"Песни улетающих лун" - читать интересную книгу автора (Астанин Андрей)
Глава вторая. Книга
1
В конце июля Супрон Тасевич выехал из местечка в соседние Паляны: надо было навестить родню, произвести кое-какой обмен да договориться еще о продаже куму молоденького, лишь месяц назад явившегося на белый свет теленка.
Возвращался Супрон под вечер. Широкое, с развалинами литовского замка на горизонте, поле кончилось, и телега, слегка подпрыгивая на колдобинах, пошла вверх, вдоль зеленеющих густо с обеих сторон деревьев. Старая чалая кобылка Супрона неторопливо разбрасывала по дороге цокот и вместе с хозяином наслаждалась сейчас невообразимыми запахами июльского леса. На краю дороги пили из колеи воду крохотные воробьи, где-то в лесной чащобе радостно квохтал дрозд, предсказывала кому-то судьбу невидимая кукушка.
Супрон уже начал было дремать под мерный цокот кобылки и скрип колес, когда из показавшегося впереди осинника вышел бородатый мужчина с чуть раскосыми по-монгольски глазами; махнув просяще рукой, направился к остановившейся телеге.
— Что, отец, до местечка не подвезешь?
Супрон помолчал, неодобрительно разглядывая бородатого. Ответил с явной неохотой:
— Ну что ж, садись, если ты добрый человек, — и, не дожидаясь, раздраженно дернул поводья.
Бородатый запрыгнул на покатившуюся телегу. Устроившись поудобней, порылся за пазухой и, шлепнув Супрона по спине, протянул открытую пачку “Казбека”.
— Благодарствуем, — обрадовался старик. Прикуривая, сказал подобревшим голосом: — Что-то мне лицо ваше знакомо, где-то вроде видел, а где — не припомню.
— Путаешь ты чего-то, — не очень дружелюбно ответил на это бородатый.
— Нет, не путаю. Где-то точно видел… Вы часом на акапоньской водокачке, у Шарцева, не работали?
— Путаешь ты, старик, — настойчивее и злее повторил незнакомец.
— А может, и путаю.
Телега, покачиваясь, поднималась на холм; напуганные ее скрипом, с калины вспорхнули один за другим пять или шесть воробьев; меж поредевших осин ударило прохладными струями клонящееся к закату солнце.
Незнакомец помолчал, щелчком отбросил и до половины недокуренную папиросу. Разглядывая с интересом свои постукивающие по коленке пальцы, спросил:
— А что, немцев-то у вас много в местечке?
— Да нет у нас никаких немцев, — засмеялся Супрон.
— Как это “нет”?
— А вот так. В июне пришли, Степку Малюго властью поставили, он у нас в лавке работал, может, вы его знаете. И всё, поминай как звали. Да еще неделю назад приезжали: всех евреев, какие вверху, за школой, вниз переселили, да с Палян перевезли ихнего брата, а православных, значит, кто внизу жил, наверх, в еврейские дома. Вот так и пришлось нам на старости лет в чужую хату перебираться, — ни гумна своего, ни клуни… Степка говорит, правда, временно это, потерпите, евреев, мол, скоро в Польшу всех повезут: немцы на них сильно обижены… Шейнис вот наш, главный еврей, — добавил старик задумчиво, — в Москве где-то шляется, а семья — здесь: бабка, две дочки да сын. Если немцы узнают, не сладко им будет.
— Что же, — спросил бородатый, — и этот ваш Степка еще не стукнул?
— Да как тебе сказать, мил человек? Стукнет рано или поздно, а только пока руки вроде как не дошли. А я думаю, Шейниса просто боится. Немцы-то что, сегодня есть, завтра — нет, а Шейнис, тот по головке не погладит. Он у нас столько народу погубил, страсть! Про отца Антония, батюшку акапоньского, который повесился, слышали? Говорят, это ему Шейнис собственноручно на шее веревочку затянул. И то я думаю: не мог же священник сам на себя руки наложить…
Тут Супрон полуразвернулся на своем сиденье и, снова переходя на “вы”, спросил ласковым голосом:
— Вы меня, извиняюсь, еще папироской не угостите? Я ить такой роскоши сто лет в зубах не держал, все самокрутки.
Бородатый молча протянул две папиросы и зажигалку.
— Да, — с наслаждением закуривая, продолжал словоохотливый дед, — наломали дров, что там и говорить. У Шейниса еще в гражданскую войну сын калекой родился, ходить не может, — а уж Яков и тогда добротой не отличался. В те времена его уже, как огня, боялись. У нас потом поляки многие к Пилсудскому от него сбежали: граница-то тогда была — вот она… А лет пятнадцать назад, когда его жена померла, вообще он на человека перестал быть похожим. Жена-то, Геня, красивая была; говорят, любил он ее сильно. А дочка его младшая — вылитая мать. Старшая — та в отца, вот в девках и сидит, уж ей около тридцати, я прикидываю. Младшая в девках не засидится, это уж мне поверьте…
Телега, поскрипывая, катилась все веселее по спускающемуся к домам шляху.
— Что, батя, а твоя-то старуха жива-здорова? — спросил неожиданно незнакомец.
— Жива-то, слава Богу, жива, а вот насчет “здорова”… А чего это ты пехом собрался, я ж тебя могу прям до церкви довезти? — воскликнул Супрон, видя, что бородатый спрыгнул с телеги и теперь левой рукой держится за оглоблю, а правую сунул в карман жилетика. — Слушай, а я тебя точно где-то видел, вот только не могу…
Старик замолчал, потому что бородатый вытащил из кармана и приставил к его щеке пистолет.
— Вот что, сморчок вонючий. Если хоть кому пикнешь слово, и ты, и твоя малпа старая пуль наглотаетесь. Понял?
— Понял, понял, — поспешно согласился Супрон.
Бородатый засунул оружье обратно, быстро зашагал вниз, через кусты краснотала, сокращая дорогу к тому месту, где лес обрывается, проваливаясь в Волчьи Овраги — длинный, красный от шиповника лог, расползшийся до старого, заросшего побуревшей крапивой еврейского кладбища.
А старик минуты две сидел, не шевелясь; потом, часто оглядываясь, погнал лошадь по шляху. Он уже вспомнил: этот заросший бородой человек с раскосыми по-монгольски глазами — следователь из Борисова Степунов, собутыльник и лучший друг чекиста Шейниса, не менее Якова известный округе своим скверным нравом.
2
Много веков назад девственный, непроходимый лес тянулся до того самого места, где у старого кладбища расползлись нынче Волчьи Овраги.
На месте же самого оврага, на полукруглой опушке, презрительно сторонясь остальных деревьев, возвышался священный дуб. С незапамятных времен вытянул он в разные стороны свои корявые руки, с незапамятных же времен поселившиеся неподалеку люди поклонялись живущему в дереве богу Пррану, самому могущественному из богов леса.
Откуда пришло в эти места племя темноволосых магорда, не помнил уже никто, лишь в старинных песнях магордских мужчин сквозь тягучие однообразные переливы мелодий проступали высокие горы, теплое бескрайнее море роняло на их подножья буруны. Потом, накануне того самого времени, когда магордскому племени суждено было навеки исчезнуть, неизвестный поэт — утаив имя, называл он себя “Толкователем Птиц”, — собрал эти древние, из уст в уста передаваемые легенды. Старые и новейшие песни, радостные гимны и горестные плачи, восхваленья Великой Матери и сказанья о рождении из Ее лона кустов и деревьев, советы душе умершего, встретившей на своем пути сонмища диких лун, заклинания от упавших звезд и убитых на охоте медведей — это и многое-многое другое составило странную, единственную оставшуюся от магорда книгу, “Книгу Толкователя Птиц”.
О том, как бежавшее от неизвестных напастей племя обосновалось здесь, в полунощных землях будущей Белоруссии, сохранилась в “Книге” печальная, замысловатыми магордскими знаками переданная история.
Ветхие, изъеденные червями, сколотые дощечки. В каждой дощечке — отверстие; через отверстия протянут кожаный шнур, скрепляющий пихтовые страницы; по страницам бегут, вдавлены острым стило, тонкие палочки — темные, забытые письмена давно погибшего племени…
Бегущие по дощечкам палочки похожи на непроглядные заросли, и если долго вглядываться, увидишь: перед глазами растет, точно из лабиринтов твоей прапамяти, лес. Над лесом этим властная, совсем еще молодая, всплывает луна.
Луна разгорается; на свет ее из-за лесных верхушек поднимаются звезды, образуют на небе знаки. Под их сиянием лес превращается в храм; дуб, вышедший горделиво вперед, становится алтарем. Тут же, перед священным дубом, — горстка оборванных и усталых людей. Впереди всех высокий длинноволосый колдун. Он — предводитель: в его теле обитает бог магордского племени Мохту. На руках колдуна — прижатый к отцовской груди ребенок, единственный его сын, родившийся и выживший в многолетних скитаниях; глаза вождя и семилетнего мальчика, глаза всех мужчин и женщин устремлены к светилам.
Как долго добирались магорда до этих мест, ведомые звездами, лунами, криками птиц, знаками на деревьях, голосами богов и медведей! И вот неведомая страна расстилается перед ними лугом, заросшим кипреем и девясилом, лесом, кишащим зайцами, рысями и волками, и небом, по которому между травою и звездами бесшумно летают совы, да, спасаясь от летучих мышей, мечутся ночные бабочки.
Со всех сторон до усталых людей доносится прохладный запах воды. Вода здесь повсюду: в опасных торфяных ямах и стоячих болотах, вода бьет в лесу ключами и отражает луну в бесконечных лесных озерах. Сотни, тысячи желтых лун качаются в ручьях, ручейках и реках, и самая близкая из лун, видимых отсюда, с холма, — та, что плывет по темной реке, неторопливо несущей свои воды с востока на запад.
— Орлога… — бормочет колдун, опуская глаза и показывая пальцем на реку. — Орлога-ахэ алирра…
Но сын вождя и все остальные люди смотрят по-прежнему вверх: туда, где рыжие звезды, то наплывая одна на другую, то рассыпаясь, новые и новые образуют узоры.
И только колдун, опустивший глаза к отражениям лун, знает: дикая эта страна не сразу примет пришельцев, три раза магорда будут обмазывать глиной свои жилища, три раза выходящий из леса огонь оставит на их месте золу и пепел.
Три раза магорда обмазывали глиной свои жилища, три раза выходивший из леса огонь оставлял на их месте золу и пепел. Три раза вождь племени Волк, припадая к земле и обливая ее слезами, бормотал не понятные никому молитвы. Наконец, живущий в теле вождя бог Мохту направил его к священному дубу.
Они проговорили всю ночь: живущий в человеческом теле Мохту и живущий внутри дерева лесной повелитель Прран, — и никто не слышал их разговора, лишь пролетела на своих мягких крыльях летучая мышь, лишь приглушенно, раскачивая луну, под холмом шумела река Орлога, да однажды в полоске лунного света показалась из леса морда медведицы, — показалась и снова слилась с окружающей чернотой…
Луна, древнее солнце мертвых, роняя зеленоватый свет на лицо колдуна, по шее сползала вниз, к висящему на груди открытому с двух сторон мешочку; оттуда тянулось до пояса двуострое лезвие.
На груди вождя висел Меч Мохту — магическое, от отца к сыну передаваемое оружие. Когда-то этим оружием молодой еще бог магордского племени сражался со стаями драконов и лун, насылаемых богиней-звездой Тайвогой, — сражался и в жестоких битвах одолевал их.
Она и сейчас, разбитая, но не покоренная гордая утренняя звезда Тайвога, всплыла над лесом; тут же лазоревым отражением загорелась в реке. Деревья разом зашевелились; вздыхая чуть слышно, потянулись к звезде ветвями. Старый могучий дуб заскрипел долгим тяжелым скрипом и еще ниже склонил свои ветки над Волком, который бормотал что-то в глубоком экстазе, закрыв глаза и прижавшись щекой к стволу, да иногда, точно безумный, зубами вгрызаясь в кору священного дерева.
Волк вздрогнул, открыл глаза и посмотрел на луну. Луна по краю неба сползала к верхушкам деревьев; где-то слышался стрекот кузнечика, крики жаб и лягушек. Прогоняя с поляны ночь, вылетел и захлебнулся туманом ветер, и в светлеющем понемногу лесу, уже не спящем, но еще и не скинувшем дремы, тутнула три раза неизвестная птица.
С рассветом вождь вернулся домой.
В углу, у бревен стены, на сваленных в кучу медвежьих и лисьих шкурах, лежал, смешно посапывая во сне, семилетний Волчонок. У костра, разложенного в углублении земляного пола, валялись глиняные игрушки: конь с двумя головами, танцующая богиня и шестикрылый дракон. Здесь же кучкой лежало любимое лакомство мальчика: земляника и лесные орехи. По всему дому пучками были развешаны травы, от них исходил чуть горьковатый запах.
Наклонившись над сыном, Волк долго всматривался, словно впервые разглядывая черты маленького лица. Затем дотронулся до плеча ребенка, шепнул что-то на ухо. Волчонок тут же открыл серые, как у отца, глаза; щурясь от света пламени, приподнялся на остром локте.
…Теперь они направлялись к дубу вдвоем: отец, не оборачиваясь, шел впереди, за ним семенил Волчонок. Застрявшая над лесом заря бросала к ногам идущих оранжевый отблеск.
Река Орлога была закрыта туманом; когда ветерок отогнал от берега его клубящийся полог, вода, показавшись на миг, вздрогнула в тихом плеске. Волчонок не разглядел, но угадал значение звука: острозубая щука, должно быть, врезалась в стайку линей. Возле воды, в лозняке, гнездились нырки и чибисы, прятались от людей чирки. По воде плыли белые утки, над ними стаями вились ласточки. Дрозды, вороны и воробьи облепили склоненную над водой плакучую иву.
А дуб уже вырастал перед ними глыбой. Там, на холме, вместо уплывающей мглы поднималось над деревом глухое безрадостное чириканье проснувшихся птиц.
На поляне было почти светло, и только в густой, спутанной кроне дуба, на шершавых его ветвях, висел еще не тронутый утром мрак.
Волк упал перед деревом наземь; лежал с минуту, плача и бормоча, царапая землю пальцами. Потом вскочил, схватил за руку с любопытством глядевшего на него сына и повалил на землю. Ладонью закрыв Волчонку глаза, вытащил бронзовый Меч.
Моргнув ослепительно ярко, погасла между деревьями утренняя звезда Тайвога…
У самых корней дуба уже была вырыта неглубокая яма. Волк опустил в нее убитого сына так, чтобы корень дерева касался кровоточащей раны. Закопав труп, долго стоял, прислонившись к мощному, трещинами и болячками усыпанному стволу. В однообразной мелодии, слетавшей с губ вождя, оживали и ползли на заросшие лесом горы медленные седоголовые волны.
Над поляной расправляло зеленые крылья утро. Призрачным белым драконом ворочался на расходящихся спицах света дым. Закрывала и вновь распахивала желтые, в черных пятнышках, крылья вспорхнувшая с ветки бабочка…
Темные, бегущие по дощечкам знаки причудливые образовывали узоры. В нижнем углу пихтовой ветхой дощечки несколько последних, завершающих этот рассказ палочек соединялись в узор магордского солнца с двумя закрытыми уголками: в символ лета, уже перешагнувшего через самые жаркие свои дни и подошедшего к последней трети.