"Былые дни Сибири" - читать интересную книгу автора (Жданов Лев Григорьевич)

Часть третья НОВОЕ ПО-СТАРОМУ

Глава I ПРИЕЗД

Ранние непогоды и вьюги со снегами, бушевавшие надо всем необозримым простором северо-западной Сибири в первых числах октября, так же быстро пронеслись, как и налетели…

— Это молодик-месяц снегами обмывался! — толковали старики и старухи, увидя тонкий серпок новой луны, который вдруг заблестел на небе, то появляясь, то исчезая среди тяжелых, разорванных туч, быстро и грозно бегущих на запад от северного края небес, темного и холодного, как угроза смерти.

Еще на западе горели края этих туч, среди которых, садилось за далекими вершинами лесистых гор усталое солнце, а серп луны уже быстро стал подыматься в небе, словно желая подглядеть, куда уйдет-закатится багровый, пылающий солнечный диск.

И в эту пору, 6 октября 1711 года, выехал из Верхотурья на большом дощаннике новый «хозяин» Сибири, губернатор Матвей Петрович Гагарин. Целая флотилия меньших судов и лодок провожала его довольно далеко. Потом часть лодок и баркасов вернулась обратно; остальные, занятые свитой и багажом князя, следовали за передовым неуклюжим, но прочно построенным судном, какое и пригодно для плавания по быстрой, капризной Туре-реке и дальше, по многоводному Тоболу.

На этой передовой барке, кроме довольно тесного и душного помещения в рубке и под палубой, был устроен на средней палубе большой шатер, украшенный коврами, дорогими мехами. И вся барка была убрана красным сукном, а на мачте и на корме развевались по ветру расписные флаги с государственным гербом и с собственным, гагаринским, на котором красовались медведь, дуб и гагара.

После ненастья дни настали погожие, ясные; только по ночам мороз затягивал тонким ледком лужицы на берегу, оставшиеся после растаявшего снега… Красивые берега Туры, быстро катящей свои плещущие струи мимо скал, поросших лесом, сейчас были особенно живописны, когда листва чернолесья, смешанного с хвойными порослями, приняла всевозможные оттенки, от золотисто-желтого до ярко-красного, как кровавая листва на осинах.

Теперь, когда ветер стих и не шумел в прибрежных лесах, не разбивал с рокотом холодные волны реки о крутые скалистые берега, тишина царила вокруг. Кликали только запоздалые стаи перелетных птиц, быстро проносясь порою к югу высоко в небесах; в прибрежных кустах трещали сороки, посвистывали снегири и клесты… И, разрезая эту тишь и покой, громко неслись порою звуки военных гобоев, целого оркестра, который взял с собой Гагарин в новое место своего служения. Барка, на которой помещался оркестр, шла на некотором расстоянии от передовой, и звуки долетали сюда очень отчетливо, как это всегда бывает на воде, но в то же время смягченными и новыми казались они, словно их извлекали не из грубой «груди» деревянного гобоя, а из другого, более гибкого, музыкального инструмента.

Когда дорога, проложенная по правому, более ровному, берегу Туры и ведущая от Верхотурья на Туринск, Тюмень и Тобольск, подходила ближе к реке, на ней видны были небольшие отряды драгун, которые сухим путем сопровождали речной караван для большей безопасности. Лошади Гагарина и его экипажи были также отправлены вперед по берегу вместе с камердинером и несколькими слугами, чтобы приготовить как следует губернаторский дом к приезду князя. Но на одной из задних барок везли парадную карету Гагарина и его новую заграничную коляску, которых нельзя было пустить по ужасной дороге, соединяющей названные города.

А между тем на всем ее протяжении видны были целые толпы людей из соседних с трактом сел и городов. Ямские работники, посадские и слободские люди, пашенные и оброчные крестьяне, каждая артель на своем участке, чинили и чистили дорогу по указу великого государя и по приказу губернатора Сибири князя Матвея Петровича Гагарина для «проезду его губернаторского», для чего «довелося по большой летной дороге, по которой ставлены поверстные столбы, по грезям, болотам и баяракам мосты мостить самые добрые, гати чинить, а по рекам и по речкам для переправы сделать плоты»… Так писал из Верхотурья воевода, или комендант, по новому наименованию, Иван Иваныч Траханиотов соседнему, Туринскому, воеводе-коменданту Митрофану Алексеевичу Воронцову-Вельяминову. А тот дальше переслал указ до самого Тобольска через Тюмень…

В три сажени было наказано расчищать дорогу, но для скорости ее пока чистили в две сажени. И вдоль всего пути забелели новые «поверстные» столбы, причем преж-=няя, долгая, «сибирская» верста в тысячу сажен была поделена пополам, и таким образом вместо прежнего расстояния между Тобольском и Ворхотурьем, исчисленного в триста шесть верст, получилось «новых» шестьсот двенадцать верст. Вместо арабских цифр, как было раньше, Гагарин, любитель старины, приказал метить версты по-славянски, буквами.

Рабочие, завидя караван, сбегались толпами у самого берега, с поклонами и громкими приветами встречали и провожали барки. Гагарин тогда выходил из своего шатра и приветливо-снисходительно кивал им своей жирной головой. В Туринске, хотя и поздно, проплыли барки мимо городка, все население высыпало на берег приветствовать нового хозяина Сибири. И даже дремавшие в вечернем сумраке колоколенки местных церквей вдруг заговорили, ожили, залились веселым праздничным перезвоном, как бывает при встрече владыки митрополита или самого государя.

Гагаринская флотилия уже подплывала к небольшой приречной слободе, служащей летом пристанью для Тюмени, которая раскинулась подальше от реки, на сухом и лесистом ровном нагорье. Здесь, отделясь от каравана, поспешили вперед две-три лодки, чтобы пополнить запас печеного хлеба для свиты, запастись свежей рыбой и живностью для стола Гагарину. Быстро по течению неслись лодки, подгоняемые, к тому же, каждая четырьмя веслами, не считая кормового гребца-рульщика. И двух верст не отъехал караван вниз по реке от слободы, как лодки уже стали нагонять его, нагруженные провиантом, который заранее был там принесен по распоряжению передовых гонцов, едущих по берегу верхами.

Одна из этих лодок, вместо того чтобы пристать с кормы и зачалить себя веревкой к задней барке, на которой устроена была поварня и кладовая, опередила весь ряд судов и приблизилась к тому, где помещался сам губернатор. Кроме груза и трех гребцов на ней виден был еще четвертый человек, пассажир, который уселся на мешках, сваленных на дно лодки.

Как только лодка настигла дощанник, человек поднялся, замахал рукой и крикнул:

— Слово и дело государево за мной!.. Известить надоть самово государя-боярина, князя-воеводу Матфея Петровича Гагарина.

Калецкий, который вместе с несколькими другими лицами из ближней свиты князя стоял уже на корме, ожидая приближения необычайного пассажира, обратился к прапорщику Нефедьеву, заведующему военным конвоем губернатора:

— А надо его пусциц!.. Може, цо важно?.. Он нех тут бендзе… А я спрошу у князя…

Пока нежданного гостя подымали на палубу, Келецкий успел вернуться, получив распоряжение Гагарина.

— Нех пождет тут. И жеб един чловек стоял караулем… А я буду пытать, хто он есть. А потом и допущу его на очи губернатора.

Затем, обратясь к прибывшему, он спросил очень ласково, в то же время стараясь своими сверлящими глазами поймать взгляд юрких, бегающих глазок этого человека:

— А хто ж ты есть, пане?.. И цо маш за дело?..

— Ивашка, Петров сын, Нестеров, приказный от якуцкого воеводы господина Дорофея Афанасьича Трурнихта, посланный с двомя апонцами в столичный град Санкт-Питербурх к самому царю-государю-батюшке! — низко кланяясь, смиренным, сладким голоском доложил спрошенный. — Челом бью пресветлому господину моему… Как звать-величать, не ведаю… не взыщи, батюшке.

— Я есм близки секретариуш вельможнего князя-губернатора… Я слыхал про тех японцув… Про них же писано было аж до Петербургу… То об них, пан Ян… Неструф, хочешь вельможному господину губернатору слово молвиць?.. Где же ж те самы япанезы? Почему ж ты, пан, без них?..

— А так што, государь мой, милостивец, пан секретарьюш, оставил я тех моих апонцов в городу в Тобольске до приезду государя-батюшки, князя Матфея Петровичева. Как их милость соизволят… Сейчас в Питер везти али погодить… А слово мое не до них касаемое… а самое великое и тайное!.. И самое поспешное!.. Уж поизволь, сделай милость, сдоложить о том его княжеской милости… Я для скорости да ради тайности и не стал дожидаться в городу приезду ево высокой чести, наустречь поспешил… И уж не погневись, ваша милость секретарская: акромя самого князя-милостивца никому своих речей поведать не могу…

Еде раз внимательно оглядел Нестерова Келецкий, пожал в раздумье плечами и проронил неохотно:

— Добже… Пожди мало, я пойду доложу…

— Уж не взыщи… уж потрудись ради дела государева, не ради меня, раба твоего, холопишки последнего! — часто кланяясь, причитал приказный вслед Келецкому, пока тот не скрылся за шатром.

Гагарин, захваченный неожиданным появлением приказного и заявлением о тайном деле государственной важности, приказал немедленно привести Нестерова в шатер.

— Только раньше пошарьте у него, не припрятано ль чего по наущению врагов моих, чтобы повредить мне! — приказал князь. — Небось, и прежний воевода Тобольский, и все злодеи государевы, воры и расхители казны рады много дать, чтобы я не доехал до Тобольска, не обрушил кары и мзды на ихние головы… Знают, что еду «чистить» воровское их гнездо…

Приказ был исполнен точно и усердно; и когда минут через десять Нестерова втолкнули в шатер, так, что он почти кубарем подкатился к месту, где на низенькой тахте, устроенной вместо постели и устланной мягкими собольими и бобровыми мехами огромной цены, как в теплом гнездышке, полулежал и нежился после завтрака князь, затягиваясь трубкой, на бедном приказном весь наряд был в полном беспорядке. Он одной рукой его одергивал и оправлял, а другой старался получше натянуть на ноги свои пимы, потому что и за голенища этих мягких теплых сапог заглянули два казака, которые и сейчас стояли у поднятой полы шатра, зорко следя за Нестеровым.

А юркий человечек ухитрялся в это самое время усердно отбивать земные поклоны перед Гагариным и умильно причитал:

— Светлейший, всемилостивейший государь-милостивец, яснейший князь-воевода, свет Матфей Петрович, раб твой последний, холоп Ивашка челом бьет!.. Не вели казнить, вели слово молвить!

— Мне он сказал, — кивнув на Келецкого, стоящего у тахты, лениво заговорил Гагарин, — ты японцев провожаешь к царю… Где они теперь… в Тобольске?.. Почему ты их там оставил?.. И что хочешь мне поведать, какое слово государево… Сказывай.

Нестеров, не вставая с колен, ближе придвинулся к князю и, косясь на казаков, стоящих позади, пробормотал еще внятно:

— С глазу бы на глаз надоть… дело великой тайности… Тебе одному да Богу! Вот, видит Господь!..

И он стал часто-часто осенять себя широким крестом. Переглянувшись с Келецким, Гагарин обратился к нему по-французски.

— Он, сдается, совсем не опасен… Пусть люди уйдут. А ты останься.

Казаки скрылись по знаку Келецкого.

— А мой лекарь и секретарь тайный не уйдет! — решительно обратился к приказному Гагарин, видя, что тот с тревогой ждет ухода Келецкого. — Что я могу знать, то и он может. Самое важное дело… Говори!..

— Ох… изволь… О-ох, лучше б… Да уж коли твоя милость, господине, так желает… Я уж…

— Ну, не мямли! — нетерпеливо окрикнул князь. — Дело толкуй, за чем пришел…

— Единым духом, твое светлое сиятельство. Единым духом. Только духу дай набраться. Впервое пред такой высокой особой привел Бог предстать, — тараторил Нестеров, а сам словно обыскивал глазами вельможу, соображая, в каком он сейчас настроении, и что он вообще за человек, и как лучше приступить к важному делу, которое могло принести и счастье и несчастье приказному, как он это давно смекнул своим сметливым умом.

Уловив новую тень неудовольствия на полном, румяном после сытного завтрака с винами, лице князя, Нестеров весь так и дернулся, словно взлететь хотел с земли, осел снова на пятки подогнутых под себя ног и заговорил. Он подробно передал свою встречу с есаулом Многогрешным и его шайкой объездчиков, вернее грабителей. Особенно расписал находку камня редкой красоты и несметной цены.

Как только речь зашла о рубине, Гагарин насторожился и даже переменил свою позу, сел по-восточному на тахте, забыв свою трубку с душистым табаком. Заискрились глаза и у Келецкого, нервно заходили ноздри его тонкого, длинного носа.

Но Гагарин прямо загорелся от рассказа приказного доносчика. Все знали, что, наряду с женщинами, чуть ли даже не сильнее, чем их, князь любил драгоценные камни. Начал он их собирать еще в юности, потом, восемнадцать лет тому назад, в 1693 году, попав воеводой в Нерчинск, близко к заветному Китаю, откуда вывозились самые редкие самоцветы, он пополнил свое собрание и продолжал обогащать его, так что теперь в России не было равного ни у кого, не считая, конечно, царских сокровищниц.

Поэтому, услыхав о рубине сказочной величины, да еще не простом, а «заклятом», т. е. талисмане, князь не мог сдержать своего волнения, несмотря на выразительные взгляды и покашливанье сдержанного Келецкого, который следил все время за доносчиком и чуял, что с ним надо быть очень настороже.

— Так, так. Видимое дело: царский клад. Ты прав, Иван. Иваном тебя звать? Ты прав. Ты приказный? Едешь в Петербурх? Ну, там награду получишь за свою службу, когда отвезешь этих апонцев. А потом ко мне возвращайся. Я тебе хорошое место дам у себя. Я умных людей люблю. Ты умно сделал, что прямо ко мне, что никому. А где же теперь этот разбойник, Васька-есаул? Он, чай, не подумает везти государю камень. Продаст его за великую цену кому ни на есть. Ранен он, ты говоришь? А купец этот где, у которого он отобрал? Говори же. Что молчишь? Какой ты нудный!.. Живее!..

— Вот как есть про то и хочу доложить твоей милости! — чувствуя уже себя совершенно свободно, присев теперь на корточки на ковре у тахты, деловито начал Нестеров, отбросив прежний умильно-рабский тон. — Купец-то не доехал и до Арамильской слободы… Крови он много потерял от пореза, оттого и помер. Прикащик, племянник евонный, с возами да с товарами еле упросился у Васьки-разбойника… На икону божился, что жалобы не донесет… И с остатками товара неограбленного отпустил ево Васька на Верхотурье… «Ежели, — сказывал ему, — ежели ты помянешь про нашу стречу, быть тебе под кнутом и ноздри рваны, и все отберется, потому вы с дядей твоим вместе закон порушили самый строгий, обводные товары, запретные государевы воровски везли, нигде не объявляя. А за ту вину — смертная казнь, сам знаешь!» Так парню толковал Васька. А парень и сам знает, что все правда! Рад, што сам цел и жив… Тихо до дому доедет… Скажет, што от хвори дядя помер в пути…

— Ну… ну… А этот… Васька где… и камень?..

— И Васька тута… и камень с им! — почти шепотом заговорил Нестеров. — Меня он с апонцами как отпускал к Тобольску, при мне нарошно своему близнему казаку Федьке Клычу приказывал… Мол, «я недужен, так бери от меня государев клад и свези царю-батюшке. Чем он тебя да меня пожалует, то и ладно»!.. Так он молвил… И при мне Клыч этот с тремя товарищами словно бы в путь пустился… А я — на Тобольск… А Васька тут же недалече пристал… в Салдинской слободе… Самая она разбойная слобода тута словет…

— Знаю, знаю, ну?..

— И поп тамо, на Салде… Отец Семен, всем ворам и разбойникам потатчик и заводчик. Почитай, толкуют, и притон у нево воровской… Слышно, што и прислан он был сюды из-под самова Киева не то на приход, не то в ссылку за дела за разные нехорошие… И с женкой, и с дочкой, лет семнадцать, почитай, уж будет… не то двадцать все…

— Знаю, знаю… Слыхал я про этого попа, когда еще сам в Нерчинске сидел… И в Тобольске проездом бывал… Так, ты говоришь, у него кроется этот Васька?

— Не то штоб у ево самово… А есть на погосте на салдинском… усадебка невелика, вдова тамо проживает, ошшо не старуха… И просвирня она у попа Семена, а иные бают, што и за жену… Потому овдовел теперь поп-то… А баба нужна… А у той женки, у Панфиловны, слышно, и корчма водится, и девки гулящие живут… Даже из Тобольску к ней заезжают люди, до блуду охочие и до вина, особливо из духовенства… Словно бы в гости к попу Семену… А замест того — дым коромыслом идет у вдовы… у Панфиловны…

— Ну… ну! — нетерпеливо понукал Гагарин доносчика, вошедшего во вкус со своими разоблачениями.

— Так вот в байне у Панфиловны и притулился тот Васька-вор… И шведа-лекаря к нему звали… И тот самый казак, который словно бы в столицу поехал клад государю отвезти, туды же вернулся скорехонько… и с товарищами… Я все сведал… Сам словно нищий пришел, подвязался, в отребья приоделся… да от других нищих все узнал. Их за людей не считают, от них ничего не кроют… Нищие-то все и знают, што где деется, по дворам шатаючись… Да ошшо ребятенков я выспрашивал, што на дворе у Панфиловны… Дашь им сосулечку, альбо паточник… Они тебе все и несут, — сияя от своей находчивости, докладывал добровольный сыщик. — Вот я и прознал за наверно, што Васька тамо и, стало, камень-самоцвет при ем. Вестимо дело, пока жив, он ево не то Клычу, отцу родному не поверит ни на миг единый!..

— Ну, конечно! Ну, разумеется, — невольно вырвалось сразу у Гагарина и его врача-секретаря.

— Вот я и кинулся к тебе, государь-милостивец!.. Пока не оздоровел да не ушел Васька-вор, изловить ево надоть и отнять клад-то! Неужто ево неумытому рылу такими миллионами владеть?! — с искренной завистью и злобой вырвалось теперь и у доносчика.

— Нет! И быть тому нельзя! Я не позволю того! — быстро, решительно отозвался Гагарин.

— То же есть царска регалия… Потребно и сдать ту вещь его царскому величеству! — дополнил умный Келецкий решительное, но двусмысленное заявление князя.

— Да… Конечно, надо государю! — подтвердил тот, поняв поправку секретаря. — Ну, пока ступай, голубчик… Скажи, чтобы тебя там покормили, вина дали… Ты, вижу, устал… Наверное, голоден!..

— Второй день, почитай, маковой росинки во рту не было… Сломя голову гнал, тебя бы на пути перенять пораней, государь мой, милостивец! Ваше княжеское сиятельство!.. Тут только подъезжаю к слободе, а твой караван и вот он… Я в лодку прыг и челом добил тебе, батюшко, кормилец!..

— Еще раз спасибо за верную и усердную службу!.. Ступай… А мы тут подумаем, как без шуму да повернее изловить этого разбойника-душегубца Ваську и головорезов его… Ступай…

С земными поклонами, пятясь спиной к выходу, выкатился из шатра Нестеров. Келецкий вышел за ним, дал приказ накормить нового члена свиты и обращаться с ним хорошо.

А Гагарин, усталый от допроса и пережитых волнений, протянулся на своей тахте, снова раскурил полупотухшую трубку и замечтался о неожиданной находке, о дивном рубине, который посылает ему судьба при самом вступлении в обладание Сибирью. Конечно, он и не подумает отослать камень Петру, если только рубин попадет в руки его, Гагарина.

«Это доброе предвещание на пороге новой жизни!» — подумал он, потягиваясь на своем мягком, теплом ложе, поправил подушки, лежащие под головой, затих и стал прислушиваться к журчанию и плеску быстрых волн, ударяющих о бока барки, к легкому свисту и шуму ветра в снастях мачты, на которой был поднят парус, благо ветер попутный, в корму… И прислушиваясь к этим звукам, убаюканный ими, князь сразу заснул. Келецкий, осторожно заглянувший минут через десять в шатер, увидел сомкнутые глаза, услышал глубокое, ровное дыхание, осторожно опустил полу шатра и приказал окружающим:

— Же б было тихо! Князь почивать изволит!..

И до того полный порядок и спокойствие царили на барке, а теперь совсем замерли, притихли люди. Даже здоровяк лоцман у рулевого штыря стал осторожнее двигать тяжелое, скрипучее правило… Только шум ветра и плеск воды о борты судна по-прежнему нарушали тишину, баюкая задремавшего вельможу.

А Келецкий, оглянувшись, видя, что все в порядке, прошел в жилое помещение барки, защищенное от ветра и непогоды и теперь тоже богато убранное сукном и коврами. Здесь сидели у небольшого окошечка, затянутого слюдою, две женщины, единственные во всей ближней свите Гагарина: его «экономка», панна Анельц Ционглинская, стройная, полная женщина среднего роста, лет двадцати двух с белой кожей, с нежным румянцем на щеках. Две тяжелые косы каштанового цвета спускались по спине. Лицо ее нельзя было назвать правильно красивым: черты его были не совсем соразмерны и слишком крупны для женщины. Но общее выражение затаенной страсти, веселья и игривой ласки постоянно лежало на этом лице, крылось в углах губ полного, пунцового рта, искрилось в больших, слегка на выкате, темно-синих глазах, зрачки которых, расширяясь в минуты оживления или страсти, делали их совсем черными… и это выражение, эта затаенная чувственность и женственная покорность, написанная на лице, влекли к панне Анельце мужчин больше, чем влечет холодная красота других женщин. Сейчас «экономка», вернее, одна из постоянных наложниц князя, что-то плела тонким крючком слоновой кости.

Против нее, по другую сторону небольшого столика, покрытого тяжелой шелковой скатертью, сидела старая фаворитка, француженка — «лектриса», как она числилась по штату, m-lle Алина Дюкло, и, гадая заграничными, красиво разрисованными картами, раскидывала их на всяки лады, выкладывала из них разные решетки, колеса, подобия ромбов, шестиугольников и других математических фигур, беспрерывно считая, пересчитывая карты и нашептывая какие-то таинственные слова, похожие на заклинания.

Полька с большим интересом следила за действиями своей подруги, с которой жила очень мирно, как мирно порою уживаются в гареме разные жены одного паши.

Как и можно было ожидать от избалованного, причудливого во всем, сластолюбивого князя, его «лектриса» представляла полную противоположность панне Анельцеа «экономке».

Живая, маленькая, нервная, пухленькая, но казавшаяся худощавой благодаря породистой стройности и гибкости стана, с детскими ручками и ножками, с невинным личиком монастырской пансионерки, с звонкой и быстрой речью, с причудливой волной золотисто-рыжеватых кудрей, она казалась созданной из огня и блеска рядом с положительной, медлительной немного в движениях и словах пышной и женственной сарматкой.

Но все это было только внешностью девушки, которая успела в галантном Париже конца XVII века пройти всю школу страстей и разврата, попав в водоворот любовных приключений еще девочкой одиннадцати лет, и в течение семи-восьми лет, пока она очутилась в доме Гагарина, вполне завершила свое многостороннее «образование» приличной распутницы, творящей крайние мерзости под маской гувернантки, модистки, лектрисы, а не явно, как это делают менее сообразительные остальные развратницы, уличные проститутки и явные кокотки.

Мечтой мадемуазель Алины было составить себе хорошее состояние, вернуться на родину, выйти замуж за какого-нибудь бравого военного и дожить в почете и довольстве остаток жизни. Но излишняя нервность порою выбивала из колеи расчетливую содержанку, и она гораздо медленнее приближалась к заветной цели, чем могла бы по своим внешним данным и по тонкому, холодному уму, который светился в ее серых, стальным блеском отливающих глазах…

При входе иезуита обе женщины оживились. На обеих он влиял как мужчина, но различным образом. У панны Анельци к чувственному вожделению примешивалось полное, благоговейное обожание Келецкого как патера и наставника. Она одна знала, что Келецкий — лицо духовное, тайно исповедовалась ему, получала отпущение грехов и тут же заново грешила и со своим исповедником, и с Гагариным, и еще изредка с другими, кто умел повлиять на пылкое и чувствительное сердечко панны. Келецкого она обожала до того, что без раздумья совершила бы по его слову какое угодно преступление, не пощадила бы чужой и своей жизни.

Француженка относилась к нему не так.

Правда, она не знала наверное, кто такой этот всеведущий человек, врач, секретарь, начитанный правовед и богослов, который порою вступал в споры и побеждал самых прославленных, начитанных православных попов и светских любителей Священного писания, каких много было в русском тогда обществе…

Она не задавалась вопросом, как и чем умеет влиять тихий, незначительный, чужой наемщик на причудливого, избалованного, самовластного Гагарина, на Анельцю, на нее самое, на всех в доме. Француженка не допытывалась, какие тайные пружины и цели мешают сдержанному, гладко выбритому, услужливому человеку, общему любимцу и поверенному, что ему препятствует использовать это огромное влияние для скорейшей наживы… Почему он так скромен в своих аппетитах и желаниях, так нестяжателен, почти бескорыстен?.. Отчего старается всех обязать, всем услужить и сам почти не требует взамен услуг, уступок или выгод, тайных и явных?..

«Наверное, недаром он прикидывается таким святошей!» — решила француженка и успокоилась на этом.

Влекло ее другое к иезуиту: общность душ, убеждений или, вернее, отсутствие всяких убеждений, презрение ко всему, что считается обычным, обязательным и даже священным для большинства людского «стада»!

Так и Келецкий и Алина называли окружающих, и на этом они сошлись. Себя они тоже не считали выше окружающих, а только умнее.

И если иезуиту приходила блажь пережить острые ощущения самого извращенного распутства, он осторожно прокрадывался ночью или днем в комнату «лектрисы» и после оргии уходил, весь потрясенный, почти убегал от этой ненасытной вакханки, испытывая стыд и отвращение в душе, но в то же время довольный, что он мог дерзнуть на то, на что дерзнет не всякий… Жгучие ощущения садизма и извращенной похоти казались патеру привлекательным, как грех, и такими же преступными. А он решался на преступление… И, успокоенный, снова надолго избегал заглянуть в комнату «лектрисы». Но она спокойно относилась к таким перерывам. Правда, редкие, мимолетные ласки очень чувственного, но изношенного Гагарина, только разжигали огонь в этом маленьком, хрупком на вид, но неутомимо-чувственном теле француженки, не давая ни малейшего разрешения ее ненасытным желаниям;

Но Алина сумела устроиться в этом отношении, действуя очень осторожно и ловко.

Ни один из тех, кто окружает князя, ни знакомые, ни чиновники, ни даже многочисленные приживальщики — словом, ни один человек из «общества» не мог бы похвастать малейшим знаком расположения со стороны детски чистой на вид, по-мальчишески резвой и беззаботной девушки. Гагарин даже предлагал желающим большие пари, обещал уплатить крупные суммы, если они сумеют «подкатиться», как он выражался, к его малютке Алиночке.

Девушка понимала, что эта кажущаяся чистота и строгость нрава привязывают к ней Гагарина сильнее, чем ее женские прелести, и те вялые ласки, на какие был он еще способен, несмотря на свой далеко не старый возраст.

И ни одна сплетня, ни один двусмысленный намек не мог прозвучать о ней в том кругу, где вращалась она и сам Гагарин.

Но зато сильные, красивые слуги князя, его конюхи, форейторы, лакеи, особенно молодые, не испорченные парни, быстро знакомились с альковом «чистой» и робкой «лектрисы».

Тут она давала полную волю своим вечно сдавленным, кипучим желаниям, ненасытным, извращенным страстям… И при этом была вполне уверена, что никто не узнает ничего. Одно слово со стороны соучастника — и его, конечно, первого постигнет жестокая кара за попытку соперничать с самим князем. Кнуты, ссылка, солдатчина — это самое легкое, что ждало дерзкого раба, сорвавшего запретный плод с того самого куста, с которого порой лениво срывает яблочко, тронутое червем, рука их вельможного господина.

Эти грубые, но здоровые парни, их сильные объятия и могучие ласки были для француженки насущной пищей на том пиршестве любви и страстей, какою считала она земную жизнь. Келецкий являлся острой приправой к этому сытному столу, а Гагарин служил как бы неприятным добавлением, которое надо порою глотать, чтобы иметь в избытке все остальное, приятное и желанное, все мучительное, но такое сладкое, от которого и потом долго горела голова девушки, пылали щеки и громко стучало в стальные планшетки высокого корсажа, предназначенного, чтобы лучше сохранить девственные формы нежной груди француженки.

Усевшись между обеими, Келецкий обратился к Алине.

— Гадаете, очаровательная… Ну, что же выходит?..

Француженка стала ему толковать расположение карт, хотя он прекрасно знал все способы гаданья и даже учил им обеих женщин.

А экономка в это время негромко, словно про себя, проговорила по-польски:

— И как это скучно, если два челорека говорят, а третий не понимает…

— Что же делать! — с ласковой улыбкой обернулся к ней иезуит, услыхав тихий, ласковый упрек. — К сожалению, Алина по-нашему, по-польски, не говорит. А по-русски вы обе плохо изъясняетесь…

— Што… што! — вмешалась Алина, уловив слово «по-русски». — Я панимай на рюсь. Я не кавариль карашо… Только всо панимай. Мошна кавариль…

— Не, не, не! — заторопилась Анельця, видя признаки неудовольствия на лице своего идола. — Прошу говорить по-французски. Я же тоже понимаю… Это я так!..

И мирно потекла беседа, а барка все дальше и дальше скользила, уносимая вперед быстрым течением Туры…

Прошло уже три дня однообразного, медленного плавания. Караван наконец вступил в русло широкого, но тоже быстрого Тобола, и к концу пятого дня забелели вдали зубчатые стены, зазолотились маковки пятнадцати церквей Тобольска, этой тогдашней столицы Сибири, расположенной на правом высоком берегу Иртыша, где небольшая речка Курдюмка впадает в многоводный Иртыш с востока, почти напротив Тобола, впадающего сюда же с юго-западной стороны.

Четко обозначился город на высоком мысу с его валами, темнеющими впереди белых стен, с башнями и бойницами на стенах. Высоко поднялась над другими большая каменная палата, построенная над главными воротами крепости недавно при помощи пленных шведов, мастеров, которые очень много очутилось в Сибири и преимущественно в Тобольске после начала Шведской войны.

Здесь и прокормить дешевле стоит пленников, и бежать им отсюда почти невозможно. Да и много пользы могли они принести своими знаниями в новом полудиком краю. Это больше всего принял в расчет Петр, посылая сотнями и тысячами пленных шведов, эстов, ливонцев, финнов сюда со всеми их чадами и домочадцами. Опустелые мызы и дома заселялись в завоеванном краю русскими посельщиками, а сосланные в Сибирь пленники здесь заводились наново, устраиваясь удобно на просторе, находя широкое применение для своих знаний и способностей в окружающей неразвитой среде и невольно прививая свои привычки и способы культурного общежития наивным, но смышленым и способным сибирякам-старожилам.

Так как здесь было слишком далеко от других государств, не считая степных, буддийских и магометанских князьков, опасаться измены со стороны пленных шведов и немцев нельзя было, и их принимали даже на городовую и военную службу, не говоря о том, что они являлись по преимуществу и лекарями, и рудознатцами, и инженерами — строителями крепостей, и архитекторами…

Кроме крепостных стен и нескольких церквей, в Тобольске пока было немного каменных зданий. В Кремле, еще не отстроенном, а только намеченном, высился губернаторский «дворец», такой же неуклюжий, казармообразный, как и губернская палата или канцелярия губернатора, как магистрат, «частный» дом и Гостиный двор, с «важной», особой палатой, где взвешивались и учитывались привозные товары, и с длинными амбарами для склада товаров. Все это выглядело прочно, безвкусно и плоско, так как при постройке принималось во внимание сбережение времени, труда и кирпича, думали только о необходимом просторе для помещения, а не о внешнем виде жилища.

Особняком стоял еще один, последний, каменный дом столицы — «архиерейские палаты», кроме главного дома, состоящие из большого количества сараев, кладовых, людских и келий, поварен и амбаров, построенных частью из кирпича, частью из вековых сосен и лиственниц. И потому даже деревянные постройки митрополичьего двора казались рядом небольших «городков» или крепостцами, поставленными здесь и там на пространстве земли около полутора десятин, которое занимала архиерейская усадьба.

Самый же Тобольск со всеми посадами и пригородом был построен из дерева. В эту пору в нем насчитывалось тысячи две дворов, с населением около пяти тысяч, считая русских и туземцев-мусульман, у которых даже было построено свои две деревянные мечети в том углу города, где они селились особым мирком. Больше двух тысяч драгун и солдат также имели квартиры в самом Тобольске и по окрестным посадам, слободам и деревням.

Но это был люд пришлый, не имеющий своего угла. Иные роты уходили на охранную службу в крепостцы и городки по Иртышу, в разные концы огромной губернии, другие возвращались оттуда на отдых; являлись новые кадры по набору или присланные из разных краев Сибири. Проезжали еще через город целые караваны и обозы торгового люда из России, направляясь и в дальний Китай, и в Калмыцкие степи, и в Якутск, а также тянулись изо всех этих концов на Туринск и Верхотурье по пути в Россию.

Еще в 1704 году Петр прислал строжайший указ, чтобы под страхом смертной казни никто не мог выезжать из Сибири в Россию или из России в Сибирь иначе, как через Верхотурье. Здесь была устроена главная таможня и досматривались все товары, с которых полагалось брать пошлины, и довольно высокие, в царскую казну.

И потому, начиная с осени и всю зиму, когда замерзали реки и болота, когда «баяраки», т. е. буераки и овраги, заносило твердым настом снега и открывался почти прямой легкий путь между городами, целые длинные вереницы обозов тянулись со всех концов к Тобольску; а уж ближе к Верхотурью, к этим «узким вратам» Сибири, обозы прямо запружали порою путь, и медленной, широкою волной, потоком лошадей, верблюдов, саней, кибиток и людей все это катилось через Верхотурье к селу Ростесу в Соликамском уезде; и только в пору большой Ирбитской ярмарки часть общего потока на время вливалась в этот небольшой городок, вернее, в торговую слободу, окруженную высоким, крепким частоколом и «надолбами», т. е. заборами, чтобы, как гласил указ, присланный из Сибирского Приказа на Москве, «и приезжим торговым и сибирским, всяких чинов людям, не явясь к таможне и не заплатя пошлин, из той ярмонки уехать было невозможно. А ежели такие люди в поимке будут, тем людям чинить жестокое наказанье, а те их товары брать на нас, великого государя, бесповоротно».

Те же суровые кары применялись и в остальных городах Сибири, через какие приходилось следовать торговым людям. Но строгий закон применялся очень редко, хотя нарушали его почти все. Он служил только средством наживы для бесчисленных начальников, начиная от воевод и кончая последним приказным, или ратушным писцом, или казаком-объездчиком, который мог остановить каждый воз, осмотреть его и в случае обнаружения контрабанды должен был представить товар и хозяина в таможню или в комендантский Приказ.

Стоило откупиться торговцу, и он провозил сколько угодно товаров, платя за них в таможню для виду едва лишь десятую часть высоких царских пошлин, мог вывозить и привозить запретные товары, которые по закону надо было сдавать в таможенные, царские кладовые, получая за них сравнительно невысокую, ниже продажной, цену. А казна уже от себя вела торг этими лучшими запретными товарами, получая от такой монополии доход, равный почти тому, какой давал винный и пивной откуп.

С октября обычно начинался большой торговый приезд к Тобольску. И потому, когда на пятый день под вечер разукрашенная барка Гагарина причалила у города, когда разом зазвонили колокола всех церквей и городское духовенство с митрополитом Иоанном во главе, все власти тобольские, все воеводы главнейших сибирских городов, нарочно созванные в Тобольске к этому дню, явились встретить нового губернатора, особенно большие толпы народу темнели по всему берегу, за рядами драгун, солдат и местных казаков, выстроенных шпалерами от берега и почти до самого собора. Громкими криками встретила толпа Гагарина, который, весело улыбаясь, приветливо кланялся во все стороны.

Приложившись ко кресту и почтительно приняв благословение митрополита, Гагарин поцеловал ему руку. Вся свита затем, начиная с Келецкого и обеих женщин, также исполнила этот обряд. Чтобы не оскорбить религиозного чувства окружающих, и патер иезуитов, и неверующая француженка, и ярая католичка Анельця принуждены были выполнять чуждые им обычаи.

Приняв доклад коменданта, Гагарин поздоровался с почетным караулом и войсками, стоящими вдоль его пути. Громкий дружный воинский ответ прорезал нестройные, перекидистые крики народные. В то же время над головами толпы высоко в воздухе грянул двойной удар, словно ухнули две гигантские груди:

— У-у-х-пах-пах!..

Это две пушки, стоящие на стенах, над воротами, дали салют. И сейчас же две другие пушки, поменьше, выставленные перед самыми воротами, отозвались более высоким, звонким ударом. Отголоски выстрелов и дымки, клубами выкатившиеся из пушечных зевов, разносились и таяли на просторе речном, тонули в чащах лесных, подбегающих к берегам Иртыша и Тобола.

Кони драгун и казаков, непривычные к пушечным залпам, дернулись, заплясали под всадниками, которые их сдерживали твердой привычной рукой. Женщины, дети в толпе вскрикнули от неожиданности и испуга. Но сейчас же все успокоились, и дружный залп мушкетов, грянувший за пушечным, ударами тысячи бичей прорезавший холодный ясный воздух, уже не встревожил никого, только пробудил многоголосое лесное вечернее эхо.

Дождавшись очереди, выдвинулись вперед городской и земский головы в сопровождении кучки местных и наезжих торговцев. Отвешивая земные поклоны, приветствовали они князя, поднесли хлеб-соль на тяжелом серебряном блюде и целый ворох отборных мехов, сибирских и восточных дорогих товаров, изделий, тканей на много тысяч рублей.

Ласково встретил выборных Гагарин, поблагодарил за дары и обещал принять самое живое участие в их положении и делах.

— Знаю, очень тут обижали вас злые, жадные людишки. Да мы постараемся все поналадить!

Обрадованные, сияющие отошли купцы и только сетовали между собою, что «малыми дарами» били челом такому милостивому новому хозяину края и их судьбы.

Наконец встреча у реки закончилась. Войска свернули свои развернутые ряды и поспешили к собору, где должно было совершиться торжественное богослужение. Набатчики ударили в барабаны, и под их мерную дробь быстро и довольно стройно зашагали роты. Конница была уже далеко впереди.

А у реки крестный ход снова построился прежним порядком и торжественно, медленно, с митрополитом и Гагариным во главе, двинулся за войсками при пении хора, под перезвон колокольный. Сзади духовенства и властей гражданских шел почетный караул, а затем, теснясь еще позади и по бокам, тянулись толпы от реки к собору посмотреть, что будет еще там.

В ожидании шествия в ограду храма и в самый собор не пускали никого, чтобы не было давки. Казаки цепью стояли у входов и вдоль ограды, чтобы через нее не перелезали смельчаки-зеваки.

Только небольшая толпа почетных граждан, стариков, слабых и особенно женщин, которые не хотели попасть в давку у реки, — эта кучка народу, разряженная в лучшие одежды, стояла у паперти собора, внутри охранной цепи казаков.

Когда духовенство и главное начальство, следующее за Гагариным и Иоанном, прошли в храм и заняли там свои места, первыми вошли за ними эти избранницы и избранники, причем женщины по обычаю заняли левую сторону и в первые ряды уставились те, чьи мужья занимали самое важное положение в городе.

Почти все они одеты были «по регламенту» Петра, по-немецки, только на старухах темнели прабабушкины кики и повойники и тяжело обвисали широкими складками шубейки, однорядки, телогреи, под которыми надеты были старинные сарафаны, уродливо опоясанные под мышками.

Церковь сияла огнями, как на Пасху. Были зажжены все толстые, «ослопные» пудовые свечи, все лампады… А когда пустили народ, у каждой иконы засверкали сотни маленьких, «местных» свечек, вставленных в «свещники» или просто прилепленных у подножия иконы к бортикам лампад и подсвечников, в которых горели «ослопные» свечи-великаны.

Но постепенно, по мере того как переполнялось все помещение собора, от жаркого дыхания пятисот человек, одетых в теплые одежды, воздух стал густеть и свечи, лампады горели все тусклее… Язычки пламени, раньше золотисто-желтые, стали казаться красноватыми. Лица у всех краснели, залитые потом…

Вокруг возвышенного места, приготовленного для Гагарина, направо у самого амвона и перекрытого ковром, как и митрополичье, было немного попросторнее.

Во-первых, военное и гражданское начальство, стоящее кругом губернатора, старалось оставить свободным небольшое пространство вокруг этого заветного места и свирепо оглядывалось на тех, кто, стоя позади, решался хотя бы невольно, под общим натиском, продвинуться ближе, чем следует. А кроме этого и сама толпа всеми силами сдерживала свое общее ритмическое колыхание с таким расчетом, чтобы не стеснить группы начальства с «самим» во главе.

И князь стоял на виду у всех, в расшитом золотом парчовом кафтане, в шелковом камзоле и штанах, с орденами, усыпанными бриллиантами, опираясь на трость, тоже сверкающую драгоценными каменьями. Пышные кружевные манжеты и жабо, в которых тонула голова, дополняли наряд нового губернатора, который казался особенным человеком среди остальной своей свиты в темных, нескладных кафтанах, в грубых мундирах и тяжелых сапогах или башмаках.

Сильная жара и духота быстро утомили Гагарина — человека тучного, со слабым сердцем и с признаками отдышки, растущей что ни год. Лицо его, сперва красное, даже явно побледнело. Он грузно облокотился на аналой, стоящий перед ним.

Торжественное архиерейское богослужение, поражающее своим великолепием и блеском тоболян, не занимало князя, который видел блеск московских и питерских богослужений.

Очень верующий, даже склонный к старинным формам и обрядам церкви, он не придавал в то же время большого значения таким официальным службам и, помолясь про себя сначала и поблагодарив Бога за свое благополучное прибытие, стал разглядывать окружающих, особенно толпу богато разряженных женщин, старых и молодых, пестреющую совсем напротив него.

Еще раньше, воеводствуя в Нерчинске около семи лет, то есть до 1700 года, Гагарин бывал в Тобольске проездом в Москву, гостил здесь и, как женолюб, особенно приглядывался, изучал тоболянок, имел много приключений и в этом городе, как во всех других, куда ни попадал хотя бы на короткое время.

И сейчас ему забавно было видеть знакомые лица прежних красавиц, «хорошуний» по-здешнему, постарелыми, увядшими, несмотря на густые белила и румяна, которыми по обычаю все женщины покрывали, как маской, лицо, особенно выходя из дома, являясь в люди. А рядом он видел их дочерей, уже замужних и размалеванных или еще не так сильно накрашенных по девическому обычаю. Наружностью дочери напоминали своих матерей в их молодую пору, будили колючие воспоминания в усталом сластолюбце, тревожили его воображение позабытыми ощущениями и образами, далекими картинами, вызывали в нем трепет новых стремлений и желаний: изведать и с дочерьми те радости, которые матери дарили ему десять — двенадцать лет тому назад… Породистые, рослые, грудастые и широкобедрые, эти девушки и молодые женщины не отличались красотою. Черты их — мясистые, грубоватые, выражение тупое, как у коровы, ждущей лакомого корма, — не могли удовлетворить такого разборчивого знатока женской красоты, как Гагарин.

Но неожиданно глаза его оживились и с восхищением остановились на личике девушки, которая, стоя за первым рядом важных приказных дьячих, за протопопицей, за попадьями и головихами, тянула кверху головку и тоже, не особенно отдаваясь молитве, не сводила с нового губернатора взгляда своих больших темно-карих глаз, опушенных длинными густыми ресницами и говорящих скорее о ласковом юге, о знойном востоке, чем о снегах Сибири, как сонные очи окружающих женщин и девушек. Темные, бархатные, с поволокою глаза даже немножко косили, но это нисколько не портило общей красоты овального, правильного личика, наоборот, придавало ему манящую прелесть лукавой застенчивости. Девушка совсем не была накрашена. Брови, не подчерненные сурьмой, как и ресницы, тонкой темной дугой пролегли над глазами. Смугловато-бледная свежая кожа даже и в этой духоте была окрашена лишь нежным розовым румянцем на щеках, да алел на лице небольшой рот с яркими губами, как две спелые вишни, оттененный легким темным пушком над верхнею, причудливо изогнутой губою.

Заметив, что князь залюбовался ею, девушка опустила глаза и слегка улыбнулась, причем двойным рядом ровных жемчужин блеснули зубы.

Одета была девушка по «регламенту» в верхний «кунтуш» и немецкие сапожки, в саксонский «бострок», т. е. лиф, B#252;strock, и отрезную юбку. На голове темнела шапка, неуклюже, грубо, неумелыми, очевидно, руками сделанная по иноземному образцу; но даже и этот самодельный головной убор, и непривычное, плохо сшитое платье, нескладная верхняя одежда — ничто не могло затенить прелести лица девушки, соразмерности и гибкости ее небольшой, но полной, сильной фигуры.

Чтобы лучше видеть через плечи и спины женщин, стоящих впереди, она поднялась на цыпочки и вытянула шею. И Гагарин заметил, как легко держалась девушка в этом неудобном положении, словно парила над землею, успевая в то же время никого особенно не задеть в общей тесноте.

«Птичка, а не девушка… Да как хороша!» — чуть не вслух подумал Гагарин и тут же негромко обратился к дьяку Баутину, которого привез с собою из России:

— Афанасьич, вон, гляди… Вторая с краю в третьем ряду баб девчоночка… узнай мне у здешних: чья будет?.. Занятная…

Келецкий, который стоял тут, крестясь так же усердно, как и окружающие, а про себя творя католические молитвы, насторожился и тоже поглядел на девушку.

Иван Афанасьевич Баутин, толстый, осанистый заслуженный дьяк, согнувшись почти пополам, выслушал шепот и уже готовился обернуться, спросить кого-нибудь о девушке, как неожиданно из-за него скользнула по-ужиному и продвинулась поближе к князю сухощавая, юркая фигурка другого местного дьяка и заправилы, Ивана Абрютина. Он хотя и чуял, что новый дьяк и другие приказные и служилые люди, приехавшие с Гагариным, должны занять место его самого и прежних хозяев местного Приказа, но надежда еще тлела в сердце крючкодея. Он ловил движения губернатора, ища случая угодить, прислужиться, расслышал приказание, данное другому, и уже тут как тут с ответом.

Почтительно прихиляясь к уху князя, но не слишком близко, Абрютин сообщил сладким шепотком:

— Агафией девицу зовут. Дочка отца Семена, попа Салдинского… Вот ейный родитель-то… В чине сооружения…

И Абрютин очень осторожно, но умело указал на одного из священников, сослужащих Иоанну.

Это был старик лет под шестьдесят, рослый, упитанный, с отвислым брюхом, которое выделялось даже под широкими лубообразными парчовыми ризами. Особенно поражало его лицо. Ярко-красное, багрового цвета, оно было изрыто и бугристо от каких-то наростов, сильно воспаленных и, казалось, слепленных из неровных комочков сырого мяса, непокрытого кожей. Особенно выдавался нос, огненная краснота которого на конце принимала сизо-багровый, фиолетовый оттенок, бывающий только у привычных, застарелых питухов. Маленькие свинцовые глазки сидели глубоко в мясистых красных веках, лишенных ресниц; брови двумя седыми кустиками свисали с низкого, складчатого, зажирелого лба. Седые длинные усы и редковатая раскидистая борода скрывали вздутые мясистые губы и только крепкие, совсем молодые зубы уцелели и видны были, когда отец Семен возглашал, что следует по чину службы.

— Этот урод! — не выдержав, проговорил Гагарин, хотя ему не понравилась непрошенная услужливость Абрютина, его излишняя чуткость слуха.

— Конечно, по закону, ваше сиятельство! — торопливо зашептал Абрютин. — А люди говорят, которые знали их давно, что жена-покойница не больно была ласкова с отцом Семеном и здесь, а особенно еще там, в Украине ихней, откудова они сюда приехали… И што тамо венгерец какой-то важный часто у них гащивал красивой попадьи ради… Х-хе-хе… Може, и брешут на покойницу, хто знает… — оборвав тихий, беззвучный смешок, совсем иным тоном кончил приказный, видя, что его шутка не очень милостиво принята.

— Конечно, врут много… Вот и про тебя мне даже в Петербург писано, будто грабишь ты не по чину… Тоже, врут, должно!.. — оборвал дьяка Гагарин.

Но еще не успел он договорить, как того уже не было за плечом князя, где он прежде тянулся и изгибался вьюном. Словно ветром куда-то унесло дьяка. А Гагарин опять уставился без стеснения на девушку.

«Салдинского попа!.. Вот странность какая…» — подумал Гагарин и невольно перевел взор, оглядел позади себя свиту и заметил почти в самом дальнем ряду ее Нестерова, который усердно крестился, кланяясь иконам, бормотал молитвы, подпевал клиру и в то же время ни на миг не спускал глаз с Гагарина. И этот сторожкий взгляд, который теперь скрестился со взором князя, казалось, все прочел, что подумал Гагарин, что ощущал он при виде личика редкой красоты.

Служба не затянулась долго. Гагарин вышел из собора боковым ходом, потому что главный выход слишком был запружен народом, покидающим храм.

Карета, запряженная цугом шестеркой чудных вороных коней, стояла в ожидании. Лакей в раззолоченной теплой ливрее, отороченной дорогим мехом, накинул на князя легкий меховой плащ, подсадил, захлопнул тяжелую дверцу, и при новых ружейных залпах, при кликах толпы громоздкий экипаж на могучих кожаных тяжах, заменяющих рессоры, грузно покатил вперед, оставляя на острых камнях мостовой белые следы серебряными шинами своих колес. Но скоро последовало еще более удивительное событие. Одна из серебряных подков, слабо очень прибитая к копытам коня, отлетела, ударила кого-то из зевак и с чистым, протяжным звоном упала на камни.

— Серебряна подкова!.. Отвалилась!.. Гляди… — крикнул удивленный голос.

Две руки схватили «находку», но десятки других рук стали отнимать у первого его «счастье»… Завязалась свалка. И так повторилось около двадцати раз, пока новый губернатор доехал до своего жилища, потому что почти все кони растеряли по пути свои серебряные подковы, умышленно прибитые слишком слабо парою гвоздей. Этим начал Гагарин, решивший сразу ослепить своих новых «подданных» при первом появлении в столичном городе Сибири, которую недаром зовут «золотое дно»… Он решил глубоко черпнуть в ней, до самого золотого дна, но раньше счел нужным показать, что сам может швырять даже не рублями, а целыми слитками серебра в два фунта весу в виде тяжелых конских подков.