"Песни улетающих лун" - читать интересную книгу автора (Астанин Андрей)

Глава четвертая. Исход

1

Остаток дня Шейнисы провели на чердаке сарая, боязливо прислушиваясь к каждому звуку. Вечером они выбрались из дома. Сестры на сцепленных руках несли Семена, за ними, жалко охая, ковыляла старуха. Впереди над последними крышами улицы позолотой горел закат, в сухом теплом воздухе смешались запахи горькой ольхи, трав, приторного тошнотворного конопляника. Чутким недобрым молчанием провожало четверых беглецов поредевшее гетто…

Шагах в двадцати от колодца отставшая от внуков Ревекка почувствовала внезапную резкую боль в пятке. Страдальчески морщась, она едва дохромала до частокола. Опершись, сняла бот, вытряхнула попавший внутрь сучок. И, обуваясь, услышала мужской голос.

Ревекка подняла голову. В десяти шагах от нее, на низкой крыше ближайшего, отделенного лишь частоколом дома стоял седобородый еврей в штраймл; раскачиваясь, подвывал. В темноте четко выделялось его лицо; видно было, как шевелятся губы.

Голос старика показался смутно знакомым. Ревекка, прищурив глаза, так и ахнула:

— Реб Борех, вы ли это?

Да, это был, без сомнения, реб Борех Злочевер, известный далеко за пределами местечка хасидский цадик. Можно было понять изумленье старухи: лет восемь назад реб Борех был арестован ее собственным сыном и выслан вместе с учениками в места, названья которых трудно было произнести и совсем невозможно запомнить. Позже один из вернувшихся из тех мест земляков принес весть о гибели ребе от рук уголовников. И уж совсем непонятно было, каким образом старик оказался в местечке, почему Ревекка ничего не слышала о его возвращении и, наконец, почему он читает молитву, стоя на крыше.

Тем временем ребе, не обращая внимания на Ревекку, бормотал стонущим речитативом, то проглатывая концы слов, то растягивая отдельные звуки:

— Да лобзает он меня лобзанием уст своих! Ибо ласки твои лучше вина. От благовония мастей твоих имя твое — как разлитое миро; поэтому девицы любят тебя. Влеки меня, мы побежим за тобо-ооо-ою…

— Реб Борех, — позвала старуха громче. — Отпустили вас, что ли?

И опять ничего не ответил ребе, только, будто соревнуясь с Ревеккой, возвысил голос и сам.

…Сливался с темнотой его лик; с неведомой силой звучали слова древней песни. Казалось, реб Злочевер заклинает нависшую над крышами ночь горячими своими призывами. Дрожащие, простуженные звуки крепли; невидимые расправлялись в полете крылья. В каждом слове спеклись в одно целое лишенная сока, пахнущая гнилью полынь и вязкий пьянящий мед отшумевших когда-то кедров. Ревекка, почти не знавшая древнееврейского, плохо понимала смысл произносимого, но родные, слышанные с детства звуки проникали в душу, волновали без перевода.

Любопытство, однако, не давало покоя.

— Реб Борех, отзовитесь же на минутку! Реб же Борех… Тьфу ты, — обиделась старуха и, безнадежно махнув рукой, заковыляла прочь. “Оглох он что ли? Или… это вообще не реб Борех?”

Пройдя с десяток шагов, Ревекка, одолеваемая сомнениями, обернулась — и тихо ахнула. На крыше, за спиною реб Бореха, стояли семь или восемь хасидов; шевеля бесшумно губами, в молитвенном раскачивались экстазе. Прямо над их головами, почти касаясь затылков, висела молодая луна; словно участвуя вместе с людьми в одном ритуальном действе, подпрыгивала им в такт… Густые, с голубоватыми оттенками, ее лучи стекали прозрачными струями по шеям на плечи молящихся.

Старуха зажмурила от испуга глаза, а когда снова открыла их, на крыше никого, кроме неподвижно висящего серпа, не было.

— Ой, горе мне… — пробормотала Ревекка и, уже не оглядываясь, поспешила к поджидающим ее возле колодца внукам. В глазах ее все еще стояла жутковатая картина прыгающей над молящимися луны и с прежней силой все еще звучал в ее ушах страстно-скрипучий, с козлинкою, голос хасидского ребе…

— Хиней митосей ше-ли-Шлойме, шишим гибейрим совив ло ми гибейрей Исроэль. Кулом ахузей херев милумдей мильхоме иш харбей аль-ярейхей ми-пахад ба-лейлес…/Вот ложе Соломона, вокруг него шестьдесят богатырей из богатырей Израилевых. Все они держатся за мечи, обучены битве, у каждого меч на бедре от страха ночного/

2

— Ну, где она? — спросила в нетерпении Зося.

Сестры осторожно посадили Семена на землю. Ирка чувствовала, как по затекшим рукам разливается кровь; с тоской думала, что их путь до леса лишь начинается.

— Вон идет, — показала она в темноту. И тут же добавила другим, уже умоляющим голосом: — Зось…

Гетто заканчивалось тремя домами, дальше начиналась самая опасная часть дороги.

Зося устало вздохнула:

— Быстрее давай.

— Я мигом, не успеет бобе дойти.

В предпоследнем, спрятавшемся в вишневом садике доме, где жила когда-то Клавдия Высатинская, сквозь узкую щель в ставнях тусклый сочился свет.

Ирка постояла в нерешительности у окна, послушала, как, испуганный, бьется в груди комочек. Негромко постучала по ставню.

— Ося!

В щели заколыхалась, приближаясь, свеча.

— Кто там?

Его голос…

— Коханый мой… — Комочек в груди забился быстрее. — Ося, открой, это я!

Свеча уплыла; торопливые, послышались за дверью шаги, и , освобождая проход в дом, холодно звякнула клямка.

— Осенька, — Ирка рванулась в сени; обняла любимого, ища в темноте его губы. — Ося…

Сильные руки поймали ее капканом, пальцы начали жадно шарить ниже спины, небритая щека уколола шею. Девушка удивленно отстранилась и ахнула: ее сжимал в объятиях незнакомый парень.

— Ты кто? — прошептала Ирка. Колючая волна страха пробежала по ее спине. — Где Ося?…

— Какой еще Ося? — Парень оскалил зубы. — Ты что, голуба? Здесь мы всегда жили.

— Ося! — Ирка оттолкнула парня и вбежала в комнату.

Но ни Оси, ни его родственников в комнате не было. Голубоватую стену загораживали в углу дубовый стол и четверка крашенных табуреток; на столе наготове стояли штоф, чугунок и стаканчики; белые ситцевые гардинки занавешивали окно. Чистой и не по-военному богатой казалась хата; и только полумрак, спорящий с огоньком стоящей в стакане свечи, от которой ложились на стены длинные тени, придавал обстановке странный, нехороший какой-то оттенок…

Справа, спиною к Ирке, молитвенно наклонив голову к пустому, без иконы, углу, стоял широкоплечий мужик. Он вздрогнул, повернул к вошедшей густо заросшее бородой лицо, и Ирка увидела, что на щеке у него запеклась синим пятном кровь…

Ирка закричала в голос и, рыдая, бросилась к выходу. В сенях парень попытался схватить ее, но она с криком оттолкнула его руку.

Ирка выбежала на улицу, и ей показалось, что за спиной летят ей вдогонку страшные злые вопли:

— Какой еще Ося? Здесь мы, мы всегда жили!

— Да что с тобой? Что случилось-то? Тебя всю трясет, — Зося тщетно пыталась успокоить сестру.

Ирка задыхалась от плача:

— Ося же сам говорил, что их туда поселили!… А там какие-то мужики! Что они там делают? Где Ося!? Значит, его увезли… Осенька, мой любимый!…

Семен и Зося подавленно молчали, а старуха, закрыв глаза и качая головой, только пробормотала беспомощно: “Горе мне, ой же горе мне, Бог…”

Ирка вдруг успокоилась сама. Вытирая глаза, сказала жалобно:

— Пойдем скорее. Здесь так страшно.

С великим трудом, делая постоянные передышки, семья спустилась к реке и двинулась в сторону леса, вонзившего вдалеке вершины в тяжелое, с черными подтеками, небо.

Неизвестно кем занесенная с кладбища, лежала на дне Волчьих Оврагов замшелая, почерневшая от времени плита надгробья. Сестры посадили Семена прямо на нее; вытерли со лбов бисеринки пота.

— Не доползем мы, — Семен виновато улыбнулся.

Было уже совсем темно. С начищенного до блеска месяца, пропуская к Оврагам свет, ветер сорвал рваную тучу, и на фоне неба отчетливо нарисовались очертанья шиповника.

— Ладно, — решилась Зося. — Передохнем здесь чуток.

Новая туча перекрыла собой струящуюся в воздухе дорогу, но уже через несколько секунд луна вынырнула из ее волн; бриллиантами вспыхнула на иглах шиповника дождевая вода.

3

— Бобеню, а как ты думаешь, куда увезли Осю?

Ревекка уже прочитала по памяти “Шма” и теперь — больше на иврите она ничего не знала, — общалась со Всевышним на родном языке, при каждом “Готеню” поднимая к небу тощие руки и раздражая своим бормотанием не находившую себе места Ирку.

Старухе не хотелось прерывать молитвы, и она с досадою повернулась к внучке:

— Я знаю? Степка Малюго говорил, что в Барановичах есть какой-то завод, там евреи будут работать, а Зелиг Грушевский слышал, что немцы всех идн свозят в Польшу. Откуда я знаю?

Ревекка снова принялась было бубнить под нос, но Ирка опять прервала ее — уже раздраженно:

— Бобе, а за что твой любезный “Готеню” все время наказывает евреев?

В рыхлой тишине оврага голоса говоривших казались вязкими, непохожими на настоящие.

— Откуда я знаю? За наши грехи…

— На то он и “Готеню”, чтобы кого-то наказывать, — вставил со своего каменного сиденья Семен.

— У меня нет никаких грехов, — раздраженно сказала Ирка. Ни Семен, ни Зося не смогли удержаться от усмешек. — Что смеетесь? Нет у меня никаких таких больших грехов. Маленькие есть, а больших нету. — Она все больше сердилась. — А у мамы вообще никаких грехов не было, это все знают, к тому же она была такая красавица. И у Оси никаких грехов не было, — почему же его увезли?

— Да почему ты так уверена, что его увезли? — Зося неестественно рассмеялась. Она сама чувствовала, каким глупым и искусственным получился ее смех. — Он тебе когда сказал, что их к Высатинской поселяют?

Неумелое Зосино участие только подлило масла в огонь. Ирку душила злоба:

— Бобе, а что твой Бог сделает еврейке, которая по уши втюрилась в нееврея?

Старуха пожала плечами.

— Пусть гойки и выходят замуж за гоев. У нас своих красавцев хватает.

— Нет, я ведь и не говорю “замуж”. Как раз наоборот: если она просто втюрилась в него по уши и бегает за ним, как собачка, а у него таких собачек — тысячи.

Зося, потрясенная обидой, до боли прикусила губу. Она знала, в каком состоянии находится сейчас Ирка, но все равно не могла простить оскорбления и теперь сидела, крепко сжав кулаки, чтобы не расплакаться. В этот момент она ненавидела младшую сестру.

— Может быть, о чем-нибудь другом поговорим, богословы? — Семен попытался взять на себя роль миротворца. — Вот когда своими глазами увижу вашего Бога, тогда и спрошу у него, что грех, а что не грех.

— Ты больно умный, Семен, — старухе уже не хотелось оставлять начатого разговора. — Твой отец большой умник, и ты весь в него пошел. Да только когда твоя мать, мир ей, болела, он тхилим читал. Я это сама видела, своими глазами. Зашла как-то в сарай, а он стоит в углу и читает.

— Этого не может быть, — твердо сказал Семен.

— “Не может, не может”. Все может быть. И с едой стал построже. Помню, у нас тогда Федор гостил и еще один следователь, дружок его, рябой такой. Я это хорошо запомнила: я их чолнтом мясным угощала, а потом сметану на стол поставила. Янкель гостям-то сметану предлагает, а сам к ней и не притрагивается. Рябой, тот обратил внимание, говорит, а что же хозяин сметану не ест, может, отравить нас хочет? А Янкель: да нет, нет, наелся я, говорит, уже не лезет. Да я-то знаю…

— Что же мама от этого не выздоровела? — не выдержала Ирка. — Вот Степка Малюго на немцев работает — и ничего, никто у него не умер.

— Степку Гашем покарает, — убежденно сказала старуха. — Всех Гашем покарает. Прилетит Ангел Смерти с огненным мечом в руке…

Семен, упав спиной на могильную плиту, оглушительно расхохотался.

Его смех заставил трех женщин вздрогнуть.

Наверху овражного спуска зашуршали ветки кустов; метнулась в небо перепуганная насмерть малиновка.

Зося, собираясь уже выругать Семена, открыла рот — да так и застыла, пораженная необыкновенной картиной.

Она увидела, как смех брата подхватил чернеющий вдали лес. Как в темноте начали смеяться деревья: дернулась в робком смешке осина, заражаясь смехом подруги, не выдержали березы… И вот уже целые заросли зашумели в беспричинном припадке, затряслись, качая от хохота своими верхушками. Где-то под ними скакал, посмеиваясь и присвистывая, ветер. Из глубины леса пронзительно и разбойно захохотал сыч. Зосе самой стало вдруг ужасно смешно — и ужасно страшно.

Последним аккордом этой странной симфонии разорвались чуть слышно и тут же погасли в воздухе хлопки далеких, полумиражных выстрелов.

— Ладно, нечего рассиживаться, отдохнули, — Зося встала, оправила и отряхнула платье. Она еще слышала в ушах хохот деревьев и хлопки выстрелов, и ей не терпелось спросить у Ирки, слышала ли что-нибудь та. Мешала не потухшая еще обида. И еще: на одно мгновенье поднялось из коридоров памяти красивое улыбающееся лицо военного в фуражке со звездочкой и уплыло, спряталось за ветвями шиповника.

Встала с земли и Ирка. Если б не темнота, было бы видно, что в лице у нее — ни кровинки.

— Я пойду обратно, в гетто, — с трудом выговорила она.

— Ты что болтаешь? — Зося от изумления сделала шаг назад; чуть не упала, наступив ногой на корягу.

— Я пойду в гетто, — упрямо повторила Ирка. — Я хочу, чтобы меня тоже убили. Как Осю.

Несколько секунд все молчали. Потом Зося разревелась.

— Иди! — воскликнула она высоким срывающимся голосом. — Иди, куда хочешь. Всю жизнь ты меня мучаешь! Тебе плохо, а нам хорошо! Ты все равно никуда не пойдешь, потому что боишься, только хочешь всем нервы попортить. Иди, а Семена я сама донесу.

— И пойду, — Ирка повернулась к Зосе спиной, сделала пару шагов назад, да так и застыла, как вкопанная, на месте.

Зося уже пришла в себя, спросила спокойнее:

— Ну что же ты не идешь?

Ирка молчала. Она не двигаясь смотрела вдаль поверх диких кустов.

— Ну что же ты…

— Смотрите, — прошептала, наконец, Ирка, показывая пальцем туда, где из-за макушек леса на поле торжественно вытекало небо.

— Что ты там увидела? — Зося тоже невольно перешла на шепот.

Ирка только дрожала и тыкала пальцем вверх. Мохнатые звезды бросали на беглецов зеленоватый свет, кололи глаза ледяными лучами. Ожившими рисунками сияли Весы и Сито, Дракон и Большая Медведица; неяркою синею лентой тянулись заливы и реки Млечного Шляха. Торжественным сиянием были одеты неразлучные Близнецы; алмазным светом переливался Марс. Звезды то разгорались, то снова меркли, как свечи, — казалось, что сама Вечность проходит по их огням…

— Смотрите, смотрите же… Мамочки…

— Да нет там ничего. — Бодрого голоса у Семена не получилось.

— Неужели вы не видите? Вот он…

— Кто “он”?

— Он… летит сюда. Смотрите, вон оттуда… с мечом в руке, неужели вы не видите!?

— Да кто “он”-то!? — Зося чувствовала, что ее саму начинает трясти.

4

“Смотри, Повелитель Снов ногами встал на излуки! В шуйце его щит-луна, в деснице его Меч Мохту, в глазах его — ужас звезд, на лбу его — знаки ночи, под ногами — речная зыбь; сам Прран выводит ему Гаррона, кланяясь, говорит ему: “Садись, садись на коня, Повелитель”.

Садись на коня, Повелитель! Ты — порождение Мрака и прародитель Ночи, обетованье войны и поруганье мира, злоба умерших и страх родившихся, наказанье Горам и поощренье Морю. Садись, потому что теперь твое время: над головою твоею совы, под ногами — слепые рыбы; садись, потому что конь твой уши вонзил в небосвод, хвост его утонул в тумане, потому что грива его — вода, глазницы — ночные бездны; садись, потому что вокруг тебя — тьма и крики.

— Тьма, тьма кругом! — кричат по округе птицы.

— Тьма, тьма! — выпь басит на болоте.

— Тьма, тьма, тьма, тьма, — стучат копыта Гаррона.

— Тьма, тьма, — коню отвечает Эхо. — Тьма, пока не наступит утро.…

— Тьма, — эхо разносит ветер. — Тьма, пока не придет Тайвога.

— Тайвога, — кричит Толкователь Птиц; слеза, упавшая с неба, горит на его ладони. — Когда ты придешь, Тайвога?

Звезда моя, с тех пор, как увидел тебя над лесом, Месяц — мой главный жрец, Северный Ветер — единственный друг мой, страдание — повелитель мой, бессонница — тайный советник; воздыхания бегут впереди меня, смерть — постоянный спутник мой, домыслы — слуги мои, тревога — путь мой земной, тоска — дорога моя небесная. Дорогой тоски, путем тревоги ходил я по миру, искал тебя в шести странах; повсюду царила ночь. Татарский царь — словно дуб: стар, молчалив и грозен, влашский плакучей ивой склонился на троне своем, смотрит с печалью долу, свейский царь весь, как рябина. в нарядах красных, славянский князь тонок и юн и бел лицом, как береза. Готы пытались меня схватить — я обернулся волком, хиновы стреляли в меня из лука — я превратился в сокола. Бежал лесами, полями; летел со звездами, чтобы найти тебя. Не тебя ль я касался губами, когда серым волком пил воду из рек твоих, не твое ли имя выкрикивал, пролетая над лесом птицей? Не твой ли пояс — речная излучина, не твои ли браслеты — озера, не твои ли серьги — ручьи? Не твой ли плащ — утренняя заря, не твоя ли корона — зарница, не в твоей ли руке лук-радуга, тетива его — вереница жужжащих пчел; не твое ли имя — роса утренняя на губах жаждущего, на губах шепчащего тебе: “Когда ты придешь, Тайвога?”

— Я приду скоро, — поет на дереве соловей. — Весь день я искала в лесу любимого моего, и никто не сказал мне, где он. Перепел не услышал меня, лунь не ответил мне, воробей испугался меня, ворон напугал меня, кукушка плакала обо мне, сыч надо мной смеялся, кричал мне, что я не найду его.

Я приду скоро, но когда я приду, ты не откроешь глаз, не шевельнешь губами, не кивнешь головой, не поднимешь руки, чтобы сказать мне “здравствуй”.

— Тайвога! — кричит Толкователь Птиц; крики его уносит на небо коршун. — Когда ты придешь, Тайвога?

Звезда моя, брови твои в сурьме, губы измазаны спелой вишней; груди твои — нераспустившиеся цветы, соски их темны, как медоносные пчелы, тверды, как речные камни; руки твои — потоки золотого дождя, бедра твои — водопады, косы твои — Северным Ветром скрученные облака. Вот ты идешь по рекам; на грудь твою падает летний ливень, о соски твои разбиваются капли на тысячу мелких брызг, на щеках твоих — знаки утра. В реках твои отраженья: Орлога, Зрога, Варрога, Йвога — это все ты; пение соловья, стрекот кузнечика, голос реки — это твой голос. Ветра несут тебя на руках, сосны кланяются тебе, осокорь ждет тебя по ночам, неясыть умолкает, видя тебя, звезды, тая над лесом, боятся глядеть на тебя, луны, улетая, над реками поют тебе свои песни.

Звезда моя, дикий шиповник меня не колол иголками, — что ж больно мне? Пыльца, ветром сдуваемая с цветов, не попадала в глаза мне, — что ж я лью слезы? Брызги реки Орлоги, волнуемой лебедиными крыльями, не достигали меня, — что ж я хожу, как окаченный? Серые от пыльцы, не разу не жалили меня пчелы, — что же я горестно вскрикиваю? На красных крыльях заката приходит тьма, — что ж не ложусь я спать, что ж я зажег свой факел, освещаю свой дом, разгоняю злых духов вздохами, что ж, обливая дощечки слезами, вывожу до утра слова: “Когда ты придешь, Тайвога?”

— Я приду скоро, — стрекочет в траве кузнечик. — В полях весь день искала я любимого моего, и никто не сказал мне, где он. Южный Ветер сорвал с меня платье, Северный Ветер закрыл мое тело косами, Западный Ветер бил меня по ланитам, Восточный Ветер целовал меня в губы, шептал мне в уши, что я не найду его.

Я приду скоро, но когда я приду, на лице твоем будет снег, в ладонях твоих — земля, вместо ног твоих — травы, глаза твои — пустота; голос твой будет забыт, любовь твоя станет ветром, имя твое перейдет к ручьям, они понесут его к рекам.

— Тайвога! — кричит Толкователь Птиц; крики его уносит к лесу Северный Ветер. — Когда ты придешь, Тайвога?

Звезда моя, слышишь? Юность моя уходит. Первый седой мой волос я бросил в реку и посмотрел на воду: может, уже пришла ты, второй же седой мой волос отдал я ветру и посмотрел на небо: может, уже летишь ты; третий седой мой волос не буду трогать: глаза закрою и прошепчу в печали: “Звезда моя, лето мое уходит и наступает осень!”

Звезда моя, осенью я умру. Магорда споют печальную песню, положат меня в челнок, ива последними листьями коснется лица моего, река понесет меня в Дррох. Впереди меня — венки из лесных цветов, принесенные летом, за мною плывут листья ив, погибшие осенью. Страхи мои поднимут в прощании руки, грехи мои будут стрелять горящими стрелами, любовь моя южным ветром разметает мне кудри, смерть моя будет смотреть на меня с деревьев.

Звезда моя, вот наступает вечер, на крыльях летят кошмары, ищут меня, смеются. Я обернулся бы волком, — страхи мои, словно охотники с факелами; я превратился бы в сокола, — грехи мои, словно силки с приманкой. Затравленным серым волком буду бежать к рассвету, раненым соколом буду лететь над лесом, кричать деревьям: “Сколько осталось ночи?”, спрашивать у реки: “Когда ты придешь, Тайвога?”

— Я приду скоро, — журчит под холмом река. — На небе всю ночь я искала любимого моего, и никто не сказал мне, где он. Живые звезды шептали чужое имя, мертвые звезды упали в чужие реки, — а я на небе искала, искала любимого моего; восход освежил мне ноги, луна опалила мне лоб, — а я в воде искала, искала любимого моего. Поет ли на дереве соловей, плачет в реке русалка, — это я годами ищу любимого моего, и мне говорят года, что я не найду его; губы ли ночью коснулись губ, пальцы ли вайделота утром легли на струны, — это я веками ищу любимого моего, и мне говорят столетья, что я не найду его.

Я приду скоро, но когда я приду, исчезнет все, что придумала ночь: звезды и стаи лун, ночные мечты и ночные кошмары, тени деревьев и свет светил, пасти волков и глаза медведей, крылья летучих мышей и когти совы, злобный хохот сыча и жалобный плач кукушки, тучи, несущие град и ветер, несущий тучи, Северный Ветер, гонитель птиц, и ты, Толкователь Птиц, последний поэт магордского племени”…

5

— Сумасшедшая! — Зося никак не могла успокоиться. — С глузду от страха съездила? Еще обратно хотела идти, героиня. Ну что стоишь, пошли уже! — крикнула она застывшей оцепенело сестре.

Ирка, растерянная, не видящая ничего перед глазами, подошла к брату. Вместе с Зосей они подняли Семена на руки, потащили по склону к закрывающему шлях шиповнику.

Старуха полезла тоже. Она первой выбралась из зарослей на дорогу; сестры, осторожно перетаскивавшие брата через колючие ветки, услышали ее вскрик. Сразу за этим коротким вскриком обе сестры различили нарастающий шум машины…

— Погибли! — Старуха метнулась обратно, под защиту кустов, отчаянно забормотала: — Заметили меня! Прямо на грузовик вылезла! Погибли мы все!!!

Первой из четверых пришла в себя Зося, громко и злобно выдохнула:

— Ложитесь же!

Они с Иркой опустили поспешно, почти уронили на землю Семена, потом повалились и сами. Старуха шлепнулась рядом; не в силах сдержать испуга, закрыла лицо руками.

Следующая минута была бесконечной и страшной. Колючие и густые, в зажженных гирляндах ягод, кусты шиповника дрожали мелко, ловили шепчущими губами растущие огоньки фар. Над ними раскачивалась, торжествуя, луна — выглядывала желтым блестящим глазом из проплывающих туч, касалась прозрачной ризой распластанных возле кустов людей. Сразу четыре сердца, разрываясь, ломая грудные клетки, выстукивали одно и тоже:

— Погибли — погибли — погибли — погибли — погибли…

Машина, судя по хищному громыханью, была уже совсем рядом.

Зося, повернув голову, увидела с ужасом, как между кустов к оврагам прыгнули лучики фар… зеленый светящийся круг стремительно побежал к Ревекке, лежащей чуть в стороне от самых густых, скрывающих внуков зарослей… он был все ближе, ближе… и вот, — “Аденой Цвоойс! Готеню таерер!! Господи, спаси и помилуй!!!” — выхватил из темноты траву у ее ног…

…но саму ее не задел; уходя в сторону, пропал, наконец, за стеной почерневших веток.

Грохот, достигнув высшей, самой страшной своей точки, медленно шел на убыль.

Четверо лежали не шелохнувшись. Холодная сырая земля освежала горячие лбы и руки; оплетая травой, звала, не разрешала подняться.

Семен нашел в темноте плечо Ирки. Одною рукой обнял сестру и, улыбаясь, шепнул ей на ухо только два слова:

— Борех Гашем.

…В эту минуту наперерез удалявшемуся грузовику на дорогу выскочили двое…