вдвоем очутилась она с Гагариным в своей спаленке. Высоко постлана постель ее девичья, белая, такая свежая, целомудренная на вид… Две перины положены одна на другую, подушек груда, как любит князь. И поверх всех — его две думки в чудесных шелковых чехлах… И одеяло его собственное, на гагачьем пуху, шелковое, стеганое. Туфли стоят, кувшин с квасом на столике у постели… Золотой подсвечник с прозрачной, витой свечою из воска крашеного… Еще меньше кажется теперь самой девушке ее спаленка. Тесно, душно ей здесь. Довела она гостя, уйти бы. Да он не пускает…

— Пожди, не беги так скоро… Что скажу, послушай!.. Я спать еще не сбираюсь. Уж и ты побудь со мною… Часочек… Слушай…

— Слушаю… — шепчет невнятно девушка. Поникла головой, ловит чутким слухом не речи важного гостя, а иное: не бродит ли под дверьми дружок ее, не хочет ли и он подслушать и узнать, что здесь творится?

Но тихо кругом. Ни шороха, ни звука… И уже смелее говорит она:

— Слушаю, князь-воевода! Сказывай, што изволишь…

— «Князь-воевода»!.. Как это ты приговариваешь?.. И глядишь так строго… Зачем? Боишься што ли меня? Не бойся! Я добрый… Ково полюблю, рай тому устрою… Слышь? Да постой… Сама же ты где ляжешь, коли меня на свою постель уложить собралась?.. Где же ты?..

— Я… я в светелке, наверху… Тамо мне постлано…

— Одна туды собираешься?! Хе, хе, хе!.. И не боишься?.. Или ждешь, что придет дружок ночку коротать?.. А?.. Не стыдись, не гляди так в землю… Ишь, вся огнем вспыхнула qt стыда! Не надо! Я уж не молодой парень!.. Меня не стыдись. И ты, гляди, какая! Не девочка… Чай, знаешь, што на свете за любовь живет?.. А?.. Есть дружок, а?

Молчит, рдеет Агаша, слезы брызнули даже из глаз.

— Ну, ну… Ладно, верю, што нету никого… Умница… Хорошая девушка… Береги себя до замужества… На шею парням не кидайся… И счастье найдешь… — неожиданно меняя тон, уже не так цинично и сластолюбиво, с оттенком отеческой ласки заговорил Гагарин. Слезы девушки убедили его в невинности ее. И он решил иначе пойти к цели.

— Ну, милая, коли проводила, так и уложи, помоги старику… Хе, хе, хе… Вот шлафор мой одеть помоги. А я пока разоболокусь… Отвернися…

Быстро разделся Гагарин, при помощи девушки надел свой шлафрок, сел на край кровати и поманил к себе девушку.

— Ну, умница, спасибо, что помогла. Поди, поцелую тебя и спать отпущу… Иди, не бойся…

Как осужденная, подошла Агаша. Князь сперва нежно, по-отечески, коснулся ее лба губами и вдруг неожиданно обхватил за талию, привлек, усадил рядом с собой, трепещущую, бессильную. Прижался к ее груди плечом и зашептал, словно тайну великую сказать хочет:

— Слушай, девушка… Чего дрожишь?.. Зачем боишься?.. Не бойся! Счастье твое пришло к тебе… Слушай… Как увидал тебя, по тебе тоскую, словно мне двадцать, а не сорок лет, словно я и девок не видал!.. Слушай… Успокойся… Ты же, поди, знаешь, што на свете творится?.. Вот и пойми, не могу без тебя! Приласкай малость… Саму малость… А я за то…

Задыхается на самом деле от волнения, договорить не может князь.

— Боюсь… пусти!.. — залепетала пересохшими губами Агаша.

— Не бойся… погоди… Слушай… Не противься… Не хочу я силом… Сама ты… поняла?.. Чтобы обиды тебе не было… Чтобы вольной волей все, а не силком!! Тогда мне радость будет полная… Не хочу насильно… Так не противься… Мила ты мне… Больше всех на свете!.. По-моему сделаешь, так я… Золотом осыплю… Слышишь? Выше всех поставлю во всей земле!.. Царицей сделаю, слышишь? Я же Гагарин-князь! Повелитель всей Сибири… А може, и взаправду царем тут стану… Особливо, если ты захочешь… Слышишь?.. Да не молчи… не сиди так… не трясись, как у волка в пасти… Не волк я… Ласки твоей хочу… Полной, вольной… Видишь, как мила ты мне! Вольной ласки жду, а не то чтобы, как других, заставлял отдавать мне тело ихнее… мила ты…

Шепчет, ласкает ей шею, грудь, которую обнажил уже своими дрожащими руками. Силится совсем стянуть с нее и свитку ярко-красную, и лиф высокий, бархатный, расшитый шелками… И плахту уже разворачивать стал, плотно окутавшую пышный стан.

Сидит, дрожит девушка, ни да, ни нет не отвечает на шепот лихорадочный и знойный. Только слезы катятся по бледным щекам.

Остановился князь, целовать перестал, только жмет в объятиях девушку и снова шепчет. — Чего боишься?.. Чего стыдишься? Знаешь сама: нет той женщины в краю, которая не захотела бы на твоем месте побыть!.. Знаешь сама, красавица моя!.. Ну, так не упрямься… Ну… ну!.. Сбрось, сбрось это… Своими руками… Хочу, что бы сама ты… Ну!..

С трудом разжала губы девушка и сквозь зубы, как будто сведенные судорогой, проронила глухо:

— Стыд… грех… Кто меня потом замуж возьмет!..

— Вот оно что! — радостно подхватил Гагарин, услыхав, наконец, что причиной этого пассивного сопротивления, неожиданно выказанного со стороны девушки. — Какой же стыд алибо грех? Пустое… И замуж тебя выдам так, как и самой не снилось! Вот хоть за этого красавчика, который со мной приехал, за Федьку Трубникова. Приметил я, как ты на него поглядывала, плутовочка… А ты и пожилыми не брезгуй… Такие, как я, тебе больше не. попадутся… Ну, брось… Сними это скорее…

И снова сам стал срывать с нее досадные покровы. Не противится больше девушка, но и на ласку не склоняется, сидит, как кукла живая, шепчет:

— Стыд… грех!..

— Пустое!.. Ты читала… слыхала, поди, не раз… У Соломона тысяча жен было, а не сочлося за грех! И у Давида тоже немало начтешь… А праведен он пребывал до конца жизни своей! Не в этом грех, красавица… Эсфирь припомни! Я и тебя также возвеличу… Ну, брось шептать свое… Ну, приласкай…

Теперь уж полную волю дал себе вельможа…

А девушка свое твердит, не отталкивает, но и на ласку лаской не отвечает… И это полусогласие, эти выкрики:

— Мамонька!.. Грех… Стыд!..

Эти истерические восклицания, звучащие и в те минуты, когда сама девушка стала трепетать под поцелуями князя, — все это, как жгучие удары бича, подхлестывало вспышки желаний у жадного к наслаждению, но слабого, изношенного до срока Гагарина…

Утро настало. Все поднялись в усадьбе. Только тихо в покое, где спит Гагарин. Не смеет никто и мимо пройти на той половине дома. А Агафьи не видно. Должно быть, тоже не решается по скрипучей лестнице сойти, чтобы не нарушить сон дорогого, высокого гостя.

Так отец Семен и оба гостя говорят, так вслух и челядь толкует. А все между тем совсем иное думают…

Но вот наконец звонок прозвонил из опочивальни князя. Камердинер, давно сидящий наготове, туда бросился. А ему навстречу по лестнице стала и поповна спускаться. Бледная, усталая, круги под глазами, словно и не спала всю ночь до позднего утра… Не глядит на встречных, в шубейке, в платке на голове, мимо спаленки своей шмыгнула, где теперь Захар князю мыться подает, одевает его…

Вот и на крыльце девушка. Огляделась, увидала на дальнем конце двора своего милого и помертвела, потом пурпуром лицо ей залило… Еле сошла она с крылечка.

Связка ключей позвякивает в руке, которая ходуном ходит… В дальний угол двора прошла она мимо Задора, амбар раскрыла, туда вошла, будто корму для птицы набрать… Но слышит, что дружок тянется за ней, как игла за магнитом тянется… Она и оглянуться боится… Подошла к мешкам с мукой и зерном… И не видит, что сзади делается… Хорошо, что не видит… Бледный прокрался за ней в амбар Задор, а сам уж нож наготове держит, на груди, под кафтаном… Уж ударить готов… Но вдруг четко так перед ним другое женское лицо пронеслось, лицо бабы, которую зарезал он безвинно… И эта же не виновата… Сам же он вчера чуть не приказал ей… Мгновение-другое… Зазвенел нож, падая между мешками на землю…

А он, охваченный внезапным порывом ярости, смешанной с дикой, необузданной страстью, накинулся на девушку, даже не дав ей времени обернуть к нему лицо, и стал осыпать ее бурными ласками, грубо, порывисто и молча, без единого звука… Кофта не выдержала, лопнула на груди… И он так сильно сжал пальцами эту нежную, трепетную грудь, что багровые следы его пальцев сразу проступили на атласистой коже…

Девушка все терпела и тоже молчала, как немая… Вот он с последним поцелуем зубами впился ей в плечо у самой груди… И тут, несмотря на острую боль, не вскрикнула Агаша, только в самозабвенье, словно потеряв сознание, порывистым, частым трепетом отвечала на его дикие ласки. И вдруг изогнулась змеею, одним сильным, порывистым движением оторвала его губы от своего плеча и прижалась к ним своими жадными, пересохшими губами… Так они и замерли на миг…

Затем его не стало.

Когда он ушел, девушка огляделась, вся растрепанная, оправила волосы, запахнула полуизорванную кофту, в платок завернулась, вышла, шатаясь, словно пьяная. Но ей было легко и хорошо, как бывает в знойный летний день после нежданно налетевшей бури и грозы…

Забыла она все: муки стыда и эту мучительную ночь, долгие часы душевной и телесной пытки с Гагариным… С поднятой смело головой, с порозовелым лицом поднялась на крыльцо своего дома девушка…

А ей во след понеслись звуки лихой, разухабистой бурсацкой песни, которую поет знакомый, дорогой для нее голос…

Коней повел поить Задор, а сам так и заливается на всю слободу:

Сидел я с поповною раз на печи. Совал я поповне в карман кирпичи! Поповна, поповна, поповна моя, Попомни, попомни: любил я тебя! Сидел я с поповной под лестницею, Кормил я поповну яечницею, Поповна, поповна…

Льется глумливая песня… Но не обидна она для Агафьи. Пусть поет, что хочет, лишь бы пел… Да не смотрел так на нее, как вечером вчера во время пляски… как нынче поглядел, уходя сейчас из амбара…

И этот день минул, и ночь прошла. Никак на охоту не может выбраться Гагарин. Что-то недужится ему. Днем спит либо выпивает слегка со своими спутниками и хозяином. А ночью?..

Он один да Агаша знают, что происходит в эти долгие, зимние ночи…

И Сысойко догадывается, да молчит… в руки себя взял, решил к делу приступить…

Вечереть стало. Лежит в спаленке своей тесной Гагарин. Агаша тут же, слушает, что говорит ей князь, какие сулит награды да радости за каждую искру нежности, за призрак ласки с ее стороны.

И в Москву, и в Питер ее повезет, и чужие края покажет, где круглый год лето и розы цветут, и птицы райские поют, зреют плоды, словно литые в золоте.

И нарядов нашьет, и самоцветов, и золота надарит… Уж и теперь полный ларец у нее всяких чудесных, дорогих подарков. Запаслив князь, с собой немало захватил женских украшений, на «охоту» сбираясь в слободу Салдинскую.

Но не тешат эти подарки и посулы князя девушку. Об ином она думает. Скорее бы надоесть вельможному любовнику… Бросил бы ее!.. Тогда она и счастлива будет. А тот с каждым часом разгорается больше, совсем обезумел на старости…

На короткое время затих, замолчал Гагарин: ни с ласками не пристает, ни речь его не тянется докучна…

Пользуясь минутой, нерешительно заговорила девушка:

— Князенька… свет, Матвей Петрович… Слышь, што скажу…

— Говори, кралечка… Курочка моя… Давно я жду, ты бы заговорила, пожелала чего, мне бы словечко ласковое шепнула…

— Стыжусь я! — шепчет девушка. Потом громче свое повела: — Слышь, тамо Сысойко… хотел тебе челом бить… Про твою милость припас подарочек, сказывал… А што — не говорит… Войти ему позволишь ли?..

— Сысойко… Это он в пору пришел. Я и сам думал позвать парня. Еще за пляс не наградил его. Да и потолковать надо. Зови, пусть идет, несет, что там есть у него. Ежели занятное, в долгу не останусь… Зови…

Агаша вышла и через несколько минут вернулась с Задором, которого пропустила вперед.

Отдав низкий поклон, батрак остановился почти у самой двери, а девушка тоже задержалась, замерла чуть ли не рядом с ним, словно настороже. Ее тревожила, даже пугала первая встреча наедине Гагарина с сердечным дружком, тем более что от Задора сильно несло сивухою, хотя шел он твердо, держался прямо.

Побледнелая, скользила взором девушка от одного к другому, не зная, добра или зла надо ожидать от этой встречи. И стыдно было ей, так стыдно, что убежала бы далеко… Но оставить их совсем вдвоем было выше ее сил. Клялся, правда, дружок, что дурного не сделает гостю, что мог бы и без ее посредства посчитаться с ним тут же, в доме, на каждом шагу… Уверял, что особые замыслы явились в его голове и для них нужна дружба Гагарина, а не смерть этого вельможи… И верит, и не верит Агаша словам Задора. По ее мнению, и сам плохо знает парень, чего он хочет, что может сделать неожиданно для самого себя. И потому стоит, как на горячих, углях, девушка и ждет…

Милостиво свысока кивнул Гагарин на поклон Задора…

— Здорово, парень! Что нам скажешь?

— Челом бью его превосходительной милости, стольнику государеву, боярину-князю пресветлому, Матфею свет Петровичу, велемочному губернатору всея Сибири Северныя, Восточныя и Западныя! Да живет он многая лета!.. — с новым поясным поклоном гулко отчеканил Задор, совсем на манер царского многолетия в храме. — Здравия и радости, удачи и счастья желаю вашему превосходительству! — неожиданно совсем по-военному закончил свое приветствие странный парень. А глаза его, светлые и блестящие, смело выдержали пытливый взор нахмуренных очей вельможи.

— Начал словно бы от крылоса, а кончил по-иному! — покачивая головою, медленно заговорил Гагарин. — Мудреный ты. В монахах не бывал ли, а?.. Ишь, грива какая у тебя долгая…

— Сподобил Господь, удостоен быть служити у алтаря святого… — совсем по-иночески прозвучал ответ батрака.

— А в солдатах?.. Служивал, а?..

— Так есть, ваше превосходительство! — внезапно вытягиваясь, отрезал Задор, как на плац-параде.

— Может, и разбойничал ненароком, парень?.. Кайся уж заодно! Колесовать стану, было бы за што!.. Хе-хе-хе… Не трусь, неси правду… Знаешь, правда из огня выводит, из воды вызволяет… Хех-хе-хе… Ну… был грех?..

— Как перед Господом, так и пред тобою, князь-воевода, не потаюся!.. Давно, правда… а бывало дело… Да ноне быльем поросло… Опамятовался. Черту послужил, теперя надо душу спасать. Тебе да Богу послужу, коли не побрезгуешь рабским усердием моим. Авось и я, смерд последний, милости твоей на што пригожуся… Как в побасенке говорится, што и мравий ничтожный может льва из беды выручить, коли Божья воля на то…

— Вижу, бойкий ты, парень… Наметанный, начетчик… И недаром мне про тебя толковали… Да ладно! Поглядим… А там что у тебя, а? Подарок — не отдарок, как в сказке, а?.. Сказывай, бахарь.

И князь, усмехаясь, кивнул головой на кошелку, которую держал Задор.

— Угадал, вельможный боярин! Тебе ли не угадать, светлый князь-воевода? Ничем ты раба своего не жалуй, не отдаривай, только милостью высокой порадуй, не оставь!.. А я князю-воеводе Гагарину — птицею редкостной, гагаркой-красноперкой индийскою челом бью!..

Вынув из кошелки птицу величиною с молодого гуся, Задор отставил на скамью свою кошелку, где что-то мелодично звякнуло, а сам приблизился к губернатору, осторожно держа в руках птицу, которая трепыхалась от испуга, сразу из темной, закрытой кошелки очутясь на свету, среди людей, которые говорят, двигаются, тормошат ее, дикую, пугливую.

Залюбовался Гагарин невиданной птицей. Темное, блестящее оперение делало ее похожей на других уток. Только шея и голова горели от сверкающего красного оперения. Сверкали также красновато-золотистые круглые глаза птицы, блестящие, как два живых топаза, когда гагара, подняв голову, окидывала покой своим быстрым встревоженным взглядом. А на голове красиво рдел небольшой хохолок, словно корона, данная самой природой своему созданию.

— Хороша!.. Впервые и видеть довелося, хотя немало лет прожил сам в Сибири тута! — осторожно поглаживая птицу по блестящим, мягким перьям, сказал Гагарин. — Слышь, «гагарой индийской» ее звать?.. И откуда ты все знаешь?.. И где ты взял эту диковину?.. Да еще середь зимы! Не ворожбит ли ты, слышь? Не чудодей ли, кудесник?.. А?..

— Для твоей милости на все руки от скуки готов! Што повелишь, то и буду.

— Это значит: «как ни зови, только в куль не вали!» Разумею. Так где же ты выловил «тезку» мою, а?.. И когда?..

— Недалече, князь пресветлый. Есть озера лесные, до Верхотурья не доезжаючи. Я больно охоту люблю, часто на них бывал, зверя, птицу бивал разную и силками лавливал. А энтих гагар-красношеек все ищут… Их, слышь, у нас «царь-птицей» прозвали. Потому, пока гагара не прилетит — и весна не придет, пока не улетят их стаи последние — и зима не станет… Так старики сказывают.

— Так по осени, значит, поймал ты еще птицу и выдержал?

— Не! Недавнушка совсем. Как слух прошел, што жаловать твоя милость изволит к нам в государево место… Вышел я с ружьишком, сам и помыслил: «Дай-ко на счастье на воеводское поохочусь!..» И под самым под Туринском попал на озеро на одно. Все заледенелое, а посередь него — полынья и пар валит, ровно дым из трубы. Энто теплый ключ изо дна бьет. Туды остяки летом собираются да иные народцы; в том озере посередке окунаются. Сказывают, ломота ли али на теле вереды какие бывают — все тою водой горячею смоет и унесет… А зимой, как все кругом замерзает, на той полынье, на воде на теплой видимо-невидимо всякой птицы остается зимовать, котора улететь не поспела со стаями…

— Вот как… Недалеко от Туринска?.. Добро. Запомню. Ну, далей!

— И вижу я: пуста полынья заветная. Одна только плавает «царь-птица» моя, гагарушка запоздалая, от своей-= стаи отсталая… Ровно осенило меня: на то и набрел-де, о чем думал… Надо живьем, смекаю, взять! А птица куды чутка! На триста шагов не подпущает. Я на хитрость и пошел. Взял жилу тонкую, крепкую, что на лески берут, в воде и не видать ее. Изловил рыбку невелику, продел ей в жабры струну мою, к струне — бечевку привязал. Рыбку в воду пустил, другой конец бечевки за колышек привязал и замотал некрепко, чтобы размотаться малость он мог, когда потянет птица… А колышек глыбоко в лед забил. Сам далеко отшел, на берегу, за кустами притаился. Почитай, часа три дожидался, пока гагарка моя успокоилась, вернулась на полынью, на воду села… А тута приманка моя в глаза ей бросилась… Рыбка-то поверху плавает, не может глыбоко нырнуть!.. Гагарка-то и заглонула ее… Сразу, как они любят… Я тута и кинулся к полынье… Взлетела птаха, да нет! Леска-то не пущает… Опять на воду гагара пала… Уже ей бы и выбросить из зобу рыбку заглоченную, да силы-возможности нету! Жадна, заглонула сильно… Я в ту пору за бечевочку, потихонечку… помаленечку и потянул к себе красавушку, и в мешок, и до дому ее… А теперя тебе челом ударил удачей моей! В добрый час, коли примета добрая! Господину всея Сибири «царь-птица» и подобает… Такой, гляди, и в Питербурхе, у самово царя в евонной Кунсткамере нету, хоша и охочь государь на диковины на всяческие.

— А… ты, видно, и тамошни порядки знаешь, парень? — снова вглядываясь в Задора, спросил Гагарин. — Слышь… и сам ты мне штой-то приметен, ровно бы я где видал тебя… а?

— И, князь-милостивец! Мало ли нас таких, корявых, по свету шатается?.. Все лапти на одну колодку ковыряны…

— Может, и так. Ну, за птицу спасибо, парень… Сысойко ты?.. Удружил. Я ее, уж как хочешь, царю отошлю… Он, правда, любит такие диковины. Ты недаром помянул… И тебя не за…

— Ошшо, пожалуй, дозволь слово молвить! — смело перебил Гагарина батрак, так что тот даже опешил и только молча кивнул головой.

— Ошшо есть штуковина… Слышь, вельможный князь, уж прямо для твоей чести! Уж ты ее никому, ни царю, ни царице, ни красной девице, не давай, не дари, себе одному бери! Вещь заветная… хоша и не от дедов-прадедов мне досталася… А получче тово, как я смекаю… Слышь, государь-милостивец, все в ту же пору было, как я на счастье на твое вышел в лес да в поле на добычу… И набрел на курган на одинокой… Сразу признал, вижу: могильник стародавний… Копну, думаю… Заступ, как на счастье, со мною. Я к ему живо древо приладил, обошел курган, снег сгребаю, примет ищу… И, гляжу, с одного боку уж рыли ево… Не то люди, не то звери лесные логово себе пробивали… Я тут и стал далей вкапываться… На вторы сутки до сердца дорылся. Камни открылись могильные. Отворил я дверной камень, а там костяк лежит… весь разбитый. И, окромя черепков да уздечек, окромя железа ржавого кругом, и не видать ничего. Думаю: добывали уже тута добытчики ранней меня!.. Копаю себе, ворошу в мусоре заступом… Глянь, блеснуло чтой-то! Нагнулся, поднял, к свету поднес… И вот гляди, што в руки тем, иным, не попало. Што на твою долю в могильнике осталося, кня-зенька.

Из своей кошелки Задор быстро извлек и подал с поклоном Гагарину что-то сверкнувшее прямо в глаза князю блеском старинного червонного золота.

Эта была широкая головная повязка, вроде тиары, какую в древние века носили цари восточные, жрецы великие и верховные сановники персидские, индийские и индийские раджи, надевая поверх тюрбанов или обвязывая вокруг шлемов в бою.

Овальные золотые пластины были связаны между собою золотыми кольцами, украшены чудесно тонкой резьбою, изображающей богов и сказочных животных.

Средняя бляха была украшена одной большою бирюзой, потемнелой, позеленелой от времени, носящей на себе два каких-то загадочных начертания, глубоко врезанных в камень, так что даже века не могли изгладить этих знаков.

Вся повязка наложена была на кожу, узкие концы которой когда-то могли завязываться узлом. Но теперь одного конца вовсе не было, а вся кожа полуистлела, заскорузла, и только клочки ее болтались, крепко соединенные с короной золотыми же гвоздями.

Даже привстал с постели Гагарин, потянувшись за диковиной, которую подал ему Задор, и стал разглядывать при свете свечи, взвешивал на руке, вглядывался в письмена на старом, потускнелом камне, на огромной, но теперь утратившей свою цену бирюзе. Чем больше вглядывался, тем больше убеждался князь, что эти знаки совершенно сходны с теми, какие начертаны на его рубине-амулете.

— Что бы это было?.. — словно про себя, стал соображать он. — Пояс… Так — мал, короток… Наручник?.. Так не похоже!.. Великану бы в пору такой… На ногах тоже не носили… На голове, видно?..

— Вот, вот, милостивец! Верное твое слово… Череп и лежал поверх этой штуковины… Кто там ранней был, видно, обробел, когда кости мертвые увидел, схватил што поближе лежало, да и наутек!.. А эта самая… корона царская и осталась. Не приметил он ее под черепом… лежала до тебя, князь-воевода! Великое место твое у нас, так и корона тебе! Исполати, господине!

И почти до земли снова поклонился Гагарину Задор, выпрямился, смотрит, словно хочет прочесть сейчас мысли князя.

А тот затих, задумался… То на корону поглядит, то на Задора, а про девушку, которая стоит вдали, в тени, и забыл на это время.

Потом, словно желая отогнать от себя какие-то заманчивые, но опасные мечты, даже плечами встряхнул Гагарин. Обернулся к Задору и совсем ласково заговорил:

— Ну, парень… Ты мне по совести ответы давал, не крылся… И я тебе скажу, что было у меня на уме, что теперь стало… Разбойника Сысойку чаял видеть, про дела которого много слышать привелось… и все — плохое… А ноне вижу, не таков ты, как мне наносили на тебя… Умен, вижу… Плут тоже немалый… И грехов, поди, на душе твоей не один короб, хотя и старых, да не малых!.. Но за исповедь твою за смелую… за уменье, за удачу охотничью все прощается тебе, так и знай! До новой вины… Ежели ты и вправду решил честно послужить, не пожалеешь… А покуда… вот, возьми от меня…

Тяжелый вязаный кошель с рублевиками, лежащий на ближнем столе, взял он и швырнул батраку, который на лету подхватил подачку и за пазуху спрятал ее, твердя с поклонами слова благодарности.

— Не стоит, не стоит, Сысоюшко… Я у тебя больше еще в долгу! Так и знай… Ну а теперь ступай с Богом… Я малость вздремну перед ужином… Ночь плохо спалося что-то… Досада, что моего горбуна шута не взял я с собою. Как не спится мне, он сказки товорит… Я заслушаюсь — и сам не слышу, как усну… А теперь…

— Князенька светлый! А я на што? — неожиданно подхватил Задор и снова приблизился к постели от дверей, куда отступал с поклонами. — Спроси людей, все скажут: нет другова бахаря, как Сысойка Задор. Ложись, изволь… да прикажи только!.. Какую тебе… веселую алибо страховитую? Быль стародавнюю али из Писания… Все могу…

— Ну?! Да ты клад сам по себе, парень!.. Давай, давай… Я вот прилягу… Гашенька, ты что стоишь все! — вспомнил наконец и о девушке Гагарин. — Присядь с нами, послушай, что он тут станет…

— Я ево байки знаю, слышала! — с затаенной досадой, которая против воли овладела ею, проговорила девушка. — Он — мастак… Хоть ково заговорит… Уж послушаю и то! — присаживаясь на скамью у стены, словно нехотя согласилась она.

Ей показалось, что Задор решил сразу завертеть, забрать в свои руки князя. Она была уверена, что это ему удается. И не знала, радоваться ли ей такому повороту дела или грозит ей самой что-нибудь плохое со стороны мстительного, беспощадного человека, каким знала девушка своего друга.

А в это время Задор уже окутал заботливо ноги лежащему Гагарину одеялом, сам опустился тут же на пол, уселся по-восточному, откашлялся и спросил снова:

— Так какую зачинать?..

— Какую сам хочешь… только бы позанятнее… Чтобы заснул я под твое сказанье… Мне все любо.

— Добро. Есть у меня одна сказочка… И не сказывал я ее никому… Тебе скажу, князенька мой пресветлый… Слышь, давно дело было… в некотором царстве, в некотором государстве народился и проживал злой, великий чародей. Народился он от немца-знахаря, лекаря, продойхи-аптекаря, да от ведьмы бесстыжей, дщери Вельзевуловой. Только немец хитер был, выждал пору, как царица тово краю хрещеного брюхата была, рожать собралася, — скрал у ней дите рожоное, царевну-красавицу, а свово черномазова детеныша и подложил на царское место… И росло исчадие Антихристово не по дням, не по часам, а по минуточкам… Месяц минул, вся пасть у нево зубаста стала, ровно у щуки, да говорить уже стал, да все словеса таковы нехорошие… И жрать мяса запросил, у кормилки груди прокусил, живой крови испил, только не померла бедная, еле отходили. А у тово звереныша-дьяволеныша силы прибыло столько, што и сказать неможно! Трех лет он, как парень большой, выровнялся, шутки стал шутить негожие. Хватит ково за руку — рука вон, повернет за голову — голова напрочь летит… А он присосется губами, кровь живую пьет, гогочет от радости. И запечалились родители, царь, с царицею, как им быть с таким нещечком?.. Судили-рядили да и порешили. Построили терем крепкий, башню белокаменну, с подводами глыбокими, туды засадили на цепях на тяжких чадушко нароженное. А он с тово еще лютее стал, крови живой просит! И пускали к ему злодеев-душегубцев, кои на смерть были засужены. С ними тот царевич, Антихристов сын, и расправлялся… Да недолго так было. В едину ночь прилетел Змий огненный, полстолицы спалил, вдарил крылом — снес полбашни, вызволил свово сынка-царевича нареченного. На трон ево посадил, а старого царя и царицы следов не стало нигде… И ни роду, ни племени их державного, стародавнего. Все сгинули. Стал править новый царь в те поры. По виду ровно бы и человек. Только попов хрестианских не терпел, виду ихнево не сносил. Самово святейшево вовсе убрал, других менять стал, насажал на приходах и повсюду слуг своих, тех же бесов, людьми переряженных… Стали те бесы народ мутить, от веры отбивать от стародавней… Святые книги стали портить… И обличье приказано было людям хрещеным менять… Помаленьку народ стали готовить: Бога бы он забыл, Антихристу поклонился, душу продал бы диаволу…

Говорит сказку Задор, а сам исподтишка на Гагарина поглядывает.

— А што, князенька, не скушна моя сказочка… Може, кинуть? — спросил он вдруг, остановив свой плавный, звучный рассказ.

— Ну, нет. Завел, так уж досказывай… Послушаем! — отозвался тот, пытливо вглядываясь в неподвижное, загадочно-бесстрастное лицо Задора, где только глаза заискрились зеленоватым светом, как у рассерженного гада.

— Доскажу уж… твой слуга. И, слышь, немало годов минуло… Забываться стала вера старая, былое благочестие. Брат на брата пошел в земле той хрещеной, усобица почалася… Иноземные цари было тоже на тово чародея пошли, почуяв, што за черные дела он затеял! Да тот и сам не промах. Станет по книгам своим по чародейным, по бесовским диаволу акафисты петь со всеми своими бесами, кои для глумленья ризы напяливали, — и развеет вихрем рати вражеские… Ни звон церковный, ни молитва, ни хрест — ништо помочь не могло супротив тово чародея. А питался он все только кровью живою по-старому. Сам суд чинит, сам к пыткам да казням присуживает, сам и казни вершит своими руками… А чуть голова у казненного прочь отлетит, он тут и всосался, пьет кровушку во свое удовольствие… И полцарства, почитай, так извел, тех людей, што за старую святую старину стояли… А вторая половина, слышь, сбиралась уже поклонитися Антихристу, клеймо ево принять и поругаться над Господом Распятым, как оно в Писании есть сказано… Да не попустил Господь… Укрылся в некоторых дальних областях тово царства благочестивый некий человек, Орелко Будимирович по имени. И родом был он от тех старых государей земли, которых корень самый пытался Змий проклятый и чадо ево извести да выжечь… Вот так пришло, што ослепил Господь очи зверю-владыке, сыну диавола. Он того Будимирыча к себе приблизил, возвеличил, послал ево править в некую область — вотчину дальнюю, што за горами лежала высокими, за лесами темными, за песками горючими… А в той дале-дальней области немало собралося людей, кои не хотели старины решиться, зверю кланяться, душу загубить… По борам, по оврагам, по пещерам глыбоким крылися те люди. И в единой пещере сидел старец святой, што видел дваста и двадесять и два раза, как зима уходила, как весна налетала раскрасавица со своими пташками да зверюшками, с горячим, ярким солнышком да с привольицем степным, со зеленым!.. И была у тово старца книга великая, святая, стародавняя, а в той книге огнистыми азами начертано было заклятье тяжкое!.. И ежели то заклятье перед самим Антихристом прочесть, и тот сгинет, не устоит, провалится в преисподню, в тартарары-тараринские, ко Вельзевулу, отцу своему, к Луциперу, деду окаянному… Давно бы хотел тот старец заклятье объявить, да, слышь, с зароком оно было дадено. Не всяк ево без вреда и говорить может… А должен найтись муж добрый, роду древнего, царского… Штобы все ево чтили… Штобы он веру древнюю почитал да боронил, новых затей диавольских сторонился… Тот и может заклятье прочесть, антихристова сына прогнать; сам может на ево место, на трон прадедов и пращуров своих воссесть людям на радость, веры на укрепление, себе на вечное прославление… А не спишь ли уж ты, князенька, от байки от моей незанятной? — вдруг снова задал вопрос лукавый бахарь.

— Дальше! — только и крикнул Гагарин. Он уже не лежал, а, приподнявшись, сидел на постели и слушал, словно боясь пропустить малейший звук, не отрывая глаз от лица, от губ рассказчика, как будто одного слуха недостаточно было для восприятия мудреной сказки хитрого батрака.

— А дальше все ладно стало, князенька. Дошел до тово старца мой Орелко Будимирович. Книгу ему старец дал, благословил на подвиг. И говорит: «Перва сила у чародея тово в очах. Помни то! Глянет он кому в очи, все знает, што на уме у человека, и может мысли тех как хочет сам повернуть… Либо так заворожит, што и с места двинутся нихто, рукой не может шевельнуть, не то меча поднять!.. Так, перво дело, не гляди в очи огневые ты чародею тому, когда пойдешь на нево! А второе дело — не думай ни о чем, коли станет тебя смущать он чудесами диавольскими. И баб нашлет, и золота насыплет, и власть сулить станет. Скажет, што полцарство твое будет… Не верь. Он улестит тебя, а потом и загубит, как других губил. Читай молитву, пока не обессилит чародей… И хто с тобою будут, пусть молются… А ослабеет окаянный, рази ево насмерть, тело сожги, пепел развей, только тогда и чиста будет земля святая от чар евонных». Так учил старец тот Будимировича…

— Скажи, видал ты когда-нибудь… государя Петра Алексеевича? — неожиданно прозвучал негромкий вопрос Гагарина. — А?.. Видывал?..

— Однава привелось! — быстро кинул ответ Задор и снова нараспев повел свою «сказку».

— Вот, слышь, благословился Орелко мой, книгу взял старую-то, заветную, шелом-броню одел дедовску, заговоренную меч-кладенец при бедре. В путь тронулся на коне на своем, на богатырском… А изо всех пещер, из лесов и оврагов тут и вышла рать-сила несметная, в одной руке крест, в другой топор либо копье, там, или рогатина, и с пищалями, и с самопалами… Видимо-невидимо людей! А над тем воинством — силы небесны, ангелы белокрылы веют-реют, боронят рать Христову от злой нечистой силы, котору наслал чародей на Орелку с ево воинами с Божьими!.. Из песков пустыни ключи забили, поят путников. Из лесов звери выходят, сами в руки даются на ихнее пропитание. Пески зыбучие по озерам золотыми песками рассыпаются, вот как близ озера Мунгальского, што Кху-Кху-Нор зовется…

— Что, что?.. Какое еще озеро с золотым песком ты помянул?.. Мунгальское?.. Где оно?..

— Пожди, дай одно кончу, другое довершу! — говорит Задор и быстрее теперь рассказ повел:

— Вот, долго ли, коротко ли, добегли рати Орелковы с им самим и до столицы старой тово краю, где чародей государствовал… Всех слуг диаволих перебили. А чародей заклятья тяжкого не выдержал, сам скрозь землю провалился, сгинул. И стал мой Орелко царем, Будимирович… Славу прежнюю пращуров наново помянул да прославил. И доселе про нево песни поются и байки баются, што больно добер был к люду хрещеному, спас веру старую от нашествия Антихристова! Сказке моей конец, мне пива корец! Пир задал царь новобранный, Господом избранный. Я там был, мед-пиво пил. По усам текло, в кадыке сухо было! Не пожалуешь ли чево за сказочку, князь-воевод милостивый?

Этим обычным присловьем закончил Задор и умолк.

Молчит и Гагарин. Агаша, как во сне, не знает, что кругом творится… как ей понять и сказку дружка своего, и глубокое раздумье, граничащее с растерянностью, которое явно овладело вельможным гостем?.. Незаурядное что-то произошло сейчас, чует она. А что — не может уяснить себе хорошо.

Задор меж тем тихо выпрямился, подошел к дверям и вдруг приоткрыл их, хотя за ними раньше не слышно было никакого шума.

Только тонкий, звериный слух Задора мог уловить, что стоит и подслушивает кто-то за дверьми. И чуть не опрокинула раскрытая дверь этого любопытного, очертания которого темнеют за дверью в полосе света, льющегося из опочивальни в неосвещенные сени.

— Хто тут? Што надо? — сурово, хотя и негромко окликнул Задор.

Встревожился и Гагарин.

— Кто там?.. Кто смеет?.. — крикнул он.

— Я ж то есть… Я самый, — послышался голос Келецкого. — Тилько стал к порогу подходить, а тен хлоп и раскрыл… Я же ж мыслил запытать, мосце ксенжа, може час вечерю готовац?.. И там человек из Тобольску з пакетом… От царя же цидула есть… Я и мыслил…

— Пакет от ево царского величества?.. Сюда пусть несет… И вечерю пускай там накрывают. Я уж спать не стану. Разбил мой сон вот этот балагур… На все горазд… И плясать, и байки баять… И… Гляди, што мне добыл из могильника…

Келецкий по знаку Гагарина взял и стал разглядывать корону, видимо восхищаясь ее красотой и работой.

— Иезус-Мария! — по-польски стал он восторгаться. — То ж есть цудо! Як дзивне!

Потом обратился к Сысою, словно хотел что-то спросить, но только окинул его взглядом и снова стал любоваться короной.

А Задор сам подошел близко к секретарю, неожиданно сложил руки, как делают католические монахи, и чистым польским языком проговорил:

— Благослови, святой отец, чтобы Иисус Пресветлый еще мне удачу послал. Хочу и на твое счастье пойти, могильники искать-раскапывать. Много их в нашем краю.

Не сразу ответил Келецкий. Насторожился, даже зубы слегка оскалил, как крупный хищник, чующий опасность. Передохнул, овладел собою и особенно ласково ответил той же польской речью:

— Бог пусть благословит. Я не ксендз, как почему-то подумал ты, брат. А ты католик разве, что так хорошо владеешь нашей речью?.. Почему же имя твое и лицо не похоже на наших?

— Родился в Московии, от схизматиков… А бывал в Киеве, в Вильне… И сдалося мне, что там я видел твою милость… И не в кафтане мирском, а в сутане служителя Господня, у алтаря в коллегии отцов иезуитов… Ошибся, видно. Сходных людей много на свете. Прошу простить!..

И отступил к дверям, словно уйти собирается.

— Стой, стой! — приказал Гагарин. — Али забыл, про озеро ты помянул тут про золотое… Хотел сказать мне… Я сейчас. Только вот бумагу посмотрю.

И князь обратился к Келецкому:

— Где же гонец? Зови. Тут он?

— В ближней горнице. Я в сей час!..

Вышел и сейчас же вернулся с драгуном, который подал Гагарину большой пакет, запечатанный печатью Сибирского Приказа на Москве. Кроме адреса, наверху была помета, гласящая, что в пакет вложено послание, писанное лично царем. По знаку губернатора гонец вышел, а Келецкий взял у князя пакет, осторожно вскрыл, между бумагами нашел небольшой, сложенный письмом, лист, на котором темнели строки, писанные твердой рукой Петра.

Гагарин внимательно стал проглядывать это послание, а Келецкий, читающий по-русски легче и лучше, чем он говорил, в это время стал знакомиться с остальными бумагами, которые лежали в общем пакете.

Задор, пользуясь тем, что на них не обращают внимания, перекинулся взглядом с Агашей. И столько сложных чувств — глумления, гордости, ненависти и страсти — слилось в этом взгляде, что девушка невольно подумала:

«Господи! Да сам-то он человек ли простой, каким кажется?! Не лукавый ли, на себя личину людскую принявший, вот как в ево сказке сказано?..»

И, смущенная, незаметно выкралась из покоя, тем более что ей тоже надо было приглядеть за людьми, которые там, в большой горнице, накрывают стол для ужина.

— Особого ничего! — по-французски сказал Келецкому Гагарин, кончив чтение. — Денег надо… Мир с турками стоил много уже и еще вдвое дать придется… А тут сынка женить надо было… Недавно и свадьба пировалась, в Торгау. У тестя венчали Алексея с Шарлоттой, принцессой Вольфенбютельской, уродиной, с немкой кривобокой, рябою. Сам, пожалуй, не знает, зачем эта невестка ему понадобилась! За год вперед я ему все четыреста тысяч почти отсыпал. А теперь еще теребит! Не дал мне даже и оглядеться на новом месте!.. Я должен здесь у людей требовать, не зная, могут ли они дать! И на меня покоры падут… Не рад я уж, что и взял это место!

Так ворчал Гагарин.

Келецкий выслушал молча, потом, словно нечаянно, вспомнил и спросил:

— А… что это за озеро… «золотое»… о котором ваше сиятельство вот этому человеку сказать изволили, когда он уйти хотел?.. Не имеет ли он связи с тем золотым песком, какой доставили вашему сиятельству здешние купцы с другими дарами, объясняя, что монгольские торговцы привозят его сюда, бухарские купцы и отдают как плату за ваши меха за сибирские?.. Этот песок они называли тоже «озерным золотом» и речным. Недурно бы узнать, где эти реки с озерами, и порыться в них.

— Сам знаю, что недурно. Вот и потолкую сейчас с этим балагуром. Он мудреный, хотя и выглядит простым слугой. Послушай, присмотрись. Мне хочется знать, что ты о нем мне скажешь.

И снова к Задору обратился Гагарин:

— Ну, детинушка, теперь твоя речь. Удачливый ты, скажу тебе. Про золото помянул, а тут царь из чужих краев мне пишет, ему очень деньги нужны… И у нас их пока немного… Может, дашь нить, доберемся до клубочка. Царя порадуем, он нас пожалует, и твоя тут доля будет. Говори… как называл ты озеро золотое-то?..

— Кху-Кху-Нор, князь-воевода. Так ево звать…

— Слыхал и я что-то, как в Нерчинске сиживал. Да далеко то было. А где оно, знаешь ли?.. Повести людей туды можешь ли?..

— Куды путь держать — слыхал, знаю. Сам вести не беруся. А людей найти можно.

— Ну, ну, говори: что да как?..

— Пришлося мне, милостивец, по степям тута по окружным поколесить. Живал я и с мунгалами, и с каменными казаками, как их у нас прозывают… Ихней речи и понавык. И от ихних слуг от пленных, от баранты, как зовется по-тамошнему, услыхал я, што есть земля заповедная… Про тое землю иноверным и говорить не смеют бусурмане, чтобы не ведали чужие народы. И первый край такой — круг озера горного, што за Богдольским хребтом высоким лежит, среди степи безводной, Шаминской. И надо все вверх по Тоболу плыть, до Зайсан-озера и дале, пока река поведет. А как река у источка кончится, горы переваливши, надоть степью день пятнадцать, а либо и все двадцать идти… Тут и придешь к Кху-Кху-Нору… И речки при ем, и берег евонный сплошь золотым песком усеяны. Только отмывай да в мешки складывай… Так люди мне сказывали… И на наше, на сибирское, либо на хинское золото тот песок не походит. Светлее он зраком…

— И… много его там?..

— И-и!.. Берут уже века ево там, а все не выберут!.. Да это што! Подалей ошшо есть побогаче размывы…

— Еще? — сразу отозвались оба, Гагарин и Келецкий.

— Ошшо! Ежели от Кху-Кху-Нора на заход солнца поворотить, тут буде другое озеро великое, Лоб-Нор. А от того Лоб-Нору две недели ходу скорого до гор высоченных, Болордайских… Кажись, так их называли мне… Тут третье озеро, Иркет, и город такой же, Иркет-городок, при озере… А из тово озера великая река Амун-Дарья выходит. Ранней она в наше море, в Мертвое, алибо иначе, в Аральское… Оттого степь стала, где ранней было место Божие, не хуже, чем и рай земной, первым людям от Бога уготованный…

— Как ты это знаешь все, парень?

— Люди ложь, и я — тож… За што купил, за то и продал… А про золото верно знаю… Весною, как та Амун-Дарья из берегов выливается, широко разбегается, бухары и всякие иные люди тамошние воду ловят, коврами, сукнами ее перенимают с илом и песком, мутную, тяжкую… А среди той мути и песок золотой наваливается, горит на солнышке, ровно снег под лучами вешними… А как вода спадет, по берегам роются, со дна песок да ил добывают, промывают, золото берут… Богатая река… И озеро все златородное. Песок по берегам ево чуть не на половину золотой. Оттого так богато и люди в тех краях живут, ни сеять, ни жать им не надобно. Есть на што и хлеба купить, и людей кабалить! Нечистый недаром кровь свою пролил на землю, чтобы золото зародить!..

Умолк. И оба слушателя его молчат. Сказочные картины зареяли перец ними в воображении, особенно у алчного Гагарина…

— Добро… Разведаем понемногу… Благодарствую, Сысоюшко, што поделился со мною своими «сказками» и былями… Уж ты, гляди, и не оставляй меня… Что тебе тута, на слободе торчать? И то мне дивно! Ко мне в дворню не хочешь ли, а?..

— Челом бью твоей милости!.. Не ждал, не чаял такова… Да слышь, государь ты мой, благодетель: толку тебе мало от меня, в дворне, коли я буду. Так, на воле, я и на промысла пойду, и по людям потолкаюсь… И, глядишь, тобе же што ни есть занятное принесу да вызнаю… А во дворе сидючи в твоем, где и так челяди немало, — чем тебе угожу?.. Не взыщи, што неладно, может, молвил… Там, как твоя воля.

— Вижу, понимаю — вольный ты сокол… Ну, добро и так… Летай, где хочешь! Меня не забывай… И я не забуду тебя… Авось и приладимся один к другому, а?.. А ты куда ходила, красавица? — обратился он к вернувшейся Агафье. — Что гостей покинула?

— Милости просим, князь-воевода! Столы готовы. Вечерять не изволишь ли?..

— А-а!.. Ладно. Поесть и то надо… А то на ночь и сна не будет, коли не поешь. Идем, идем…

Не узнать теперь просторную, но простую горницу в доме попа Семена. На другой же день, следом за князем, чуть не целый обоз явился в слободу Салдинскую. Посуду привезли, белье тонкое столовое и постельное, ковры, бочонки вин и квасу, любимого князем.

Стены бревенчатые и не видны сейчас под коврами. Скамьи, как в царских теремах, сукном устланы, на полу — ковры. Стол покрыт камчатной скатертью, тканной лучшими мастерицами в Голландии, с вензелями князя. Для него самого — обычный золотой прибор, тарелки, кубки, ножи с вилками поставлены и положены, а для попа с дочкой и для Келецкого с Трубниковым — попроще, серебряное все, чеканное тонкой работы, — приготовлено.

Людская изба в поварню обращена, челядь поповская разбрелась куда попало. И целый ад на этой поварне. Повар князя с поварятами там чуть не с рассвету до поздней ночи что-то стряпают, варят, жарят, как будто надо не пятерых людей прокормить, а целую роту голодных ратников… Широко все привыкли делать вельможи в эту пору, для них благодатную, когда со всей земли что есть лучшего, чуть не даром доставалось им, владыкам над тысячами и десятками тысяч покорных, безответных рабов.

Бесконечный, обильный ужин, политый дорогими, сладкими и крепкими винами, подходил уже к концу. Поп Семен, совсем опьянелый, восхваляя Келецкому прелести вдовы просвирни, заявил, что сбирается после трапезы навестить ее, и звал с собою нового приятеля, успевшего расположить к себе и отца девушки, и ее самое.

Трубников, тоже под хмельком, молчал, ел все, что подавали, пил много и не сводил глаз с красавицы, так что Гагарин даже стал подтрунивать над своим телохранителем, не то шутя, не то ужаленный настоящей ревностью.

Сам князь, насытясь вдоволь и подогрев себя не одним кубком вина, стал весел, разговорчив, рисовал Агаше блестящие приемы у царя в его новом Парадизе и в Москве, вышучивая знатнейших сановников, имена которых были известны даже и в этой сибирской глуши, трунил над прекрасными и непрекрасными дамами и девицами, которые бывают на ассамблеях. Самые откровенные истории о любовных приключениях Петра, Екатерины и всех придворных кавалеров и дам сыпались, как из мешка. Этими историями, картинами распущенности и разврата Гагарин словно хотел и в девушке воспитать «навык» к разным приемам любви, да и себя подогреть посильнее, чувствуя, что слишком велика разница лет и сил у него самого и у его новой, юной и прекрасной возлюбленной.

За каких-нибудь два дня князь успел убедиться, что девушка сильно захватила его, как уж давно не увлекала ни одна женщина, ни из числа опытных, искусных прелестниц, ни из «честных» наложниц, каких он находил среди московской и питерской знати или брал среди своей бесчисленной женской дворни.

«Эх, кабы эту Агашу мне да лет на десяток раней Бог послал!» — невольно думалось Гагарину.

И он все тревожнее стал ловить безмолвные взоры восторга и страсти, которые посылал Трубников девушке, получая в ответ сдержанные полуулыбки и быстрые огненные взгляды.

Описывая сказочное богатство своего московского дворца, где стены и полы зеркальные, а под прозрачными полами плавают в воде золотые рыбки; где позолота горит на каждой вещи, стоящей в покоях; где мрамор, яшма и янтарь врезаны узорами в колонны и стены снаружи и внутри; где зимой и летом цветут в оранжереях редкие растения и цветы, наполняя ароматом воздух; где виноград, персики, лимоны и апельсины зреют в фарфоровых кадках, привезенных из дальних восточных краев, — Гагарин вдруг остановился, поймав слишком выразительный взор, который метнула Агаша красивому офицеру юноше, и обратился с показным дружелюбием к Трубникову:

— А слышь, Феденька, забыл я спросить, как поживает твоя метресска, капитана твоево супружница, с которою ты так скоро спутался? И молодец ты, Федя! Зря не тратишь часу! Сколько уж их у тебя на моих глазах перебывало!.. Али мыслишь: «Бей сороку-ворону, нацелишь и в белу лебедку!» Хе-хе!.. Ну, не соромься ровно девица красная… Ты же воин. Такая у тебя и повадка. Где присел, там и ночь провел! А, гляди, баба-то пришилась к тебе? Парень ты пригожий… Теперь заплачет, как тебе придется в поход идти.

— В поход? Какой такой поход, ваше сиятельство? Не слышно пока о походе… Разве ваше сиятельство желаете меня от себя отослать в армию, которая с государем против шведов сражается?.. Тогда конечно…

— Нет! От себя зачем мне отсылать? Для меня и в поход тебе придется снаряжаться… Не бойся, не надолго. Кто тут останется, не умрет!.. И дело поручить тебе хочу прибыльное, знатное. На золотое озеро, на разведки пошлю. Тут ко мне вести пришли, что можно на том озере руками золото загребать. Вот и поглядишь-поразведаешь: где то озеро? И правда ли все, что толкуют про него. Может, себе мешок-другой нагребешь песку золотого… И на мою долю горсточку припасешь. За все спасибо скажу…

Говорит князь, а сам то на Трубникова, то на Агашу поглядывает.

Трубников и рад блестящему поручению, и словно не хочется ему собираться никуда. А девушка? Даже жаль стало пожившему сластолюбцу своей подруги, почти подневольной — такая печаль вдруг выявилась на ее нежном подвижном лице.

Ухмыляется про себя Гагарин, сам думает: «Ничего! Потерпи! Сперва я сам вволю понатешусь с тобою, красавица… А тамо уж, как поостыну… Пожалуй, хоть и с Федькой взаправду обвенчаю вас. От ожиданья еще горячей охота разгорится в тебе да и в нем, в хорошуне этаком!»

Не знает Агаша мыслей нового господина своего. И печально кончается для нее ужин и вечер, начатый было так хорошо и весело…

— Что печальна так, ясочка? — спрашивает девушку Гагарин, уже готовясь на заре отпустить ее в светелку, куда, для соблюдения приличий, уходит все-таки Агаша перед появлением камердинера.

— Так, ничего, князенька. Не печальна я…

— Может, устала? Не по себе, может? Недужится, а?

— Нет… так… не знаю! — звучит негромкий, безучастный ответ.

— А, сдается, я знаю, что за причина печали девичьей. Весела была, покуль не услыхала, что отсылаю за делом я Феденьку… Верно, а? Признавайся, красавица, приглянулся парень? Кудрявый, краснощекой… Не мне, старику, чета… а?

— Помилуй, государь! И ни в жисть! Да нешто…

Бормочет отговорки, а сама вся алеет девушка. И стыдно ей, что подглядели ее тайну, и чует грозу близкую в ласковых выпытываньях князя. И для себя беду, и, главное, для него, для офицера-красавчика, который сразу вытеснил из дум и сердца Агаши даже образ бесшабашного и властного Задора. Торопливо, словно желая отвратить от милой, кудрявой головы ревнивых подозрения всемогущего начальника, Агаша решительней заговорила:

— Уж, коли заприметил… уж я не потаю… Сосет мое сердечушко печаль-тоска тяжкая! А той тоски причина в тебе, князенька. Вот, меня ты корил: не ласкова я, как ты хочешь, с тобою застенчива… А у меня одно на уме: недолго потешишься с девушкой… Погостишь еще денек-другой, к себе вернешься. Меня и не помянешь! Я со стыдом своим тута остануся… А ты там… у тебя тамо, видела я… Есть сударушка… Издалека привез… Две, бают. Да одна белеса така! Та… неказиста… не боюся ее… А вот другая… Не наша, не русская. Француженка, слышь… Я уж вызнала… Шельма, потаскушка… А обвертала тебя, сказывают, ровно зельем опоила!.. Уж коли прознает она про меня, и не пустит тебя к нам, в слободу… Вот в чем печаль моя… а не то…

Слушает, верит и не верит князь.

Неужели и в самом деле он успел чем-нибудь внушить такое чувство этой молодой красавице? Правда, могуч и знатен он, и ласков очень был к девушке… Конечно, если бы не ее невинность, — так думает Гагарин, — она бы поняла, как слабы и недостаточны его ласки… Но если она его первого узнала, тогда, конечно, и эти вспышки должны были вызвать в девушке известного рода привязанность к первому возлюбленному, хотя бы и не молодому и не такому красивому, как тот же Федя Трубников.

Эти мысли сразу отогнали ревнивую тоску и раздражение, которое целый вечер сверлило душу князю. Улыбаясь самодовольно, он совсем уж весело и ласково обратился к девушке:

— Милуша ты моя… Дитя мое любимое! Совсем ты дитятко неразумное!.. А еще я думал, что ты девица дошлая… Ничево, оно и лучше так… Слушай, верь мне: уж много лет никого я так не любил, как ты мне мила стала… И ублажать тебя буду, и никого не пожелаю другой… Лишь бы ты мне верна была, молодых не подманивала… Слышишь? А эту… французинку мою… Уж коли так, я ее и домой послать могу… Пожди только. Она — девица хорошая. Мне была покорна во всем, честно в моем дому жила… Так и обижать ее на за что. Я помаленьку… стану ей поговаривать… А там… и с Богом! Но верить мне должна, девушка: одна ты у меня теперь, одна и будешь… Хочешь, отсюда ко мне повезу?.. Живи со мною полной хозяйкою…

— Што ты, князенька! — о неподдельным ужасом вырвалось у Агаши. — Штобы я, отца покинумши, как девка гулящая в чужом дому?!.. Да и батюшка убьет маня скорее… Тут, у нас… уж ничего не поделаешь!.. Вышел грех, да в своих стенах!.. А тамо!? Я захирею от стыдобушки. Нет, и не говори тово!

— Мда… ты права. Туда тебе не за чем… У отца оставайся! — в раздумье согласился Гагарин. — А я частенько наезжать-гостить стану. Не далече оно… Увидишь, как я беречь да холить буду тебя, касаточка.

И, разнеженный, растроганный искрой неподдельного чувства, которое прозвучало в голосе Агаши, он осыпал ее без конца ласками, где нежность отца смешалась с запоздалым пылом немолодого любовника…