"Произведения" - читать интересную книгу автора (Скорик Любовь)ПрисухаЯ прибежала в машбюро с ворохом вкривь и вкось исписанных, вдоль и поперёк исчёрканных листков, на которые сама страшилась глянуть. Объяснение с машинистками предстояло нелёгкое. К тому же надо было (господи, когда только этого не надо будет!) умолить их напечатать статью "ради Бога побыстрей". Я наперёд знала, что придётся мне выслушать очередную порцию нотаций по поводу моего ужасного почерка, потрясающей неаккуратности и вечной спешки. Мне не повезло: поспела к самому перекуру. Машинистки пока ещё не встали, но машинки их дружно молчали. В ближайшие четверть часа уже голоса не подадут, не отстукают ни буковки. Перекуры ввела у нас три года назад Люсенька. В первый же день своей работы у нас она, отстучав пару часов, встала, вынула из сумочки свежий номер "Иностранки" и спокойно принялась читать. На наши недоуменные возгласы новая машинистка молча подала, вероятно, ею же принесённый и открытый на нужной странице справочник по охране труда. В отчёркнутом абзаце было чёрным по белому написано, что машинистке после двух часов работы необходим пятнадцатиминутный отдых. Вокруг неожиданного новшества разгорелись баталии. Мы, литсотрудники, доказывали, что в редакции газеты оно совершенно неприемлемо, что, пока не сдан номер, говорить об отдыхе — преступление. Зато после можно отдохнуть не пятнадцать минут, а гораздо больше. Машинистки же наши, раньше и не подозревавшие об этом своём праве, вдруг дружно заявили, что иначе работать не могут. Вмешался профсоюз и перекуры узаконили, они стали принципом, отступлений от которого не делалось даже ради самых срочных материалов. Хотя справедливости ради надо сказать, что вообще-то наши машинистки, включая и Люсеньку, были покладистыми и сговорчивыми. С ними всегда можно было договориться остаться после работы, придти утром пораньше или поработать в обед. И только перекуры оставались неприкосновенными. Проводили их по-разному. Нина Тимофеевна приспособилась вязать. Зоя успевала отовариться в гастрономе рядом и таким образом освобождала себе обеденный перерыв для комиссионки, ходить в которую было её слабостью. Анна кипятила на плитке чай и в немыслимых количествах пила его с сахаром вприкуску. По прямому назначению перекуры использовала одна только Люсенька: закуривала сигарету, открывала журнал и устраивалась на диване. Она же следила за тем, чтобы перекур не затянулся дольше положенного ни на секунду. Мы дружно злились, однако на Люсеньку свою злость не переносили. Её уважали за умение молниеносно печатать, за грамотность и, я думаю, за привлекательную внешность. Высокая, по-спортивному подтянутая, одетая, как правило, в брюки и ослепительной белизны блузку, умело, некричаще подкрашенная, с простой, очень идущей ей причёской — она была словно с картинки модного журнала. Я же Люсеньку просто любила. Её требовательность к себе меня восхищала: каждый напечатанный ею лист был произведением искусства. Помарок и исправлений она совершенно не терпела, обнаруженную ошибку исправляла просто: безжалостно разрывала лист и перепечатывала заново. Я знала, что моё чувство безответно. Люсенька должна была не терпеть меня за преужасный почерк, который ей надлежало каждодневно расшифровывать. Кроме того, она слегка презирала меня за мои отсталые литературные вкусы. Люсенька читала много и всё сплошь самых модных западных авторов. В сумочке своей она постоянно носила или свежий номер "Иностранки" или только что вышедший и уже нашумевший роман. Я же имела неосторожность сказать ей, что эта литература меня как-то не трогает, что из "Иностранки" читаю только то, о чём кругом долго и дружно кричат, читаю почти по обязанности. Своим признанием я привела Люсеньку в замешательство, будто она узнала обо мне что-то неприличное. Когда же я чистосердечно созналась, что мой любимый писатель — Чехов, в Люсенькиных глазах, обращённых в мою сторону, исчез даже малейший интерес и поселилось то же безразличие, с которым она смотрела, положим, на стул, с той только разницей, что стул не затруднял её разбором своих немыслимых каракуль… Итак, в машбюро начинался перекур. Значит, придётся ждать. Взбираться к себе в отдел на четвёртый этаж не имело никакого смысла. И я, вооружившись ножницами, ручкой и клеем, принялась приводить свою рукопись в более или менее божеский вид. Между тем машинистки встать со своих мест не спешили. Они были увлечены общим разговором. Вернее, говорила-то одна Люсенька, остальные слушали, ахали, качали головами, всплёскивали руками — словом, выражали крайнюю степень заинтересованности. Я невольно слушала тоже, и скоро рассказ Люсеньки заинтриговал и меня. — Я не удивляюсь брату — у мужчин случаются такие заскоки. Господи, какую невесту на эту пигалицу променял! Та — красивая, современная, умная — они ведь вместе в институте учились. А эта — смотреть не на что: ни фигуры, ни лица, ни профессии — чертёжница! И ведь в две недели Михаила окрутила. Мы к его свадьбе с Ниной готовимся, а он эту нам приводит: "Знакомьтесь — моя жена Роза". Ну ладно, пусть. Мужчина под настроение ещё не то может сделать. Но мама-то, мама! Старый опытный человек, уж ей-то совсем непростительно. Ну словно околдовали её. Ведь так, чего доброго, и вправду поверишь, что приворожить можно. — А что ты думаешь, ещё как привораживают! — заторопилась высказаться Нина Тимофеевна, — моего-то вот так же увела одна… Историю Нины Тимофеевны все мы слышали множество раз и потому интереса к ней не проявили. — Вы не поверите, — продолжала Люсенька, — нас, родных детей, будто и нет вовсе. А перед ней ну просто устилается. — Может, она подарками мать-то подкупила? — подала голос Анна, – старухи это любят. — Не смеши! Откуда? Явилась к нам с одним чемоданчиком. Детдомовская. Год только после школы проработала. Ничегошеньки! Чулки — штопаные. Только что не голая. — Лаской она подъехала к твоей матери, вот что! — определила Зоя. Однако Люсенька начисто отмела и это предположение. — "Лаской"! Да она в первый же день заявила, что чужого человека называть матерью не собирается. Если уж своей матери не помнит, то и подставной ей не надо. Толковала, что называть свекровь матерью — это просто предрассудок, — А как же зовёт-то? — Вначале по имени-отчеству величала. А сейчас только и слышно: "мама" да "мамочка". Болела она сильно — так мама над ней, словно над маленькой, сидела, ни днём ни ночью от кровати её не отходила. Как тогда, в бреду, назвала впервые мамой, так теперь и зовёт. — Это надо же, чтобы такая любовь у снохи со свекровкой! — мечтательно произнесла Зоя. — Даже не верится. А я-то думала, что у всех, как у нас. — Нет, я тебе говорю: здесь дело не чисто! — твёрдо заверила Нина Тимофеевна. — Знает твоя невестка слово приворотное, знает. Присуха она. — О, господи, да какое там слово, что вы в самом деле! В средневековье живём, что ли? Да и поглядели бы вы на неё, какая там присуха — белобрысая, конопатая, от горшка два вершка. Воробей ощипанный! — А быть может, вы мать свою как-то обидели? — теперь уже не выдержала я. — Знаете, иногда и сам не заметишь, как обидишь, а она, жена вашего брата, просто по-человечески относится к своей свекрови? Я сказала это и тут же покаялась. Люсенька так посмотрела на меня, что стала ясно: вовеки теперь быть мне у неё в немилости. — Знаете, Валентина Петровна, у нас интеллигентная семья и атмосфера такая, что обидеть старого человека просто немыслимо. Нашей маме каждый может позавидовать. Кстати, пока эта распрекрасная Роза не расцвела в нашем доме, с мамой вообще никто никогда не ругался. — А что же теперь, кто ругается? — Да они и ругаются: свекровь со своей любимой снохой. — Как "ругаются"? — А вот так — пыль до потолка. Иногда — до слёз. И вот ведь загадка: чем больше ссорятся, тем больше делаются не разлей вода. — Да, действительно, странно, — согласилась я. — А я говорю: знает она приворотное слово, — настаивала на своём Нина Тимофеевна. — Ну, всё, баста — перекур закончился! — возвестила Люсенька, загасила недокуренную сигарету и первой села за машинку. С тех пор Люсенька считала своим долгом посвящать меня в свои семейные дела — видно, никак не могла забыть неосторожно высказанных мною и, кажется, глубоко задевших её подозрений. Надо отдать ей должное: она не навязывала своего мнения, бесстрастно преподнося одни лишь голые факты. С лёгкой руки Нины Тимофеевны Люсину невестку мы звали Присухой. — На работу она решила выйти, — делала очередное сообщение Люсенька. — "Всё равно, — говорит, — я с Валеркой не нянчусь, чего зря сидеть?" Так ведь мама прямо рвёт и мечет — не пускает её: слабая, дескать, пусть отдохнёт. А если, мол, из-за денег, то вот моя сберкнижка. — Может, мать просто с ребёнком сидеть не хочет? — Ну да! Мама её до Валерки и не допускает: "Не поднимай! Не надсадись! Не волнуйся!" Над родными дочерьми так не ахала, не охала… — Ну и была вчера потеха! — рассказывала Люсенька в другой раз. — Думали, с милицией придётся разнимать. А тема-то спора, представьте, — обыкновенная детская пустышка. Давать или не давать? — вот в чём вопрос! — Бабушка даёт, а мать отнимает? — Вот и ошибаетесь. Совсем даже наоборот. Бабушка говорит, что четверых вырастила без этой резины, что нечего дитё обманывать, пустышка, мол, — одно расстройство. Это бабушка так рассуждает. А мать в книге вычитала про врождённый сосательный рефлекс, что, дескать, вредно ему противиться. Ведь и книгу эту домой притащила, маме вслух читает. А та и слово-то такое — "рефлекс" первый раз в жизни услышала. Вот с пеной у рта каждая своё и доказывает. Никак не понимаю я свою дорогую невестку: чего ради вступать в спор со старым неграмотным человеком? Ну вычитала, ну считаешь, что так надо, — и делай Бога ради. Нечего пыль до потолка поднимать. Ведь могла бы престо принести эту злополучную пустышку и молча сунуть Валерке в рот. Да мать никогда бы не посмела без разрешения вынуть её. Так нет, устраивает со старухой диспуты, которые, того и гляди, перерастут в кулачные бои… — Ну вот, наконец-то наша невестушка показала своё истинное лицо, — сообщила как-то Люсенька. — У матери через неделю день рождения, мы общий подарок всегда покупаем. Так она не пожелала с нами в пай вступать. "Дорого, — говорит, — и ни к чему матери швейная машинка". Ещё посмела обвинение нам бросить: Вас, — говорит, — обшивать она будет на этой машинке. — От негодования у Люсеньки огнём полыхали её остро отточенные накрашенные ноготки. В следующий понедельник я поинтересовалась, как прошёл день рождения матери и что всё же подарила строптивая сноха. Люсенька расхохоталась: — Представьте, путёвку свою в дом отдыха отдала и транзистор. И то, и другое матери нужно, как пятое колесо телеге. Да она сроду не бывала ни в каких санаториях. И не поедет ни за что. А если и поедет, то сбежит оттуда на другой же день. Она ведь без работы секунды не может, а там от безделья с ума сойдёт. А транзистор, я считаю, это просто насмешка. Ну к чему старухе эта музыка? Концерты модных певцов слушать? Смех да и только! Так мало-помалу я оказалась в курсе взаимоотношений в чужой семье. Уже немало знала о привычках и странностях двух никогда не виденных мною женщин, мысленно нарисовала себе их портреты и характеры. Однако судьбе было угодно досказать мне эту историю не с чужих слов. …Наконец-то осуществилась моя давняя мечта: я сменила свою квартиру у чёрта на куличках на другую — почти рядом с редакцией. В радостном настроении, предвидя, сколько теперь сэкономлю времени и нервов, расходуемых каждодневно на транспортные передряги, я руководила своими друзьями, выгружающими из машины мои главные богатства — книги. И вдруг в дверях столкнулась с Люсенькой, бережно прижимающей к груди похожий на неё изящный длинноногий торшер. Она с готовностью объявила, что помогает перевозить вещи брату, который будет теперь моим соседом. Люсенька тут же незамедлительно познакомила меня со своею матерью Марией Мироновной, братом Михаилом и его женой Розой. Брат оказался одной породы с сестрой — высокий, красивый, яркий. Красота у них явно от матери. Она ещё угадывалась в облике Марии Мироновны. Но была уже порядком обкатана годами, подвыцветшая от времени. Свекровь бегала по пятам за снохой и хваталась за другой конец вещи, которую та брала с машины. А Роза… трудно было подобрать ей более неподходящее имя. Если бы она не назвала себя, знакомясь со мной, то я приняла бы её за мальчишку-подростка. Невысокая, даже маленькая, плоская, в закатанных до колен спортивных брюках, с короткой мальчишеской стрижкой. Я отметила наблюдательность Люсеньки, назвавшей как-то жену брата воробьём. И в явной мелкокалиберности, и в лишённой малейшей округлости фигуре, и в остреньком личике, сплошь покрытом бледными веснушками, — во всём проглядывал воробышек. Она и щебетала как-то по-птичьи: быстро-быстро, тоненько-тоненько. Вечером, приглашённая к соседям, я была представлена ещё одному члену этого семейства — трёхмесячному Валерке, задумчивому серьёзному человечку, редко раскрывающему рот, но уж если раскрывающему, то так, что дребезжали стёкла. Тогда же я впервые стала свидетелем столкновения свекрови и снохи. Надо было определить в детской место огромному платяному шкафу. Роза непременно хотела поставить его поперёк комнаты, таким образом разгородив её на "спальню" и "игровую". Бабушка же в ужасе махала руками, говоря, что шкафы посередь комнаты не ставят даже в сумасшедшем доме. Обе страшно горячились, доказывая свою правоту. Сноха размахивала каким-то журналом, в котором на цветной фотографии шкаф стоял как раз так, как предлагала она. Свекровь кричала, что Роза сама же первая ночью лоб об эту махину размозжит. Люсин брат, должно быть, уже привыкший к подобным сценам, спокойно читал газету, вставая со стула только чтобы передвинуть злополучный шкаф от стены на середину, а через несколько минут так же бесстрастно водворял его на прежнее место. Сама же Люсенька сидела в кресле безмолвно, демонстративно уставясь в окно и ритмично постукивая ногой об пол. Когда я уходила, шкаф стоял поперёк комнаты. Однако, зайдя к своим новым соседям через несколько дней, я обнаружила его спокойно притулившимся спиной к стене. В первую же субботу после переселения у них праздновали новоселье, и я не стала отнекиваться от приглашения. Гостей собралось немного: кроме родственников — всего несколько сослуживцев Розы и Михаила (они работали в одном НИИ), среди которых был их начальник с женой. Как это обычно бывает, в последнюю секунду выяснилось, что не хватает рюмок и вилок, и я сбегала за ними к себе. На кухне мы с Марией Мироновной спешно принялись их протирать, К нам прибежала Роза, возбуждённая, радостная, и потащила нас к столу. Мария Мироновна стала отнекиваться: — Что ты, что ты! Куда мне, старухе! Там люди большие, и вдруг я припрусь! Идите, идите, а мне и на кухне дел полно — скоро вон пельмени спускать надо. И тут я увидела Розу злой. Не строптивой, как обычно, не возмущённой, а именно злой. Глаза её сузились, нос ещё сильнее заострился, а веснушки разом вспыхнули. — Ну вот что, мне домработница не нужна! — засвистела она шёпотом, граничащим с криком. — Я не желаю знать, какие порядки были в вашем доме, Но это мой дом, и порядки в нём будут мои. Здесь твоё место не в чулане, не на кухне, а среди людей. Запомни это раз и навсегда! Не пойдёшь — я тоже останусь на кухне. Роза села на табуретку с таким видом, что стало ясно: она не отступится. Мария Мироновна поняла это раньше меня. — О господи, вот наказание! Ещё чего вздумала — за стол меня тянет. Во, приду: здрасьте, я ваша тетя! Да и не одета я для застолья-то… Роза только и ждала этих ноток отступления. Она мигом вскочила, критически оглядела свекровь. — Очень даже одета! Только фартук снять. Да вот платок… Постой-ка. Она сбегала в комнату, вернулась с модной переливчатой косынкой. — Эта будет лучше. Надевай! Мария Мироновна повязала голову, на ходу уже оправила платье и, ужасно смущаясь, вошла за снохой в комнату. Её появления там, кажется, никто и не заметил. Была та последняя суматошная минута перед началом застолья, когда подвигаются поближе тарелки, наполняются рюмки, усаживаются удобнее. Роза посадила свекровь рядом с собой, на оставленное для неё место. Застолье вышло основательным и нескучным. Никто никого не принуждал пить. Зато тарелки постоянно наполнялись всякими разносолами. За этим неусыпно следили Мария Мироновна и Роза. Разговор за столом был в высшей степени интеллигентным. Поблуждав поначалу по различным сферам, он, наконец, прочно встал на литературные рельсы. Обсуждали нашумевшие новинки. Особое оживление вызвал очередной роман Хейли. Его читали все, и потому разговор получился общим. Потом включили магнитофон с записями Окуджавы, и все тихонько, тоже чрезвычайно интеллигентно, подпели. В паузе я расслышала, как Роза просит свекровь спеть, и заметила ужас в глазах сидевшей напротив меня Люсеньки. Незамедлительно последовал её ловкий отвлекающий маневр, она подбросила свеженькую тему, на которую тотчас все набросились. Я видела, как Роза убеждала Марию Мироновну, как та махала в ответ руками и трясла головой, как отвернулась, надувшись, сноха и как в конце концов свекровь сдалась. Тут же последовал радостный возглас Розы: — Мама согласилась спеть! Он, этот возглас, был услышан, все ожидающе замолкли. И Мария Мироновна запела. В песне у неё оказался иной, чем в разговоре, — низкий и густой — голос, разом заполнивший всю комнату. О чём, дева, плачешь, О чём слёзы льёшь? – начала она вполсилы, почти не размыкая губ и не напрягаясь, будто и не она это пела, а вопрошал кто-то другой, со стороны. Ну как мне не плакать, Слёз горьких не лить? – отвечала она после небольшой паузы, уже в полный голос. В песню вплелись непролитые, но готовые вот-вот пролиться слёзы. Цыганка гадала, За ручку брала. – в этих словах было зловещее обещание и тихая жуть. Она, эта песня, никак не вписывалась в тот вечер, выпирала из него и была явно вне программы. Напротив меня мерцало разам угасшее лицо Люсеньки, её в досаде поджатые губы и обречённо прищуренные глаза. Гости тоже были явно озадачены. Мой сосед — весёлый мужчина с мефистофельской бородкой — ловко прикрывал зевок и поглядывал на часы. Институтский начальник, прослушав пару куплетов, попытался было свести все песенные страсти к шутке. Но его жена с наклеенной на лицо снисходительно-всепрощающей улыбкой, являя собой воплощённую благовоспитанность, одёрнула мужа. Я много раз слышала эту песню, но только здесь открыла её для себя всю, до самого её трагического конца: И дева кричала: "Тону я, тону!" А он отвечал ей: "Другую найду!" Эти последние слова прозвучали неожиданно резко, почти грубо. Из-под прикрытых век Марии Мироновны блеснули слёзы. Однако, оставшись без песни, она очнулась, вновь увидела вокруг себя людей и слезу сдержала в себе. Все захлопали, стали хвалить её пение. Роза оглядела всех с победным видом, словно это пела она сама. Мария Мироновна совсем застеснялась и поспешила за чем-то на кухню… А через несколько дней я стала невольным свидетелем очередного скандала. Ещё в самом начале нашего знакомства Роза спросила, нельзя ли иногда присылать ко мне "на телевизор" мать. Она поспешила добавить, что будет это нечасто, так как та любит только мультики. К тому же это ненадолго — телевизор они скоро купят свой. Я, конечно, не возражала и теперь сама с нетерпением ждала мультфильмов, скорее звала Марию Мироновну и потом глядела не на экран, а только на неё. Это было зрелище! Она совершенно всерьёз переживала за кукольных героев, всплёскивала руками, вскрикивала, а в самые критические моменты прикрывала глаза рукой. Иногда я приглашала её и на художественный фильм, который хотела посмотреть сама. В тот день они пришли вместе с Розой. Не помню уже точно, что мы смотрели тогда, знаю только, что был это фильм в самом современном стиле — весь на недомолвках и подтексте, заканчивающийся не точкой, а многоточием, и даже ещё с вопросом. Мария Мироновна, вставая с дивана, мнение своё выразила недвусмысленно: — И к чему только чепуху такую делают? Роза так и подскочила: — Тебе не нравится — ещё не значит, что плохое! — А тебе понравилось? — Очень! — И всё поняла? — А чего тут не понять? — Ну тогда объясни мне, непонятливой такой, с которой из них он остался — с беленькой или с чернявой? — Какая разница! Не в этом главное, а как чувства правдиво показаны. — Ты зубы мне не заговаривай! Скажи, с кем он остался? — Что ты ко мне пристала: "С кем, с кем"! Я-то почём знаю! — А не знаешь, так и не говори, что понятно. И ежели всё кино проглядела да ничего не поняла — какое же оно тогда хорошее? — Да ну тебя, не понимаешь, так и не говори! — Ты у нас зато всё понимаешь. Грамотная шибко! Мария Мироновна, в сердцах двинув стул на своём пути, стремительно вышла. Михаил, как раз спустившийся ко мне за своими женщинами, обычно спокойно переносивший распри между женой и матерью, на этот раз не выдержал и напустился на Розу: — Слушай, что ты всё связываешься со старухой? Ну какое тебе дело, нравится ей фильм или нет? Она, знаешь ли, "Советский экран" систематически не изучает, модных направлений кинематографии не знает. Нашла с кем в искусствоведческие диспуты вступать! Что ты к каждому её слову придираешься? Почему у нас у всех с матерью всегда всё тихо-мирно? Почему мы-то с ней не ссоримся? — Господи, да вы всерьёз-то с ней говорите ли когда? Она же для вас всё равно, что комод безгласный или вон радио на стене, с которым спорить смешно! Я полагала, что ссора эта надолго отдалит двух женщин друг от друга. Уж очень они были рассержены в тот день — и та, и другая. Но я ошиблась. Через два или три дня, когда Мария Мироновна глядела у меня мультики, по обыкновению бурно переживая события на экране, прибежала Роза и из коридора, чтобы не мешать мне, молча рукой поманила к себе свекровь. Та с готовностью бросилась на этот зов, разом позабыв все экранные страсти. Через минуту я услышала их смех с улицы и подошла к окну. Сноха что-то шептала на ухо свекрови, и обе упоительно хохотали. Скоро мои соседи купили собственный телевизор, и их культпоходы ко мне прекратились. Мне, как обычно, ходить в гости было недосуг, и мы с ними теперь почти не виделись. Я знала только, что Роза настояла на своём и вышла на работу. Иногда я видела на улице Марию Мироновну. Одной рукой она толкала коляску с Валеркой, а другой прижимала к уху маленький транзисторный приёмник. …Прошли осень, зима, и однажды, совсем уже ночью, меня разбудила расстроенная Роза и попросила разрешения позвонить. Я решила, что заболел Валерка — только в этих случаях соседи позволяли себе беспокоить меня средь ночи. Оказалось, нет — потерялся Михаил. Роза обзвонила всех друзей и просто знакомых, потом принялась звонить в больницы и даже в вытрезвитель ("В последнее время он несколько раз приходил выпивши", — объяснила она мне). Пришла Мария Мироновна и стала как-то слишком уж беззаботно убеждать Розу, чтобы та шла спокойно спать, что ничего с ним не случится, что, видно, подпил где-то с дружками да и заночевал у них, а телефона, видать, там нету. Я сразу заподозрила в этой беззаботности какую-то закавыку. Однако Роза была слишком взволнована, чтобы обратить на это внимание. Она ушла, а Мария Мироновна задержалась, благодаря меня за телефон и извиняясь за причинённое беспокойство. И вдруг, совсем уже на выходе, она прислонилась лицом к косяку и тоненько, в голос заплакала. Теперь уже я принялась успокаивать её, что никуда сын не денется, что завтра непременно найдётся. — Да не терялся он. Ведь бросил, окаянный, Розку, бросил! — Как бросил? — не сразу уразумела я. — А вот так и бросил. Уж давно мотается он к своей Нинке. Сколько лет хороводился с ней — ведь учились они вместе. Конечно, девка та видная, красивая — куда уж нашей-то до неё! Так ведь никто ж его не неволил, сам выбирал. Что же теперь-то мотаться! Стала это ему вчера говорить, что негоже так, а он мне: "Так негоже — совсем уйду! Люблю я Нинку, ошибся в жизни". Я ему: мол, одумайся — у тебя же ребёнок! А он одно: не могу жить без Нинки. Ну я, значит, осерчала, говорю, дескать, скатертью дорожка — не заплачем, как-нибудь проживём. Видать, и накликала на свою голову — совсем ушёл. Мария Мироновна ещё поплакала, потом построжела, вытерла слёзы, вроде подтянулась вся: — Ну ладно, пойду — скажу ей. Чего же она изводится-то так? Пусть уж лучше правду узнает. Я не знаю, как дальше разворачивались события в этой неожиданно рухнувшей семье. Но однажды Люсенька, когда мы разбирали с ней мой очередной опус, сообщила — и я уловила нескрываемую радость в её голосе, — что Роза завербовалась на Север. А ещё через несколько дней ко мне пришла Мария Мироновна, принесла кое-какую мелочишку, взятую у меня по-соседски, и стала со мною прощаться: — Уезжаю с Розкой. Куда она одна на Севере этом? Ведь её же там ветром сдует или снегом засыпет. Да и я уж без неё тут не смогу. — А дети? — не удержалась я. — А что дети? Дети у меня хорошие, заботливые, уважительные, спасибо им за всё. Только, видать, судьба у меня такая — умирать не при них. Уезжаю спокойная: все пристроены, у дела, детишки уж подросли. Ну, ежели Люська замуж выйдет да родит, что ж, приеду водиться. А сейчас всё, решила: еду. На следующий день вечером я видела, как грузили чемоданы в подошедшее такси, как села в него Роза с Валеркой. Вокруг стояли дети Марии Мироновны: старший сын с женой, которые были на новоселье, Михаил, Люся и приехавшая откуда-то ещё одна дочь. Мария Мироновна не плакала. Она обошла всех по кругу, каждого поцеловала и перекрестила. Михаил хотел ехать на вокзал, но мать решительно захлопнула перед ним дверцу, и машина тронулась. Из моего окна хорошо были видны оставшиеся дети Марии Мироновны и застывшее в их глазах недоумение. |
|
|