"Былые дни Сибири" - читать интересную книгу автора (Жданов Лев Григорьевич)

Глава I В ТАЙГЕ

Хмурое осеннее небо на сотни, на тысячи верст раскинулось над Приуральем, над уральскими горными кряжами и дальше, над дикими утесами, непролазными лесными урманами и бесплодными тундрами необъятной Сибири.

Октябрь в самом начале. По сю сторону Урала солнце еще ласкает и греет усталых, заморенных летнего страдою людей золотыми лучами «бабьего лета». А там, за Рифеем, или за Каменным поясом, как тогда называли Уральский хребет, — там уже зима совсем надвинулась над землею и готова засыпать все кругом безотрадной, сверкающей снежной пеленою… Холодный ветер с Ледовитого океана, не задержанный ничем в своем быстром налете, мчится предвестником буранов, и свищет, и воет, и грозит притихшей земле, полуобнаженным лиственным лесам, треплет сухие былинки на обнаженных полях, пашнях и лугах…

Все дрожит и трепещет под холодным дыханием северного гостя. Все живое и растущее на корню сжимается, мертвеет или уходит в глубокие норы, в теплые жилища.

Только хвойные деревья: пихты, лиственницы, кедры сибирские, вековые сосны да ели, которые тесной толпой стройных великанов стоят густыми рядами и кучками на пространстве сотен и тысяч верст, — только они, спутавшись корнями и ветвями, наежили навстречу вихрю свою иглистую, вечно зеленую одежду, переливающую различными оттенками… Они скипелись в девственную, непроходимую чащу, где и зверю тропы нет, где топору не прорубить себе дороги. И словно подсмеиваясь над яростью северного вихря, покачивают только своими островерхими куполами. Так важно, степенно раскачивают вершинами… А в самом низу, у корней, и выше, где стройными колоннами темнеют вековые стволы, — там тишина, как в храме, и полумгла, как на глубине моря. Редко-редко пронесется протяжный треск, словно могучий выстрел. Отжившее дерево, не выдержав напора вихря на опушке бора или даже не снося собственной тяжести, надломится, навалится на соседей-великанов да так и останется полулежать у них на плечах, пока совсем оно не истлеет и не стряхнет его вниз новым порывом северной бури…

Если подняться на крыльях ветра и глянуть сверху на весь необозримый простор земель, пролегающих от Урала до Великого океана и от Ледовитых морей до границ многолюдного, загадочного Китая, — с этой высоты глаз различит огромные светлые пятна, словно моря зеленеющей хвои; темные острова лиственных полуобнаженных лесов, изломы и провалы горных отрогов и цепей, круглые и островерхие вершины сопок и отдельных гор… Излучистыми широкими прогалинами между лесов и гор сибирские реки катят свои волны, отливающие под хмурым небом цветом новой стали.

Кое-где по берегам этих мощных, широких и глубоких потоков пятнами плесени, темными кучами, словно лишаи на здоровом теле матери земли, виднеются поселки людские, деревеньки, городки, острожки (крепостцы) и целые города, не уступающие по виду и многолюдству любому богатому селу на Волге или на Каме-реке…

А в самом море зеленой хвои, спрятавшись между стволами вековых великанов, укрытые под их раскидистыми вершинами, притаились одинокие скиты, выселки, отдельные заимки, где несколько отважных пахарей-охотников из коренных сибиряков живут на диком приволье, далеко-далеко отбившись от всех остальных людей.

Еще дальше, по окраинам вековых лесов, по берегам Ледовитого океана и Белого моря, по извилистым побережьям Камчатского полуострова, на соседних островах, на просторе вечно обнаженных, никогда не оттаивающих тундр, — там изредка пятнами чернеют переносные легкие юрты и вежи кочующих инородцев, вечно угрюмых закаленных детей этого сурового края земли.

Гораздо больше, чем людьми, эти все горы, леса и тундры Сибири заселены разным пушным и диким зверем: соболями, куницами, бобрами, медведем и лисицею… Олени многотысячными пугливо-чуткими косяками бродят по простору полуоледенелых равнин и гложут серый любимый свой мох — ягель, обгрызают молодые побеги жалких и чахлых кустарников, прозябающих кое-где на безлюдном просторном побережье Ледовитого океана. Земля гонит из плодоносных недр своих зеленые побеги. Но, встреченные леденящим дыханием полярного ветра, они пригибаются к родной земле, у нее ищут и помощи и защиты.

Зверье в Сибири уходит от людского жилья. Где гуще поселились люди, там меньше звериных и птичьих следов кругом… Но человек — самое хищное существо на земле. Он губит все живое не только для своего насыщения, для прикрытия себя от холода и непогоды… Он умеет наживаться, богатеть, истребляя без счету и без конца всех случайных своих одетых теплой, пушистой шкуркой лесных соседей…

Серая белка, рыжая и темно-бурая лисица, серебристый лоснящийся бобер, атласистый соболь — все они гибнут сотнями тысяч от стрел и метких пулек сибиряка-промышленника, охотника-зверолова…

Чуя свою гибель, избегая опасности, звери уходят все дальше и дальше, в глушь, в непроходимую, девственную чащу урманов и болотных порослей… А человек все дальше и дальше надвигается туда же следом за ними…

— В Сибири соболя людей ведут… А куды? Бог весть! — толкуют «сибиреня», местные старожилы. И тут же добавляют: — У нас, где черный лист, там и человеческий свист… А где одна хвоя, там леший воет.

Правда, в море зеленых хвойных лесов не видно человеческих поселков. Только извилистая, чуть заметная тропа зверолова бороздит лесной простор. Человеку нет свободного пути в зеленой чаще… И даже северному ветру нет пролета в заповедную глубину вековечных лесов… Над вершинами да сторонкой проносится он и стонет, свищет над вершинами молодецким протяжным посвистом!..

Из Приуралья, из России сейчас один только путь, словно в сказке, пролегает и ведет в эту заповедную, богатую и опасную страну, в привольную Сибирь.

Раньше, лет полтораста тому назад, много путей вело в этот благодатный и дикий край. С юга, от Урала-реки, с севера, от Печоры и Двины, от Архангельска и от Вологды, от Вятки и от Камы с Соликамском — отовсюду был проторен широкий путь на Сибирь. Но теперь подошли другие времена.

Частые заставы поставлены по всей пограничной черте между Россией и Зауральем. Только через Верхотурье и Шуйскою яму прямо на Обнорский ям, минуя Вологду, и никак не иначе попадают в Сибирь и обратно купцы, служилые люди, частные лица и царские посланцы к разным князькам, ханам и контайшам калмыцким, к киргизам и к другим полусвободным кочевым племенам, чьи «земляцы» тесно граничат с сибирскими землями, подвластными московскому государю, великому князю и сибирскому царю Петру Алексеевичу.

Строгий таможенный досмотр производится в Верхотурье всему, что из России вывозится через Сибирь в Китай или ввозится из Китая и Сибири в пределы России.

Есть целый ряд «заповедных товаров», которыми могут торговать только казна или особые от нее поставленные агенты-скупщики.

Лучшие соболиные шкурки, стоящие 100 р. за 40 штук, бобры и лисьи меха ценой свыше полтины за штуку; рога оленя марала, корень женьшеня, золото песком и в слитках (самородное) — все это частные лица не могут покупать или продавать свободно.

Промышленники и купцы, случайно раздобыв или купив что-либо из «заповедных товаров», обязаны объявить о них в Приказной избе первого русского поселения, куда попадут. Там сдают они всю добычу по цене, назначенной от казны. За утайку таких «заповедных» товаров с целью продать их частным лицам или за рубеж по более выгодной и дорогой цене таможенные пристава отбирают у виновных все их добро, все «пожитки», сажают несчастных в тюрьму, бьют батогами… Да мало ли что можно сделать по закону с людьми, которые смеют думать о собственной выгоде больше, чем о благе и доходах казны государевой?!

Трудна охота за сибирским пушным зверем, за чуткими маралами, тяжела добыча целебных корней женьшеня, губительны отважные походы для розысков блестящего золотого песку…

Опасен единственный, «тесный путь» через Верхотурье, на котором купцов с их обозами сторожат и пограничные объездчики, и вольные ватаги разбойных людей, мало уступающие по жестокости и жадности служилым людям…

Но жажда наживы велика у торговых московских людей. И, все снося, все преодолевая, тянутся они непрерывным двойным потоком: в Сибирь и обратно через «узкие врата», через уездный городок, через острог верхотурский.

А северный ветер, проносясь над землей вслед за караванами, тоже проникает в небольшие ворота с башенкой, прорубленные в высоком деревянном тыну. Тын этот окружает весь острожный городок, крепостцу Верхотурье на берегу холодной шумливой реки, бегущей по каменистому руслу, мимо лесистых темных берегов.

Одиноко стоит Верхотурье, как и все сибирские большие и малые города и остроги. На десятки и сотни верст кругом не видно другого людского поселка. У самого городка еще разбросано несколько не то пригородов, не то ближних посадов и деревень. А дальше — одни леса и скалы, между которыми змеею вьется и блещет холодная речная гладь…

Только вдоль Сибирского большого тракта прерывистою цепью, чаще, чем где бы то ни было, расселились, разбросались одинокие избы с огороженными дворами, где проезжающие находят ночлег и приют в темные, ненастные ночи, в осенние и зимние непогодные дни… Кое-где темнеет не один, а сразу два-три таких постоялых, заезжих двора, образуя небольшой, затерянный в лесу, на крутом речном берегу или прямо в степи торговый выселок.

На один лад, без лишних затей, но прочно построены избы таких «дворов». Стены сложены из вековых сосен и лиственниц, обширные дворы с амбарами, кладовыми и кладоушками тоже покрыты и огорожены от налетов стужи, от набега лихих людей, своих, русских и кочевых туземцев. Все они не прочь напасть врасплох и пограбить соседей, особенно осенней порою или в самый разгар летних работ, когда мужики в поле, за работой.

Но и на полевые работы местный народ идет с опаской: ружья, топоры берет с собой, забирает рогатины — отбиться от зверя лесного, от рыси наглой, от людоеда-медведя одичалого и от калмыцких или киргизских ватаг, которые в самую страду рыщут вблизи русских поселков, выглядывая себе добычу полегче.

На крутом повороте реки, верстах в полутораста от Верхотурья, у самого летнего перевоза темнеет над проезжей дорогой один из таких постоялых дворов.

Свежие срубы, новые крыши — очевидно, все это недавно создано здесь руками человека.

Воет ветер, проносясь над коньком крыши, заглядывает, забирается в трубу и с протяжным стоном вылетает оттуда, опять уносясь на простор. А вслед за ветром из окон избы, прикрытых ставнями, со двора, с задворков усадьбы несутся на простор разные голоса и звуки… Треньканье двух балалаек, рокот бубна, обрывки веселой песни, блеяние овец; глухое мычанье коровы, стук лошадиных копыт о переборки конюшни, смежной с самым жильем.

Сквозь прорезы ставень колючие тонкие лучи света вырываются и пронизывают влажную, тяжелую тьму ранней осенней ночи.

В большой горнице с полатями, где все неровно и слабо озарено светом лучины, потрескивающей в голбце, шумно и душно.

Обычно с курами ложатся спать не только деревенские люди, но и горожане в этих краях. И просыпаются чута ли не с первой утренней зарею.

Сейчас же время близко к полуночи. А за длинным столом, словно на свадьбе, сидят мужики и бабы. В переднем углу — не молодой, но крепкий и круглый, как репка, купец в тонкой суконной поддевке нараспашку, в шитой косоворотке. Его красное, потное лицо лоснится, глаза блестят. Целые еще зубы, как у волка, поблескивают, когда он смеется, причем его толстенькое брюшко так и колышется. А смеется купец почти беспрерывно, по всякому случаю. Он что называется «весел во хмелю».

Рядом с гостем сидит огромный, широкоплечий седой старик в пестрядиной рубахе и домотканых портах, с ключами за поясом — хозяин постоялого двора Прокл Савелыч. Ему лет за 70. Но только седина и багровый, почти бурый цвет лица выдают Савелыча. Глаза старика сверкают не менее, чем у его сыновей и внуков, зубы так и белеют сильным двойным рядом, когда старик медленно расправляет свои седые усы, чтобы, не омочив их, пропустить стаканчик пенного.

По другую сторону купца сидит молодая красивая бабенка в праздничном наряде, Василида, сноха Савелыча, и, жеманясь, взвизгивая, принимает угощения и любезности тароватого гостеньки, своего соседа, то и дело подливающего ей из сулеи меду в тяжелую кабацкую чарку. Муж Василиды, молодой, здоровый, но забитый и безличный на вид белобрысый мужик, прислуживает отцу и гостям.

Кроме краснолицего и тароватого, очевидно, купца, здесь сидят еще несколько проезжих обозников, возчиков, приказчиков и купцов, едущих в Сибирь или возвращающихся обратно домой, в Россию. Все пьяны и веселы, заигрывают с Василидой, перебрасываются шутками, пьют все, что ни подадут на стол, и громко, не слушая и перебивая друг друга, рассказывают про свои дела, про различные приключения и страхи, испытанные в пути; они то целуют и обнимают, то ругают друг друга, не придавая никакого значения ни ругани, ни поцелуям.

Двое из приказчиков помоложе, добыв из своих пожитков балалайки, затренькали на них плясовую. Третий помогал им, колотя в небольшой бубен, вроде остяцкого, купленный где-нибудь по дороге.

Девочка лет пятнадцати, Софьица, сестра Василиды, черноглазая, смуглая и темноволосая, вся рдея от радости, от выпитой чарки меду, от общего внимания, заигрываний и похвал, носится в пляске по свободному пространству избы, поднимая то одного, то другого плясуна из молодежи. Но парни никак не могут угнаться за сильной, неутомимой плясуньей. Хмель вяжет ноги… И Софьица со смехом, с ужимочками деревенской кокетки, в то же время с чистотой ребенка поднимает и тормошит все новых партнеров. Самой ей, видимо, хотелось бы плясать и смеяться без конца.

— Да будет тебе, Софьица… Присядь, погляди… Заморилась, чать? — обратилась к девушке Василида в то самое время, когда сосед купец, окончательно размякнув, облапил красивую бабенку и стал взасос целовать ее белую полную шею.

— Заморилась?! Гляди, хто, да не я!.. Э-эх, хто за мной, тот и мой!.. Валяй, Петенька, чаще играй… Степ, ошшо разок, покружим в кружок. Любо… Ушел милый за водой… Да кинул девицу с бядой!.. Ходи!..

— Ходи!.. — срываясь с места и начиная обхаживать вприсядку девушку, отозвался Степан, красивый молодой парень, которого подмывали и плясовые напевы, и задорная красота плясуньи.

— Любо! Лихо! Здорово! — дергая в такт руками и раскачиваясь на месте, подхватил краснощекий гость-купец. — Вина давай… пенного! Браги… пивка холодного… Все пейте… За все плачу… У нас ли мошны не хватит? Во какая… Здоровая…

И, бахвалясь, охмелелый старик вытащил с трудом из-за ворота толстый кожаный кошель, потряс им в воздухе и брякнул о стол так, что лобанчики и серебряные рубли, завязанные в коже, издали резкий, жалобный звон.

Большинство из застольников и внимания не обратило на эту сцену. Но у Савелыча глаза так и заискрились. Насторожились еще два-три человека: бедно одетый прохожий бобыль — мужичок, сидящий на отлете, с краю стола; здоровый мужик, извозчик-сибиряк из другого обоза, не того, с которым ехал бахвал-купец, да еще двое проезжих — бедняки, попавшие случайно в компанию кутящих богатых купцов.

— Ты вот што… Ты кису-то попрячь. Сгодится ошшо!.. — наставительно, даже отводя руку купца, произнес Савелыч и сейчас же крикнул сыну:

— Митяй! Что там закоченел? Гоноши воровей… Пивка свеженького господину Петру Матвеичу, купцу именитому енисейскому… А ты, слышь, Василида, с поклоном подавай!..

— Рада радостью! — звонко отозвалась бабенка, у которой тоже глаза так и разбежались при звуке серебра и золота.

— Не, буде!.. Попито!.. Не стану сам! — вдруг поднимаясь и обхватывая за плечи Василиду, пробурчал купец. — Спать пора. Слышь… петел поет… Пора… На утре, на зорьке, трогать надоть… Фе-е-дь! — заорал он на рябоватого малого, одного из тех, кто играл на балалайке. — На зорьке в дорогу готовьсь…

— Готово все, дяденька… Не сумлевайтесь! — ответил парень и с особенным жаром стал пощипывать певучие струны.

— Ладно!.. Я спать завалюсь… — продолжая опираться на Василицу, сказал купец. — Уж, хозяюшка, не прогневайся… У-у… Пыха, утеха моя… Проводи гостя… уложи старика… Одарю…

— И без подарков — твои слуги! — ответил за сноху Савелыч и подтолкнул ее, чтобы она вела гостя на покой.

Видимо, застыдясь и оробев, бабенка как-то искоса поглядела на мужа, который стоял тут же со свежим жбаном пива в руке.

Митяй собрался было что-то сказать. Но его остановил строгий взгляд отца. Еще раз толкнул Савелыч слегка бабенку, и она, опустив голову, повела в светелку раскрасневшегося, опьянелого старика купца. Навалившись на нее всей тяжестью, пьяный что-то нашептывал своей проводнице и довольно хихикал, даже захлебываясь порой от удовольствия.

Муж, поставя жбан, двинулся было за ними.

— Митяй! Ты куды?.. А здеся хто же потчивать станет гостей дорогих? Оставайся… Я сам пойду погляжу, когда надоть буде… — остановил сына Савелыч, внимательным, острым взглядом провожавший купца и сноху.

Митяй поежился, побледнел еще больше, став совсем бесцветным, и остался прислуживать гостям, которые, очевидно, не думали расходиться.

Посидев еще немного со всеми, Савелыч поднялся во весь свой могучий рост, чуть не задевая за потолок головой, прошелся по избе, заглянул на палати и незаметно для остальных вышел в сени, откуда небольшая лесенка вела в светелку.

Ступени затрещали, когда на них тяжело ступил старик-богатырь. Он остановился и стал прислушиваться. Хмельной купец за дверьми, в светелке, все повторял, о чем-то упрашивая бабенку:

— Ну, потщись… Ну, постарайся… Ну, как же?.. Неужто ж никак?.. И бросить?..

— Пусти… Оставь! — молила в ответ Василида. — Сам видишь: спьянел больно… Впусте все… Пусти ж ты меня… Не замай, не мытарь занапрасно…

— Спьянел?.. Може, правда… Кваску бы… Очухаюсь… Вот тоды… Озолочу… Красуля… Пыха… Утеха моя… Уте…

— Ладно!.. Квасу я тебе… Скорехонько… Пусти, лих! — обрадовавшись, заговорила торопливо бабенка. — Да не бось… Вернусь. Вот те Бог!

— Гляди… озолочу… — уже совсем заплетающимся языком еще раз повторил купец.

Дверь раскрылась, и Василида, красная, с растрепанными, влажными от пота волосами, прилипшими ко лбу и к вискам, запахивая сорочку, оправляя сарафан, показалась на лестнице.

Наткнувшись на свекра, она так и охнула в испуге:

— Господи….. Богородица… Мамонки!.. Хто тут… Вы, батюшка?..

— Я, сношенька… нишкни… Не торопись, ясочка… Под сюды…

И он усадил ее на широкий ларь, стоящий под самой лестницей, куда почти внес на руках Василиду.

— Пусти… некоды, миленькой… Слышь, квасу ждет лихой мой… Гляди, и Митянька насунется… Ох… измаял меня окаянный… Зря разворошил… — неожиданно с горячей жалобой, припадая на могучую грудь свекра, прошептала Василида.

— Ладно… Сочтемся с им, с ахальником… Пущай заснет… Ты подожди… Я хошь и постарше… Я заспокою тебя… ясочка… Не заморю зря… Милая…

И совсем не по-отечески стал он ласкать и целовать красивую сноху, тоже горячо отвечавшую на эти ласки…

— Ну, слышь… А теперя смекай! — выпуская ее из обьятий, тихо заговорил Савелыч. — Квасу ему неси… Я пожду тебя здеся…

Выскользнув из-под лестницы, Василида в темноте нащупала дверь, взяла жбан из покоя, где сидели все гости, налила квасу из бочонка, стоящего в сенях, и вернулась к свекру.

— Что льешь-то, родименький… Жив-то буде аль нет? — шепотом спросила она, услышав, что свекор что-то плеснул в жбан с квасом.

— Кое не жив?.. Один он што ли? Сколь много народу с им… И чужих немало… Пои, знай, не бось… А а посторожу… Недаром же он допек тебе. Пощупаем его мошну-то… А наутро встанет, как встрепанный… Не бось!..

Успокоенная, Василида быстро опять поднялась в светелку и подошла к постели, на которой уже храпел купец, не дождавшись квасу.

— Спит… Как быть? — спросила она свекра, голова которого показалась теперь из-за двери.

— Влей в пасть маненько… Ишь, как раскрыл жерло-от!.. Поперхнулся?.. Ладно… Живет… Проглонул?.. Добро… Слава те Осподу… Теперя можно…

И, смело подойдя к спящему купцу, лицо которого внезапно приняло синевато-багровый оттенок, Савелыч стал шарить у него на груди, доставая мошну на гайтане, а Василида, вся дрожащая, похолоделая, стояла у приоткрытой двери и прислушивалась, не идет ли кто.

Снизу неясно доносился шум голосов. Внезапно прозвучал громкий крик Софьицы. Должно быть, ее обидел кто-нибудь вольной выходкой и девочка испугалась слишком смелой ласки. Но сейчас же послышались другие, успокаивающие голоса.

Петухи завели вторую перекличку.

Савелыч уже развязал тугой узел на мошне пьяного гостя и успокоительно кивнул Василиде, которая при вопле Софьицы кинулась было к свекру.

— Не съедят девчонку… у всех на очах… Пощупал хто-нихто покрепче — вот и орет… Митяй тамо… Сторожи, знай…

Мошна была раскрыта, и дрожавшие пальцы старика жадно погрузились в гущу золотых и серебряных монет, которыми кожаный кошель был набит почти до отказа. Две или три щепотки уже были отправлены Савелычем в свой карман. Пальцы, словно непроизвольно, потянулись за новой щепотью, когда сильнейший стук раздался в ворота постоялого двора. Колотили изо всей мочи, чем-то тяжелым, так сильно, что даже слегка вздрогнули стены этой отдаленной светелки.

Свекор и Василида застыли на минуту от невольного испуга. Савелыч быстро завязал по-старому мошну и сунул ее за ворот рубахи спящему.

Еще через миг Василида уже была в избе, внизу, ласково улыбаясь всей пьяной ватаге, тоже потревоженной громким стуком. Митяй, давно стороживший и ожидавший появления жены, так и впился в нее укоризненным взором.

А Савелыч, торопливо пройдя крытым двором к широким воротам, закричал сердитым, угрожающим голосом:

— Ково черти носят в ночь, за полночь?! Не пущу, хошь подохните тамо, окаянные… Народ, гостей мне пужаете… Местов нетути… Все полным-полно…

— Отворяйте, собаки!.. Алеуты!.. Моржи распроклятые!.. Живее, пока и ворота, и вы сами целы ошшо… Отворяйте, сучьи дети… — ответным криком донеслось с улицы.

Голоса были хриплые, грубые. Кричали или пьяные, или очень озябшие и усталые люди.

И тут же сильные удары, как бы наносимые тараном, стали опять потрясать самый раствор надежных ворот.

Почти все работники Савелыча, вскочив спросонок, толпились за спиной старика. Их озарял слабый свет зажженных лучин в руках у двух-трех пирующих, которые выбежали из горницы, потревоженные таким необычайным шумом.

— Да что же энто за грехи? Тати вы или грабители? Што так ломитесь в ворота силом? Так, гляди, и у нас стреча припасена… Гей, Митяй, беги, неси, что у меня в опочивальне стоит, раздам малым… А я свой самопал возьму… Да прихвачу вон энто… Да в светелку сбегаю, погляжу, хто там за воряги такие спокою добрым людям не дают?.. Слышь, и впрямь, тати… Без телег… Без обозу… Одни конные, чуть…

С этими словами старик захватил тяжелый старинный топор-дроворуб, переделанный из стрелецкой секиры, зажег толстую смолистую ветвь, приготовленную для освещения двора ночью, воткнул ее вместо факела в расщелину между бревен и пошел наверх в светелку, умышленно громко крикнув рабочим:

— Хватайтесь за дубье, робятушки! Разбирайте топорье, рогатины… Ружьишки вам подаст сынок… Сломят ворота, ворвутся, тут их стреляйте, окаянных. Не задарма же грабителям шкуру отдавать.

И поспешными, широкими шагами он двинулся по лестнице наверх в светелку.

Когда старик ушел, за воротами наступила сравнительная тишина. Слышно было, как топтались, переступали и пофыркивали верховые кони, позвякивали уздечки и оружие… Шесть или семь голосов о чем-то негромко толковали, переговаривались.

К рабочим торопливо вернулся Митяй. Он нес три старинных пищальных ружья, большую роговую пороховницу и небольшой мешок пуль.

Парни живо вооружились. Трое стали заряжать свои самопалы. Остальные стояли наготове с топорами и рогатинами в руках.

Несколько обозных приказчиков достали с возов, стоящих тут же, ружья, кистени, топоры — все оружие, каким приходилось запасаться, пускаясь в дальний путь по этим диким краям.

Таким образом, человек пятнадцать стояли наготове на крытом дворе осажденной усадьбы.

— Митянь, аль и впрямь разбойники? — спросила Софьица у свояка. — Василида боится… Попряталась… Сказывала, чтобы я поспрошала у тебя…

— Не знаю… Надо быть… Тятька бает… Почитай, што так… Без возов, чуть подъехали… Альбо тати, альбо служилый народ… Верхами, слышь… И пужают… грозятся, ругаются. Некому иному быть!.. Да батько поглядит… Ен в светелку пошел…

Софьица, как мышка, движимая любопытством, кинулась по лестнице следом за Савелычем.

Старик успел уже распахнуть небольшое оконце светелки и, перевесясь почти по пояс, старался разглядеть, кто стоит у ворот. Ветер сразу ударил ему в лицо вместе с редкими колючими не то снежинками, не то крупицами инея, какие целую ночь носились по всему простору болот, лесов и полей, одевая все густым белым покровом. Полог кровати, на которой лежал опоенный купец, вздулся, запузырился, как парус, и совсем покрыл спящего.

Когда глаза Савелыча привыкли к темноте и перестали щуриться от ветра и снежинок, старик различил внизу восемь конных фигур, двух спешившихся всадников и, кроме того, две лошади были под вьюками, как это делают местные инородцы: тубинцы, киргизы…

В мутной предрассветной мгле осенней непогодной ночи рысий взор старика успел заметить, что всадники — не инородцы, одеты почти одинаково, в широких азямах, в островерхих шапках, с пищалями за плечами; у иных были еще пики в руках. Разбойники, как знал старик, никогда не щеголяли одинаковой одеждой. Среди них всегда находились и простые мужики, и беглые ратники, и туземцы.

Чтобы лучше убедиться в своей догадке, Савелыч громко крикнул вниз:

— Што вы там за люди? Толком бы баяли, ничем ломиться в ворота.

— Вот мы те потолкуем! Сломим запоры… А нет, всю твою нору воровскую, барсучью подпалим с четырех концов — чхнешь тады! — крикнул снизу раздраженный, повелительный голос. — Мы — служилые люди ево царской милости, государя царя Петры Алексеевича… А ты нас татями обзываешь?! Добро, пожди!.. Отопри только!.. Будешь знать, собака!..

— Ладно, не лайся… Я сам полаяться могу!.. «Служилый народ!..» Ноне што ни воряга, што ни насильник, то и служилым слывет; так и зовется. А пусти его, он те горло перережет. Вон, омет поблизу… Дерни соломки пук, зажги… Погляжу я на вас, каки вы служилые люди? Тады и пушшу, честь честью. А не то…

— Шут с ним! — заговорил другой из всадников. — Кроши огонь, жги солому… Пусть поглядят, бобры трусливые, кто у ворот стоит… Правда, и им за шкуру сала заливают лихие людишки… Вот они с опаскою…

— Ладно! — согласился первый из говоривших. Блеснули искры на кресале, ударившем звонко о кремень. Вспыхнул пук подожженной соломы, и Савелыч мог убедиться, что у ворот его избы стоит отряд объездчиков-пограничников, а не разбойничья ватага…

— Вижу, кого Бог послал… Бегу отпирать!.. Пождать малость прошу честных гостей… — торопливо прокричал старик и бросился вниз, чтобы растворить ворота.

Василида, вынырнувшая откуда-то из боковупш и вместе с Софьицей слушавшая все переговоры, метнулась прочь с пути свекра, но вслед ему успела спросить:

— Впрямь ратники?.. Стречать, что ли-ча?..

— Стречайте обе… Слышала, чай, злыдня… Что пытаешь? — на ходу бранчливо ответил старик и через несколько мгновений сам широко распахнул обе половинки ворот и с поклоном запричитал: — Просим милости гостевать, гости дорогие… Вся изба ваша, кормилицы вы наши!.. Пожалуйте рабов своих великою милостью…

Но прежде чем в темном прорезе ворот показался кто-либо из приезжих, порыв ледяного ветра ворвался в загороженное, наполненное людьми пространство, бросил всем стоящим впереди целыми горстями колючего инея в лицо, заколыхал длинное красноватое пламя смолистого факела, затушил пучки лучины в руках у двух рабочих, светивших непрошеным гостям.

Не замеченными среди наступившей темноты двое пеших и один всадник появились на крытом дворе, и один из них, оттолкнув Савелыча, схватился за половинку ворот, как бы опасаясь, чтобы их не захлопнули внезапно.

— Што за темь напустили?! Стой все, не шелохнись! — крикнул один из вошедших.

И все невольно вздрогнули от неожиданного властного и громкого оклика.

— Въезжайте, робя, без опаски! — крикнул тот же голос остальным всадникам, которые тесной кучкой сбились у самых ворот, выжидая, что скажут посланные вперед товарищи. — Жалуй, Весиль Антоныч, беспечно…

— Тут мы, — первым въезжая по бревенчатому насту, отозвался коренастый, сухощавый брюнет лет сорока. Его черная вьющаяся борода и усы теперь казались совершенно седыми от снежного налета.

— Здорово, мужичье да купцы, господа почтенные. Свету поболе несите… Где изба? Поморозили нас, проклятые… Да убрать все это дубье и ружьишки… Ну!..

И всадник, очевидно, атаман всей шайки, навел на кучу работников и приказчиков, стоящих в выжидательном положении, тяжелый пистолет, который еще за воротами достал из-за пояса.

С глухим говором стали уходить в глубину двора работники, скрываясь за дверью людской кухни и унося топоры, рогатины и вилы. Вооруженные приказчики двинулись к бвоим возам, складывая на места припасенное оружие.

Савелыч уже раскрыл дверь, ведущую в сени и в горницу, и с поклонами зазывал непрошеных гостей. А Василида стояла на пороге с подносом в руках, уставленным чарками и сулейками с хлебным вином и медом.

— С холоду обогреться прошу перво-наперво! — пригласил Савелыч.

И тут же поспешил к тому всаднику, который разогнал его челядь. Он собирался сойти с коня и, медленно высвободив из стремян свои озябшие, окоченелые ноги, с трудом занес правую на круп лошади, чтобы слезть с седла.

— Ин, помогу те малость, дай, господин! — услужливо предложил старик, затем, не ожидая ответа, почти снял, как ребенка, и поставил на землю старый великан своего сердитого и довольно грузного гостя.

— Спаси тя… Не трудись, и сам бы слез… Не на сопку бегчи… А обогреться нам всем надо, это правое твое слово… Загинь я, Васька Многогрешный, коли мы не промерзли до самой до печенки. Всю ночь блукаем… Добро, што навел нас Господь на твой дворишко… Ну ка, хозяйка, пригубь сама первая малость… не приворот ли в чарке? Мы люди дорожные, про все осторожные… Вот, ладно, — сплюнув, продолжал он, видя, как Василида сделала добрый глоток из полной чарки. — Теперь долей, водолей, а я одолею!..

Приняв первую чару, он подождал, пока все его товарищи, тоже сошедшие с лошадей, разобрали стаканчики, и медленно осушил весь довольно объемистый стакан.

— У-у, сразу огнем по суставам да по жилам водка прошла! — тряхнув головою, сказал Многогрешный. — Ну, братцы, теперь и в избу можно. Ты, Сенька, другую чару пей, всех коней примай, на место поставь… Пусть тебе челядь тут подсобит… А после у ворот настороже останься… да, слышь…

И, пригнувшись к уху Сеньки, Многогрешный внушительно стал ему что-то шептать.

— Слышу… Не прогляжу… Никого не выпущу! — почти громко ответил начальнику высокий, худой, как жердь, казак с красновато-бурым, загорелым лицом и широкой, выпуклой грудью, обличавшей в этом тощем человеке огромную силу.

Захватив поводья коней, оставленных товарищами, он громко заорал:

— Черти, кто тут есть? Убирайте скотину, не то я вас…

Несколько рабочих, которых уже успел кликнуть в это время старик, быстро явились на зов и поставили к яслям прозябших голодных коней, которые сейчас же принялись за корм, обильно отсыпанный им в кормушки.

Закончив заботу о конях, сторожевой казак выпил подряд еще целых три чарки, закусил от громадного ломтя хлеба, круто посыпанного солью, который ему принесла Софьица, и с куском в руках, нахлобучив на брови меховую шапку, плотно закутавшись в мохнатую бурку, уселся на пороге закрытых теперь ворот, громко чавкая и похрустывая челюстями, куда отправлял кусок за куском своего увесистого ломтя.

— А народишку у тебя, хозяин, немало гостюет! — заметил Многогрешный, окидывая взглядом большую горницу, довольно хорошо теперь озаренную двумя смоляными факелами и несколькими пучками горящей лучины, куда провел нежданных гостей Савелыч.

Все девять казаков-объездчиков заняли места за большим столом, посадив в переднем углу Василия Многогрешного. Проезжие гости, купцы и приказчики, уступили им места. Иные разместились на лавках, стоящих вдоль стен, другие полезли на полати где и раньше виднелось несколько копошащихся фигур. А некоторые и совсем ушли на двор наведаться к своим возам, хорошо ли они увязаны, не подбирается ли к ним кто под шумок. Из морозной ночной темноты сразу попав в теплое светлое помещение, подбодренные водкой, иззябшие казаки оживились, усталь как рукой сняло. Они и забыли, что всего четверть часа тому назад валились с коней от озноба и устали. Теперь им хотелось шуметь, говорить, плясать, как, должно быть, плясали и шумели здесь все эти люди до прихода нежданных гостей, казаков.

— Што ж притих весь народ? Али нас так спужались? — спросил Многогрешный, обращаясь ко всем. — Так мы страшны одним лиходеям, злым людям, ворогам земли и его царского величия, государя Петра Лексеича… А ины люди — живи себе, да здоровей, да мед-вино пей-попивай… и нам подавай… Ха-ха-ха!..

И черноволосый, живой Василий залился довольным смехом.

— Только чтой-то у вас парней много, баб мало. Это не к умолоту!.. — заговорил он снова, охватывая за плечи Василиду, которая наливала ему новую чарку вина и подавала закуску.

— Ничего, гостенька! На что я годна, постою и одна… А чего не могу, на то не погневайся, в ином месте поищи! — увертываясь с легкий смехом, ответила бойкая бабенка. — Вон девонька мне поможет, чего может! А она плясать горазда! — указывая на Софьицу, помогающую ей служить, сказала лукавая бабенка. И, выходя из горницы, поманила за собой мужа.

— Митька, гляди, больно не хмурь харю-то… Видишь: пьяный, озорной народ. Али жисти твоей и моей тебе не жаль? Потерпи. Авось меня не убудет… Слышь!

— Терплю я… давно… — каким-то глухим, сдавленным голосом отозвался муж. — А, слышь, и на топор у меня руки таково чешутся… Слышь…

— Вот что, Мить… Уйди ты лучше со двора куда, слышь? Христом-Богом тебя молю… Уйди ты хоть на эту ночь…

— Уйти?.. Уйти тебе… А ты?.. Ишь… Уйти, баешь?..

— Вы тут что? — вдруг послышался за спиной у них голос Савелыча.

Он тоже вышел из горницы в темные сени, где его сын и невестка вели беседу, и, двинувшись на голоса, отыскал их.

— Да вот, слышь, батя! — поспешно отозвалась бабенка. — Митяю сказываю, по дому помог бы мне что…

— Помог бы тебе? Сама здорова, себе поможешь… К гостям ступай, подавай, чего спросят… А мне с Митькой тут надо…

Василида быстро юркнула в горницу, а старик обратился к сыну:

— Зипун одевай, тулуп возьми, пимы… Доху ли невелику вздень… Коня я тебе за хату через лаз выведу… К куму скачи… К утру поспеешь… Пущай сюда со всеми ребятами своими да с припасом воинским поспешает. Чует мое сердце: добром у нас с гостями нашими не кончится… Старший их почал уже к купцам привязываться… Спросы да расспросы: хто да откедова? Получил бы свое, да и отстань… А он — нет… Авось к обедам кум с подмогой подоспеет. Они теперь с морозу разомлеют, спать завалятся… Авось до полуден заснут. Мы будить не станем… А тут и кум со своими… Будто ненароком, проездом… Оно все лучше будет… Скачи… Поспевай…

— Тятенька, да ты бы ково…

— Ну, не шамаркай… Коли тебя шлю, перечить мне не станешь ли? Не знаю я, что делаю?.. Снаряжайся… Сторож-то приворотный ихний, кажись, уже свалился… Пойду погляжу… Снаряжайся да к лазу приходи… И кремневик возьми… Неравно на зверя али на лихова человека в пути набежишь. Все оборона…

И, не слушая никаких возражений, старик двинулся к воротам.

Казак, оставленный там настороже, действительно сморился и спал, громко похрапывая на весь двор. Но он, как сторожевой пес, лег поперек ворот и, не сдвинув его, их нельзя было отворить.

— Ладно, сторожи в пустое место! — пробурчал Савелыч и повернулся к стойлам, где десятка четыре крепких мохнатых сибирских лошадок дремали на подстилке или стояли, понуря голову, и жевали, пофыркивая, заданный им корм.

Лошади самого Савелыча стояли за особой загородкой, в углу стойла. Здесь стена лошадиной теплушки выходила прямо в поле. Небольшое оконце, прорезанное в этой стене, теперь было заткнуто пуком соломы.

Легким пинком ноги поднял старик буланого конька, мирно дремлющего у кормушки, на ощупь нашел и снял со стены попону и стал седлать его седлом, тут же приготовленным в углу. Кинув затем поводья на шею оседланной лошади, Савелыч подошел к стене, выходящей в поле, уперся ногами покрепче в землю и на высоте своего роста вытащил поперечное бревно, аршина два длины, из стены, которая казалась такой крепкой и неподатливой на вид.

За первым бревном последовало второе… третье… И скоро нечто вроде калитки зазияло в разобранной стене, причем дремлющие кони зашевелились, поднялись и стали вздрагивать от внезапно налетевшего холода.

А те, что не спали, бросили еду и стали чутко прислушиваться, словно стараясь разгадать, что творится там, за перегородкой, в углу их спокойной до этих пор теплушки.

— Ты, что ли-ча, Митяй? — негромко спросил старик, заметя, что из окружающей темноты надвигается на него какая-то черная фигура.

— Я, тятька! — ответил сын, тепло одетый, туго подпоясанный, с теплыми рукавицами и тяжелым кремневиком в руках.

— Ну, с Богом!.. Я выведу коня… Садись и катай… Да сам не мешкай и кума проси поспешить.

— Ладно! — выходя из пролома в поле за стариком, отозвался Митя.

На воле было гораздо светлее. Парень сел на коня, подобрал поводья и мелкой рысцою двинулся в путь, раскачиваясь сам на седле и маяча своим длинным ружьем за плечами.

Проводив сына взглядом, пока можно было видеть за кустами, подбежавшими здесь к самой избе, старик вернулся в теплушку и принялся закладывать лаз.

Вдруг новые две фигуры прошмыгнули сюда со двора и направились к выходу в поле.

— Стой!.. Кто вы?.. Куда вы? — окрикнул старик, загораживая им дорогу.

Но остановить он успел только одного. Другой прошмыгнул мимо Савелыча, грузно перекинулся через бревна, уже закрывавшие низ потайного выхода, и скрылся в кустарнике, где только сучья захрустели под его тяжелыми шагами.

— И штой ты, пусти, Савелыч. Нешто не опознал? — торопливо, вполголоса заговорил перехваченный мужик. — Али тебе корысть какая, коли мы попадем объезчикам в лапы?.. И то они грозятся, что наутро обыск учнут, у всех листы пропускные есть ли да отписки приказные, подорожные… А у нас, сам ведаешь, какие отписки… Пусти же… Мы последили за твоим Митянькой… Вот и норовим уйти за добра ума… Оставь, слышь…

И второй из оборванцев, который во время пирушки сидел в углу горницы, алчно поглядывая на пирующих, почуяв, наконец, что могучий старик не сжимает ему руки своими железными пальцами, метнулся к выходу и исчез вслед за первым.

В это мгновение еще два мужика из той же компании появились из-за перегородки, где, притаясь, ожидали, как пойдет дело. Молча пробежали они мимо старика, нырнули в дыру и, согнувшись, стали убегать между кустами.

— Ну, оно и лучше, что эта рвань сбежала! — подумал Савелыч, спешно закрывая потайной лаз. — Из-за их и сам в ответ пойдешь… Сыск чинить хотят! Туда ж! Известно, какой сыск у служилого люда! У казаков, у насильников! Содрать, что мога, с торговых людей… Ин, ладно… Поспрятать кое-что надо-таки…

Заложив последнее бревно так, что и следа не осталось от широкого проема в стене, Савелыч торопливо перешел в горницу.

Здесь он застал настоящее сонное царство.

Хмель и тепло взяли свое. И постояльцы, кутившие тут, и нагрянувшие после казаки-объездчики — все спали, пристроясь кто куда, на лавках, на полу, подостлав азямы и полушубки, на полатях и даже под столом. Огни догорающих факелов тускло освещали картину, сливаясь с бледными лучами зимнего рассвета, который глядел в щели ставень.

В одном углу на нескольких попонах и тулупах раскинулся Василий Многогрешный, без всякого стеснения принудивший и Василиду улечься с ним рядом. Даже теперь, во сне, он обнимал ее одной рукой.

Василида, истомленная, с черными кругами под опущенными веками, тоже спала, тяжело дыша от вина и грубой обиды, которой подверг ее насильник казак вместе с противными ласками.

Иногда она даже вздрагивала и стонала во сне, а по ее молодому, красивому, но измученному сейчас лицу пробегала гримаса омерзения. Как будто и во сне она переживала то, что пришлось пережить полчаса тому назад наяву…

— Проклятые!.. — сквозь зубы прошептал старик.

Руки у него сжались, и глаза забегали кругом, словно ища, что ухватить. Чем перебить всю казацкую эту ватагу, нагло ворвавшуюся в мирную обывательскую усадьбу?

Но старик быстро овладел собой, только зубы, здоровые еще и крепкие, заскрипели у него против воли и лицо покрылось багровыми пятнами.

Стараясь не задеть спящих, подобрался он к снохе, осторожно разбудил ее и, дав знак идти за ним, вышел из горницы.

Быстро поднялась бабенка, оправила сарафан, повойник, сбитый в сторону, убрала пряди волос, выбившиеся из-под него, и с потупленной головой поспешила вслед за свекром.

— Ключ бери, открой подвалье, погляди по пути, не бродит ли кто ненароком поблизости… А я скоро приду, из светелки туда же кое-что повынести надо… — шепнул снохе старик, едва Василида успела прикрыть за собою двери.

— Неуж купец?.. Неуж купца хоронить хочешь?

— Ду-у-ра!.. Без меня его похоронят, когда час придет… Дрыхнет твой купец, не пужайся… Есть что и получше его, старого бражника, у нас в светелке… Ступай… Ну!.. Рожа бесстыжая… всесветная!..

Ничего не ответив на незаслуженную обиду, Василида прошла крытым двором на второй, открытый, но обнесенный таким высоким, прочным тыном, какие бывают только в «острожках» в небольших сибирских крепостцах.

Среди этого двора насыпной холм, поддержанный треугольным срубом изнутри, служил входом в подвалы Савелыча.

Едва Василида вошла в первую незапертую часть подвала, служащую погребницей, к ней навстречу кинулась Софьица.

Девушка до этого времени притаилась за большой пустой бочкой из-под кваса. Одежда на ней была вся изодрана, лицо исцарапано, на оголенных плечах и на груди виднелись красные пятна — следы грубых казачьих пальцев, сжимавших нежное девичье тело без всякой осторожности и пощады.

— Ты, сестрица?.. Ищут они меня? — со страхом зашептала иззябшая перепуганная девочка.

— Нету… Дрыхнут… А тебе-таки удалось урваться, болезная?

— Урвалась-таки, урваласи… ох… Только уж как? И сама не помню, сестричка! А что они, аспиды? Все дрыхнут? Подпалить бы их… Убежать бы мне куды, родимая…

— Куды бежать? Зимно, морозно. Поколеешь. На вот ключ. Отомкни подвалье-то. Свекор сюды нести чтой-то сбирается… Помоги. А я к Мосейке к мому сбегаю. У стряпки он в куфне с Наташкой. С вечера не побывала я у малого. Что с ним — не знаю. Сердечушко щемит, ровно беду чует.

Сунув ключ девушке, Василида быстро пошла к небольшой закопченной двери в углу двора, где помещалась людская кухня и теперь спал в коляске двухгодовалый мальчик, сын ее.

Когда бабенка закрыла за собой скрипучую дверь, с печи стала спускаться стряпка, пожилая, грязная баба.

Кое-как плеснув из ковша на лицо водой и осеня лоб крестом, она взяла ведра и пошла принести воды. Со скамьи в углу поднялась другая девушка, лет семнадцати, некрасивая, рябая и слепая на один глаз. Машинально она протянула было руки, чтобы поколыхать стоящую рядом люльку ребенка. Но, увидя мать, наклонившуюся над сыном, потянулась, зазевала, прикрывая рот рукой, и сиплым голосом заговорила:

— Ништо. Спал тихо твой Мосейка. Соски, почитай, и не просил. Ты побудь с им. Я скоро!

И, зевая, почесывая свои взлохмаченные, слипшиеся пряди волос, заплетенных на две тонкие косички, девка вышла из кухни.

Ребенок спал и раскидался от духоты в своей неприхотливой постельке. Одна его полненькая розовая ножка была закинута за борт колыбели.

Внимательно разглядывая спящего мальчика, Василида как-то безотчетно прильнула к этой, ножке губами и впилась в нее долгим, нежным, но осторожным в то же время поцелуем.

Грудь у нее заходила ходуном, словно бы давно сдерживаемые рыдания теперь стремились прорваться на волю.

— Маинька… Сиси… — просыпаясь внезапно, с улыбкой протягивая руки к матери, потребовал ребенок.

Выхватя его из колыбели, Василида села, прижала мальчика крепко к груди и беззвучно залилась слезами.

Мальчик сперва с удивлением смотрел на светлые капли слез, которые быстро, одна за другой так и скатывались по щекам на подбородок и на грудь матери.

Потом, как будто почуяв, что его матери тяжело, что это слезы глубокого горя, слезы надорванной, измученной души, ребенок стал зажимать Василиде глаза, мешая плакать, отирал ей слезинки и кончил тем, что сам заревел на всю кухню.

— Нишкни, нишкни, родимый… Вот, на сиси… Помолчи! Вот попляшу я с тобой! — стала теперь утешать ребенка мать. — Агу, агунюшки… Смейси, мой душонок… Хохотунчик… Слушай песенку!..

И она принялась напевать, приплясывать с малюткой, стала улыбаться ему, хотя слезы неудержимо так и катились из воспаленных глаз, окаймленных черными кругами от бессонницы, от устали и от муки душевной и телесной.

В это время Савелыч подошел к подвалу с тяжелым мешком на плечах, который вынес из светелки.

Увидя Софьицу, ожидающую его у приоткрытой двери, он весь потемнел, нахмурился.

— Эк, они тебя, окаянные… Погибели на них нет, на иродов… Ну, добро… Ты, слышь, подь, одень што иное, поцелее. Я и сам тута справлюсь. Да углядел я: тамо стряпка по воду пошла. Гляди, не выпустит ее идол, что при воротах поставлен настороже… Краше б она и не тормошила его… Пусть подоле подрых бы… Перейми стряпку-то, коли поспеешь…

Софьица поспешила исполнить приказание старика.

Савелыч, не опуская тяжелой ноши, сошел в подвал, прикрыл за собой дверь извнутри на засов, зажег светец и лопатой, стоящей тут же, словно наготове, стал в одном углу разгребать плотно убитую землю.

Скоро открылась подъемная дверь в другой, потайной, подвал. Вернее, то была большая яма, «похоронка», где на случай грабежа или пожара старик приберегал все наиболее ценное из имущества.

Теперь из мешка он вынул несколько шкурок собольих, лисьих и песцовых, все запретный товар высокой цены и качества. Потом добыл небольшой, обитый моржовой кожей и окованный ларец, очевидно с деньгами.

Все это он опустил в «похоронку», закрыл снова дверь, засыпал ее землею, утоптал… И через полчаса даже следов не осталось того, что тут хранится что-нибудь на глубине двух-трех аршин под землею.

Когда старик вернулся в горницу, весь двор был уже на ногах.

Казак, спавший у ворот, разбуженный стряпкой, выпустил ее к соседнему ключу набрать воды. Но сам, видя, что день занимается, что рабочие Савелыча уже завозились в конюшне и во дворе, решил побудить начальника и товарищей.

Хмурые, не выспавшись, не отдохнув порядком, поднялись они вместе со всеми проезжающими, случайными гостями Савелыча.

— Где хозяин? Бабенка куды сбежала? — крикнул Васька Многогрешный, едва раскрыл глаза и встал со своей походной постели.

Когда прибежала Василида, он потребовал вина опохмелиться, хотя и вчерашний хмель еще туманил ему сознание и вязал язык.

— Как будет твоя милость? Не позволишь ли нам со двора съезжать? — робко подойдя к столу, где сидел Многогрешный со всеми товарищами, спросил один из приказчиков, которого отрядили остальные постояльцы.

— А вот раней догляжу ваши столицы да товары… Нет ли самовольных торгашей, али товаров запретных?.. Тоды и убярайтесь ко всем чертям на кулички! — угрюмо ответил Многогрешный.

Сейчас же пятеро из стрельцов пошли к возам, где заставили хозяев развязать свои тюки и помещения, так старательно и прочно увязанные.

Пока приказчики с помощью работников Савелыча возились у товаров, два пожилых купца показывали все бумаги и документы Многогрешному, а тот сидел и ломался перед ними не хуже верхотурского воеводы, которого видел на Приказе.

— Писано: «Едет купец Григорий Осколков с троима возами, а при них два приказчика да четыре возчика»… Хто буде из вас Гришка Осколок?

— Я Осколков!. — степенно кланяясь, ответил первый широкоплечий пожилой брюнет с благообразным лицом и окладистой бородой.

— Ладно. Далей: «купец вологодской Ванька Савватеев с чотыре воза и один приказчик да двое возчиков при нем». Ты, что ли-ча?

— Мы, мы и будем… А приказчики и челядь — при возах… Погляди, коли желаешь… Все, как прописано…

И рыжебородый юркий купец стал учащенно отвешивать поклоны объездчику. А сам, сунув руку за пазуху, достал оттуда, очевидно, заранее приготовленный сверточек с рублевиками и положил их на стол перед Многогрешным.

— Энто што же? За што же? Кажись, пока не за что! — спросил последний, в то же самое время загребая и пряча сверток в карман.

— А так, значит, как оно водится… Для ради знакомства. Прими, не погребуй. Выезжать совсем станем, ошшо поклонимся. Лих бы несильно нам возы растрясали. Увязать апосля — кака работа! — сам ведаешь.

— Ладно. Федька, подь скажи: не очень бо тамо наши… Пусть поглядят товарищи, што надыть. А зря — не ломать тюков. Что получче, чай, при себе купцы господа берегут. Найдем, коли пошарим.

Пока один из казаков пошел исполнять приказание начальника, Многогрешный продолжал прочитывать подорожные пропускные столбцы:

— «Петька Худеков с двома возами, да двое приказчиков, да двое возчиков из Пекингу, из китайского городу». Энто кто же будет? На полатях, тамо, што ли, сидит, к нам сюды не жалует? Ась?

И стрелец кивнул на полати, где темнели две-три фигуры, очевидно не решавшиеся слезть и предстать пред очами объездчиков.

— Не. На полатях — подьячий какой-то… И с двумя полоненными из Апонии, слышь, из самой… А наш Петра Матвеич спит еще в светелке… Туды его с вечера хозяюшка моя свела… Больно хмелен был старик. Вот, на покой и ушел, — отозвался Савелыч.

— Ничево. И до светелки твоей дойдем-доберемся. Все в свой черед. Видно, гусь закормленный, коли при одном при ем, при двух возах — четыре души приписано. Издалека едут… Из самово Китая, слышь, города… Поглядим, пощупаем! Вы вон двое только туды сбираетесь. А он уже оттеда… Вот ево нам и цадоть… Поезжайте со двора. Вас отпустят… С Богом…

Пока обрадованные оба купца, отдав поклоны, стали натягивать на себя верхнюю одежду и подпоясываться, Многогрешный крикнул людям, сидевшим на полатях:

— Гей, вы тамо!.. Ползи суды, к свету… Што за люди? За какими делами и куды путь держите?.. Каки ваши будут письма, прописки да отписи?

Повинуясь оклику, с полатей слез и приблизился к столу человек лет тридцати пяти на вид, худощавый, светловолосый, с курносым носом и темными бегающими глазками, которые особенно пытливо, почти враждебно вглядывались в каждого, с кем встречался их хозяин. Одет он был чисто, но довольно бедно, так, как одевались в то время приказные попроще.

За ним слезли и стали поодаль еще два человечка маленького роста, одетые наполовину по крестьянски, в лаптях, в простых рубахах и портах, но в потертых кафтанах с камзолами, которые были им очень велики. Косые узенькие глазки, смуглые обветренные лица, черные жесткие волосы, словно из тонкой проволоки, — все говорило о монгольском происхождении человечков. Но в то же время они не походили ни на тунгусов, калмыков или прибрежных айянов, ни на китайцев, которых хорошо знали в Сибири.

— Что за люди?! Откуда? Ты сам хто? Слышь, давай ответ! — прикрикнул Многогрешный на приказного, стоящего впереди.

Тот так и упал на колени, добивая земной поклон.

— Твой раб, государь милостивый! Холоп твой, Ивашка Нестеров, челом тебе бьет. Вот, тута все наши приписки и сказни! — подавая казаку два темных свертка желтоватой бумаги, продолжал он. — А эти двое апонские люди из града Эдо. Больше их было. Всех одиннадцать человек на бусе {Бус — большой бот.} на ихнем бурею прибило к нашим берегам. Семеро померло с нужды да с хвори, покуль наши их нашли. Четверо осталось… Отписано было про них государю-батюшке. И приказ пришел: везти их в Питербух-город без мешканья.

— Где же все время пребывали энти апонцы? Почему не четверо их? Куды теперя едешь с ними? Ась?

— Поизволь поглядеть в столпчик: тамо прописано. К Верхотурскому воеводе мы из Якутского посыланы. А оттель — куды Бог пошлет, коли не к самому царю-батюшке… А раней придется нового нашего воеводу и губернатора всей Сибири повидать: князя Матвей Петровича света Гагаринова.

— Нешто едет новый воевода? — всполошившись, спросил казак.

— Едет, слух слывет, к Верхотурью подъезжат уже… А двоих апонцев из четвертых потому везу, что достальных двое изменник Данилко Анциферов увозом увел, в те поры как смерти предал атамана Атласова и сам с товарищи мятежом замутился.

— Данилко Анциферов? Атласова атамана убил? Чево байки плетешь? Гляди, кабыть тобе языка я к пяткам за то не вытянул.

— Язык мой, воля твоя. А я правду баю… Было дело воровское. Той Данилко со товарищи заводили круги… И знамена выносили. И спор у их пошел тута так, што картами да бердышами били один другого под знаменами. И назвали Данилку атаманом… И ушли из Нижнего Якутского острогу. Только теперя уже тот вор, изменник окоянный Данилко, пойман и с товарищи, Казна осударская у их отымана… Вот, лих, не доспели разыскать, куды он подевал полоненных двоих апонцев. Розыщут их — за нами следом к царю пошлют, слышь… А над мятежными суд учинен. Недолго им еще ходить по белу свету…

— Ну и вести!.. Тута, в тайге живучи, и не спознаешь ничево, пока людей не стретишь… — задумчиво проговорил Многогрешный. — Поймали товарища! А давно ль мы с им на неверных, на воровских князьков, на тубинцев да иных разбойников хаживали. Ин, добро. Кому повисеть суждено, тот не утонет, не мимо сказано… Вы што же, — обратился он к двум японцам, стоявшим в выжидательной, но бесстрастной позе, — и впрямь по-нашему малость разумеете, по-русскому? Как вас звать? Хто таки будете? Говори.

— Моя — Такаки-сан! — приседая, отозвался первый японец. — Акацуто-сан, — указывая на товарища, прибавил он.

— «Сам», «сам». Ишь, каки ободранцы бояре… Все «сам»… Я сам с усам, гляди, нос не порос! А хто же там у вас самый главный в Эдо в городке? Набольший господин? Разумеете по-нашему, по-русски?

— Русья знай… знай! — оскаливая белые, мелкие, островатые, как у рыбы, зубы, — залепетал японец. — Иэдо — тако… тако…

И он развел широко руками, желая показать обширность города.

— Иэдо, а! Кароси се… Ц-ц-ц-ц!.. Оцина кароси… Тамо зиви Даиро-сан… Киото зиви — Тайкун-сан…

— Син-му-тепо-сан-дайро… Садаи-сан… Биво-но Са-цан-сан. Киото-Яма!

И для большей ясности японец мимикой изобразил кого-то, сидящего важно, с повелительным видом, как будто на троне.

— Кеота, значит, ваш государь зовется. Разумею. Ну, мы с вами апосля ошшо покалякаем. Чай, не спешишь, как вон господа купцы. А мы раннее их пощупаем. Разыщи-ка мне, товарищ, энтаго… Худекова, што в светелке где-то! — обратился Многогрешный к одному из казаков, который возвратился со двора, от возов.

— А покеда, хозяин, вина ошшо давай да борошна каково ни на есть. Вчерась устатку и поисть-то до сыти не привелося.

Савелыч поспешил исполнить приказ казака. Остальные появились со двора, осмотрев наскоро возы, и тоже уселись за стол.

Когда через четверть часа старик купец, спавший в светелке, еще полуочумелый от пьянства и снадобья, данного ему ночью Савелычем, появился внизу, там шел уже пир горой.

— А, вот он, купец почтенный Петра Матвеич, свет, Худеков по прозванию… И толсты же Худековы живут по вашей стороне! — встретил вошедшего шуткою Многогрешный. — Чарочку с нами для похуданья…

Подвыпившие казаки все рассмеялись.

Непроспавшемуся старику было не до шуток. Поглядев угрюмо на зубоскалов, он проворчал:

— Черти бы с вами пили, оголтелая вольница. Для ча сбудили меня? Я же не приказывал. Федька, племянник где? Слышь, хозяин? Што за порядки у тебя? Всяка голытьба проезжающим покою не дает… Пошто так?! А?..

— Не посетуй, господин купец, — с поклоном отозвался Савелыч. — Объездчики. Службу свою правят. Листы досматривают. Што с ними поделаешь?

— Да уж не погневись, твое торговое благолепие… Ты мошну толстишь, а мы царскую службу справляем… Вот и побудили тебя… Уж, не серчай на холопишек на своих! — глумливо подхватил Многогрешный, задетый обращением купца. — Волей-неволей, а придется нам пощупать брюхо твое толстое, Худековское… Не больно ли щекотен только? Не заплачь, гляди.

— Сам не заревел бы. Я тебе не всякий! Ишь, зубоскал, цыган… И ково только берут на службу царскую, прости Осподи… У тебя же все листы мои, хозяин. Казал бы им…

— И то казал, — начал было Савелыч.

— Вот они, вот, листы-то твои… Да не в их дело. Сам ли чист ли? Все ли тобою объявлено было в Якуцком да Тобольском Приказах. Знаем и мы вашего брата!.. Половину товара, который похуже, объявите, пошлину платите. А что почище, запретный товар — так пригоните схоронить, што и черт не снюхает. Да я — посерей черта?.. Знаешь, с кем говоришь? Казацкий есаул я, Василий Многогрешный, вот!.. Не я ли походом в запрошлый год на тубинцов, на воров хаживал?! Сотни со мной не было. А мы их, татей, розбойных людей более полтыщи до смерти побили, вдвое их поранили; самого князца Шандычку прибазарили до смерти. Шесть али седмь сот голов одного бабья и детишек аманатами да в полон взято!.. Добра, скота — не перечесть!.. Вот хто я. А ты со мной так смеешь… Вот подожди: сыщем на тебе какое воровство против указов государевых — не то запоешь… Все пожитки твои на казну да на себя отберем. А самого — скорым судом на глаголя алибо просто на осину… Не дыбься больно потому… Вот как!

И тяжелым кулаком Многогрешный пристукнул по столу, как бы желая усилить значение своих слов.

Хмель и раздражение сразу покинули купца. Он почуял, какая опасность грозит ему, и совсем другим тоном, с поклонами заговорил:

— Не гневись, атаман Василий, свет, не ведаю, как по батюшке?.. Спросонку да с похмелья старик я… Сам видишь… Дай уж пропущу чарочку, как ты поштовал. Освежу малость башку… А во всем — мы твои слуги… Я сам со всею челядью… Вестимо, слуга государев — всему голова и начальник. Дело зазнамое… Не серчай… Прости уж…

— Простить?! То-то… А вот я погляжу: как выйдет дело?.. Не о чарках речь пойдет. Ну-ка, ответ держи: заповедных товаров не везешь ли? Скрытно чево при себе али на возах не держишь ли?..

— Нет… што ты, милый человек… Не имеется тово… Сдается все, чисто у меня переписано… — как-то нерешительно ответил Худеков и сейчас же быстро добавил: — Дозволь Федьку, племяново покликать. Ен у меня за всем глядит… Ен все тобе…

— Я и сам собе догляжусь… Не тревожь себя и Федьки… Вижу уж я, по речам да по уверткам чую, што ты за птица… Ну-ко, товарищи, пошарьте круг купца… А вы поспрошайте Федьку, на чем они с дядей ехали.

Весь багровый, дрожа от негодования и злобы, отступил старик купец, когда один из казаков двинулся к нему для обыска.

— Стой! Не смей… не рушь меня… Я… я сам… я самим болярином воеводой Ондрей Ондреичем Виниюсом посылан… Ты в столпцы погляди… Тамо прописано… Не дам себя срамить… Вот сам все покажу, что есть на мне… Вот… Кошель с деньгами. Серебро и золото. Перечти, запись мне дай, как закон велит… Вот книжка моя. А в ней — записи долговые… Расчеты все… Дела торговые, кои мне одному ведать надлежит… Вот туда, сбоку, кармашек в ей, в книжке… Сверточек невелик… Женке подарок… камушки-невелички, самоцветы… Малу толику зенчугу хинскаго… Не на продажу вез, женке моей… Все едино… Перепиши… Боле нету. Ничего нету… Перепиши. Мыто возьми… Пеню бери… Бери, што хочешь. Достальное мне отдай и отпусти меня… Ехать надо… Я не беглый… Видишь: купец стародавний. Который год езжу. Впервой на таку беду напоролся.

— Што за беда? Еще полбеды… Гляди, не написаны товары сразу нашлись-таки: самоцветы да зенчуг… Все первосортное… Все ценное. Где одно было, еще нет ли? Уж не взыщи: поглядим, пошарим… Гей, што стал? Досмотри, Фомка, купца именитого. Помоги ему еще хто, коли одному не под силу со стариком справиться.

Второй казак кинулся на помощь. Старик стал бороться. Кафтан не выдержал, затрещал, полетели клочья. Обозленные пьяные казаки скрутили назад руки старику, связали их туго полотенцем, сдернутым со стола, и стали грубо обшаривать, не обращая внимания на то, что купец с пеной у рта топал ногами, кричал, осыпал их угрозами, бранью и проклятиями.

— Глотку, гляди, надорвешь… Шарь, шарь, робя… В кафтане… Ворот рубахи оглядывай… В подкладке, где чево не зашито ли? На кресте, на шнуре, на гайтане не подвязано ль?.. Ладонка? Пори ладонку… Ничего нет? Трава?.. Добро… Шарь далее… Чулки стащи… Там нету ли?.. Промок пальцами… Всюды гляди… Так… Не кричи, старичок… Не стыдись, мы не бабы, не сглазим…

Вдруг зоркий глаз Василия заметил, что одно плечо старика, случайно обнаженное в борьбе, обхватила крепкая розоватая шелковинка, почти сливающаяся с окраской кожи, он сам встал из-за стола, отвел от ребер левую руку Худекова, которую тот все прижимал поплотнее к телу, и, дернув под мышкой, вытащил оттуда небольшую ладонку, обшитую темной замшей.

Хрипло застонал старик, увидя ладонку в руках у грабителя.

— Стой… Сжалься… Отдай… Все бери… Деньги… товары… все… Еще прибавлю… Не раскрывай… Отдай… Не трожь… Царское добро то… Не смей… Самому царю везу, по указу… Вещь заветная… Не смей…

— Ой ли? А я такой уж смелый… Дай погляжу. Авось не ослепну!..

И быстро, ловко концом небольшого ножа подпорол Василий нежную замшевую оболочку, под которой прощупывался какой-то твердый предмет.

Прежде чем добраться до него, пришлось казаку развернуть листа три тончайшей китайской бумаги. И вдруг при лучах солнца, скупо проникающих сейчас в горницу, перед глазами у всех засверкал кровавым блеском огромный рубин величиною с голубиное яйцо, чудной воды и окраски.

Даже эти полудикари, ничего не смыслящие в самоцветах, поняли, что перед ними лежит камень огромной цены.

— Вот энто так товарец! — после некоторого молчания проговорил наконец Василий.

Нестеров, сидевший все время в конце стола и как бы безмолвно поощрявший действия казака, сейчас так и пожирал глазами драгоценный камень.

— Цены ему нет! — подтвердил он рвущимся от волнения скрипучим голосом. — Гляди, да он еще не простой, а со знаками… Заговоренный, видно… Гляди… Вот как талисманы бывают…

И прыгающим от нервного напряжения пальцем подьячий указал на одну из граней рубина, где ясно были видны начертанные кем-то два иероглифа {Судьба этого рубина довольно необычайна. Он попал в руки князя Гагарина, потом перешел к Меншикову, от него к Екатерине I и теперь украшает одну из русских корон. (См. «Обвинительный акт князю М. П. Гагарину»).}.

— Заклятый… заклятый камень, — быстро заговорил старик, словно обрадовавшись новой мысли, проскользнувшей в уме. — Не трожьте ево… Хто силом возьмет — на гибель себе возьмет… Кровью заплатит за красный камень… Кровью…

— Ничего… Видали мы ее, крови, немало. И своей и чужой. Не привыкать стать… Ты, чай, тоже не добром таку вещь у людей отнял… Хто отдаст? И не подумает!.. Царская вещь, подлинно… Царю ее и свезем…

И казак завернул камень опять в бумагу, достал свой кошель, висящий на груди, и стал укладывать туда сокровище.

— Эх, один конец! — вдруг как-то визгливо выкрикнул купец, на которого после обыска перестали обращать внимание и даже развязали руки. Быстрым движением ухватив нож, брошенный на конец стола Василием, он так и ринулся на грабителя и успел ткнуть его в плечо.

Измученный борьбой старик только прорезал кафтан Василия и поцарапал слегка кожу. Тот вздрогнул, ухватил руку с ножом и отшвырнул Худекова далеко прочь.

Казаки сначала было опешили, но сейчас же кинулись снова на купца. Он увернулся от них отчаянным порывом, тем же ножом полоснул себя по горлу и повалился на пол, громко хрипя и обливаясь кровью из широкой, хотя не и глубокой раны.

Казаки невольно отступили.

Савелыч и Нестеров подняли старика и при общем молчании унесли его вон из горницы, уложили снова в светелке на той же кровати, где он пролежал всю ночь.

Савелыч, как опытный знахарь, успел скоро остановить кровь и перевязать рану купца, впавшего в беспамятства и от волнения, и от сильной потери крови.

Пока они возились с Худековым, внизу шла целая оргия.

Василий Многогрешный, и без того опьяненный своей сказочной удачей, дал полную волю себе и своим товарищам. Стол уже был заставлен сулеями, жбанами. Притащили и бочонок с вином, который нашелся на возах у Худекова. Товары старика кучами сбросили с возов и стали делить между собой. Есаулу его часть принесли в горницу, отобрав лучшие меха и куски парчи, шелку, камки китайской.

Все женщины, какие нашлись в усадьбе, — и старая стряпуха, и одноглазая Наташка, и сама Василида с Софьицей, которую-таки разыскали казаки, — вынуждены были принять участие в разгуле насильников.

— Ау, девица! Ау, красная… Теперя не убежишь от меня! — привлекая на колени плачущую, трепещущую девочку, объявил Василий.

— Как же, красавчик, — заговорила Василида, желая хоть как-нибудь выручить сестру, — а меня уж никуды?.. А улещал, што тебе я больно по сердцу… Так не гоже… Пусти ее… Я к тебе подсяду лучше, слышь, желанный!

— Вот к им садись, к товарищам… Им тоже баба не помеха… Больно у вас насчет бабья круто на подворье. Вон у тех у обеих — всево три глаза. Да твоих два — выйдет пять… Берите товарищи…

И, толкнув Василиду прочь, он плотнее прижал к себе Софьицу. Казаки не заставили повторять предложения. Двое сейчас же овладели Василидой и наперерыв старались приласкать и «утешить» ее, «покинутую», как они говорили.

Василий, вконец потеряв самообладание, выведенный из терпения сопротивлением Софьицы, грубо кинул ее тут же на лавку и грозил, что свяжет ей руки, если она станет еще царапаться и кусаться.

— Пусти!.. Христом Богом тебя молю! — замолила девочка.

— Пусти ее… Не губи, — стала просить и Василида.

— Пущу, коли пора придет! — не обращая внимания на вопли баб, отрезал Василий и пьяными грязными губами прильнул к груди девочки, с которой успел сорвать почти всю одежду.

Неистово закричала Софьица и забилась в истерическом вопле.

Крик этот услыхал и Савелыч. Он кинулся вниз, инстинктивно захватив заряженное ружье, стоящее всегда наготове в светелке.

Распахнув дверь в горницу, он невольно отшатнулся назад, увидя, как зверски расправляются казаки с Василидой и Софьицей. Беззащитные, обессиленные, они только стонали и плакали, подвергаясь самому грубому поруганию от пьяных полудикарей.

Василий, возбужденный, весь пылающий, сейчас оторвался от Софьицы и, крикнув:

— Чей черед? — отошел к столу, где стал наливать себе чару меду.

Глаза Савелычу застлало туманом.

— Што ж энто кум не едет со своими?.. Што Митьки нету? — машинально прошептал он.

В то же время, словно против воли, навел ружье, грянул выстрел, и Василий, вторично раненный, но уж более серьезно, с проклятием повалился на пол.

Несколько казаков кинулись к окнам, словно желая бежать. Другие метнулись на выстрел к дверям, но попасть в них сразу не могли, так как густой дым заволок почти всю горницу.

Савелыч в это время, пользуясь суматохой, успел кинуться прочь и скрылся со двора.

Товарищи, уложившие Василия на лавку, перевязали ему кое-как три раны, нанесенные картечью в голову и в грудь. Остальной заряд, не задев никого, вошел в стену.

— Сыщите подлого старика, — прохрипел Василий, — зарубите ево! Да… Бабенку проучить надоть… Она подучила… И с девчонкой…

Еще что-то хотел приказать он, но не успел, потеряв сознание.

— Мы за есаула расплатимся! — грозя обеим перепуганным женщинам, крикнул старый седой казак с калмыцким лицом, подручный Василия, Федор Клыч. — На воз несем ево. Надо в город, к лекарям. Пусть отходят. А это чертово гнездо и со всеми, хто в ем, сожжем дотла!

— Сожжем окаянных! — подхватили остальные.

— Гляди же, ни с места, змея… И ты, — крикнул Клыч Василиде и Софьице, оглушая обеих двумя ударами кулака.

Затем пинком ноги оттолкнул девочку, которая, падая почти навалилась на него, и вышел из горницы.

Через четверть часа несколько возов выехало из ворот усадьбы. В крытом возке, на котором ехал прежде Худеков, уложили казаки Василия.

Рядом с ним сел Нестеров, заявивший, что он умеет лечить и кровь заговаривать. Купец и его племянник уместились на простом возу. Едва умолил парень не сжигать старика.

Все тронулись, когда заметили, что нет Клыча.

— Где Федька?.. Федька… Клыч!..

— Подождите. Иду… Тута надо еще… — отозвался пьяный дикарь из глубины двора.

Быстро пробежал он в горницу, где были заперты обе несчастные женщины.

— Говорите, суки: куды старик ваш убег? Не то, видишь?!

И он поднял высоко над головой Мосейку, которого разыскал на кухне, забытого, покинутого Наташкой, убежавшей в лес от близкой гибели.

Отчаянно вскрикнула Василида, кинулась к ребенку и вырвала его из рук казака.

— Не дам… Убей, не дам младенчика!

— Не дашь ли?.. Где сила?! — грубо вырывая снова ребенка, глумился казак.

Напуганный ребенок залился громким плачем.

— Ослеплю… Удавлю… Не дам! — вне себя, кричала Василида и кинулась на палача, стараясь вырвать одной рукой ребенка, а другой вонзаясь ему в глаза.

Софьица, сначала пораженная тем, что перед ней творилось, теперь тоже поспешила на помощь сестре, царапала, кусала разбойника, тащила из рук у него малютку…

— А, ведьмы… Вы так-то… Так вот же вам! — с пеной у рта пробормотал обозленный разбойник, отшвырнул от себя обеих, взметнул над головой ребенка… Миг — глухой стук, треск, как от раскола костей… И к ногам матери полетел мертвый ребенок с головкой, раздробленной об угол печи.

Не взглянув на обеих остолбеневших от ужаса женщин, палач быстро вышел и замкнул снаружи на засов двери.

Подожженная еще раньше казаками часть двора, где стояли стога соломы и помещался сеновал, уже стояла вся в огне.

Вскочив на последнюю телегу, ожидающую его, казак стегнул коней и укатил за всеми остальными.

Софьица, услыхав стук копыт по дороге, пришла в себя, кинулась к окенцу, выбила его и стала звать Василиду.

— Уйдем, сестрица… Сгорим… Слышь, как полыхает.

Но та стояла, подняв с пола ребенка, прижала его к себе и тихо баюкала, словно не замечая, что вся одежда на ней уже взмокла от крови, бегущей из раздробленной головки мальчика.

Вдруг дверь раскрылась. Дым ворвался в горницу, и среди дыму вошел Савелыч.

— Пробегайте скорее, покуль можно. Уехали все изверги…

— Нейдет она… Словно ополоумела… Мосейку ей убил казак… Она нейдет! — крикнула старику Софьица на ходу, быстро пробегая в сени, и вышла за ворота.

— Извели… И младенчика убили?.. Ну, ин ладно… Не я, так Господь им помстит… Он видит! — стиснув до боли зубы, пробормотал старик.

Осторожно взяв за руку сноху, он повел ее, повторяя:

— Идем, болезная… Идем… Уйти надоть… Сгорите обе…

И покорно вышла за ним Василида из избы, край которой стал уже загораться снаружи.