"Повесть о Гэндзи. Книга 1" - читать интересную книгу автора (Сикибу Мурасаки)

Священное дерево сакаки

Основные персонажи

Дайсё (Гэндзи), 23–25 лет

Жрица Исэ (Акиконому), 14–16 лет, — дочь Рокудзё-но миясудокоро и принца Дзэмбо

Миясудокоро, дама с Шестой линии (Рокудзё-но миясудокоро), 30–32 года, — тайная возлюбленная Гэндзи

Ушедший на покой Государь (имп. Кирицубо) — отец Гэндзи

Нынешний государь (имп. Судзаку) — сын имп. Кирицубо и Кокидэн

Государыня-супруга (Фудзицубо), 28–30 лет, — наложница имп. Кирицубо, принцесса из павильона Глициний

Принц Весенних покоев (будущий имп. Рэйдзэй) — сын Фудзицубо

Государыня-мать (Кокидэн) — мать имп. Судзаку, бывшая наложница имп. Кирицубо

Правый министр — отец Кокидэн и Обородзукиё

Принц Хёбукё — отец Мурасаки

Омёбу — прислужница Фудзицубо

Хранительница Высочайшего ларца, затем — Найси-но ками (Обородзукиё) — дочь Правого министра, сестра Кокидэн, тайная возлюбленная Гэндзи

Левый министр — тесть Гэндзи

Госпожа из Западного флигеля (Мурасаки), 15–17 лет, — вторая супруга Гэндзи

Сёнагон — кормилица Мурасаки

Жрица Камо (Третья принцесса) — дочь имп. Кирицубо и Кокидэн

Жрица Камо (Асагао) — дочь принца Момодзоно

Особа из дворца Дзёкёдэн (наложница Дзёкёдэн) — дочь Правого министра, наложница имп. Судзаку

То-но сёсё — брат наложницы Дзёкёдэн

Бэн — прислужница Фудзицубо

То-но бэн — племянник Государыни-матери Кокидэн

Самми-но тюдзё (То-но тюдзё) — сын Левого министра, брат умершей супруги Гэндзи, Аои

Принц Соти (Хотару) — сын имп. Кирицубо, младший брат Гэндзи

Монах Рисси (Уринъин-но рисси) — старший брат наложницы Кирицубо, дядя Гэндзи

Приближался день отправления жрицы,[247] и все большее уныние овладевало сердцем Рокудзё-но миясудокоро. После того как не стало дочери Левого министра, которая, столь значительное положение занимая, была для нее постоянным источником волнений, в мире начали поговаривать: «Кто знает, быть может…» Сердца обитателей дома на Шестой линии преисполнились надежды, но, увы… Дайсё совсем перестал бывать там, и, видя, как он переменился, женщина поняла: подтвердились худшие ее подозрения, произошло что-то и в самом деле ужасное, что окончательно отвратило его от нее. И, отбросив сомнения, она решительно устремилась в путь.

Никогда прежде жрица не отправлялась в Исэ в сопровождении матери, но, оправдывая себя тем, что столь юную особу нельзя оставлять без присмотра, миясудокоро все же решилась покинуть этот безрадостный мир. Узнав о ее намерении, господин Дайсё, несмотря ни на что, опечалился чрезвычайно, и от него стали приходить письма весьма трогательного содержания. Однако она и помыслить не могла о том, чтобы снова встретиться с ним. Разумеется, ей не хотелось, чтобы он укрепился в мысли о ее нечувствительности, но свидание с ним неминуемо увеличило бы смятение, с недавних пор воцарившееся в ее душе, а потому, говоря себе: «Ни к чему это», она неизменно отвечала отказом.

Иногда миясудокоро ненадолго возвращалась в свое прежнее жилище, но окружала это такой тайной, что господин Дайсё и не ведал о том. В нынешнюю же обитель нельзя было приезжать запросто, руководствуясь лишь собственным желанием, и, не имея средства увидеться с ней, Гэндзи по-прежнему пребывал в тревоге, а дни и луны все дальше и дальше уносили их друг от друга.

А тут еще и ушедший на покой Государь — нельзя сказать, чтобы открылась у него какая-то опасная болезнь, нет, но временами мучили его непонятные, неопределенные боли, и сердце Гэндзи не знало покоя. Однако ему была тяжела мысль, что миясудокоро уедет, затаив в душе обиду, да и не хотелось подавать повод к молве о себе. Потому-то он и отправился однажды в Священную обитель на равнине.

Стоял Седьмой день Девятой луны, не сегодня завтра жрица должна была выехать в Исэ, и миясудокоро, немало забот имея, пребывала в постоянном волнении, но поскольку от Гэндзи одно за другим приносили письма: «О, хотя бы на миг!», то она, как ни велики были ее сомнения, все же, не желая прослыть затворницей, решилась тайком принять его и побеседовать с ним через ширму.

Вот Гэндзи достиг обширной равнины, и печально-прекрасное зрелище представилось его взору. Осенние цветы увядали, в зарослях поблекшей травы уныло звенели насекомые. Ветер, поющий в соснах, неизвестно откуда приносил обрывки какой-то мелодии. Все вокруг было исполнено невыразимого очарования.

Не желая привлекать к себе внимание, Гэндзи выехал, взяв с собой лишь самых преданных передовых числом не более десяти, спутники его были облачены в нарочито скромные платья, но тщательно продуманный наряд самого Гэндзи поражал великолепием, и тонкие ценители, которых немало было в его свите, не могли оторвать восхищенных взоров от его изящной фигуры, необыкновенно прекрасной на фоне живописных окрестностей. А Гэндзи, глядя вокруг, корил себя: «О, для чего я не приезжал сюда раньше?»

Весьма ненадежный на вид тростниковый плетень окружал разбросанные там и сям крытые тесом хижины, непрочные, как всякое временное пристанище. Храмовые ворота «тории» из невыделанного дерева своим неожиданно торжественным видом повергали в смущение. Туда-сюда сновали служители, о чем-то переговариваясь, покашливая. Все это было внове для Гэндзи. В хижине «хранителей огня»[248] что-то слабо светилось, там было безлюдно и тихо. Гэндзи представил себе, сколько долгих дней и лун провела здесь эта снедаемая душевной болью женщина, и сердце его защемило от жалости.

Укрывшись в подходящем месте возле Северного флигеля, Гэндзи послал госпоже письмо, извещая о своем прибытии. Тотчас смолкла музыка, и теперь до слуха его доносился лишь пленительный шелест платьев. Судя по всему, миясудокоро намеревалась избежать встречи с ним и ограничиться беседой через посредников. Немало раздосадованный этим, Гэндзи заявил:

— Вы не можете не знать, что мое нынешнее положение лишает меня возможности выезжать тайно. Так стоит ли держать меня за вервием запрета? Я приехал сюда в надежде излить перед вами все, что накопилось в моем сердце за дни нашей разлуки.

Его поддержали и дамы:

— Право, это недопустимо! Нельзя заставлять столь важную особу испытывать такие неудобства! Да неужели вам не жаль его?

«Ах, что же делать? — задумалась миясудокоро. — Не могу же я в такое время выйти к нему. Подобное легкомыслие не к лицу женщине моих лет, к тому же вокруг немало чужих глаз, да и неизвестно еще, как отнесется к этому жрица…» Но как ни пугала ее мысль о встрече с Гэндзи, открыто пренебречь им тоже было невозможно, и она печально вздыхала, не зная, на что решиться. Но вот до слуха Гэндзи донесся восхитительный шелест платья, предвещающий ее приближение. «Позволят ли мне постоять хотя бы у занавесей?» — спросил он, поднимаясь на галерею.

На небо выплыл ясный месяц, и озаренные его светом черты Гэндзи стали еще прекраснее. Так, кто в целом мире мог с ним сравняться? Не решаясь приступить к рассказу о том, что произошло за эти долгие луны, Гэндзи, подсунув под занавеси принесенную с собой ветку священного дерева сакаки, сказал:

— Ведомый нетускнеющим цветом этих листьев (87), преступил я священную ограду (88)… Но, увы, ваша суровость…

— У священной ограды Не растет криптомерия (89), что же Привело тебя к нам? Не ошибся ли ты, сломав Ветку священного дерева?.. —

отвечает она, а он:

— Подумав, что здесь Обитель священной девы. Я замедлил свой шаг И сорвал эту ветку, влекомый Ароматом чудесной листвы (90).

В подобном месте трудно не испытывать скованности, но Гэндзи все же сумел устроиться так, что голова и плечи его оказались за переносным занавесом. В те времена, когда ничто не мешало ему навещать миясудокоро, когда так стремилось к нему ее сердце, он оставался невозмутимым и, уверенный в себе, нечасто баловал ее своим вниманием. А после того случая, который сделал столь страшное впечатление на его душу, Гэндзи вовсе от нее отдалился. Однако же, встретившись с ней теперь, после долгой разлуки, он невольно вспомнил о былых днях, и неизъяснимая печаль сжала сердце. Тягостные мысли о прошедшем и о грядущем повергли чувства его в смятение, и он заплакал. Женщина же сначала крепилась: «Не увидит он моих слез!», но так и не сумела сдержаться. Глядя на нее с искренним сожалением, Гэндзи принялся уговаривать ее переменить решение.

Тем временем месяц скрылся за краем гор, и, может быть, потому небо стало еще прекраснее. Устремив на него свой взор, Гэндзи открывал миясудокоро чувства, его тревожившие, и горесть, скопившаяся в ее душе, постепенно исчезала. За последние дни она смирилась с необходимостью навсегда расстаться с Гэндзи, и все же стоило увидеть его, как сердце — но разве не знала она об этом заранее? — дрогнуло и от прежней решимости не осталось и следа.

По саду бродили молодые придворные, трудно было расстаться с местом, которого прекраснее и вообразить невозможно…

Но разве смогу я пересказать, о чем беседовали эти двое, сполна изведавшие все горести страсти?

Небо, словно благоприятствуя им, постепенно светлело.

В предутренний час, В час разлуки всегда выпадает Обильно роса. Но прежде таким печальным Не бывало осеннее небо…[249]

Взяв ее руку в свои, Гэндзи долго сидел, оттягивая миг расставания, нежные черты его казались нежнее обычного. Дул холодный ветер; тоскливо, словно понимая, что происходит, звенели сверчки. Право, и тому, чью душу не омрачает никакая печаль, стало бы грустно, а что говорить о Гэндзи и миясудокоро? Их чувства были в таком смятении, что они не могли вымолвить ни слова, хотя, казалось бы…

Осенней порой Разлука всегда печальна. Омрачать этот миг Стрекотаньем унылым не стоит, «Ожидающий в соснах» сверчок…

На многое мог бы Гэндзи посетовать, но, увы, что толку? Оставаться доле было неловко, и он уехал. По дороге в столицу рукава его совсем промокли от росы.

Миясудокоро тоже вздыхала, опечаленная разлукой, мучительные сомнения снова раздирали ей душу. Лицо гостя, мельком увиденное в лунном сиянии, аромат одежд, сохранившийся после его ухода, воспламенили воображение молодых дам, и они наперебой восхваляли Гэндзи.

— Какой бы путь ни летал впереди, но расстаться с ним, пренебречь такой красотой… Мыслимо ли это? — И, ничего не понимая, они заливались слезами.

Более нежное, чем обыкновенно, послание Гэндзи снова поколебало решимость миясудокоро; возможно, она и уступила бы, но, увы, слишком поздно…

Гэндзи же и не в таких обстоятельствах умел слова свои подчинять мимолетному чувству, а эта женщина была ему дороже многих, так мог ли он смириться, узнав о ее решении покинуть его?

Он прислал отъезжающим все необходимое: дорожное платье, уборы для дам, великолепную утварь, но миясудокоро не в силах была ни радоваться, ни печалиться. Словно только теперь осознала она, сколь неудачно сложилась ее жизнь, поняла, что имя ее станет отныне предметом для посмеяния, и денно и нощно кручинилась, с трепетом ожидая дня отъезда.

Лишь юная жрица в простоте душевной радовалась тому, что этот день после стольких отсрочек был наконец назначен. Люди же наверняка — кто осуждая, кто сострадая — поговаривали, что такого, мол, еще не бывало. Право, спокойно живется только тем, кто не привлекает к себе взыскательных взоров, люди же, занимающие видное положение в мире, не могут и шагу ступить свободно, им всегда приходится думать о том, как бы не возбудить толков.

На Шестнадцатый день было назначено Священное омовение на реке Кацура.[250] Никогда еще эта церемония не проходила с таким блеском. Провожающие на Длинном пути[251] и прочие спутники жрицы были избраны из самых родовитых семейств, пользующихся особым влиянием в мире. Видимо, о многом изволил позаботиться и ушедший на покой Государь.

Лишь тронулись в путь, принесли письмо от господина Дайсё с обычными бесконечными сожалениями о разлуке…

«Особе, к которой святотатством почел бы обратиться с непристойными речами», — было написано на листке бумаги, привязанном к пучку священных волокон:[252]

«Грохочущий бог… (91) Восьми островов Пределы хранящая дева,[253] Когда чувства людей Тебе ведомы, ты рассуди Разлученных так рано.

Сколько ни думаю, не могу смириться…»

Несмотря на то что письмо пришло в самое хлопотливое время, с ответом не медлили. За жрицу написала ее главная дама:

«Коль с далеких небес Боги судить возьмутся Чувства влюбленных, Они прежде всего приметят, Сколь притворны твои упреки».

Господин Дайсё собрался было поехать во Дворец, дабы посмотреть на церемонию Прощания,[254] но потом передумал: вряд ли стоило провожать особу, его отвергшую, и, оставшись дома, провел этот день в унылой праздности.

Улыбаясь, прочел он написанный совсем по-взрослому ответ жрицы, и сердце его дрогнуло:

«Кажется, она куда утонченнее, чем бывают в ее возрасте…»

Необычность и недоступность женщины всегда делали ее в его глазах особенно привлекательной. Вот и сейчас он подумал: «Досадно, что я не видел ее в малолетстве, когда это не представляло никакой трудности. Впрочем, мир столь изменчив, возможно, нам еще придется встретиться…»

Поскольку и мать и дочь славились особой изысканностью вкуса и благородством, желающих посмотреть на церемонию Прощания оказалось несчетное множество. В стражу Обезьяны жрица со свитой вошла во Дворец. Занимая свое место в паланкине, миясудокоро думала о том, как все изменилось с той поры, когда она, не ведая забот, в холе и неге жила в доме отца своего, министра, столь большие надежды возлагавшего на ее будущее. Она смотрела вокруг, и грудь ее сжималась мучительной, неизъяснимой тоской. Шестнадцати лет вошла она в покои принца Дзэмбо, а двадцати лишилась его. И вот на тридцатом году жизни она снова увидела Девятивратную обитель.

Я стараюсь забыть В эти дни о том, что осталось Там, позади. Но в сердце моем и теперь Живет тайная грусть…

Жрице исполнилось четырнадцать лет. Она всегда была хороша собою, а сегодня мать уделила особое внимание ее наряду, и красота ее повергала собравшихся в благоговейный трепет. Даже Государь был растроган и, украшая ее прическу прощальным гребнем, плакал от умиления. Возле зданий Восьми ведомств, ожидая выезда, выстроились в ряд кареты свиты: сквозь прорези штор виднелись концы рукавов самых удивительных, изысканнейших расцветок, и стоит ли говорить о том, что многие из придворных имели свои собственные причины для печали?

Выехали уже в сумерках, а когда со Второй линии свернули на большую дорогу Тонн, невольно оказались перед домом Дайсё, и он, растрогавшись, послал им вослед письмо, привязав его к ветке дерева сакаки:

«Оставив меня, Ты в путь отправляешься дальний По реке Судзука.[255] Ужели твоих рукавов не коснутся Восемь десятков волн?»

Было уже совсем темно, да и суматоха царила изрядная, поэтому ответили ему только на следующий день, с другой стороны заставы:[256]

«Восемь десятков Волн на реке Судзука Моих рукавов Коснутся ли, нет ли — никто До самого Исэ не спросит…»

Краткое, торопливое письмо, но почерк поражал удивительным благородством.

«Вот если бы в песне было больше чувства…» — подумал Гэндзи.

Упал густой туман, и, задумчиво глядя на светлеющее небо, Гэндзи произнес словно про себя:

«Устремляю свой взор В даль, где она сокрылась. Хоть в этом году, Осень, не прячь в тумане Вершину горы Встреч…»

Не заходя даже в Западный флигель, он провел ночь в тягостных раздумьях, но можно ли в том кого-то винить? Право же, куда тяжелее было той, над которой нависло небо странствий.

Между тем состояние ушедшего на покой Государя к началу Десятой луны значительно ухудшилось. В мире не было никого, кто не жалел бы об этом. Государь, опечаленный не менее других, изволил его посетить.

Превозмогая слабость, ушедший на покой Государь снова и снова просил сына позаботиться о принце Весенних покоев, не забыл он и о господине Дайсё.

— Пусть все останется так же, как было в мое время, — говорил он, — в большом и в малом старайтесь прибегать к его советам. Я уверен, что, несмотря на молодость, Дайсё можно доверить любое государственное дело. Этот человек от рождения обладает всеми достоинствами, необходимыми для того, чтобы поддерживать порядок в мире. Опасаясь неблагоприятной молвы, я не сделал его принцем, дабы в качестве обычного подданного он смог стать надежным попечителем высочайшего семейства. Постарайтесь же выполнить мою последнюю волю.

Много и других трогательных напутствий услышал от отца Государь, но не женское это дело — вникать в подобные тонкости, поверьте, я чувствую себя крайне неловко уже оттого, что вообще решилась заговорить об этом.

Чрезвычайно опечаленный Государь снова и снова заверял отца, что никогда не нарушит его воли. А тот с восхищением и надеждой вглядывался в его черты, которые с годами становились лишь прекраснее.

Время Высочайшего посещения ограниченно, Государю пора было возвращаться во Дворец. Увы, казалось, что теперь причин для печали стало еще больше…

Принц Весенних покоев изъявил желание приехать вместе с Государем, но, чтобы не возникло излишней суеты, его посещение было отложено на другой день.

Принц был весьма миловиден и казался гораздо старше своих лет. Стосковавшись по отцу, он по-детски непосредственно радовался встрече, и трудно было не умиляться, на него глядя. Государыню-супругу душили слезы, и неудивительно — слишком многое рождало в ее сердце тревогу. О самых разных предметах беседовал ушедший на покой Государь с принцем, поучая его, но, увы, тот был совсем еще мал, и чело Государя невольно омрачалось заботой и печалью.

Снова и снова обращался он к господину Дайсё, наставляя его, как должно служить высочайшему семейству, и поручил принца Весенних покоев его попечениям.

Стояла поздняя ночь, когда принц наконец собрался в обратный путь. Все без исключения кинулись провожать его, шум поднялся изрядный — словом, ни в чем его посещение не уступало Государеву. Не успев наглядеться на сына за столь короткое время, ушедший на покой Государь со слезами на глазах смотрел, как тот уезжает.

Собиралась навестить больного и Государыня-мать, но ее смущало постоянное присутствие при его особе Государыни-супруги, и она все не могла решиться, а тем временем ушедший на покой Государь, хоть и не внушало особенных опасений его состояние, покинул этот мир. Его неожиданная кончина многих повергла в безысходное отчаяние.

Хоть и говорилось, что Государь «удалился на покой», пока был он жив, дела правления вершились так же, как и в его время. А теперь… Нынешний Государь был совсем еще юн, дед же его, Правый министр, отличался крайне вспыльчивым, тяжелым нравом, поэтому знатные вельможи и простые придворные кручинились, думая: «Что же станется с нами, когда мир будет подчиняться его воле?»

Тем более велико было горе Государыни-супруги и господина Дайсё. Порою даже казалось, что оба они готовы лишиться рассудка.

Нетрудно представить себе, что во время поминальных служб Дайсё сумел затмить всех остальных сыновей ушедшего, и люди смотрели на него с умилением. Темное, невзрачное одеяние скорби лишь подчеркивало его несравненную красоту, и можно ли было остаться равнодушным, на него глядя?

Так, тяжкое испытание выпало ему на долю и в этом году, и, сетуя на непрочность всего мирского, Гэндзи снова и снова возвращался мыслями к своему тайному желанию, но слишком крепки были путы, привязывающие его к этому миру (43).

Вплоть до сорок девятого дня дамы нёго и миясудокоро оставались во дворце ушедшего Государя, но по прошествии этого срока и они разъехались кто куда. Стоял Двадцатый день Двенадцатой луны, нависшее небо словно напоминало о близком конце года, но особенно беспросветным казалось оно Государыне-супруге.

«Уныло и тяжко будет жить в мире, коим станет править мать Государя, прихотям своим потакая», — думала она, зная нрав своей бывшей соперницы, но чаще мысли ее устремлялись к ушедшему. Долгие годы прожили они вместе, и могла ли она забыть хоть на миг?.. С сокрушенным сердцем наблюдала Государыня за тем, как пустел дом, как дамы, для которых дальнейшее пребывание там лишено было всякого смысла, разъезжались, подыскав себе других покровителей. Она решила переехать в свой родной дом на Третьей линии. Сопровождать ее должен был принц Хёбукё.

Шел снег, дул пронзительный ветер, в опустевшем доме царила тишина. Приехал и господин Дайсё. Долго беседовали они о прошлом. Приметив, что хвоя пятиигольчатой сосны поблекла под снегом, а нижние ветви ее совсем засохли, принц сказал:

— Ужели засохла Сосна, осенявшая нас Сенью надежной? Хвоя с нижних ветвей опадает, Печальны сумерки года…

Казалось бы, ничего особенного, но, к месту сказанные, эти слова растрогали Дайсё, и рукава его увлажнились. Он взглянул на скованный льдом пруд:

Снова лед на пруду. В чистом зеркале этом так часто Отраженье твое Видел я, и как горько мне знать, Что его не увижу больше… (92)

Песня эта возникла словно сама собой и, пожалуй, отражала некоторую незрелость его чувств.

А вот что сложила госпожа Омёбу:

Кончается год, В горах под толщею льда Родники замолкают Один за другим — видно, так суждено: Уходят от нас наши близкие.

Много других песен было тогда сложено, но стоит ли записывать их все подряд?

Церемония переезда Государыни-супруги ничем не отличалась от предыдущих, только была она — впрочем, возможно, это простая игра воображения — гораздо печальнее. Старый дом показался ей чужим, словно временное пристанище в пути, воспоминания снова и снова уносили ее к лунам и дням, проведенным вне его стен.

Скоро год сменился новым, но прошло это без всякой праздничной пышности, мир по-прежнему был погружен в уныние. О Дайсё же и говорить нечего: отдавшись скорби, уединился он в своем доме и никуда не выезжал. Бывало, при прежнем Государе — да и после того, как ушел он на покой, мало что изменилось — в день Назначения на должности к воротам дома на Второй линии съезжались придворные — верхом, в каретах, так, что места свободного не оставалось… А ныне «все меньше людей у ворот»,[257] и в служебных помещениях почти не видно мешков с постельными принадлежностями, предназначенных для ночующих в доме. Лишь самые преданные служители Домашней управы, явно изнывая от безделья, слонялись по дому. Глядя на них, Гэндзи: «Увы, отныне так будет всегда…» — думал, и сердце его тоскливо сжималось.

Хранительница Высочайшего ларца на Вторую луну назначена была на должность главной распорядительницы, найси-но ками. Она заняла место дамы, которая от безмерной тоски по ушедшему Государю постриглась в монахини. Новая найси-но ками выгодно отличалась от прочих обитательниц женских покоев, ибо помимо многочисленных достоинств, приличествующих особе благородного происхождения, обладала еще и кротким, приветливым нравом. Неудивительно поэтому, что именно ей удалось снискать особую благосклонность Государя.

Государыня-мать большую часть времени проводила в отчем доме, а приезжая в Высочайшую обитель, располагалась в Сливовом павильоне, уступив дворец Кокидэн новой найси-но ками. Здесь было гораздо оживленнее, чем в мрачноватом дворце Восхождения к цветам, Токадэн, великое множество дам собиралось в покоях, устроенных на новейший лад и блистающих роскошью убранства, но в душе найси-но ками по-прежнему жила память о той нечаянной встрече, и она лишь вздыхала и печалилась. Должно быть, она и теперь продолжала тайком писать к Гэндзи. А Гэндзи — «Что, если об этом узнают?» — тревожился, но, судя по всему, оставался верен прежним привычкам: новое положение этой особы ничуть не охладило его пыл, напротив…

Государыня-мать, которая при жизни прежнего Государя принуждена была скрывать свою неприязнь к Гэндзи, решила, как видно, что настала пора отплатить ему за обиды. Неудача за неудачей обрушивались на Гэндзи, и, хотя он предвидел нечто подобное, такая скорая перемена в обстоятельствах привела его в крайнее расстройство, и он предпочитал нигде не показываться.

Левый министр, недовольный нынешним положением дел, тоже почти не бывал во Дворце. Государыня-мать не благоволила к нему, памятуя, что, отвергнув ее предложение, он отдал свою единственную дочь господину Дайсё. Что же касается его отношений с Правым министром, то меж ними никогда не было согласия. В прежние времена Левый министр вел дела по собственному разумению и теперь, когда мир так изменился, с естественной неприязнью глядел на своего самодовольно-важного соперника.

Господин Дайсё время от времени наведывался в дом Левого министра, заботливее прежнего опекая некогда прислуживавших госпоже дам, нежность же его к маленькому сыну была поистине беспредельна, и министр, растроганный и преисполненный благодарности, старался ему услужить совершенно так же, как в те давние дни, когда никакие несчастья еще не омрачали их существования.

При жизни прежнего Государя Гэндзи, будучи его любимым сыном, совершенно не имел досуга. Теперь же — потому ли, что были порваны связи со многими ранее любезными его сердцу особами, или потому, что ему просто наскучили тайные похождения, но только он почти все время проводил дома, жил спокойно, предаваясь тихим удовольствиям, так что лучшего и желать было невозможно.

В те дни в мире много говорили об удаче, выпавшей на долю юной госпожи из Западного флигеля. Сёнагон и другие дамы втайне считали, что когда б не молитвы покойной монахини… Принц Хёбукё по любому поводу обменивался с дочерью письмами, хотя его нынешняя супруга, мачеха юной госпожи, относилась к этому более чем неодобрительно. Ее собственные дочери, несмотря на все ожидания, так и не сумели выдвинуться, и, естественно, у нее было немало причин для зависти. Словом, все это было как будто нарочно выдумано для повести.

Жрица святилища Камо, облачившись в одеяние скорби, покинула свою обитель, и на ее место заступила госпожа «Утренний лик» — Асагао. Нечасто к служению в святилище допускались внучки Государя, но, очевидно, подходящей принцессы не нашлось.

Господин Дайсё, хоть и немало прошло уже лун и лет, все еще не мог забыть Асагао и часто сетовал на исключительность ее нынешнего положения. Он продолжал сообщаться с ее дамой по прозванию Тюдзё, да, судя по всему, и к ней самой писал иногда тайком. Как видно, Гэндзи не придавал особого значения изменениям, происшедшим в его жизни, и, не имея никаких дел для заполнения своего досуга, старался занять себя тем, что поддерживал ни к чему не обязывающие отношения с разными женщинами.

Государь, не желавший нарушать заветов ушедшего, искренне сочувствовал Гэндзи, но молодость соединялась в нем с крайним безволием, и вряд ли можно было ожидать от него особой твердости. Он не умел противостоять произволу Государыни-матери и деда своего, министра, так что государственные дела вершились, как видно, помимо его желаний. Все больше и больше невзгод обрушивалось на Гэндзи, но госпожа Найси-но ками по-прежнему отвечала на его чувства, и, как ни безрассудно это было, они и теперь не отдалились друг от друга.

Когда начались службы пяти богам-хранителям,[258] Гэндзи, воспользовавшись тем, что Государь соблюдал воздержание, навестил ее, и, глядя на него, Найси-но ками снова и снова ловила себя на мысли: «Уж не во сне ли?»

Госпожа Тюнагон украдкой провела Гэндзи в издавна памятную ему маленькую комнатку на галерее. Ему пришлось расположиться у самых занавесей, и Тюнагон замирала от страха, зная, как много во Дворце посторонних. Смотреть на его прекрасное лицо не надоедало даже тем женщинам, которые видели его ежедневно, так что же говорить о Найси-но ками? Могла ли она не дорожить каждым мгновением их редких встреч? Ее красота тоже достигла к тому времени своего расцвета. Возможно, ей недоставало некоторой значительности, но юная, пленительно-нежная Найси-но ками была необычайно привлекательна.

Казалось, не успели встретиться, как небо начало светлеть, и вдруг где-то совсем рядом раздался неприятно грубый хрипловатый голос: «Ночной караул».

— Должно быть, еще кто-то из высочайшей охраны тайком пробрался сюда, а какой-нибудь недруг, о том проведав, решил его напугать, — предположил Гэндзи. Все это было, конечно, забавно, но не сулило ему ничего, кроме неприятностей. Голоса караульных раздавались то дальше, то ближе, но вот наконец возгласили: «Первая стража Тигра».

— Виновата сама, Что мои рукава промокли, Когда чей-то голос Возвестил: кончается ночь, Ночь нашей любви… —

произносит женщина. Как трогательна ее печаль!

— Неужели весь век Ты велишь мне вот так прожить, Печалясь, вздыхая? Кончается ночь, но не видно Конца любовной тоске… —

отвечает Гэндзи и с неспокойным сердцем выходит.

Лунная ночь еще только близилась к рассвету, невиданно густой туман застилал окрестности. Гэндзи двигался с величайшей осторожностью, надеясь остаться неузнанным, но, увы… Он и не подозревал, что в тот самый миг То-но сёсё — старший брат обитательницы дворца Дзёкёдэн, выйдя из павильона Глициний, остановился за решеткой, куда не проникал свет луны. Удастся ли ему избежать дурной молвы?

Удивительно, что даже в такие мгновения мысли Гэндзи невольно устремлялись к той, жестокосердной. Его восхищало постоянство, с которым она противилась его желаниям, неизменно выказывая ему свою холодность, но его своевольное сердце было глубоко уязвлено.

Государыня-супруга, как ни печалила ее разлука с маленьким сыном, почти не бывала теперь во Дворце, ибо чувствовала себя там принужденно и неловко.

«Не осталось никого, кто мог бы стать мне опорой, вот и приходится постоянно прибегать к помощи господина Дайсё, — думала она. — К сожалению, он по-прежнему упорствует в своих намерениях, и это мучительно. Ужасно, что Государь ушел из мира, оставаясь в неведении, но еще ужаснее будет, если распространятся новые слухи. Не затем, что они могут повредить мне, а затем, что могут иметь губительные последствия для принца Весенних покоев».

Она даже молебны заказывала, надеясь, что это поможет Гэндзи освободиться от дурных помышлений, и испробовала все мыслимые средства, дабы удержать его на расстоянии. Нетрудно себе представить поэтому, как велик был ее ужас, когда, дождавшись благоприятного случая, он все-таки проник в ее покои.

Ему так ловко удалось все устроить, что никто из дам и не подозревал о его присутствии. Государыне же казалось, что она просто грезит. Увы, я не в силах передать здесь тех слов, которые говорил Гэндзи, однако он расточал их напрасно. Государыня оставалась непреклонной, но она очень страдала и в конце концов почувствовала сильные боли в груди. Дамы, находившиеся поблизости: Омёбу, Бэн и другие, встревожившись, поспешили к ней.

Невыносимая печаль сжала сердце Гэндзи, свет помутился в его глазах. Почти лишившись чувств, он не имел сил уйти, и утро застало его в опочивальне Государыни.

Озабоченные внезапным недомоганием госпожи, дамы торопились занять места возле ее ложа, и Омёбу, призвав на помощь Бэн, едва успела спрятать так и не пришедшего в себя Гэндзи в маленькой кладовой. Туда же они поспешно засунули его платье. Да, никогда еще не приходилось им бывать в столь затруднительном положении. Государыня, казалось, утратила последний остаток сил, у нее кружилась голова, темнело в глазах, и скоро она почувствовала себя совсем больной. Пришли принц Хёбукё и Дайбу и тотчас распорядились, чтобы призвали монахов. Запертый в кладовой Гэндзи уныло прислушивался к их голосам. Только к вечеру Государыне наконец стало лучше.

Она и ведать не ведала, что Гэндзи спрятан в опочивальне, дамы же, не желая ее волновать, молчали. По прошествии некоторого времени Государыня нашла в себе силы перейти в дневные покои. «Ну вот, кажется, все уже и в порядке», — вздохнул с облегчением принц и уехал. Дом сразу же опустел. Обычно возле Государыни находилось лишь небольшое число прислуживающих ей дам, остальные держались поодаль за ширмами и занавесями.

— Как бы нам вывести господина Дайсё? Досадно, если и нынешней ночью госпоже станет из-за него дурно, — украдкой перешептывались Омёбу и прочие дамы.

Между тем Гэндзи, тихонько толкнув чуть приоткрытую дверцу кладовой, сквозь узкую щель между ширмами пробрался в покои. Наконец-то он смотрел на Государыню, и слезы радости текли у него по щекам.

— О, какая мука! Ужели век мой подошел к концу? — говорила она, повернув голову в сторону сада, так что Гэндзи мог видеть ее прелестный профиль.

— Хоть плодов извольте отведать! — потчевали ее дамы. Плоды, разложенные на крышках,[259] были весьма соблазнительны, но, даже не взглянув на них, Государыня продолжала сидеть неподвижно, видимо погрузившись в размышления о превратностях этого безотрадного мира. Никогда еще Гэндзи не находил ее такой прекрасной. Все в ней было совершенно: очертания головы, ниспадающие вдоль спины волосы, благоуханная нежность лица… И какое удивительное, просто невероятное сходство с госпожой из Западного флигеля! Это сходство поразило Гэндзи тем более, что за долгие годы разлуки образ Государыни начал понемногу стираться из его памяти. В какой-то миг ему показалось даже, что перед ним не Государыня, а госпожа Мурасаки: та же горделивая осанка, та же неторопливая грация движений… Да, он и в самом деле обрел надежный источник утешения. И все же, будь на то его воля, он предпочел бы более зрелую красоту Государыни. Впрочем, не потому ли, что слишком долго стремилось к ней его сердце? Так или иначе, она превосходила всех женщин, которых он знал.

Не сумев справиться с волнением, Гэндзи украдкой пробрался за полог и потянул Государыню за подол. Уловив аромат, в происхождении которого можно было не сомневаться, она отшатнулась в ужасе и смятении и ничком упала на ложе. «Ну хоть один взгляд!» — обиженно молил Гэндзи, притягивая ее к себе. Выскользнув из верхнего платья, Государыня попыталась скрыться, однако волосы ее неожиданно оказались зажатыми в руке Гэндзи вместе с платьем, и, сокрушенная мыслью о неотвратимости судьбы, она поникла бессильно. Гэндзи, потеряв голову от страсти, которую таил в душе своей все эти долгие годы, рыдал, осыпал ее упреками, но, содрогаясь от ужаса и возмущения, она даже не отвечала ему.

— Право, я совсем больна. Может быть, мы поговорим как-нибудь в другой раз? — просила она, но, не слушая, Гэндзи продолжал уверять ее в своей беспредельной любви. И как ни тяготило Государыню его присутствие, кое-что из сказанного им, несомненно, нашло отклик в ее сердце.

Государыня явно не желала обременять свою душу новыми прегрешениями: речи ее были ласковы и вместе с тем не оставляли Гэндзи ни малейшей надежды. Но скоро и эта ночь подошла к концу. Противиться воле Государыни Гэндзи не решался, тем более что достоинство, с которым она держалась, внушало ему невольное уважение. В конце концов, пытаясь хоть как-то смягчить ее сердце, он взмолился:

— Прошу вас, не отвергайте меня совсем, даже такие встречи будут для меня утешением. Поверьте, я никогда не сделаю ничего, что могло бы оскорбить вас.

Самые обыкновенные обстоятельства могут показаться трогательными людям, связанным подобными узами, а уж эту ночь никак нельзя было назвать обыкновенной.

Тем временем совсем рассвело, и обе дамы принялись торопить Гэндзи. Видя, что Государыня вот-вот лишится чувств, Гэндзи едва не заплакал от жалости.

— О, как бы я хотел уйти из этого мира, — говорил он, и мучительная страсть звучала в его голосе, — тогда никто никогда не будет омрачать вашу жизнь напоминаниями обо мне. Боюсь только, что это дурно скажется на вашем будущем…

Если и впредь Будет вот так же трудно Встречаться с тобой, Много жизней еще придется Мне прожить, печалясь, вздыхая…

Но ведь и для вас это станет тяжким бременем… — посетовал он, а она, тихонько вздохнув, ответила:

— Пусть много веков Суждено мне прожить под бременем Твоих упреков, Буду знать, что этим обязана Безрассудству желаний твоих.

Пожалуй, никогда еще Государыня не казалась ему столь пленительной, но, не желая больше мучить ни ее, ни себя, Гэндзи поспешил уйти. Нетрудно представить себе, в каком смятении были его чувства.

«Что, кроме нового унижения, принесет мне новая встреча? Так пусть хотя бы пожалеет о том, что обошлась со мной столь сурово», — подумал он и решил не писать Государыне положенного письма.

Затворившись в доме на Второй линии, Гэндзи не бывал ни во Дворце, ни в Весенних покоях. Не заботясь о том, что подает таким образом повод к молве, он денно и нощно вздыхал и печалился, пеняя на непреклонность Государыни, и в конце концов даже занемог от тоски: казалось, рассудок его вот-вот помрачится. «Для чего? «Годы текут, и лишь умножаются горести…» (93) — в отчаянии думал он и готов был удовлетворить наконец свое давнишнее желание, но юная госпожа была так мила и так трогательно нуждалась в нем, что оставить ее не представлялось возможным.

Государыня долго не могла прийти в себя после той встречи, Омёбу же и другие испытывали некоторое разочарование, видя, что Гэндзи, упорствуя в своем уединении, даже не пытается снестись с ними. Государыню больше всего беспокоила судьба принца Весенних покоев. «Досадно, если господин Дайсё затаил на меня обиду. Что, если, совершенно упав духом, решится он на последний шаг? — думала она. — Но уступи я ему, мне уже не спасти своего доброго имени. А мир и без того так враждебен». Она готова была отказаться от своего ранга, лишь бы не навлекать на себя гнева Государыни-матери.

Вспоминая о ласковых словах, сказанных ей на прощание ушедшим Государем, Государыня с горечью думала: «Как многое переменилось с тех пор! Увы, в мире нет ничего постоянного. Хоть и не грозит мне участь супруги Ци,[260] вряд ли удастся предотвратить толки». Тягостным бременем сделалась для нее жизнь, и решилась она отречься от мирской суеты, но могла ли изменить свой облик, не повидавшись с сыном? Тайком отправилась она во Дворец. Господин Дайсё, ранее не упускавший даже куда менее значительной возможности услужить Государыне, на этот раз под предлогом нездоровья отказался от чести сопровождать ее. В остальном же он продолжал оказывать ей положенные почести, и дамы, прослышавшие о том, что Гэндзи целыми днями грустит, искренне сочувствовали ему.

Принц похорошел и очень вырос. В последнее время он почти не виделся с матерью, и теперь так и льнул к ней, простодушно радуясь встрече, а она растроганно глядела на него, чувствуя, как слабеет ее решимость. Но то, что увидала она во Дворце, укрепило ее в мысли о ненадежности этого печального, подверженного постоянным переменам мира. Она боялась навлечь на себя недовольство Государыни-матери, и даже выезды во Дворец, сопряженные теперь с целым рядом обстоятельств, унижающих ее достоинство, не приносили ей ничего, кроме мучений. Тревожась за будущее принца Весенних покоев, терзаемая самыми мрачными предчувствиями, Государыня пребывала в постоянном смятении.

— Что скажешь ты, если мы с тобой теперь долго не увидимся, если лицо мое изменится, станет безобразным? — спрашивает она сына, а он, глядя на нее, смеется:

— Как у Сикибу, да? Но разве такое возможно?

Право, что толку говорить с ним об этом? И, растроганная до слез, она лишь молвит:

— Сикибу уродлива от старости, я не о том говорю. А вот что ты скажешь, если мои волосы станут еще короче, чем у нее, если я надену черное платье и сделаюсь похожей на ночного монаха,[261] а видеться с тобой мы будем совсем редко?

Тут она начинает плакать, а он, сразу помрачнев, отвечает:

— Но ведь я так скучаю, когда вы долго не приходите!

Слезы текут по его щекам; стыдясь их, он отворачивается, и чудной красоты волосы глянцевитыми прядями рассыпаются по плечам. Нежные, блестящие глаза мальчика с каждым годом все больше напоминают Государыне Гэндзи. Зубы у него немного попорчены и, когда он улыбается, кажутся почерненными. Словом, принц необыкновенно хорош собой, и, на него глядя, всякий подосадовал бы, что он не родился женщиной.

Ах, когда б не это сходство! Оно было словно изъян в жемчужине, и Государыня замирала от страха, думая о том, какими бедами грозит ее сыну будущее.

Господин Дайсё очень скучал по принцу, но, желая, чтобы Государыня осознала меру своей жестокости, нарочно воздерживался от выездов во Дворец и в унылом бездействии коротал дни в доме на Второй линии. Однако столь долгое затворничество могло возбудить в столице толки, поэтому, а возможно, и потому, что ему просто захотелось полюбоваться осенними лугами, Гэндзи отправился в Уринъин.[262] Он провел два или три дня в келье брата своей покойной матери, монаха Рисси, отдавая часы молитвам и чтению священных сутр. И многое в те дни трогало его душу. Деревья уже начинали краснеть, и осенние луга были исполнены особого очарования. Любуясь ими, Гэндзи порой забывал о столице. Окружив себя монахами-наставниками, славными своей ученостью, он слушал их рассуждения на темы священных сутр. Подобное времяпрепровождение располагало к ночным бдениям и длительным размышлениям о непостоянстве мира, но, увы, и теперь нередко вставал перед ним образ столь дорогой его сердцу, но, увы, по-прежнему неприступной особы… (94) Под утро монахи, озаренные сиянием предрассветной луны, звенели чашами — наставала пора подносить воду Будде, срывали и пускали по воде темные и светлые хризантемы, багряные листья. И хотя не было в их привычных трудах ничего значительного, они становились источником утешения в этом мире и надежным залогом спасения в грядущем.

«Какую жалкую жизнь вынужден влачить я!» — беспрестанно думал Гэндзи. Монах Рисси громко и протяжно произносил слова молитвы: «Возносящих хвалу будде Амиде с собою возьмет, не оставив…[263]» — и Гэндзи невольно позавидовал ему. «Ах, отчего…» — вздохнул он, но тут же возник перед его мысленным взором образ госпожи из Западного флигеля. Так, видно, не было твердости в его сердце. Непривычно долгой была их разлука, и он часто писал к ней.

«Я ныне испытываю себя — достанет ли сил отказаться от мира? Но, увы, тоска не рассеивается, и с каждым днем все сильнее печаль одиночества. Многое еще не познано, и я задержусь здесь на некоторое время. Как Вы живете без меня?» — писал он с восхитительной непринужденностью на бумаге «митиноку».

«Я оставил тебя В росистом приюте, затерянном Средь трав полевых. Открыт тот приют четырем ветрам, И сердце не знает покоя».

Столь нежное послание растрогало юную госпожу до слез, и, взяв листок белой бумаги, она написала ответ:

«Ветра порыв Сминает в одно мгновенье Нежные нити Паутинок в росистой траве, На глазах меняющей цвет…»

«Почерк у нее становится все лучше», — думал Гэндзи, любуясь письмом.

Юная госпожа чаще всего обменивалась посланиями с Гэндзи, потому и почерк ее напоминал его собственный, только был мягче и женственнее. «Похоже, что мне удастся воспитать ее совершенной во всех отношениях», — радовался он.

Поскольку это было так близко — право, что стоило ветру долететь и вернуться, — Гэндзи решил отправить письмо и жрице Камо. Вот что он написал госпоже Тюдзё:

«Вряд ли Ваша госпожа знает о том, что, куда б я ни поехал, тоска преследует меня…»

А вот и письмо к самой жрице:

«Знаю, что дерзко Говорить об этом открыто, Но могу ль промолчать? Та давняя осень так часто Вспоминается мне теперь…

Пытаться «прошедшее нынешним сделать» (95) — не напрасно ли? И все же иногда думаю: а вдруг?..» — привычно написал Гэндзи на зеленоватой китайской бумаге, затем, прикрепив письмо священными волокнами к ветке дерева сакаки, отправил его со всеми приличествующими случаю церемониями.

Ответила госпожа Тюдзё:

«Скучною вереницей тянутся дни… Я часто вспоминаю о прошлом, и мысли мои невольно устремляются к Вам, но не напрасно ли?»

Ее письмо было более учтивым и содержательным, чем обычно. На крошечном клочке бумаги, перевязанном обрывками священных волокон, рукою жрицы было начертано:

«Не ведаю я, Что случилось той осенью давней, Не берусь разгадать, Почему ты с такой тоскою Вспоминаешь о ней теперь.

Так, и в ближайших рождениях…»

Почерк ее не отличался особой изысканностью, но был довольно изящен, а в скорописи она превосходила многих.

«Наверное, за это время «Утренний лик» расцвел еще пышнее…» — подумал Гэндзи, и сердце его затрепетало. Можно было подумать, что даже гнев богов не страшил его. «Кажется, это было тоже осенью… — вспомнилось вдруг ему. — Печальная обитель на равнине… Как похоже, ну не странно ли?» — думал Гэндзи, обращая к богам свои укоризны. Право, подобное легкомыслие достойно сожаления! Трудно было постичь, что двигало им: он спокойно оставался в стороне, когда легко мог добиться успеха, теперь же его мучило запоздалое раскаяние… Эта черта Гэндзи, судя по всему, была известна и жрице, во всяком случае она не пренебрегала его редкими письмами, хотя, казалось бы…

Гэндзи коротал дни, читая шестидесятикнижие[264] и слушая толкования неясных мест, и даже самые скромные монахи радовались:

— Верно, своими молитвами привлекли мы в нашу горную обитель этот невиданный свет.

— Право, и Будда почел бы за честь…

Проводя дни в неторопливых размышлениях, Гэндзи с неудовольствием думал о возвращении, и только тревога за юную госпожу, привязывая его к миру, не позволяла долее оставаться здесь, поэтому вскоре, пожаловав монашескую обитель богатыми дарами, он стал собираться в обратный путь. Одарив всех вокруг — как монахов, высших и низших, так и живущих поблизости бедных жителей гор, — справив положенные обряды, Гэндзи выехал в столицу. Со всех сторон к дороге стекались бедняки-дровосеки, смотрели на него, роняя слезы. Гэндзи сидел в черной карете, облаченный в невзрачное одеяние скорби, но даже мельком уловленные неясные очертания его фигуры были достойны восхищения. Да, в целом мире не было человека прекраснее.

Вернувшись домой, Гэндзи нашел юную госпожу повзрослевшей и похорошевшей. Она сидела, спокойная и задумчивая, словно размышляя о том, что станется с ними в будущем, и была так трогательна, что хотелось вовсе не отрывать от нее взора. «Знает ли она, какие бури смущали мое недостойное сердце», — подумал Гэндзи и, с умилением вспомнив ее песню: «На глазах меняющей цвет…», принялся беседовать с ней ласковее обычного.

Блистающие каплями росы багряные листья, привезенные из горной обители, были необыкновенно хороши, куда ярче, чем в саду перед домом, и Гэндзи решил отослать их Государыне, рассудив, что подобный знак внимания вряд ли кого-то удивит, в то время как отсутствие всяких вестей от него может показаться подозрительным. Вот что он написал, обращаясь к Омёбу:

«Я слышал, что Ваша госпожа после долгого перерыва вновь посетила высочайшие покои. Меня весьма тревожит как ее судьба, так и судьба принца, поэтому это известие не могло не взволновать меня, но не в моей власти было отменять назначенные для молитв дни… Созерцая эти листья в одиночестве, мог ли я не вспомнить о «парчовом наряде в ночи?»[265] (96) При случае покажите их госпоже».

Листья и в самом деле были очень красивы, поэтому Государыня изволила обратить на них внимание. Рассматривая же их, заметила привязанный к одной из веток маленький листок бумаги. Покраснев под взглядами дам, она подумала недовольно: «Право же, он слишком настойчив! Подобные сумасбродства со стороны человека, обычно вполне благоразумного, не могут не вызвать подозрения».

Ветки же Государыня велела, поставив в вазу, поместить у столба в передних покоях.

Разумеется, она не стала медлить с ответом, но письмо ее — весьма, впрочем, обстоятельное — касалось в основном принца: как она тревожится за него, как рассчитывает на поддержку господина Дайсё… Словом, она думала прежде всего о приличиях, и Гэндзи почувствовал себя уязвленным. Но он давно уже входил во все ее нужды, и людям показалось бы странным малейшее пренебрежение с его стороны, а потому в день, когда Государыня должна была покинуть Дворец, он отправился туда.

Прежде всего Гэндзи зашел к Государю, который изволил как раз отдыхать в своих покоях, и они долго беседовали о минувших и нынешних временах. Государь обладал на редкость тихим, ласковым нравом, он очень походил на отца, только черты его были тоньше и изящнее. Узы искренней и нежной дружбы с давних пор связывали его с Гэндзи.

Разумеется, до Государя дошли слухи о том, что госпожа Найси-но ками до сих пор не порвала со своим прежним возлюбленным, да он и сам нередко кое-что примечал, однако же не торопился никого осуждать. «Когда б это началось сейчас, — думал он, — тогда другое дело, но ведь их связь тянется издавна, и нет ничего предосудительного в том, что они продолжают сообщаться друг с другом».

Государь расспрашивал Гэндзи о событиях, в мире происходящих, о разных книжных премудростях, потом разговор зашел о любовных песнях, и Государь вспомнил тот день, когда покидала Дворец жрица Исэ, прелестные черты которой до сих пор не изгладились из его памяти. А Гэндзи, не таясь, рассказал ему о печальном рассвете в Священной обители на равнине.

Между тем на небо медленно выплыл двадцатидневный месяц, и так прекрасно стало вокруг, что Государь молвил: «Ах, только музыки и недостает в такой вечер…»[266]

— Сегодня ночью Государыня-супруга покидает Дворец, и я намереваюсь навестить ее. Я не хотел бы нарушать последней воли ушедшего, тем более что других покровителей у нее нет. К тому же она имеет непосредственное отношение к принцу Весенних покоев, и я почитаю своим долгом уделять ей особое внимание, — говорит Гэндзи.

— Так, и мне завещал ушедший Государь опекать принца Весенних покоев, как собственного сына, поэтому я принимаю живое участие во всем, что его касается. Но могу ли я позволить себе как-то особенно отличать его?.. А ведь он уже сейчас прекрасно владеет кистью, да и в других областях обнаруживает редкие в его возрасте дарования. Видно, суждено ему увенчать славой наш век, возместив отсутствие каких-либо достоинств во мне, — молвит Государь.

— Да, и все же он совсем еще дитя, хотя и обладает талантами зрелого мужа…

Некоторое время побеседовав с Государем о принце Весенних покоев, Гэндзи вышел. По дороге же встретился ему То-но бэн, сын То-дайнагона, брата Государыни-матери, блестящий юноша, находящийся на вершине благополучия и не ведающий забот. Он направлялся к младшей сестре своей во дворец Живописных видов, Рэйкэйдэн, но, приметив, что передовые расчищают дорогу для господина Дайсё, задержался.

— Белая радуга пересекла солнце, и затрепетал принц[267]… - раздельно произнес он, но, как ни оскорбительны были его слова, мог ли Гэндзи ему ответить? Он знал, что Государыня-мать по-прежнему относится к нему неприязненно, даже враждебно, и его не могло не уязвить намеренное проявление этой враждебности со стороны человека из ее окружения, но он предпочел сделать вид, будто ничего не заметил.

— Я задержался у Государя, боюсь, что теперь слишком поздно, — говорит он Государыне-супруге.

Сад залит ярким лунным светом, в такие ночи ушедший Государь любил услаждать свой слух музыкой, и в его покоях царило праздничное оживление. А теперь… увы, вокруг все та же священная ограда, но внутри ее ничто не напоминает о прошлом.

«Многослойный туман Отделил меня от далекой Обители туч. И теперь светлый лик луны Лишь в мечтаньях является мне», —

передает Государыня через Омёбу.

Она совсем близко, и Гэндзи, затаив дыхание, вглядывается в смутные очертания ее фигуры за занавесом. Забыв о своих обидах, он говорит, плача:

«Сияет луна Так же ярко, как, помнишь, сияла В те осенние дни. Но как же, право, жесток Туман, нас с ней разлучивший.

Да, «как видно, не только люди…» (97); впрочем, так бывало и в давние времена».

Государыня же никак не может расстаться с сыном, о многом хочется ей рассказать ему, но он еще слишком мал и не все понимает, поэтому ей так и не удается избавиться от снедающей душу тревоги.

Обычно принц довольно рано удаляется в опочивальню, но на этот раз, решив, должно быть: «Не лягу, пока не уйдет Государыня!» — медлит. Видно, что он огорчен, но находит в себе довольно твердости, чтобы не задерживать мать, и это еще больше трогает ее.

Слова То-но бэна встревожили Гэндзи. Терзаясь угрызениями совести и опасаясь новых неприятностей, он перестал сообщаться даже с Найси-но ками.

Прошло довольно много времени, и вот однажды, когда небо готово было брызнуть первым осенним дождем, она — неизвестно, что уж там ей подумалось, — сама написала ему:

«Я напрасно ждала: Вдруг, сухими листами играя, Ветер весть принесет? Но молчишь ты, и тянутся дни Томительной вереницей…»

Все вокруг располагало к печальным раздумьям, да и чувства Найси-но ками, которая писала это письмо, таясь от чужих взглядов, не могли не найти отклик в сердце Гэндзи, а потому, задержав посланца, он велел открыть шкафчик, где хранилась китайская бумага, и, выбрав листок Получше, принялся старательнее обычного готовить кисти и прочие принадлежности. Был же он в тот миг так прекрасен, что дамы зашептались, подталкивая друг друга: «Кому бы это?»

«Увы, я успел уже привыкнуть к тому, что, сколько ни пиши, все напрасно, и, окончательно потеряв надежду, погрузился в бездну уныния… Так, я «долго вздыхал о доле своей злосчастной…» (98).

Разлученный с тобой, Томимый тоской безысходной, Плачу украдкой, Но можно ль равнять мои слезы С мелким осенним дождем?

Коль сердца открыты друг другу, то невольно забываешь о том, что небо над головой по-прежнему затянуто тучами», — с искренней нежностью писал он.

Очевидно, многие тщились пробудить его чувствительность, но, отвечая им весьма приветливо, он далек был от них душой.

Сразу же после поминальных служб по ушедшему Государю Государыня-супруга предполагала начать Восьмичастные чтения.[268] День Поминовения Покинувших Страну[269] приходился на начало Одиннадцатой луны. Падал густой снег. Государыне принесли письмо от господина Дайсё:

«Вот и настал День, нас с ним разлучивший. Падает снег. Когда, на какой дороге Выпадет встретиться вновь?»

В тот день все предавались печали, и Государыня ответила:

«Одинокие дни Текли чередою унылой. Но сегодня опять В воздухе снег кружится. Мнится, будто вернулось былое…»

Писала она довольно небрежно, и вместе с тем письмо ее поражало удивительным благородством. Впрочем, возможно, будь Гэндзи менее пристрастен… Ее почерк, изящная простота которого показывала тонкий вкус, был немного старомоден, однако мало кто из женщин сумел бы так написать. Впрочем, сегодня Гэндзи старался не думать о ней, целый день он творил молитвы, и на рукавах его таял снег.

По прошествии Десятого дня Двенадцатой луны начались Восьмичастные чтения. Благодаря стараниям Государыни-супруги церемония прошла чрезвычайно торжественно. Вряд ли когда-нибудь прежде так тщательно отбирали драгоценные валики, шелковую оберточную бумагу, плетенные из тростника футляры и прочие мелочи, не говоря уже о самих свитках с текстами для каждого дня. Впрочем, это никого не удивляло — участие Государыни-супруги придавало особую изысканность и менее значительным церемониям.

Украшения для будд, покрывала для ритуальных столиков были истинно достойны Земли Вечного Блаженства.

В первый день делались приношения в честь предшествующего Государя,[270] во второй — в честь покойной Государыни-матери, затем в честь ушедшего Государя, а как чествование последнего совпало с днем Пятого свитка, многие вельможи сочли необходимым отметить его своим присутствием, невзирая на неодобрение некоторых высоких особ.

В тот день выбору чтецов было уделено особенно пристальное внимание, поэтому, уже начиная с «Шествия дровосеков»,[271] самые привычные слова звучали необыкновенно торжественно.

В тот же день подносили свои дары принцы крови, и, как обычно, всех их затмил господин Дайсё. Казалось бы, бессмысленно постоянно напоминать об этом, но что делать, если каждый раз, видя его, не можешь сдержать восхищения?

В последний день, давая личные обеты, Государыня-супруга заявила о намерении принять постриг. Для всех это явилось полной неожиданностью, а принц Хёбукё и господин Дайсё были просто потрясены. Не дожидаясь конца церемонии, принц поднялся и прошел в покои сестры, но она лишь подтвердила, что таково ее окончательное решение, а в заключительный день чтений призвала главного настоятеля Дзасу с горы Хиэ, дабы он наложил на нее соответствующие обеты.

Когда монах Содзу из Ёкава,[272] приходившийся Государыне дядей, подошел, чтобы обрезать ей волосы, печаль сжала сердца присутствующих, и у всех на глазах навернулись слезы, не сулившие в такой день ничего доброго. Даже когда никчемные дряхлые старики разрывают связи с миром, и то нельзя не кручиниться, а уж в этом случае… К тому же до сих пор никто и ведать не ведал… Принц плакал навзрыд, да и все остальные, потрясенные столь внушительным и трогательным зрелищем, уехали с промокшими до нитки рукавами. Сыновья ушедшего Государя, вспоминая, сколь высоко было положение принявшей постриг в прежние времена, еще больше печалились и спешили выразить ей свое участие. Только господин Дайсё оставался на месте, не зная, как и что говорить. Чувства его были в смятении, но, очевидно, испугавшись, что молчание скорее может быть перетолковано в дурную сторону, он все же прошел в покои Государыни, когда принц и прочие разъехались. В доме стало наконец тихо, лишь дамы, всхлипывая, теснились по углам. На небе не было ни облачка, в саду, залитом лунным светом, искрился снег. Сад невольно напоминал о минувшем, и грудь сжималась мучительной, неизъяснимой тоской. Постаравшись справиться с волнением, Гэндзи спросил:

— Для чего так внезапно решившись?..

— О, решилась-то я уже давно. Но боялась, что многие воспротивятся моему намерению и я не сумею… — как всегда через Омёбу передала ему Государыня.

За занавесями виднелись смутные очертания ее фигуры, оттуда доносился тихий шелест платьев прислуживающих ей дам, приглушенные всхлипывания… «Как же все это грустно!» — думал Гэндзи, прислушиваясь.

Дул порывистый ветер, в воздухе кружился снег. Сквозь занавеси струился необычайно тонкий аромат черных благовоний,[273] который смешивался с витающим в воздухе легким дымком от жертвенных курений и с благоуханием, исходящим от платья Гэндзи. Воистину, в такую прекрасную ночь может почудиться, что ты достиг уже Земли Вечного Блаженства.

Вскоре явился гонец из Весенних покоев, и, вспомнив слова, сказанные принцем во время последней их встречи, Государыня вдруг почувствовала, что силы изменяют ей, поэтому за нее ответил Гэндзи, добавив кое-что и от себя. Все вокруг пребывали в крайнем унынии, и Гэндзи вряд ли удалось выразить то, что было у него на сердце.

— Как ни стремись Вослед за светлой луною К обители туч, Суждено и впредь нам блуждать Во мраке этого мира (3), —

так вдруг подумалось мне, но теперь все тщетно… Как завидую я вашей твердости, — вот и все, что сказал он Государыне.

Рядом были дамы, и, не смея высказать всего, что волновало его душу, он лишь молча томился.

— Мирская тщета Чужда мне давно, и все же Не знаю, когда Смогу разорвать наконец Последние связи с миром.

О да, все еще нечиста… — передали ему, но ответ этот исходил скорее от дам, нежели от самой госпожи.

Вернувшись в дом на Второй линии, Гэндзи уединился в опочивальне, но сон долго не шел к нему. Право, когда бы не тревога за принца Весенних покоев, он не стал бы задерживаться в этом постылом мире. «Государь позаботился о том, чтобы принц имел надежную опору хотя бы в лице матери, но, увы, не умея противостоять враждебному окружению, она решилась переменить обличье, и боюсь, что теперь ей не удастся сохранить за собой прежнее положение. А если еще и я…» — думал он и до самого рассвета не смыкал глаз.

Рассудив, что Государыне понадобится утварь, приличествующая новому образу жизни, Гэндзи поспешил позаботиться о том, чтобы к концу этого года было приготовлено все необходимое. Омёбу решила разделить судьбу своей госпожи, и он не преминул заверить ее в искреннем участии. Впрочем, если подробно обо всем рассказывать, выйдет слишком длинно, поэтому многое я опускаю. Правда, именно в такое время рождаются прекрасные песни, и жаль, что вы их не услышите…

Теперь в присутствии господина Дайсё Государыня чувствовала себя куда свободнее и иногда даже беседовала с ним без посредников. А он… Нельзя сказать, чтобы он совершенно к ней переменился, но ведь невозможно было и помыслить…

Скоро год сменился новым, до Государыни доходили слухи о пышном Дворцовом пире, о великолепном Песенном шествии, и в душе ее пробуждались томительные воспоминания. Отдавая часы молитвам, она обретала утешение в размышлениях о грядущем мире и постепенно отрешалась от былых горестей.

Не меняя ничего в своей прежней молельне, она перешла в другую, нарочно для нее выстроенную в уединенном месте к югу от Западного флигеля, и там проводила дни в ревностном служении Будде.

Однажды зашел к Государыне господин Дайсё. В доме ничто не напоминало о том, что год сменился новым, в покоях было тихо и безлюдно, только самые преданные Государыне дамы из службы Срединных покоев сидели понурившись. Вид у них был весьма унылый, но, может быть, Гэндзи это просто показалось? Лишь во время праздника Белых коней, порядок проведения которого оставался неизменным, дамы получили возможность немного развлечься. Знатные вельможи, ранее толпившиеся у ворот, так что места свободного не оставалось, на этот раз, объезжая дом Государыни стороной, собирались у стоявшего напротив дома Правого министра. Все это было понятно, но не могло не печалить. И когда, всем видом своим выказывая крайнее почтение, появился господин Дайсё, один стоящий тысячи, на глазах у дам навернулись невольные слезы. Растроганный гость долго стоял молча, не в силах произнести ни слова.

Облик жилища изменился: обрамление тростниковых штор и занавесы были теперь зеленовато-серых тонов, сквозь прорези виднелись по-своему изысканные светло-серые и блекло-желтые края рукавов. Лишь тонкий подтаявший ледок на поверхности пруда да набухшие почки ив на берегу не позволяли забыть о времени года, и, взглянув на сад, Гэндзи украдкой произнес: «Благородны и в самом деле…» (99) Он был истинно прекрасен в тот миг!

— Наверное, здесь Та рыбачка живет, грусть-траву Добывая из моря, — Промок мой рукав, лишь взглянул На остров в Сосновом заливе, —

говорит Гэндзи.

Поскольку покои невелики, а вся внутренняя их часть отдана Будде, Государыня находится где-то совсем рядом, и он слышит ее тихий голос.

— С той давней поры И следов на песке не осталось. Так могла ли я ждать, Что на остров в Сосновом заливе Снова нахлынет волна? —

отвечает она, и глаза Гэндзи невольно увлажняются. Опасаясь, что его слезы будут замечены сбросившими бремя суетных помышлений монахинями, он уходит, сказав на прощание лишь несколько ничего не значащих слов.

— Ах, господин Дайсё с годами становится все прекраснее! Прежде, во времена его благоденствия, когда жил он, не ведая забот и все склонялись перед ним, можно было лишь гадать, в каких обстоятельствах откроется ему внутренний смысл явлений. А теперь… Взгляните, какое светлое спокойствие дышит в его чертах! При этом любой малости достаточно, чтобы возбудить участие в его чувствительном сердце. Как же все это трогательно… — умилялись немолодые монахини и, превознося Гэндзи, обливались слезами. Да и самой госпоже было о чем вспомнить.

В день Назначения люди из ее дома не получили должностей, им приличествующих, и даже не были повышены в рангах ни в соответствии с общим порядком, ни по ее личному ходатайству, поэтому многие сетовали на судьбу.

Хотя принятие пострига не означало немедленного лишения Государыни звания и ранга и не должно было иметь следствием сокращение ее доходов, оно послужило предлогом для многих перемен в ее положении. Разумеется, эти перемены принадлежали тому миру, с которым она решила расстаться, но нередко, глядя на своих приунывших, оставшихся без опоры домочадцев, она невольно чувствовала себя виноватой перед ними. Однако мысль о том, что ее самоотречение имеет целью благополучие принца Весенних покоев, придавала ей твердости, и Государыня с еще большим жаром отдавалась молитвам. А поскольку душу ее давно уже тяготила, рождая в ней самые мрачные предчувствия, некая тайна, она находила утешение, лишь взывая к Будде: «За страдания мои сними с него вину и помилуй его…»

Действия Государыни встречали полное понимание и сочувствие в сердце Дайсё. Его приближенные, так же как и ее, терпели неудачу за неудачей, и, сетуя на непостоянство этого печального мира, он влачил дни в полном уединении.

Немало невзгод обрушилось и на Левого министра, совершенно иным было теперь его положение при дворе, да и весь уклад жизни неузнаваемо изменился. Не желая мириться с этими переменами, он подал прошение об отставке, но Государь, помня о завете ушедшего отца своего, который полагал Левого министра важнейшим оплотом благоденствия государства и настоятельно указывал на то сыну, все не решался расстаться с ним и на многократные заявления министра неизменно отвечал отказом. Однако в конце концов тому удалось настоять на своем, и он тоже зажил затворником, отрекшись от всякого сообщения с этим суетным миром.

Так вот и случилось, что с каждым годом усиливался один лишь род и не было пределов его благополучию. Теперь, когда Левый министр, принимавший на себя бремя правления миром, удалился от дел, Государь в полной мере ощутил собственную беспомощность, да и многие не лишенные понимания люди предавались печали. Сыновья Левого министра, все без исключения наделенные и умом и дарованиями, потеряв прежнее влияние, приуныли, и даже Самми-но тюдзё лишился своей веселости. Когда время от времени он наведывался к четвертой дочери Правого министра, его принимали с обидной холодностью, явно исключив из числа «близких зятьев». Более того, желая, видно, получше наказать его, им пренебрегли и при нынешнем назначении. Однако Самми-но тюдзё не падал духом. «Мир изменчив, — думал он, — и если сам Дайсё, удалившись от дел, живет затворником, мои неудачи тем более естественны». Он часто навещал Гэндзи, деля с ним часы занятий и часы утех. Они вспоминали прежние сумасбродства, былое соперничество, да и теперь стремились использовать любую безделицу, чтобы доказать друг другу свое превосходство. В доме на Второй линии помимо весенних и осенних Священных чтений[274] по разным поводам устраивались торжественные молебны. Нередко Гэндзи призывал к себе не занятых ныне по службе, а потому имеющих досуг в избытке ученых мужей и коротал часы, занимаясь с ними сочинительством, играя в «закрывание рифм»[275] и прочие игры. Во Дворце он почти не бывал, жил, повинуясь лишь собственным прихотям, так что наверняка находились люди, готовые осудить его и теперь.

Однажды, когда сеялся тихий, летний дождь, Самми-но тюдзё пришел к Гэндзи, имея с собою множество приличествующих случаю антологий. Гэндзи тоже повелел открыть книжные хранилища у себя в доме и из шкафчиков, куда никогда прежде не заглядывал, достал редкостные старинные собрания. Затем, отобрав несколько наиболее значительных, без особых церемоний пригласил к себе людей, в этой области сведущих. Собрались в его доме придворные и ученые мужи и, разделившись на левых и правых, четных и нечетных, начали состязаться, причем победителей ожидали великолепные дары. Чем дальше, тем труднее становилось угадывать, и иногда Гэндзи, приводя всех в восхищение несравненной широтой своих познаний, называл рифмы, которые и достопочтенных мужей ставили в тупик. «Может ли один человек быть вместилищем всех возможных совершенств? — восторгались собравшиеся. — Таково, видно, его предопределение — затмевать окружающих и красотой и дарованиями». В конце концов левые проиграли.

Дня через два Самми-но тюдзё устроил угощение для победителей. Особенной пышностью оно не отличалось, но яства были поданы с отменным вкусом в изящнейших кипарисовых коробках, дары же, преподнесенные гостям, отличались разнообразием и изысканностью. Были приглашены все, кто участвовал в состязании, и снова во множестве складывались стихи.

Цвело лишь несколько одиноких «роз у лестницы»,[276] но тихая и спокойная красота этого летнего дня трогала куда больше, чем яркие краски весенней или осенней поры. Чувствуя себя легко и свободно, гости услаждали свой слух музыкой.

Сын Самми-но тюдзё, мальчик лет восьми или девяти, в нынешнем году поступивший на службу во Дворец, пел на диво приятным голосом и играл на флейте «сё». Гэндзи охотно вторил ему. Этот мальчик был вторым сыном четвертой дочери Правого министра. На него возлагались особенно большие надежды, и люди чрезвычайно привечали и баловали его. Обнаруживая необыкновенные дарования, он был к тому же очень миловиден и вызвал всеобщее восхищение, звонко запев «Высокие дюны»[277] в тот миг, когда веселье стало беспорядочным. Господин Дайсё, сняв с себя верхнее платье, преподнес ему. Гэндзи захмелел сегодня более обыкновенного, и его раскрасневшееся лицо блистало ослепительной красотой. В платье из тонкого шелка, сквозь которое просвечивало тело, он был так хорош, что престарелые ученые мужи, издалека поглядывая на него, роняли слезы. Когда мальчик допел до конца: «Вот бы мне взглянуть на нежные лилии…», Самми-но тюдзё, почтительно поклонившись, поднес Гэндзи чашу с вином:

— У первых цветов Поутру лепестки раскрылись, Взоры пленяя. Но в нежной прелести красок Ты даже им не уступишь… —

Улыбаясь, Гэндзи поднял чашу:

— Утром расцвел, Своего не дождавшись часа, Этот цветок, Под летним дождем промокнув, Яркость красок утратил…

Увы, уже и поблек… — пошутил он, нарочно притворяясь совсем захмелевшим, но Самми-но тюдзё, поглядев с укоризной, все-таки заставил его выпить вино.

Немало было и других песен сложено, но ведь еще Цураюки говорил, что истинные песни редко рождаются в таких случаях и бессмысленно записывать все подряд. К тому же мне это просто не по силам… Достаточно сказать, что во всех стихах и во всех песнях восхвалялись достоинства господина Дайсё. Да и сам он, как видно возгордившись, произнес: «Я сын Вэнь-вана и брат У-вана…»[278] Одни эти имена звучали чудесной музыкой в его устах. Кажется, он готов был продолжить: «Я дядя Чэн-вана…», но вовремя спохватился.

Часто заходил к Гэндзи и принц Соти, замечательный музыкант и прекрасный собеседник.

Тем временем госпожа Найси-но ками вернулась в отчий дом. Давно уже мучила ее лихорадка, и она решила, что здесь ей будет удобнее прибегнуть к помощи молитвенных обрядов. Монахи начали произносить заклинания, и болезнь, ко всеобщей радости, отступила. Между тем Найси-но ками, по обыкновению своему не желая упускать столь редкой возможности, сговорилась с Гэндзи и, как это ни сложно было, стала встречаться с ним почти каждую ночь.

Найси-но ками была красива яркой, цветущей красотой. Правда, за время болезни она немного похудела, но это ничуть не повредило ей: напротив, ее нежные черты казались теперь еще нежнее.

Государыня-мать тоже жила в отчем доме, поэтому любовникам постоянно грозила опасность разоблачения, но ведь именно такие обстоятельства и делали женщину особенно привлекательной в глазах Гэндзи. Ночь за ночью, стараясь никому не попадаться на глаза, пробирался он в ее покои. Очевидно, некоторые дамы кое-что приметили, но, опасаясь неприятностей, не спешили доносить о том старшей госпоже. Министр же и ведать не ведал… Но вот однажды под утро разразилась страшная гроза, внезапно хлынул ливень, загремел оглушительный гром. Юноши из семейства министра вместе с чиновниками из службы Срединных покоев суетливо забегали по дому, повсюду толпились люди, дамы же, потеряв голову от страха, теснились ближе к госпоже, и Гэндзи оказался в крайне затруднительном положении. Не имея возможности выбраться из дома, он встретил день в опочивальне Найси-но ками, причем, к его величайшей досаде, полог был со всех сторон окружен прислужницами. Можно себе представить, как растерялись дамы, которые знали… Когда смолкли раскаты грома и немного стих дождь, министр решил наведаться в женские покои. Сначала он зашел к Государыне-матери, а оттуда направился к Найси-но ками. Стук дождя заглушал все прочие звуки, и присутствие министра было обнаружено только тогда, когда он, приподняв занавеси, спросил: — Как ваше самочувствие? Ужасная выдалась ночь, я очень беспокоился за вас, но так и не смог зайти. Вас охраняли Тюдзё и Мия-но сукэ?

Он говорил слишком быстро, и в голосе его не было значительности, приличной сановным особам. Гэндзи невольно улыбнулся, сравнив его с Левым министром. Так, различие было поразительным. В самом деле, Правый министр произвел бы куда лучшее впечатление, если б по крайней мере сначала вошел, а потом уже начинал говорить.

Найси-но ками, трепеща от страха, тихонько выбралась из-за полога. Увидав ее покрасневшее лицо и решив, что ей все еще нездоровится, министр сказал:

— Да вы сами на себя непохожи! Боюсь, что дело не обошлось без вмешательства злых духов. Пожалуй, не следовало так рано отпускать монахов.

Но тут, к величайшему своему удивлению, он заметил светло-лиловый пояс, который, зацепившись за подол ее платья, выполз наружу, и почти сразу же бросились ему в глаза разбросанные перед занавесом испещренные скорописными знаками листки бумаги.

— А это что такое? — изумился министр. — Кто все это написал? Ничего похожего я не видел у вас прежде. Дайте-ка сюда, посмотрим, чей это почерк.

Оборотившись, Найси-но ками тоже увидела листки и поняла, что отвлечь от них внимание министра не удастся. Что она могла ответить? Пожалуй, от столь важной особы мы вправе ожидать большей чуткости хотя бы по отношению к собственной дочери, ведь видел же он, что она вот-вот лишится чувств от стыда. Но, будучи человеком своевольным и вспыльчивым, министр не задумываясь поднял листки бумаги и тут же заглянул за переносной занавес. За ним сидел небрежно одетый мужчина, как видно чувствовавший себя здесь довольно свободно. Увидав министра, он быстро спрятал лицо, не желая быть узнанным. Как ни велико было изумление и возмущение министра, разве мог он позволить себе излить свой гнев на человека, ему незнакомого? Ничего не видя перед собой от ярости, он забрал листки бумаги и отправился в главные покои. Найси-но ками лежала без чувств и, казалось, готова была покинуть этот мир. А Гэндзи, расстроенный, недовольный собой, думал: «Из-за своего безрассудства я окончательно лишусь доброго имени». Но прежде всего следовало позаботиться о женщине, состояние которой возбудило бы жалость в любом сердце.

Министр никогда не отличался сдержанностью и умением хранить тайны, в последние же годы к этим чертам его присоединилась старческая взбалмошность, так можно ли было надеяться, что он промолчит? Увы, недолго думая, он прошел прямо к Государыне и стал жаловаться ей.

— Вот так обстоит дело. Это почерк правого Дайсё. По моему недосмотру он давно уже вступил с ней в связь. Из уважения к его достоинствам я готов был простить ему все и даже намекал, что согласен принять его в свой дом, но, очевидно не имея достаточно твердого намерения, он продолжал вести себя весьма легкомысленно. Как ни велико было мое беспокойство, я терпел, решив, что таково ее предопределение. И в конце концов, как и задумано было, отправил дочь во Дворец, надеясь, что Государь, несмотря на запятнанное имя, не пренебрежет ею. Но оказалось, что именно это обстоятельство лишило ее возможности получить звание нёго, что уже само по себе обидно. А его нынешнее поведение тем более возмутительно. Пусть говорят, что таковы все мужчины, но мириться с подобной дерзостью! Вот и жрицу Камо он не оставляет в покое и, не страшась гнева богов, тайком обменивается с ней посланиями. Говорят, что дело у них зашло далеко, и боюсь, что Дайсё покроет позором не только самого себя, но и нынешнее правление. Между тем я всегда надеялся, что он образумится, и никогда не позволял себе сомневаться в искренности его намерений. К тому же его положение в мире не совсем обычно, многие почитают его ученейшим мужем века, и вся Поднебесная склоняется к его ногам. Этого тоже нельзя забывать! — говорит министр, а Государыня, и ему не уступая в необузданности нрава, отвечает, ослепленная яростью:

— Одно название что Государь, а на самом деле все давно пренебрегают им. Даже Вышедший в отставку министр и тот не отдал в его покои свою нежно взлелеянную дочь, предназначив ей разделить ложе с его младшим братом, этим Гэндзи, который был тогда еще ребенком и только что надел шапку придворного. А когда я вознамерилась отдать на службу во Дворец эту особу, свою сестру, он опять все испортил. Но разве кто-нибудь из вас, хоть один человек, осудил его? Нет, все вы только и мечтали заполучить его в зятья, когда же надежды ваши оказались обманутыми и ее пришлось все-таки отдать во Дворец, я уже не смогла обеспечить ей там достойного положения. Из жалости к сестре я выбивалась из сил, старалась сделать все от меня зависящее, чтобы она не оказалась хуже других, ведь, даже имея столь незначительное звание, можно выдвинуться. Я надеялась, что этот дерзкий человек будет поставлен на место, но, судя по всему, она снова позволила ему соблазнить себя. Слухи, касающиеся жрицы, кажутся мне тем более правдоподобными. Я уверена, что действия Дайсё могут иметь весьма зловредные для нынешнего правления последствия, ибо все его чаяния связаны с принцем Весенних покоев.

Такая неукротимая злоба звучала в ее голосе, что министр невольно пожалел Гэндзи. «И зачем я сказал ей?» — раскаивался он.

— Все это так, но я думаю, что до поры до времени не стоит предавать дело огласке. Вас же прошу не докладывать о том Государю. Найси-но ками, должно быть, по-прежнему рассчитывает на его благосклонность и верит, что он простит ей это заблуждение. Постарайтесь поговорить с ней, а ежели она не послушается, я сам этим займусь, — сказал министр, пытаясь смягчить гнев Государыни, но вряд ли ему это удалось.

«Бесстыдно проникнуть в дом, совершенно не считаясь с моим присутствием, какое унижение!» — думала Государыня-мать, задыхаясь от ярости. «Глупо упустить такую возможность и не поступить с ним наконец так, как он того заслуживает», — должно быть, решила она…